Горы тянулись за горами, кругом были одни горы. Там, в Синсю, на краю деревни стоял дом О-Рин. Перед домом торчал большой дубовый пень. Срез его был гладким, словно доска. Местные дети и прохожие очень любили на нем посидеть. Жители деревни называли дом О-Рин просто «Пнём». О-Рин пришла сюда невесткой пятьдесят лет назад. Ее родная деревня была за горой. У деревень не было имен, чужую деревню называли той деревней — так и обходились. О-Рин было шестьдесят девять лет, муж ее умер двадцать лет назад, жена Тацухэя, единственного ее сына, свалилась в прошлом году в пропасть, когда собирала каштаны, и О-Рин все думала, как бы найти новую жену вдовому Тацухэю, — ведь надо же было кому-то приглядывать за четырьмя внуками, но ни в их деревне, ни в деревне за горой подходящей вдовы не было.
В тот день О-Рин услышала наконец то, чего долго ждала. Утром путник, проходивший мимо их дома в горы, запел праздничную песню:
Праздник Нараяма
В третий раз придет.
Расцветут цветы
На каштанах.
Это была песня их деревенского праздника Бон. О-Рин давно ждала, не пропоют ли эту песню, но ее все не пели, и это беспокоило О-Рин. Песня означала: «Пройдет три года, стану я на три года старше», но она имела и другой смысл: напоминала тем, кому исполнялось семьдесят лет, что пора уже отправляться к богу Нараяма.
О-Рин прислушалась к удалявшейся песне. Украдкой взглянула на Тацухэя. Он тоже внимательно прислушивался. Увидев, как блестят его широко открытые глаза, она поняла: он пойдет с ней на гору Нараяма, но видно по всему — это огорчает его; и подумала с нежностью: «Добрый у меня сын!»
В тот день она дождалась и другого известия. Его принес гонец из ее родного дома — в той деревне овдовела женщина. Ей сорок пять, как и Тацухэю, и три дня назад она схоронила мужа. Возраст подходил, остальное было неважно. Гонец рассказал о вдове, и тут же договорились, когда она к ним придет, и гонец умчался. Когда прибегал гонец, Тацухэя дома не было. О-Рин решила все сама. Осталось только сообщить сыну, когда он воротится.
В их деревне такие дела решались быстро. Свадеб не справляли, просто договаривались между собой, и невеста переселялась в дом жениха. Были и сваты, но их заботил только возраст жениха и невесты. Невеста приходила в гости, оставалась ночевать и незаметно приживалась в доме. Отмечали и Бон, и Новый год, но развлекаться было негде — просто в эти дни не работали. Угощенье же готовили только на праздник Нараяма и то самое незатейливое.
Глядя вслед гонцу, О-Рин подумала: «Сказал, что пришел по просьбе моей родни. Видно, близкий родственник невесты. И трех дней после смерти мужа не прошло, а он тут как тут. Наверно, очень беспокоится о вдове. Но и нам это на руку: чем скорее она придет, тем лучше».
Сразу на Новый год О-Рин собиралась уйти к богу Нараяма, и ее тревожило, что станется с домом, если до того не найдется какая-нибудь невеста для сына. Теперь, когда нашлась подходящая по возрасту, у нее словно гора с плеч свалилась. Скоро невеста придет к ним с отцом или еще с кем-нибудь из родни, в доме будет женщина — значит, будет порядок. Ведь как-никак у О-Рин было четверо внуков: трое мальчиков — старшему, Кэсакити, исполнилось шестнадцать, — и одна девочка — ей было только три года. В последнее время Тацухэй ходил сам не свой. Это замечала и О-Рин, и вся деревня. «Теперь-то он воспрянет духом», И она повеселела.
Вечером, когда Тацухэй спустился с гор и присел на пень отдохнуть, О-Рин громко возвестила из дома:
— Эй! Скоро из той деревни невеста придет. Позавчера овдовела. Сорок девять дней исполнится — и пожалует.
О-Рин была горда собой, будто сообщала о великом подвиге.
Тацухэй обернулся:
— Из той деревни, говоришь? А сколько ей?
О-Рин подошла к Тацухэю поближе.
— Зовут Тама-ян, а лет, как и тебе, сорок пять.
— Ну что ж! В самый раз для меня. Ха-ха-ха!
Тацухэй явно смущался, весело поддакивал О-Рин. «А все-таки что-то его заботит побольше, чем жена», — угадала О-Рин старческим своим чутьем, и это ее обрадовало.
На горе Нараяма живет бог. Ни одна душа в деревне не сомневалась, что те, кто ушел на гору, его видели. А раз там и вправду живет бог, то праздник его справляли по-особенному, иначе, чем другие. Со временем в деревне только и остался что этот праздник. Совпадал он с праздником Бон, даже песни пелись одни и те же.
По лунному календарю Бон отмечали с тринадцатого по шестнадцатое июля, а праздник бога Нараяма — накануне, двенадцатого июля ночью. Всю ночь пили сакэ, а заедали всем, чем дарили их в эту пору горные рощи и долы: каштанами, диким виноградом, ягодами сии и кая, грибами. Самым дорогим яством был вареный рис. В деревне его называли почтительно «белый хаги». Климат здесь был суровый, урожаи риса невелики, питались обычно просом, чумизой, кукурузой, а рис подавали только на праздник Нараяма или кормили им тяжелобольных. В деревне ходила такая песня:
Мой батюшка занемог,
Трое суток встать не мог.
До того он занемог —
Рис ему варили.
Песня осуждала роскошество. Заболел слегка отец, и уж ему рис подавай. Считалось: или привереда, или прямой глупец. Иногда слова в песне меняли. Слово «батюшка» — на «сын» или «брат»…
Будто бы в шутку пели, а на самом деле намекали, что не годится есть рис, когда не положено.
О цветущих каштанах была только одна песня.
Зато пели множество других, приуроченных к празднику Бон, и пели всяк на свой лад.
Дом О-Рин стоял на краю деревни, мимо него шел путь в горы. До праздника Нараяма оставалось не более месяца, и О-Рин слышала все больше песен о нем. Затянет кто-нибудь: «Повезло О-Тори-сан», другой подхватит…
Повезло О-Тори-сан
Из дома солевара:
Пошла в горы —
Выпал снег.
