Жара стоит нестерпимая. Такой жары не было ни разу за все тридцать с лишним послевоенных лет. Асфальт плавится под раскаленными лучами солнца, и дорога к озеру походит на блестящую ленту ртути.
Даже Синдзи Оцуки, особенно энергичный и бодрый именно летом, жалуется на плохое самочувствие.
— Возраст сказывается, Оцуки-кун, возраст, — говорит со смехом адвокат Янагида, сослуживец Синдзи.
— Тридцать лет возраст немалый, — поддакивает Мацусита, нынешней весной поступивший в эту юридическую контору. — Вон и животик уже появился.
— Будто ты намного моложе меня, — косится на него Оцуки.
— Мне всего двадцать три, — ухмыляется Мацусита. — В самом, как говорится, расцвете. Жениться еще не успел.
Оцуки насмешливо замечает, что без женщины какая молодость. Тогда Мацусита выпаливает:
— А у меня любовница есть!
При этом он так надувает губы и таращит глаза, что женщины-служащие прыскают со смеху.
Оцуки садится печатать исковое заявление. Иск возбудил рабочий, пострадавший от облучения восемь лет назад, когда он работал на атомной электростанции в соседней префектуре, в городке на берегу Японского моря.
Ему было за сорок. Добрые, смеющиеся глаза, глубокие, не по возрасту, морщины. Год назад он пришел в контору и рассказал Оцуки и его коллеге Камии, что у него выпадают волосы, разрушаются зубы, что у его старшей дочери появились признаки белокровия, часто бывают кровотечения. Она родилась уже после того, как отец стал работать у атомного реактора. Он нанялся на электростанцию на два месяца, получая вдвое больше, чем платят на земляных работах. Хозяева фирмы, взявшей подряд на уборку, заставляли его бывать и на тех участках, где висела табличка: «Вход воспрещен». Он должен был влажной тряпкой стирать капли воды с охладителя. И вот однажды он вдруг заметил, что нить дозиметра, сделанного в форме авторучки и прикрепленного к нагрудному карману, перешла за пределы допустимого.
— Я думал, дозиметр испортился, — говорил глухим голосом рабочий, — и бросился в контору. А там все забегали, где работал? — кричат. Взяли радиометр, пошли проверять. А стрелка радиометра на край шкалы скакнула. Я и опомниться не успел, впихнули меня в машину, повезли в больницу. Там кровь у меня на анализ взяли, мочу в бумажном стаканчике, веки вывернули, раздеться догола велели, потом отпустили домой. Всю ночь я не спал, разные мысли в голову лезли. А когда на другой день пошел узнавать, сказали, что все в порядке. Но работать там я больше не стал, вот…
Оцуки и Камия обменялись многозначительными взглядами. И тотчас же отправились в электрокомпанию и фирму по уборке. Ответственный служащий компании холодно заявил, что доза облучения была ниже допустимой и потому не опасной для жизни, тем более что с тех пор прошло уже столько лет. Как можно устанавливать норму на то, что причиняет вред человеку, спросил Оцуки, на что служащий электрокомпании возразил, что в Америке негры работают почти голые и ничего с ними не случается. Видимо, он хотел сказать, что японцы слишком уж чувствительны к облучению. Служащие фирмы по уборке вообще уклонились от разговора, пояснив, что выполняют лишь указания электрокомпании.
«Из-за радиоактивного облучения, — пишет Оцуки, — в зависимости от его дозы в организме происходят необратимые изменения, обнаруживаются разного рода болезненные явления. Это называется лучевой болезнью. Ее симптомы: усталость, вялость, головные боли, головокружение, тошнота, рвоты, плохой аппетит, расстройство желудка. У истца по данному делу также…»
Стук машинки действует на нервы. Кончики пальцев, нажимающих ключ наборного механизма пишущей машинки, болят, будто их колют иглой. «А у меня откуда вялость и усталость?» — размышляет Оцуки.
«Радиоактивное облучение порождает патологию в хромосомах, а гены, существующие в хромосомах…»
Оцуки вдруг вспоминает о том, что отец его умер в тридцать пять, а ему, Оцуки, уже тридцать. Слово «гены» режет глаза. Так вот причина его нынешнего состояния: фатальное предчувствие скорой смерти. Оцуки холодеет от ужаса.
Отец Оцуки умер в госпитале для жертв атомной бомбы. Оцуки находился при нем до последней минуты, но помнит лишь то, что мог воспринять тогда, в свои семь лет.
Палата. В палате много взрослых в белых халатах. Мужчины и женщины. У изголовья кувшин с розовыми космеями. Яркий электрический свет и глубокий мрак за окном — вот все, что запечатлелось в памяти, и как ни старался он связать обрывки воспоминаний в единую картину, мир без звуков стирает ее контуры, мешает размышлять о прошлом.
Оцуки плохо понимал, что такое смерть, и очень удивился, когда какой-то высокий мужчина, шмыгая носом, обнял его и сказал: «Не плачь, Синдзи», — хотя Синдзи и не собирался плакать. Синдзи с нетерпением ждал мать. Она куда-то исчезла сразу же после того, как отца положили в госпиталь, но отец все время твердил: «Мамочка вернется, как только уладит свои дела».