«Пойти в горы» означало в деревне две совершенно разные вещи, но любой всегда мог понять, о чем в песне сейчас речь. Можно было отправиться в горы по дрова или жечь уголь, а можно было уйти на гору Нараяма. В деревне верили: если в день, когда человек ушел на гору Нараяма, выпадал снег, значит, этот человек счастливый. В доме солевара не было женщины по имени О-Тори-сан, но несколько поколений назад она, как видно, здравствовала, а когда она ушла в гору, выпал снег. О-Тори-сан стала символом счастливого человека. Вот о чем пелось в песне.
Снег здесь никому в диковинку не был: зимой он иногда выпадал в деревне, ну а вершины гор зимой всегда были под снегом. Все дело было в том, что снег пошел в тот миг, когда О-Тори-сан уже добралась до горы Нараяма. Она не была бы счастливым человеком, если бы снег застал ее в пути. В случае с О-Тори-сан все совпало.
У песни был и еще один смысл. Она намекала на то, что на гору Нараяма нужно идти не летом, а зимой. Поэтому люди отправлялись туда в такое время, когда можно было ожидать снегопада. Однако если снегу накапливалось слишком много, идти было трудно, а путь до горы Нараяма, где жил бог, неблизок — лежала она за семью ущельями и тремя озерами, — вот песня и предупреждала: «Ступай зимой, но до того, как выпадет снег». Очень мало времени оставляла песня для восхождения на гору.
О-Рин давно уже приготовилась уйти. Еще три года назад припасла она прощальное сакэ и циновку, на которую сядет на горе. Дело было за женой для овдовевшего Тацухэя, но теперь все уладилось: и сакэ было, и циновка, и жена для сына. Однако одно обстоятельство продолжало волновать ее.
Потихоньку от всех О-Рин припрятала кремень и время от времени постукивала им по зубам — хотела выбить себе здоровые зубы. Удары кремня сильной болью отдавались в нёбо, но если потерпеть немного, зубы все же сломаются. Она ждала этого с радостью, и в последнее время ей даже стало казаться, что это приятная боль.
О-Рин состарилась, а зубы у нее всё еще были целые. В молодые годы О-Рин гордилась своими зубами: до того были крепкие, что она легко разгрызала сушеную кукурузу. До сих пор ни один зуб не выпал! Но теперь она стыдилась этого. Даже у Тацухэя и то зубы довольно сильно поредели, а у нее зубов полный рот, и могут они разжевать что угодно, не хуже иных молодых. Иметь такие зубы в голодной деревне было попросту стыдно.
— А ты что хочешь угрызешь: шишку ли сосновую, дерьмовые ли бобы! — говорили ей односельчане.
И это была не шутка. Ее стали презирать. Дерьмовыми бобами назывались твердые, как камень, конские бобы, от которых пучило живот, и люди то и дело портили воздух. Случись кому-нибудь испортить воздух, говорили: «Да ты, никак, дерьмовых бобов наелся?!» И хотя О-Рин ни разу не испортила воздух в присутствии людей, ей нарочно напоминали о дерьмовых бобах, и она хорошо понимала, что люди насмехаются над ней, — потому что она слышала это не от одного человека, а от нескольких. Ничего не поделаешь, думала она, такие уж крепкие зубы ей достались.
— А у нашей бабки тридцать три зуба! — дразнил ее Кэсакити.
Вот до чего дошло: родной внук дразнит! О-Рин сосчитала пальцем зубы. Оказалось, двадцать восемь.
— Дурак! Двадцать восемь только, — сказала она.
— Да? Ты просто не все сосчитала. Еще поищи, — оскорблял ее Кэсакити. Ему смертельно хотелось, чтобы зубов у нее было тридцать три. В прошлом году он насмешил всю деревню, сочинив песню про бабкины зубы.
У бабушки моей
В кладовке, в уголке,
Хранятся тридцать три
Чертовых клыка.
Кэсакити перевернул на свой лад самую озорную песню в деревне. В ней пелось: «У матери моей в кладовке, в уголке, хранятся тридцать три заветных волоска». В песне потешались над матерью. Кэсакити, ко всеобщему восторгу, распевал на тот же манер о бабкиных зубах. И для песни ему надо было, чтобы зубов было ровно тридцать три.
Вот он и разнес по деревне слух, — дескать, у бабушки О-Рин тридцать три зуба!
О-Рин в деревне уважали как никого. После смерти мужа о ней не сплетничали, не перемывали ей косточек, как другим вдовушкам. Не думала она, что навлечет на себя позор своими крепкими зубами. «Надо как-то избавиться от них до того, как отправлюсь на гору», — думала она. Ей хотелось сидеть на закорках у сына, когда он понесет ее на гору, приличной беззубой старухой.
Вот она и стучит потихоньку от всех кремнем по зубам — старается выбить свои зубы.
Рядом с усадьбой бабушки О-Рин стоял дом по прозванью «Деньга». Никто в деревне денег не имел, — их просто негде было тратить, но сосед как-то ходил в Этиго и принес оттуда старинную монету. С тех пор дом его прозвали «Деньга». Отцу этого Деньги, Мата, уже исполнилось семьдесят лет. Мата и О-Рин были не только соседями, но и одногодками и многолетними приятелями. Однако О-Рин уже давно мысленно приготовилась отправиться на гору Нараяма, а Деньга, самый жадный человек в деревне, все не хотел варить сакэ для угощения и до сих пор не сделал никаких приготовлений. Ходили слухи, что Мата отправится на гору до наступления весны, но прошло лето, а он все еще сидел дома. Снова стали поговаривать потихоньку, что Мата, видно, пойдет на гору зимой и так, чтобы никто не заметил. Но О-Рич догадалась уже, что этот жалкий Мата и не помышлял о горе. «Вот дурак!» О-Рин собиралась уйти на гору в январе, как только ей исполнится семьдесят.
По соседству с домом Деньги находилась усадьба по прозванью «Горелая сосна». На заднем дворе у них торчал, как обломок скалы, большой ствол сухой сосны. Когда-то, давным-давно, в сосну попала молния и опалила ее. С тех пор дом прозвали «Горелая сосна». Рядом с «Горелой сосной» проживал «Дождь». На юго-восток от деревни высилась гора Тацуми. Так вот, стоило только кому-нибудь из его домашних туда пойти, тут же налетал дождь. В давние времена кто-то из этой семьи убил на горе Тацуми змею о двух головах, и с тех пор всякий раз, как они поднимались на гору, шел дождь. Так и прозвали этот дом «Дождем».
Рядом с «Дождем» располагался дом под названием «Кая». В деревне было двадцать два дома, у этого дома стояло самое высокое дерево кая. Дом «Кая» славили такой песней?
Эта непутевая Гин-ян
Из дома «Кая»
Нянчит кучу мышат
От сыновьих внучат.
Когда О-Рин пришла в деревню, она еще застала старуху Гин. Неприкаянная, непутевая — такая про нее шла молва. Гин была недальнего ума. «Мышата» в песне — многочисленные ее правнуки. Детей в доме «Кая» рожали, будто мышат. Гин и сама рожала, и воспитывала внуков, и нянчила правнуков. И это в такой-то голодной деревне! Гин презирали: наплодила целую ораву похотливых детей и внуков. Похотливость и многодетность трех поколений дома «Кая» высмеивалась в песне.
Наступил июль. Все забегали, засуетились. Праздник Нараяма длился только один день, но это был единственный праздник, поэтому с приходом июля в деревне воцарялся праздничный дух. Вот и канун праздника. Тацухэй занят сверх головы. Домашние оживленны, каждый думает о своем, на Кэсакити надежды мало — он куда-то исчез, и Тацухэй целый день крутился один.
Когда он проходил мимо дома Дождя, то услышал песню — хозяин дома пел о чертовых зубах:
У бабушки О-Рин
В кладовке, в уголке,
Хранятся тридцать три
Чертовых клыка.
«Негодяй!» — подумал Тацухэй. Он впервые слышал эту песню. Кэсакити сочинил ее в прошлом году, но тогда она не дошла до ушей Тацухэя и бабушки О-Рин. Второй раз в нынешнем году упоминалась О-Рин.
Тацухэй тут же вошел в дом. Хозяин был в прихожей, и Тацухэй уселся перед ним прямо на земляном полу.
— А ну-ка пойдем к нам. Посчитаем, сколько зубов у бабушки О-Рин.
Дождь растерялся: обычно молчаливый Тацухэй о грозным видом глядит на него — быть беде.
— Что ты? Что ты! Я тут ни при чем. Эта ваш Кэсакити сочинил.
Так Тацухэй узнал, что песню сочинил его сын. Теперь он понял, почему Кэсакити упорно твердил, что у бабушки тридцать три зуба.
Тацухэй молча вышел, подобрал у обочины дороги толстую палку и отправился искать Кэсакити.
Кэсакити распевал с детьми песню подле «Дома у пруда».
Раз в году
Бывает праздник Нараяма.
Наедимся рису
До отвала.
У дома живой изгородью росли криптомерии, никого не видно, но Тацухэй узнал Кэсакити по голосу.
Размахивая палкой, он закричал:
— Кэса! Значит, у бабушки тридцать три зуба! Ах ты дрянь! Бабушка нянчила тебя, ходила за тобой, а ты?!
Он поднял было палку, но Кэсакити ловко увернулся, и палка ударила со всего размаха по камню. Тацухэй отбил себе руку.
Кэсакити отбежал в сторону и как ни в чем не бывало глядел на отца.
— Болван! Жрать не получишь! — взревел Тацухэй.
В деревне часто говорили: «Жрать не получишь!» или «Не смей жрать!» Конечно, наказание голодом существовало, но скорее всего это было просто ругательство.
Настало время ужина. Все уселись вокруг стола. Уселся и Кэсакити, вернувшийся с улицы, мельком взглянул на отца — никаких следов злости не заметил, лицо отца было скорее унылым, чем злым.
Тацухэй не собирался говорить о песне про чертовы зубы в присутствии О-Рин. Он не хотел, чтобы О-Рин знала, что в деревне поют такую песню. В душе он даже думал, что было бы хорошо, если бы и Кэсакити промолчал.
А Кэсакити подумал про себя: «И что это отец так взъелся на меня из-за этой песни?» И твердо решил: «Назло буду петь, раз ему не по нраву!»
Кэсакити знал, что отец в скором времени намерен жениться, и был решительно против этого.
Все принялись за еду. Ели овощной суп, в котором плавали кукурузные клецки. Суп был жидкий, поэтому его не столько ели, сколько пили.
О-Рин думала о своем. Она предчувствовала, что невеста может прийти к ним на праздник, хотя срок траура еще не вышел. О-Рин ожидала ее даже сегодня, но невеста не пришла. «Значит, завтра пожалует, — подумала она. — Надо бы приготовить всех к ее приходу».
— Завтра, может, мама из той деревни придет, — весело сказала она внукам.
— Рановато, пожалуй. Месяц только прошел. Но не беда, если и придет, тебе легче будет еду готовить, — охотно поддержал ее Тацухэй.
— Еще чего! — оборвал его Кэсакити. Он поднял руку и, обернувшись к О-Рин, рявкнул: — Никакой матери из той деревни нам не надо. — Затем, враждебно глядя на отца, сказал: — Незачем тебе жена. Я женюсь. — И снова накинулся на О-Рин: — А ты молчи! Если тебе надоело готовить еду, моя жена будет стряпать.
О-Рин изумилась.
— Дурак! Не смей жрать! — громко одернула она Кэсакити и хлестнула его по шее палочками для еды.
— А Кэса-ян хочет жениться на Мацу-ян из «Дома у пруда», — объявил тринадцатилетний внук О-Рин. Он знал, что Кэсакити дружит с Мацу, и надеялся выставить брата на всеобщий позор.
Кэсакити шлепнул брата ладонью по щеке.
— Заткнись! — И он со злостью взглянул на брата.
Тацухэй удивился, но промолчал. Он не ожидал такой смелости от сына. Ему и в голову не могло прийти, что Кэсакити может жениться. В деревне в обычае были поздние браки, и раньше двадцати лет никто не обзаводился семьей.
Даже распевали песню, в которой хвалили поздний брак:
И после тридцати
Не поздно жениться.
Зачем лишним ртом
Обзаводиться.