Однако мать не возвращалась, и Оцуки взял к себе дядя. Дядя жил в рыбацкой деревушке на берегу того самого Внутреннего моря, где стояла Хиросима, только ближе к Окаяме. Мать приехала за ним лишь спустя три года. Приехала с новым мужем. Только рыбная ловля скрашивала горькое существование Оцуки в чужой семье, где было еще трое ребятишек. Жена дяди не скрывала своего неприязненного отношения к племяннику, и мальчик стал замкнутым. Тетка же часто твердила: «Какая мать, такой и сын». Тогда дядя, который, сам не сознавая, тоже относился к Оцуки как к чужому, хлопал мальчика по плечу: «Не обижайся, ладно?» В эти минуты он казался Оцуки самым родным человеком на свете. До сих пор Оцуки помнит, как во время летних каникул после окончания второго класса начальной школы он ночью ушел из дому. Его сразу поймали, и он шел убитый, потерянный. Ведь ему некуда было деться.
Почему мать не пришла, когда умирал отец? Почему бросила на произвол судьбы сына? Оцуки так никогда и не спросил ее об этом. Пришлось жить с отчимом, и прошлое лучше было забыть. Особенно тяжело было мальчику называть отчима папой. Мать была для него теперь не матерью, а женой отчима…
Когда Оцуки кончал среднюю школу второй ступени, мать положили в больницу с опухолью в желудке. Опасение, что это результат взрыва атомной бомбы, оказалось напрасным, и операция прошла благополучно. Пока матери не было дома, Оцуки стал наводить порядок в шкафу и нашел там старую приходо-расходную тетрадь в синей обложке, с пожелтевшими листками. Десять иен, двадцать иен — мелкие цифры, написанные характерным почерком матери, с наклоном вправо. Синдзи продолжал бездумно листать тетрадь, и вдруг в глаза ему бросилась запись на полях: «Сегодня играла с ребенком мамы. Он ровесник Синдзи. Играла и плакала». Сердце Оцуки сильно забилось, он перевертывал страницу за страницей, но ничего больше не нашел.
Кто это — «мама»? Охваченный подозрениями, Оцуки перевернул весь шкаф, просмотрел старые журналы, — все напрасно. Он снова взялся за тетрадь с таким ощущением, будто проглядел в ней что-то, и действительно обнаружил на оборотной стороне обложки едва различимую карандашную запись.
«Забеременела. Он любит детей… после свадьбы можно будет и Синдзи…»
Дальше разобрать было невозможно. Оцуки не хотел верить, что иероглифы расплылись от слез матери.
Сильный удар по лицу заставил Оцуки открыть глаза. Его шлепнул голым бедром двухлетний сынишка, пробегавший мимо постели. Это еще что за новости — бить отца по лицу? Испытывая скорее удовольствие, чем неудовольствие, Оцуки снова погружается в дрему, как поплавок в воду при клеве рыбы… И вдруг снова удар, на сей раз по голове. Перед ним игрушки — чудовища из пластмассы, но довольно увесистые, разных размеров. Это дети швыряют их, целясь в голову, и Синдзи ныряет под одеяло…
— Ну-ка, живее. Скоро восемь… Кэн-тян, Маса-кун, одевайтесь же!
Голос у жены, Кэйко, недовольный, и Оцуки понимает, что снова задремал.
— Так хочется спать, — говорит он Кэйко. — Сплю, сплю, а никак не высплюсь.
— Поспать ты всегда любил, — отвечает Кэйко.
Через два месяца, она должна рожать, и ей сейчас не до мужа.
— Газеты, газеты!
Приносить утренние газеты — обязанность старшего сына. Оцуки смотрит на него и думает: «Глаза большие, как у меня».
Оцуки хорошо помнит ту ночь, когда родился старший сынишка. Особенно запомнился ему длинный коридор родильного дома. Бесконечно долго тянулось время. Он прилег на диван в коридоре, и тут услышал крики жены: начались схватки. Синдзи хотел войти, но мать Кэйко не пустила его… Крики жены терзали душу. «Умирает!» — мелькнуло в голове. Потом Оцуки услышал плач ребенка и успокоился, как если бы вынырнул наконец из глубины на поверхность, глаза защипало. Его уже больше не волновало, здоровый ли родился ребенок, нормальный ли. Сейчас все представлялось ему в радужных тонах. На свет появился представитель третьего поколения, третьего поколения тех, кто пострадал от атомной бомбы.
Оцуки берет газету. Бросается в глаза напечатанный жирным шрифтом заголовок: «Тридцать второе лето». Он быстро вскакивает и бежит умываться. Кэйко как ни в чем не бывало пробует на вкус суп из мисо.
— Совсем забыл. Сегодня утром в Народном доме открывается выставка фотодокументов, посвященная войне… Эй, Кэн-тян, Маса-кун, поторапливайтесь. Папа очень спешит, — кричит Оцуки ребятишкам, которые все еще бегают голышом, и садится за стол.
— Они что, всегда голые?
— Ничего не поделаешь. Это они от тебя унаследовали…
Жена готовит бэнто.
Они едут в малолитражке по узкой дороге, стиснутой по обеим сторонам оградой, сложенной из камней.
Над ними, сверкая листвой, склоняются деревья. Вслед за оградой начинаются ряды старых домов, потом появляется ослепительная гладь озера с тростниковыми зарослями на берегу.
— Отличная сегодня погода, правда?
— Днем опять будет жарко.
Ребятишки возятся на заднем сиденье, устроив из него трамплин.
Приехав на окраину, где прежде был лес, а теперь располагается новый жилой район, Оцуки останавливает машину у детского сада. Кэйко отводит младшего в группу «головастиков», старшего Оцуки отводит в группу «лягушат».
— В последнее время Кэн-тян часто шалит, — как бы невзначай замечает воспитательница. Оцуки бросает в жар, и он стоит, ожидая, что еще она скажет. Но воспитательница ничего не говорит, лишь смеется тихонько: — Счастливого пути. Будьте осторожны.
Старший сын очень слабенький, и Оцуки постоянно о нем тревожится. Вот и сейчас он, расстроенный, вернулся к машине. Он вдруг вспомнил о двоюродной сестре, умершей пятнадцать лет назад.
Юриэ — так звали сестру — была моложе Оцуки на три года. Светлокожая, с пухлыми щечками. Оцуки не сообщили, что она лежит в госпитале, том же, где умер его отец, и ее смерть явилась для него тяжелым ударом. Он поехал на похороны в Хиросиму. Юриэ лежала в гробу в школьной форме. Ярко блестели бумажные журавлики, и от этого еще больнее было смотреть на ее бледное, с прозрачной кожей, отекшее лицо со следами носового кровотечения. Стояли, потупившись, школьницы в матросках. С фотографии, перевязанной черной лентой, им застенчиво улыбалась Юриэ с ямочками на щеках. После похорон отец Юриэ выразил от имени семьи благодарность всем, кто пришел попрощаться с Юриэ, и тихо сказал:
— Живя в нынешней Хиросиме, трудно себе представить, сколько погибло людей в той Хиросиме, стертой с лица земли. Смерть дочери послана мне в наказанье за то, что я старался об этом не думать, забыть. Говорят, что детям непростительно умирать раньше родителей, но мы оба, и я, и жена, виноваты перед нашей девочкой…
— О чем ты думаешь? — спрашивает Кэйко.
— Да так, ни о чем. Кстати, в саду не жалуются на здоровье наших мальчишек…
Мысль о Юриэ не дает Оцуки покоя. Почему ее отец сказал, что они с женой виноваты в смерти дочери? Может быть, они больны лучевой болезнью и Юриэ из-за них умерла?
— Наш Кэн-тян каким был слабеньким, бледным, а теперь воспитательница говорит, что его не узнать: веселый, живой…
Юриэ тоже была живой и веселой.
— Мальчик, видно, что-то преодолел.
У Народного дома Оцуки выходит из машины, а Кэйко садится за руль. Отсюда до юридической конторы меньше десяти минут ходу. Проектное бюро, в котором служит Кэйко, чуть подальше. Кэйко подтягивает вперед сиденье, надевает солнечные очки и говорит:
— Пока.
— Веди осторожно, а то попадешь в аварию.
— А ты иди быстрее, а то опоздаешь.
Кэйко смеется, совсем как ребенок, и озорно машет рукой. Машина срывается с места, проскакивает на зеленый свет, сворачивает влево и исчезает.
Еще до женитьбы Оцуки сказал Кэйко:
— Отец и мать были в Хиросиме во время бомбежки. Отец умер, еще когда я учился в первом классе начальной школы. Так что я из второго поколения пострадавших от атомной бомбы. Не раскаешься ли ты, выйдя за меня замуж? Ведь и на наших детях это может сказаться. Они будут третьим поколением.
Кэйко удивленно на него посмотрела:
— Ты думаешь, будет лучше, если ты женишься на девушке, чьи родители попали под атомную бомбежку, как твои? Нет, Синдзи, я непременно выйду за тебя замуж. И наши дети вырастут достойными людьми, к какому бы поколению они ни принадлежали. Ведь радовались же твои родители, когда ты родился, потому что верили, что ты вырастешь настоящим человеком. Само появление на свет человека — великое событие. Не важно, что в ком заложено от рождения. Главное, чтобы он потом нашел в себе силы это преодолеть.
Слушая Кэйко, Оцуки чувствовал, как из глубин его существа волной поднимается радость. Это была радость жизни. Охваченный еще неведомым ему волнением, Оцуки не сводил глаз с Кэйко, а она, робея, сказала:
— Я люблю тебя, Синдзи. А любить для меня значит вместе пройти по жизни. Да, только так, — добавила она, тряхнув головой.
Трепещут на ветру листья деревьев. Оцуки идет и думает о смерти Юриэ. Нет, ни в чем не виноваты перед нею отец с матерью. Ведь Юриэ боролась со смертью. Разве эта борьба не была исполнена глубокого смысла?
Оцуки торопливо взбегает по лестнице и входит в вестибюль Народного дома. Китагава в спортивной рубашке с длинными рукавами указывает стоящему на стремянке человеку, где разместить щиты с фотоснимками. Китагава потерял на острове Лусон левую руку, и пустой рукав у него засунут за пояс. «Ага, почти все готово», — думает Оцуки. Экспозиция состоит из фотографий, привезенных Китагавой с Лусона. На них запечатлено, как специальный отряд собирает останки японских солдат.
— Спасибо, что пришел! — раздается голос за спиной у Оцуки. Он оборачивается и встречается взглядом с Савамурой, председателем Общества по сбору и публикации воспоминаний военных лет.
— Страшно смотреть!
Приглаживая пальцами жесткие седые волосы, Савамура поднимает глаза на один из щитов фотоэкспозиции, тот самый, на который смотрит сейчас Оцуки.