Лишний рот в семье совсем некстати, поэтому ни О-Рин, ни Тацухэй не помышляли о женитьбе Кэсакити.
По деревне протекала мелкая река, в середине деревни она превращалась в пруд. Дом, который стоял на его берегу, звали «Дом у пруда». О-Рин хорошо знала девчонку из «Дома у пруда» по имени Мацу. Ей стало стыдно, что она по старческому неразумью накричала на Кэсакити. Правда, Кэсакити застал ее врасплох, поэтому она и вспылила. Но только теперь О-Рин сообразила, что и Мацу стала взрослой девушкой, и Кэсакити возмужал, а она не заметила этого. Это было непростительно с ее стороны.
Кэсакити встал из-за стола и ушел куда-то.
Наступил праздник. Дети, наевшись до отвала «белого хаги», отправились на площадь. В центре деревни было небольшое ровное место. Оно называлось Праздничная площадь. Праздник справляли ночью, но дети собирались здесь с утра. На площади плясали бон-одори. Вернее, не плясали, а водили хоровод, хлопая в ладоши и распевая песни. Тацухэй тоже ушел к кому-то в гости, и О-Рин осталась в доме одна.
Днем она увидела незнакомую женщину. Та сидела на пне спиной к их дому. Рядом лежала большая матерчатая сумка. Женщина, видно, ждала кого-то.
О-Рин подумала было, не невеста ли это из той деревни, но незнакомка, судя по всему, не собиралась входить в дом. «Значит, не она», — решила О-Рин. У женщины был такой вид, будто она пришла к кому-то в гости и теперь сидит и отдыхает. Но большая сумка навела О-Рин на мысль, что это все же не просто гостья, и она решилась наконец выйти из дома.
— Не знаю, откуда вы… Вероятно, на праздник пришли? — обратилась она к женщине.
— Тацухэй-ян здесь живет? — спросила женщина непринужденно.
«Невеста!» — поняла О-Рин.
— Ты Тама-ян из той деревни?
— Да. У нас тоже праздник, но мне все говорят: «Иди, там и справишь». Вот я и пришла.
— Ну, заходи, заходи. — О-Рин потянула Тама за рукав. Она радостно захлопотала по дому, поставила перед невестой столик для еды, принесла угощенье. — Ешь, а я схожу за Тацухэем, — сказала она.
— Все говорят: чем нас-то объедать, пойди там поешь. Я и не завтракала сегодня, — сказала невеста.
— Ну, тогда ешь, не стесняйся.
О-Рин подумала, что она все равно предложила бы Тама поесть, даже если бы та сказала, что ела. Ведь она ждала ее еще вчера.
Тама, уплетая угощенье, рассказывала:
— Мне все говорят: бабушка там добрая, скорее иди.
О-Рин радостно смотрела на торопливо жующую Тама.
— К вам мой брат приходил. Он и сказал, что вы добрая. Вот я и решила: надо скорее идти.
О-Рин придвинулась к Тама. «Простая душа, не врет», — подумала она и сказала:
— Могла бы и пораньше прийти. Я тебя вчера ждала, — О-Рин подсела было ближе к невесте, но забеспокоилась, что та увидит ее целые зубы, прикрыла рот рукой и отодвинулась. — А что ты так долго сидела? Почему в дом не вошла? — спросила она.
Тама улыбнулась.
— Да я ведь одна пришла, стеснялась. Брат обещал проводить, да вчера напился сильно и все говорил: «Бабушка там добрая, скорее иди».
От похвалы О-Рин готова была взлететь на небо. «Пожалуй, эта невестка будет лучше прежней». И она сказала:
— Надо было мне за тобой сходить.
— Вот и пришли бы. А я бы вас потом на себе через перевал перенесла.
Да, эта перенесла бы ее через перевал. О-Рин стало даже неловко, что она не догадалась сходить за Тама в ту деревню. А нести ее не обязательно, сама бы дошла. Еще сил хватит. О-Рин была тронута добротой Тама. Ей захотелось поскорее сказать ей, что на Новый год она отправится на гору Нараяма. Когда приходил брат Тама, она сразу так и сказала ему.
Взглянув мельком на невесту, О-Рин увидела, что та поглаживает себя по спине: наверно, кусок в горле застрял. О-Рин приблизилась к Тама. «Сказать, чтоб не спешила? А вдруг подумает, что мы жадные? — забеспокоилась она и решила: — Пойду искать Тацухэя, пусть она тут спокойно поест», и, потирая спину Тамаян, сказала:
— На Новый год я сразу на гору пойду.
Тама немного помолчала.
— Брат говорил мне. Велел передать вам, чтоб не спешили.
— Ну что ты! Чем скорее, тем лучше. Бог горы только похвалит.
О-Рин не терпелось рассказать Тама еще кое о чем. Она придвинула блюдо, стоявшее посредине стола, поближе к невестке. На блюде горой лежал вареный карп-ямабэ. О-Рин должна была рассказать Тама о рыбе.
— Эту рыбу я поймала, — похвастала она.
Ямабэ — король горных рек — был драгоценной рыбой.
— Неужели вы умеете ловить рыбу? — недоверчиво спросила Тама.
— Во всей деревне никто больше меня не ловит. Ни Тацухэй, ни Кэсакити не сравняются со мной.
Прежде чем отправиться на гору, О-Рин собиралась открыть невестке известный только ей способ ловли ямабэ.
— Я знаю одно место, где он всегда ловится. Потом я тебе покажу. Только смотри никому не говори. Нужно пойти ночью и запустить руку в яму — обязательно попадется, — сказала О-Рин. Глаза ее сверкали. Придвинув блюдо к Тама, она добавила: — Ешь все. У нас еще много сушеной рыбы. — Потом поднялась на ноги и сказала: — Пойду позову Тацухэя. А ты ешь.
Она вышла на задний двор и направилась в сарай. Теперь, когда на душе было радостно, — ведь ее назвали доброй, — она набралась, наконец, храбрости и, зажмурившись, ударила зубами о каменную ступку. Рот онемел. Потом она почувствовала, что его наполняет что-то теплое и сладковатое. Такое было ощущение, будто рот набит сломанными зубами. Зажав губы рукою, чтоб не капала кровь, она пошла на речку, умылась. Выпало два сломанных зуба. Она огорчилась.
— Только-то! Всего два?
Но потом подумала, что выбила зубы удачно. Вылетели два верхних зуба, посередине, и рот будет казаться совсем пустым. В это время Кэсэкити, совершенно пьяный, распевал на площади песню про чертовы зубы. Изо рта О-Рин все текла кровь, — видно, ранка еще не затянулась.
— Остановись! Остановись! — твердила она про себя. Зачерпнув пригоршню воды, она прополоскала рот, кровь пока не останавливалась, но было радостно: двух-то уже нет! Не зря она стучала кремнем по зубам — быстро вылетели, подумала она. Наклонившись над водой, она принялась набирать в рот воду и выплевывать ее. Кровь больше не текла. Осталась лишь небольшая боль во рту, но О-Рин не обращала на нее внимания. Ей захотелось показать Тама, какие у нее плохие зубы, и она вернулась в дом. Тама все еще ела. О-Рин села напротив невестки.
— Не спеши. Ешь побольше. Тацухэй сейчас придет, — сказала она и добавила: — Мне-то уж пора на гору. Зубы совсем никуда не годятся.
И, прикусив верхними зубами нижнюю губу, она выпятила вперед верхнюю челюсть: на, мол, смотри. О-Рин хотелось плясать от радости — все так прекрасно устроилось. Она вышла из дома и пошла на площадь искать Тацухэя. Теперь все в деревне увидят ее щербатой. Она шагала, гордо распрямив плечи.
На площади Кэсакити, приплясывая, распевал песню про чертовы зубы бабушки О-Рин. Тут появилась О-Рин с разинутым ртом. Остановившаяся было кровь пошла снова. О-Рин не прислушивалась к песне. Поиски Тацухэя были хорошим предлогом для того, чтобы показать всем свой щербатый рот, она думала только об этом и не обратила внимания на песню.
Увидев бабушку О-Рин, взрослые и дети, собравшиеся на площади, разбежались с криками кто куда. О-Рин выглядела устрашающе: прикусив верхними зубами нижнюю губу, она выпятила вперед беззубую челюсть, по подбородку ее текла кровь. О-Рин никак не могла понять, почему это все убегают при виде ее, и даже попробовала добродушно засмеяться. Она добилась того, чего не ожидала: праздник кончился, а о ней все еще судачили. «Ведьма из „Пня“!» — говорили о ней потихоньку, и маленькие дети решили, что бабушка О-Рин и впрямь ведьма.
— Как вцепится, не отпустит!
— Загрызет! — шептались они.
— Смотри, отведу тебя в дом О-Рин! — пугали ревущих малышей, чтобы их утихомирить. Встречая вечером О-Рин, дети с плачем убегали от нее. О-Рин знала и песню про чертовы зубы, и то, что ее прозвали ведьмой.
Прошел праздник Нараяма, и вскоре ветер унес листья с деревьев. Иногда выпадали дни по-зимнему холодные. Тацухэй ходил сам не свой, хотя и женился.
Не прошло и месяца, как в доме появилась еще одна женщина. Однажды пришла Мацу из «Дома у пруда» и уселась на пень, а когда настало время обеда, она пристроилась вместе со всеми у стола. Любо-дорого было глядеть, как она ела: на лице блаженство, будто она попала в рай. Уплетала за обе щеки. Сидела рядом с Кэсакити и молча ела. За ужином они опять сели рядом. Мацу шлепала Кэсакити по щеке палочками для еды, и это веселило обоих. Ни О-Рин, ни Тацухэй не испытывали к Мацу неприязни. О-Рин сгорала от стыда, что до сих пор считала Кэсакити ребенком. А он уже взрослый. Вечером Мацу залезла под одеяло к Кэсакити. За обедом О-Рин присмотрелась: живот у Мацу заметно округлился. «На шестом месяце, — подумала она. — К январю, должно быть. А может, и пораньше, еще в этом году». Это встревожило О-Рин. Если Мацу родит, все будут считать, что О-Рин дожила до мышонка.
На другой день Мацу, позавтракав, уселась на пень и просидела там до обеда. После обеда она снова села на пень. К вечеру Тама сказала ей:
— Мацу-ян, разожги-ка очаг.
Мацу не умела разводить огонь, — дом тут же наполнился дымом. Младшая девочка расплакалась. Дыму было столько, что Тама и О-Рин выбежали наружу. Потирая глаза, выскочила и Мацу.
— В чем преуспела, а в чем недоспела, — засмеялась Тама. О-Рин вошла в дом и, задыхаясь от дыма, залила водой очаг. Потом снова положила дрова, и огонь тут же разгорелся. Выбрасывая из дому мокрые поленья, она сказала:
— Ты зачем же сунула кэяки, Мацу? Их нельзя жечь. Станешь жечь, глаза три года болеть будут. — И тихо добавила: — Мне-то все равно, я старая, а вам зачем маяться глазами?
— Не можешь разжечь огонь, покачай хоть ребенка, — велела Тама и посадила девочку на спину Мацу. Та все еще плакала от дыма. Мацу принялась ожесточенно трясти ребенка, напевая: «Ох, грехи наши, грехи!»
О-Рин и Тама изумленно переглянулись. Эту песню пели в деревне только по особым случаям: когда несли кого-нибудь на закорках на гору Нараяма или когда трясли привязанного за спиной младенца. Укачивать ребенка таким диким способом называлось «чертово трясение» или «глухая нянька».
Ох, грехи наши, грехи!
Нелегко тебя нести.
Ноют плечи и спина,
Ноги не идут! —
орала Мацу, стараясь перекричать ребенка. Голова ребенка моталась от ее плеча и плечу, так что он не мог и рта раскрыть. Это было скорее издевательство над младенцем, чем укачивание. Так же трясли тех, кого несли на закорках на гору Нараяма, когда несчастные, слабые духом люди плакали — не хотели идти на гору. Тогда тот, кто нес, пел эту песню. Мацу выкрикивала: «Ох, грехи наши, грехи!» — не зная, что слова эти имели продолжение и означали «очищение от грехов» — душа и тело очищались от грехов, человек освобождался от несчастной судьбы. Когда-то колыбельную о глухой няньке и песню праздника Бон пели на разный манер, но потом забыли об этом и стали петь обе песни одинаково. Пели их и на праздник Нараяма.