На снимке слева стоит вполоборота, так, чтобы не было видно, что у него нет руки, Китагава с подобием улыбки на лице. На морском берегу, на белом песке, почти в рост человека сложены штабеля бревен. На бревнах — прижатые друг к другу черепа с пустыми глазницами. Их медленно лижет кремационное пламя. И все это на фоне ясного безоблачного неба и деревьев, освещенных ярким солнцем южного острова.
— Нет слов! — хрипло произносит Савамура.
Оцуки смотрит на фотографии: «Вот он, мир без единого звука, мир безмолвия». Вспоминается картина смерти отца, которую Оцуки никак не может восстановить в памяти.
— Не кажется ли тебе, Оцуки-кун, — говорит Савамура, не отрывая глаз от фотографии, — что эти мертвые хотят нам что-то сказать?
Большие гладкие черепа с провалившимися носами, белеющими зубами, выдающейся вперед челюстью, пустыми глазницами. Глазницы сохранили форму глаз, и, может быть, поэтому и кажется, что в их бездонной глубине таится какое-то желание? У каждого черепа — свое.
— Все хотели вернуться живыми. — Взгляд у Савамуры смягчается.
«Что же скажут нам черепа?» — думает Оцуки.
— Останки валяются везде. Да, просто удивительно. — К ним подходит Китагава. Он делает паузу и повторяет: — Везде валяются. Просто удивительно. Разроешь окоп, и слышишь, как стучат кости. Что ни говори, а там погибло свыше сорока тысяч. Но одно дело кости рук и ног, а другое — череп. За черепом будто видишь самого человека.
Китагава начинает рассказывать, с какой тщательностью производилось откапывание черепов, обвитых корнями деревьев, и тут, уже не в первый раз, замечает, что не уцелел бы, если бы не потерял руку и не покинул передовую. А раз уж ему посчастливилось выжить, то его святая обязанность сделать все, чтобы вернуть на родину останки боевых друзей.
— В Министерстве народного здравоохранения заявили, что в этом году последний раз проводится захоронение останков, — говорит Китагава, обхватив правой рукой левое плечо. — Но нельзя считать войну оконченной, пока на островах Южных морей будут валяться кости погибших. Я, пока жив, буду каждый год туда ездить. За свой счет. — Китагава переводит взгляд с Савамуры на Оцуки. — Вы знаете базу Кларк, крупнейшую базу снабжения и пополнения во вьетнамской войне? Так вот до сих пор американские военные самолеты взлетают с этой базы и проводят учения, сбрасывая бомбы на эти острова. На останки японских солдат.
Глубокие складки пролегли на лбу Китагавы. Оцуки не знает, что сказать.
— Хорошо бы иметь деньги, — говорит, помолчав, Китагава.
Савамура торопит Оцуки, и Оцуки начинает приводить в порядок экспонаты на застекленном стенде. Выцветшие «красные бумажки» — повестки о призыве, приказ о внеочередном призыве резервистов, армейские удостоверения личности, письма с фронта с вычеркнутыми цензурой строками, легкая на вид стальная каска, пояс-амулет от пуль, потертый противовоздушный капюшон, журнал приема эвакуированных детей, всевозможные фотографии — все это Оцуки видит впервые. За каждой из этих вещей стоит чья-нибудь жизнь.
Среди экспонатов находился и осколок артиллерийского снаряда с мизинец величиной, извлеченный из колена одного человека спустя тридцать лет. Об этом случае Оцуки узнал из газетного сообщения. Человек этот, как оказалось, жил совсем близко от Оцуки, на соседней улице. Оцуки пошел к нему вместе с Савамурой, чтобы попросить осколок для выставки, посвященной годовщине окончания войны. Пощипывая короткие, с проседью, волосы, человек, смеясь, рассказал, что его мучили ревматические боли, и когда сделали рентгеноскопию, то как раз и обнаружили осколок.
— Это моя драгоценность, так что, пожалуйста, не потеряйте, — предупредил он и охотно отдал свое сокровище на выставку. — А колено все равно болит, еще больше. Совсем не могу работать, — он снова рассмеялся, — хоть и удалили осколок.
«Интересно, чем он пожертвовал ради этой драгоценности?» — думал Оцуки, видя, как беззаботно смеется этот человек…
Оцуки смотрит на часы и отходит от стенда, обещая Савамуре вернуться.
Юридическая контора помещается в трехэтажном доме в переулке за зданием суда.
Оцуки опоздал и, примчавшись, сразу же сел за машинку, чтобы допечатать исковую жалобу в суд. Но в этот момент вошел Камия и сказал:
— Звонил наш клиент. Просит повременить с обращением в суд. Электрокомпания предложила ему уладить дело частным порядком. Но разве деньги решают эту проблему?
Камия выпустил струю дыма и сказал, что сейчас же отправляется к клиенту.
Камия, оставляя исковую жалобу, переворошил кучу всякого материала и пришел к выводу, что данный иск раскрывает теневые стороны жизни процветающей Японии.
— Говорят, что будущее — за атомной энергией, широко рекламируют ее надежность и безопасность, называя ее «чистой энергией», но все это ложь. Какое может быть у нее будущее при полной зависимости от техники и сырья других стран? Какое может быть будущее у энергии, которая губит людей, систематически их облучая? Нет никакой разницы между исследованием и производством атомной энергии — и то, и другое неизбежно ведет к гибели всего живого. Если мы выиграем это дело, — говорит Камия, — не исключено, что атомная электростанция остановится, — Камия вызывающе смеется. — Там дня не проходит без мелкой или крупной аварии. А во время ремонта как раз и происходит радиоактивное загрязнение. Чтобы его ликвидировать, нанимают рабочих-уборщиков, и они облучаются. Нанимают их на короткий срок, опасаясь, как бы это явление не переросло в социальную проблему, а потом за ненадобностью увольняют и нанимают других. Если бы нам удалось доказать, что необходимо запретить такую уборку, пока не будут созданы надежные средства защиты, хотя бы специальная одежда, электростанции пришлось бы прекратить свою работу. Образно выражаясь, — заключает Камия, — оборотная сторона атомной энергии, рядящейся в роскошные одежды, это люди, вынужденные в силу нищеты или дискриминации заниматься уборкой на самых опасных участках.
После ухода Камии Оцуки некоторое время неподвижно сидит за машинкой, потом вспоминает о клиенте с ясными добрыми глазами и снова принимается печатать.
Из будильника с музыкальным устройством появляется игрушечный солдатик, звучит нехитрая мелодия — сигнал к обеду. Эта мелодия так не вяжется с вечной суматохой в конторе, что вызывает веселый смех.
— Я пошел в Народный дом, — говорит Оцуки, взмахивая коробкой с завтраком.
— А хаси вы взяли? — с видом старшей сестры спрашивает одна из служащих, на целых пять лет моложе Оцуки. — Так я и знала, что не взяли.
Она протягивает ему палочки для еды.
— Какая же вы добрая! — громко говорит Оцуки.
— Это не ко всем! — с притворной обидой замечает Мацусита.
— Вот уж ничего подобного.
Начинается дружеская пикировка.
В вестибюле Народного дома тишина. Савамура, склонившись над длинным столом, что-то записывает, кажется, в книгу отзывов.
— Ну, что там пишут посетители?
Савамура поднимает голову, снимает очки.
— Хорошо бы привлечь к выставке побольше людей. Особенно тех, кто не пережил войны.
Оцуки садится рядом с Савамурой. Оказывается, у Савамуры не книга отзывов, а книга предварительной подписки на первый номер «Сборника воспоминаний военных лет». Савамура как-то говорил, что по всей стране развертывается движение за создание военной хроники, причем в центре описания событий — последствия воздушной бомбежки.
Савамура уже поел, и Оцуки, извинившись, принимается завтракать. Вдруг в глаза ему ударяет красный свет. Он поднимает голову: женщина в ярко-красном платье ведет за собой мальчика лет пяти. Белые, обнаженные до плеч, руки. Она, видимо, решила укрыться здесь от послеполуденного зноя. Женщина старается идти в ногу с сыном, подстраивается под его сбивчивые шаги. Платье ее колышется, и от этого кажется, будто колышется красный свет. На малыше рубашка с короткими рукавами. На ней нарисованы целующиеся мальчик и девочка. «Это что? Что?» — мальчик испуганно дергает мать за подол, указывая пальцем на фотоснимки. Оцуки следит за ним взглядом.
Южный остров. Яркое солнце. Деревья. Высокая трава. И два черепа на земле, а рядом смешанные с землей кости. Останки японских солдат, погибших свыше тридцати лет назад.
— Это, понимаешь… Окаменелость…
Женщина медленно идет дальше. Мальчик, открыв рот, смотрит на фотографии.
Она, кажется, сказала, «окаменелость». Да, совершенно точно, «окаменелость».
Мальчик вприпрыжку догоняет мать. Потом оглядывается на фотоэкспозицию и кивает головой, будто все понимает. Они выходят в вестибюль и скрываются из виду. Оцуки смотрит на то место, где они только что были, и ему кажется, что там все еще плывет красный свет…
— Они не хотели умирать… — Савамура, задумавшись, смотрит в ту сторону, куда скрылись мать с сыном. — Пусть все узнают — никто не хотел умирать. Они не хотели идти на войну, ни те, кто воевал, ни те, кто боролся против войны.
Оцуки пристально смотрит на Савамуру. Тот стоит, прикрыв глаза.
— Среди тех, кто вместе со мной проводил антивоенную работу, был некто К. … Нас вместе арестовали и без конца допрашивали. Однажды мы оказались рядом в уборной. К. сказал: «Тебе надо поскорей выходить на свободу. С твоим здоровьем ты долго не выдержишь…» Полицейский торопил нас, а я думал, хоть бы подольше не возвращаться в камеру. К., так беспокоившийся о моем здоровье, умер в тюрьме, и я до сих пор помню его проникающий в самую душу голос и снежную метель за окном…
Савамура открывает глаза, они у него такие добрые сейчас, и смотрит на Оцуки.
— Да, нынешние молодые люди непременно должны знать, как страшна смерть и как прекрасна жизнь, должны дорожить ею.
«Это Савамуру так опечалило слово „окаменелость“, произнесенное той женщиной», — думает Оцуки.
Пора возвращаться на работу. Оцуки покидает Народный дом и выходит на улицу. Он шагает под выстроившимися в ряд деревьями, слушает пенье цикад, и ему вдруг приходит в голову мысль, что прожил он на свете совсем немного, а годы давят непосильной тяжестью. В памяти с особой отчетливостью всплывают слова Савамуры.
«Ложно ли предчувствие скорой смерти?» — думает Оцуки. Слово «окаменелость» становится вдруг весомым.