Ребенок на спине у Мацу кричал как ошпаренный. Тогда она затрясла его еще ожесточеннее и запела:
Ох, грехи мои, грехи!
Ты, чертенок, не реви.
Все равно не слышу я:
Уши заложило.
Не закроешь, глупый, рот,
Знай: получишь от меня!
Сколько ни плачь, малыш, никто не услышит, никто не поможет, говорила песня. Реви, надрывайся, уши мои закрыты. «Знай, получишь от меня!» — дальше был нянькин щипок.
О-Рин за всю свою долгую жизнь ни разу не трясла дитя, точно глухая нянька. А эта Мацу только вчера пришла в дом, а сегодня уже поет такую песню. «Бессердечная она», — поняла О-Рин. Потому и переглянулись они с Тама.
Ребенок плакал все сильнее. Тама, не выдержав, подбежала и выхватила его у Мацу, но ребенок продолжал реветь. Тама развернула ребенка перед О-Рин, ахнула, — на маленькой ягодице синели следы от щипков. Они уставились друг на друга, оторопевшие.
С приходом Мацу Кэсакити утихомирился, перестал грубить О-Рин, но теперь он часто спрашивал за едой:
— Баб, а ты когда на гору пойдешь?
— Наступит Новый год, сразу же и отправлюсь, — с горькой усмешкой отвечала О-Рин.
— Чем скорее, тем лучше, — говорил скороговоркой Кэсакити.
— Чем позже, тем лучше, — перебивала его Тама и падала от смеха, — получалось очень забавно: одна скороговорка за другой. О-Рин тоже смеялась со всеми.
С появлением в доме еще двоих женщин руки О-Рин освободились от работы. Она была еще в силах трудиться, и когда делать было нечего, не находила себе места. Ей все словно чего-то недоставало. Она страдала от безделья. Однако утешала себя мыслью о том, что скоро отправится на гору Нараяма. Только об этом и думала. «Все зовут меня ведьмой, а я отправлюсь на гору не так, как Мата из „Деньги“. У меня столько угощенья припасено, что хватило бы и на праздник. И рису, и грибов, и сушеной рыбы приготовила — все до отвала наедятся. Наварила и сакэ для угощенья односельчан. Пока никто еще не знает, что его почти целый кувшин. На другой день, как уйду на гору, все мои соберутся и станут есть. „Вот так бабушка! — удивятся они. — Сколько наготовила“. А я в это время буду сидеть на горе на новой циновке и душа моя будет чиста».
Целый день дул сильный ветер. Он не прекращался всю ночь до утра. На рассвете раздался вдруг пронзительный вопль: «Проси прощения у бога Нараяма!»
Деревня заволновалась, зашумела. Услышав вопль, О-Рин проворно вылезла из-под одеяла и выбежала из дома. В руках у нее была палка. Вскочила и Тама. За спиной у нее был крепко привязан ребенок, а в руке она сжимала толстую дубину.
— Где? — крикнула О-Рин.
Тама, вся бледная, помчалась вперед, — говорить было некогда — все неслись сломя голову.
Вором оказался Дождь. Он тайком забрался к своему соседу Горелой Сосне и украл мешок бобов. Его застали на месте преступления, сунули в мешок и избили.
Красть съестное в деревне считалось тягчайшим преступлением. Вора яростно наказывали: лишали всех припасов, что были в доме. Сигналом к расправе был вопль: «Проси прощения у бога Нараяма!» У вора отнимали все, что можно было съесть, и делили между собой, но долю свою получали только те, кто успевал вовремя. Бежать надо было быстро, потому что вор мог сопротивляться и с ним надо было драться. Бежать надо было босиком. Тех, кто прибегал обутым, тоже били, засунув в мешок. Люди были вне себя от ярости, потому что каждый хорошо знал, что значило остаться без еды на зиму. Это крепко сидело у всех в мозгу.
Дождя так избили, что он не в силах был двигаться. Мешок бобов, украденный им у Горелой Сосны, отнесли на Праздничную площадь. Семья вора должна была сидеть подле. Они громко плакали, но поделать ничего уже не могли. Затем «обыскивали» дом вора. Самые крепкие мужчины обшарили дом и выбросили на улицу все съедобное. И тут люди вытаращили глаза от изумления — так много припрятал Дождь. Из-под веранды, к примеру, извлекли целую гору картошки. Не накопаешь столько на своем поле. Чтобы столько вырастить, нужно много семянной картошки, а в деревне ее ели всю зиму, так что к весне почти не оставалось. Иной раз не хватало даже на зиму. В деревне знали, сколько кто нарыл картошки. Дождь не накопал и десятой доли того, что оказалось у него под верандой. Несомненно, он наворовал эту картошку на чужих огородах.
В доме Дождя уже дважды просили прощения у бога Нараяма. В последний раз, лишенные за воровство всех припасов, они кое-как прожили зиму, питаясь лесными кореньями. Поговаривали, однако, что они заранее припрятали еду в горах, потому и выжили.
— Воровство у них в крови, — шептались люди. — Истребить их надо всех до единого, а то ведь не уснешь.
В семье Дождя было двенадцать душ.
В тот день никто не работал, — не могли сразу успокоиться.
В доме О-Рин тоже было невесело. Тацухэй лежал, вытянув ноги и обхватив голову руками. «Как протянем эту зиму?» — думал он. Беда Дождя нависла и над его домом. Теперь он понял это особенно ясно. Запасов мало, а воровать он не привык. У Дождя двенадцать душ, в его доме восемь, но крепких едоков больше, чем у Дождя, так что трудности одни и те же.
О-Рин сидела рядом с Тацухэем. Ее тоже тревожила предстоящая зима. Так было каждый год, но в этом году семья увеличилась, дети выросли, и перезимовать будет тяжелее, чем раньше. Особенно ее удивляла Мацу.
«Да ее просто выгнали из родного дома за то, что жрет много, вот она и явилась к Кэсакити», — догадалась О-Рин. Мацу, похоже, и не заботилась о том, есть в доме еда или нет. Однажды она варила бобы и, уплетая их, сказала:
— Говорят, чем больше съешь бобов, пока варишь, тем больше получится.