Чтобы внести последние исправления в «Сборник воспоминаний военных лет», члены редколлегии собрались у Савамуры, жившего на четвертом этаже многоэтажного дома. Погода стояла безветренная, было душно.
Хотя о выпуске «Сборника» было объявлено в «Городских ведомостях» и по местному вещанию, никто не ожидал, что в последний день приема рукописей их поступит примерно с полсотни. Семь заметок прислали испытавшие атомную бомбежку, точнее, прислано было лишь две, а пять написал Оцуки со слов очевидцев, которых он посетил по поручению организаций, проводящих сбор подписей за запрещение атомной и водородной бомб. То, что Оцуки услышал, было поистине ужасно. Он даже внутренне сжался. У некоторых до сих пор выходили из тела осколки стекла. Лишь чувство долга заставило его приняться за литературную обработку записанных им воспоминаний. В них говорилось о том, что его мать знала по собственному опыту и о чем никогда никому не рассказывала.
В городе хозяин рыбной лавки рассказывал:
— Сколько людей умерло! Я видел, как они погибали, как мучились, но всем ведь не поможешь. Да… Потом я побежал через мост, там была женщина с ребенком на руках. Глаза у нее вылезли из орбит. Она уже не дышала. А ребенок был жив, громко плакал. Я с трудом оторвал его от матери, чуть пальцы ей не сломал, так крепко она его к себе прижимала, отнес малыша на пункт «Скорой помощи». Хорошо бы узнать сейчас, что он жив. Он вам, пожалуй, ровесник. — Хозяин лавки посмотрел на Оцуки и невесело улыбнулся: — Хоть бы глянуть разок на него, мы-то не можем иметь детей…
Оказалось, что пострадавшие от атомной бомбежки разбросаны по всей стране. Около трехсот человек живут в этой префектуре, всем им выданы специальные книжки. Что же до матери Оцуки, то она нигде не значится как пострадавшая, хотя часто посещала больницу, и книжки не взяла, несмотря на уговоры ее младшего брата. Почему — не сказала. Не захотела, и все. Когда же стали выяснять причину, глаза ее странно заблестели и она заявила, что не пострадала от атомной бомбы. На этом разговор прекратился. С тех пор мать перестала ходить в больницу. Раз денег на лечение не дают, какой смысл брать книжку? А может быть, думает Оцуки, мать отказалась взять книжку, заботясь о его женитьбе? Как-то после его свадьбы она словно невзначай сказала, что теперь ей и умереть можно.
— О, уже одиннадцатый час, — говорит Савамура, снимая с головы повязку, которая придерживает падающие на лоб волосы. — Вот и покончили с корректурой.
Входит жена Савамуры со смоченными горячей водой салфетками для обтирания лица и рук и ячменным чаем, и говорит:
— Вы хорошо потрудились!
— Двести шестьдесят страниц, солидный получился сборник!
Все шестеро, собравшихся у Савамуры, закончив работу, устроились поудобнее на своих сиденьях и стали обтирать лицо. Вечер был душный.
— Книга будет стоить не меньше тысячи иен.
У Оцуки не идет из головы слово «окаменелость». Оцуки за тридцать, ровно столько, сколько прошло после войны. Если останки японских солдат на южных островах — окаменелость, то и останки погибших в Хиросиме, и безвременно умерший отец — тоже окаменелость. Все тридцать послевоенных лет погибшие покоятся там, где их застигла смерть, превращаются в окаменелость, и в конце концов их развеет ветром.
— Тут пришло письмо. — Савамура вынимает из папки конверт. — Сообщают, что скончалась госпожа Хироко Ито, та самая, которая написала в наш сборник о смерти мужа и старшего сына. Она все не отмечала тридцать третью годовщину со дня их гибели, хотела приурочить поминки к выходу нашего «Сборника». И вот сама… Печально.
— Вряд ли она дожила бы до следующей годовщины, потому и хотела во время заупокойной службы возложить на алтарь «Сборник воспоминаний», — тихим голосом произносит один из присутствующих.
— Пережившие войну мрут один за другим.
«Умрет мать, — думает Оцуки, — умрут все пострадавшие от атомной бомбы, первое поколение. Останусь я, мои дети, мои внуки. Сколько же еще поколений японцев будут нести на себе следы атомной бомбежки?» Что должен делать он, Оцуки? Ведь с развитием атомной энергии появляется все больше и больше пострадавших от облучения. Как их искать?
— О госпоже Хироко Ито напишем в послесловии, — говорит один из членов редколлегии.
Сборник решили издать в трех тысячах экземпляров, в префектуре же и городе организовать кабинеты с материалами о войне.
Оцуки держит в руках «Сборник воспоминаний», и ему кажется, будто за каждым словом звучит призыв вернуть к жизни тех, кого уже нет. Не просить прощения у Юриэ надо было ее отцу, а кричать: «Верните мне дочь!» Так думает Оцуки, пристально глядя на сборник.
— Жена на последнем месяце, а ты так поздно приходишь, — сердито говорит мать, когда Оцуки, бросив: «А, ты уже пришла», — начинает развязывать галстук. — Кэй-тян трудно одной управляться с хозяйством.
— Примешь ванну или сначала поешь? — спрашивает Кэйко, которая хлопочет на кухне.
— Обойдусь без ванны, — отвечает Оцуки.
— Что за грязнуля этот мой сын, — замечает мать.
Кстати, как-то она сказала, что никто еще не умер от того, что не принял ванны. Но, возможно, это было в то время, когда ей просто не на что было часто ходить в баню. Доходы отчима, торговавшего вразнос мануфактурой, были невелики и непостоянны. Мать наверняка с ним познакомилась во время одной из его торговых поездок. А почему, интересно, она написала в той тетради, что забеременела? Ведь никакого ребенка не было.
— Как ты похож на отца, — ласково говорит мать, глядя на сидящего за столом в гостиной Оцуки. Это она сказала впервые, и Оцуки весь напрягся.
— О-Кэй! — кричит Оцуки. — Пиво остудилось?
Оцуки закуривает. Дым от сигареты уносит в сторону вентилятором. Под столом плавает дымок ароматных палочек от москитов. Кэйко приносит запотевшую бутылку пива и посыпанные солью соевые бобы.
— Я ни на день не забывала отца, — говорит мать. — Жила так, что лучше бы от бомбы погибнуть. Но отца не забывала.
Оцуки залпом выпивает стакан пива и быстро спрашивает:
— Отчего же не пришла, когда он умирал? — И ему сразу становится легче.
Мать подливает Оцуки пива. Кэйко со смущенным видом накрывает на стол. Помолчав, мать говорит:
— Не знаю, помнишь ли ты то время, когда я открыла маленькую закусочную?
Отец тогда заболел, и ему пришлось бросить службу. А старший брат матери, поручившийся по чужим долговым обязательствам, ночью сбежал. Мать ушла из дому, сняла себе комнату и открыла закусочную. Это было примерно за полгода до того, как отца положили в госпиталь…
Мать усаживается поудобнее на подушке для сидения.
— Да, хорошее было время.
Что это? Она хочет уйти от разговора? Ведь матери жилось тогда очень тяжело. Закусочная прогорела, накопились долги, и матери тайком от Оцуки пришлось скрыться. А вскоре отец лег в госпиталь, Оцуки там был вместе с ним и прямо из госпиталя ходил в школу.
— На том и кончилась наша совместная жизнь. — Мать опускает глаза. — Брат уговорил меня заложить дом. С отцом я не посоветовалась, — и так без конца ему докучала, — и воспользовалась его личной печатью. Пожалела я брата, после бомбежки у него никого не осталось, не могла ему отказать… Отец же, когда узнал, рассердился. Оно и не удивительно. Легко разве дом построить?
Мать тянется за стаканом.
— Может, и мне выпить пива?
— Пожалуйста, мама. — Кэйко наливает ей пива. Вид у Кэйко такой, будто она вот-вот заплачет.
— Я возненавидела брата, но кончил он, бедняга, печально: выпил крысиного яду и умер в мучениях. А на бирже, я думаю, он стал играть потому, что не мог расстаться со своей давнишней мечтой.
— Но почему все же ты не пришла, когда отец умирал? При чем тут долги?
Оцуки смотрит на совершенно седую голову матери и дымит сигаретой.
— Отец делал все, чтобы помешать продаже дома, а его родственники, знавшие истинное положение вещей, обвиняли меня во всех смертных грехах, даже в болезни отца. Я думала, не переживу этого… А что виновата — знаю.
И тут Оцуки вдруг вспомнил, как однажды вечером мать плакала навзрыд, отец же не то бил ее по лицу, не то гладил. Вид у него был грустный. Упрекал он тогда мать или утешал ее, все время говорившую о смерти?
— Когда мне прислали из госпиталя телеграмму, что отец при смерти, я так растерялась, что перестала соображать.
Мать рассказывала, что в то время служила в гостинице и там же жила, постепенно выплачивая долги, и еще как-то ухищрялась посылать деньги отцу.
— Когда я представила себе, что возле отца соберутся все его родичи, мне стало страшно. Ведь они готовы растерзать меня, считая, что это я его убила. К тому же я не знала, на что буду существовать с сыном. Лишь сознание, что он есть, давало мне силы жить…
«И все же, — думает Оцуки, — мать должна была прийти».
— Я и не надеялась увидеть внука, — говорит мать уже совсем другим тоном. — А каким крепышом стал Кэн-тян, каким живым мальчиком… Теперь мне только жить да жить…
Мать отпивает глоток пива и начинает с увлечением рассказывать Кэйко о своем паломничестве по тридцати трем храмам богини Каннон. И хотя говорит, что путешествовать — это одно удовольствие, Оцуки понимает, что дело не в удовольствии, а в стремлении искупить вину.
Как-то летом, когда Оцуки перешел в старший класс начальной школы, мать взяла его с собой в Хиросиму на праздник поминовения усопших. В Парке мира, куда они ходили вечером, мать купила несколько бумажных фонариков и деревянных лодочек, в каждом фонарике зажгла по свече и пустила их плыть по реке, а сама вся как-то сжалась и молитвенно сложила руки. Другие люди делали то же самое, и вся река была в призрачном свете плывущих по ней фонариков. О чем же молилась тогда мать?
В это время послышался плач, и Кэйко побежала к детям.
— Поставь хороший памятник отцу, — вдруг задумчиво сказала мать. — Мне-то все равно, будет ли у меня на могиле памятник. А отцу поставь — это твой сыновний долг.
Оцуки считает, что памятник — это совсем не обязательно. Чем-то большим должен он отплатить отцу и многим другим людям, благодаря которым он дожил до своих тридцати лет. Но Оцуки, поскольку он сейчас в добром расположении духа, говорит:
— Разумеется, сделаю все, что в моих силах.