О-Рин и Тама ошалело поглядели на нее. Мацу бухнула в котел воды.
Тогда Тацухэй недовольно сказал:
— Мацу-ян! А если не есть бобы, их и вовсе не будет?
— Как? — удивилась спокойно Мацу. Она ничего не поняла.
— Кэсакити! Дай-ка ей оплеуху, — велел Тацухэй.
Тогда Мацу перестала есть бобы.
Тацухэй и О-Рин думали о зиме. Тама тоже думала. «У нас в доме нет никакого порядка с едой. Надо будет распределить по дням», — решила она.
— Сегодня я большое дело сделал, — гордо сказал Кэсакити.
И вправду он потрудился на славу. Прибежал самым первым из их семьи к месту происшествия, обыскивал дом вора и получил много картошки.
Мацу сидела, наклонившись вперед и выпятив огромный живот, — будто лягушка. Сегодня она тоже была серьезной.
Тама, вспомнив, что ей надо молоть бобы, пошла в сарай, принесла каменную ступку и стала шумно перетирать бобы. Коричневая мука посыпалась вокруг ступки. Глядя на нее, Кэсакити запел:
Хочешь есть бобы украдкой,
Намочи водой.
У отца глаза не видят —
Он слепой.
Сырые бобы обычно жарят, и они трещат на сковороде. Слепой родитель может тогда догадаться, что дети едят бобы. Если же бобы сначала замочить, они размякнут и не будут трещать. Тогда можно незаметно от отца набить ими живот. Молодые ощущают голод острее, чем старики. Пели не только о слепом отце, а вообще о стариках, — дескать, глаза у стариков видят плохо, не заметят, как молодые украдкой от них едят бобы.
— Ну и дела! — В дом вошел старший сын Деньги. Сын Деньги все еще не мог успокоиться. — Ты погляди: картошка-то одна мелочь.
Картошка явно была выкопана из земли до срока.
— А я-то думаю, что это я так мало нарыл! Оказывается, он ее выкопал. Стало быть, мне просто вернули мою картошку, да и то не всю.
Тацухэй тоже так думал. Каждый считал, что с его поля украдено больше, чем он получил.
— С этими злодеями надо кончать. Ночью они снова обчистят нас. Что-то нужно делать, а то спать спокойно не сможем. Уничтожить всю их семейку — и дело с концом.
— Легко сказать! Их ведь двенадцать, — сказал Тацухэй.
— Ну и что! Вырыть яму побольше, да и закопать всех, — пошутил Кэсакити.
Тама бросила молоть бобы и сказала тоже в шутку:
— Да где их зароешь, такую кучу?
— Тут не до смеха! Никто в деревне не работает. Все думают, что делать, — сказал раздраженно сын Деньги и вышел из дома. На дворе закаркали вороны.
— Ну вот! О чем говорите! Сразу вороны закаркали. Как бы покойник ночью не объявился, — забеспокоилась О-Рин и вышла во двор следом за сыном Деньги.
В горах, за домами, было деревенское кладбище. В их голодной деревне умирали не только старики, но и молодые. Во время похорон на кладбище ставили поднос с едой. Еду тут же расхватывали вороны. Поэтому и говорили, что вороны радуются покойникам. Громко каркают, предчувствуя похороны.
Когда сын Деньги ушел, никто не проронил ни слова. Подумали: а не исчезнет ли кто-нибудь из дома Дождя сегодня ночью, ведь в деревне витал дух убийства. Все невольно съежились. Было слышно только, как Тама шумно мелет бобы.
— А что, мать, не пойти ли тебе на гору в Новом году? — спросил вдруг Тацухэй, лежа на циновке.
О-Рин облегченно вздохнула: наконец-то Тацухэй решился вымолвить эти слова. И сразу же откликнулась!
— Ну что ж! Моя мать из той деревни ушла на гору, свекровь ушла. Теперь моя очередь.
— Не надо, — сказала Тама, перестав молоть бобы. — Родится мышонок, я пойду и выброшу его в пропасть. Тогда про тебя не станут петь песню, как про бабушку Гин-ян.
— Вот еще! Я сам вышвырну. Подумаешь! — сказал Кэсакити. Он хотел показать, что ему ничего не стоит выбросить ребенка. — Я же говорил тебе, что выкину, — напомнил он Мацу.
— Прошу тебя, — сказала Мацу.
Все сразу же взглянули на ее большой живот.
Шорох протираемых в ступке бобов прозвучал как отдаленный раскат грома. Все опять умолкли. Кэсакити громко затянул песню. Он сидел, скрестив ноги, завернув сзади подол кимоно и засучив узкие рукава до плеч, и пел во все горло:
Взгляни, отец,
Деревья засохли.
Садись мне на спину —
Пора идти.
Кэсакити уже хорошо научился петь деревенские песни. О-Рин даже полагала, что он поет замечательно, но в этой песне он переврал слова. Ей стало жаль, что Кэсакити испортил старинную песню.
— Кэса! Такой песни нет, — сказала она. — «Горы пылают, деревья засохли», — вот как надо петь.
— Да это Деньга так поет.
— Дурак он! Когда-то, давно-давно, горели горы, и все ходили смотреть на пожар. Так ведь, Тацухэй? — О-Рин искоса взглянула на сына. Он лежал на спине, прикрыв лицо тряпкой.
Ей стало вдруг жалко его. И зима предстоит трудная, и на гору с ней идти не сладко. Много, видно, пережил, прежде чем решился сказать сегодня: «А что, мать, не пойти ли тебе на гору на Новый год?»
О-Рин подползла к Тацухэю и потихоньку сдернула с него тряпку. Глаза Тацухэя блестели. Она отпрянула и отодвинулась от него. «Глаза блестят! Не от слез ли? Ну что мне с ним делать? Такой слабодушный! — подумала она. — А ну гляди на меня хорошенько, пока я жива!» — произнесла она про себя и скосила пристальный глаз на сына.
Тама, оставив ступку, выскочила за дверь — пошла на реку сполоснуть лицо. Она уже второй раз за вечер вылетала из дома на реку.
«И эта, никак, плачет? Ну что за люди! Такие все слабые. Тацухэй мог бы и потверже быть. Одни слабаки в доме собрались», — подумала О-Рин.