— Тяжело тебе, наверно, жилось у дяди? Ведь целых три года. Сердишься на меня?
— Нет, нисколько.
Теперь Оцуки хорошо знает, что трудно относиться к чужому ребенку, как к своему. Да и дяде с семьей нелегко приходилось.
Оцуки смотрит на мать и думает, что к старости люди становятся чересчур сентиментальными. Ему исполнилось тридцать. Значит, мать на тридцать лет стала старше. Пусть живет долго-долго!
Работы на службе прибавилось. В результате депрессии фирмы одна за другой терпят банкротство. Поэтому надо принимать срочные меры по обеспечению выдачи зарплаты и выходного пособия, наложению ареста на имущество фирмы, продаже имущества владельца фирмы.
— Если и дальше будет столько работы, — говорит Мацусита, — я попаду в сумасшедший дом.
— Я раньше вас туда попаду, — замечает одна из женщин.
Оцуки продолжает молча писать на машинке исковое заявление в суд.
— Послушайте-ка, Оцуки-сан, — обращается к нему Мацусита, — кажется, жара на вас сегодня не действует.
Оцуки пропускает его слова мимо ушей и говорит:
— Тряпки, которыми вытирают на атомной электростанции загрязненные радиоактивными веществами места, некуда девать, поэтому ими набивают железные бочки, а бочки хранят на складе.
— Нудный народ эти старики, — произносит Мацусита, усаживаясь за соседнюю пишущую машинку.
Они бы и человека, пострадавшего от облучения, засунули в железную бочку, если бы это было возможно. Но разве не были Хиросима и Нагасаки такими же железными бочками, в которых очутились сотни тысяч людей? Огромными железными бочками? И разве не распространяют те из людей, кто чудом уцелел, радиоактивное загрязнение способом, именуемым наследственностью?
Оцуки с силой нажимает на ключ пишущей машинки. Ему совсем немного остается допечатать. Звучит мелодия, призывающая служащих к обеду. Вдруг входит с мрачным видом Камия.
— Дело дрянь, — говорит он. — Они сошлись на пяти миллионах иен.
Какие ласковые у этого человека глаза, вспоминает Оцуки. Случилось то, чего он больше всего боялся. Неожиданно в голову приходит нелепая мысль: это из-за того, что он не успел допечатать иск.
— Электрокомпания готова на любые расходы, только бы прекратить дело. Ей это выгодно. А жаль. Ведь этот человек не единственный. Таких много… Для меня как юриста это настоящий удар.
Камия швыряет на стол портфель и садится. С задумчивым видом закуривает.
Оцуки смотрит на уже отпечатанное исковое заявление. Теперь оно никому не нужно. Иллюзия! Оказывается, за пять миллионов можно продать здоровье свое и дочери?! Продать жизнь?!
— Нужда делает человека слабым. — Камия говорит это уже более спокойным тоном. — Особенно, когда он один. Поэтому и необходимо движение в защиту таких вот слабых. Ведь поначалу этот рабочий очень серьезно подошел к делу… Так за него обидно! Да, беднякам не выбраться из нужды.
Оцуки считал себя опытным адвокатом и был уверен, что способен определить, польстится ли тот или иной клиент на деньги. Профессиональное чутье подсказывало Оцуки, что этот рабочий не польстится. Почему же он…
— Надо же человеку на что-то жить, — как бы размышляя вслух, говорит Камия. — Жить каждый день. Допустим, в будущем он получил бы денежную компенсацию, а пока… Вероятно, ему отказали в пособии по нетрудоспособности, сочли симулянтом.
«Камия прав. Этот человек не мог поступить иначе. И прежде чем согласиться на это, наверняка мучился, особенно из-за дочери, ради нее-то он и хотел подавать в суд. Но он ни в ком не нашел поддержки. Быть может, и мать заслуживает прощения за то, что не пришла к умирающему отцу», — думает Оцуки, наливая себе чай.
— Оцуки-сан, вас к телефону.
Оцуки берет трубку. Звонят из типографии. К вечеру «Сборник воспоминаний» будет готов, спрашивают, куда его доставить. Оцуки просит привезти сборник в юридическую контору. Хочется поскорее взять его в руки.
Там можно прочесть о различных случаях смерти, и, как сказал Савамура, узнать цену жизни. Быть может, прочтя этот сборник, люди начнут помогать друг другу, будут бороться со всем, что давит на человека. Оцуки вдруг со всей остротой ощутил, как важно дорожить самыми незначительными на первый взгляд вещами. Быть может, в «Сборнике» есть те самые слова, которые смерть помешала произнести его отцу и всем тем, чьи останки находятся на южных островах, тем, кто умер навязанной им смертью? Пусть же они возродятся и скажут свое слово, пусть все узнают, как они погибали.
Бывает, что преждевременная смерть наступает от болезни, появившейся в результате атомной бомбежки, и тут ничем не поможешь. Но разве не боролась Юриэ до последней минуты за жизнь? Думать о смерти — значило бы лишить всякого смысла смерть отца и смерть японских солдат, павших на южных островах. Жизнь имеет предел, но жить надо так, будто жизнь беспредельна, никогда не теряя ни бодрости, ни оптимизма. К этому призывает из мира безмолвия отец, павшие на южных островах солдаты, другие, подобные им…
Усталости как не бывало, Оцуки ощущает прилив бодрости, садится за машинку и заканчивает писать исковое заявление в суд.
1978