Кэсакити снова затянул:
Горы пылают.
Деревья засохли.
Садись мне на спину —
Пора идти.
Теперь он спел правильно. И мотив вывел как надо. То место, где говорилось о засохших деревьях, исполняли как песню паломников. Он спел его безупречно, будто плакал.
Когда он произнес последние слова, О-Рин подхватила:
— Ёйсё! Молодец! Хорошо спел.
Три дня спустя, поздно ночью, у их дома раздался топот ног — в горы прошла вереница людей. На другой день вся деревня знала, что семья Дождя исчезла.
«Больше о них говорить не будем», — порешили все, и толки сразу же прекратились.
В декабре наступили холода. Нагрянули они в середине месяца — по лунному календарю.
«Белые мошки летят!» — закричали дети, и О-Рин сказала уверенно: «Когда я уйду на гору, обязательно пойдет снег». В деревне говорили, будто белые мошки кружатся обычно перед тем, как выпасть снегу.
Мацу была на сносях. Это чувствовалось и по ее движениям, и по прерывистому дыханию.
Когда до Нового года осталось четыре дня, О-Рин рано утром, дождавшись пробуждения Тацухэя, вызвала его во двор и прошептала на ухо:
— Сегодня ночью я приглашаю тех, кто носил стариков на гору. Скажи всем.
О-Рин решила послезавтра отправиться на гору Нараяма. Поэтому ночью она устраивала угощение.
— Рано еще. Наступит Новый год, тогда и пойдем. — Тацухэй растерялся. Он думал, что они пойдут на гору после Нового года, и слова матери застали его врасплох.
— Да что осталось-то! Лучше пораньше уйти. Того и гляди, мышонок родится.
Тацухэй не ответил. Не хотел ничего говорить.
— Иди и скажи всем, а то уйдут в лес, не застанешь.
О-Рин сказала это властно. Тацухэй не мог не подчиниться. Слова ее грузом ложились:
— Слышишь? Иди! Иначе послезавтра одна уйду.
В ту ночь в их доме собрались односельчане, уже побывавшие на горе Нараяма. Они пили сакэ и наставляли уходящих. Наставления делались по правилам: каждый гость произносил только один обет. В доме О-Рин собралось восемь человек: семь мужчин и одна женщина. Она ходила на гору в прошлом году. Обычно сопровождающими были мужчины. Женщины редко участвовали в таком деле. Даже если в доме не находилось мужчины, просили кого-нибудь из соседей. Старшим считался тот, кто ходил на гору раньше других. Он становился главой церемонии и имел право говорить первым. И сакэ он пил прежде других. Остальные говорили и пили сакэ в том порядке, как ходили на гору. В эту ночь старшим был «Неистовый» Тэру-ян. На самом-то деле Тэру был человек мирный, но кто-то из предков его отличался неистовым нравом, и это прозвище укрепилось за всей их семьей, сделалось вторым именем дома.
О-Рин и Тацухэй сидели на парадных местах, хотя и находились в собственном доме. Слева располагались рядком гости. Перед О-Рин и Тацухэем стоял большой кувшин. Это был кувшин с неочищенным сакэ. О-Рин специально приготовила его для этой ночи.
Тэру первым поклонился О-Рин и Тацухэю, за ним склонили головы остальные гости.
— Горек путь на гору Нараяма. Спасибо, что идешь, — сказал Тэру Тацухэю.
О-Рин и Тацухэй должны были хранить молчание.
Тэру взял чашу и отпил несколько глотков сакэ. Затем передал чашу следующему гостю. Чаша обошла всех гостей и вернулась к Тэру.
Тэру монотонным голосом, будто читая книгу, обратился к О-Рин:
— Соблюдай обеты, когда пойдешь на гору. Обет гласит: «Восходя, храни молчание».
Тэру поднес чашу ко рту, отпил сакэ и передал чашу соседу.
О-Рин и Тацухэй знали все наставления, которые должны были произнести сегодня гости, но надо было соблюдать обычай — выслушать все от начала до конца — выслушать и поклясться, и они внимательно слушали их.
Чаша обошла гостей и была поставлена перед вторым после Тэру гостем.
Второй гость так же монотонно, как Тэру, произнес:
— Соблюдай обеты, когда пойдешь на гору. Обет гласит: «Из дома выходи тайком от всех».
Он поднес чашу к губам и отхлебнул сакэ. Чаша обошла всех и была поставлена перед третьим гостем.
Третий гость так же монотонно, как Тэру, произнес:
— Соблюдай обеты, когда пойдешь на гору. Обет гласит: «Будешь возвращаться с горы, не оглядывайся».
Он поднес чашу к губам и отпил сакэ. Чаша обошла всех и была поставлена перед четвертым гостем.
— Пойдешь по тропе у подножья горы за деревней. Обойдешь ее, будет вторая гора. Там густо растут кусты хиираги. Под ними пройди и на третью гору взберись. Затем на четвертую гору взойди. С нее видна гора Нараяма. Пропасть пред нею. Следуй вкруг пропасти, чтоб она по правую руку была, по левую будет гора. Два ри пройдешь, семь поворотов минуешь, выйдешь к ущелью Нанатани. Его перейдешь, и откроется путь к Нараяма. Дороги там нет. Иди меж дубов нара вверх, там ожидает тебя бог Нараяма.
Четвертый гость закончил речь, чаша обошла круг, церемония завершилась. Все молчали. Кроме этих четверых, никто ничего не должен был говорить. Чаша еще раз обошла круг. Гости молча выпивали сакэ и исчезли один за другим. Тэру уходил последним. Когда все ушли, он встал и сделал знак Тацухэю, чтобы тот вышел за дверь.
— Неохота будет подниматься на гору, можешь вернуться от Нанатани, — сказал он шепотом и с опаской огляделся вокруг. «Что это он говорит?» — подумал Тацухэй. Совет Тэру показался ему нелепым: О-Рин так хотела уйти на гору, а он предлагает вернуться от Нанатани.
— Это я так. Между прочим. Никто нас не слышал, — сказал Тэру и удалился.
Когда все ушли, О-Рин и Тацухэй залезли под одеяла, но О-Рин не собиралась спать, — ведь завтра ночью она отправится на гору.
Уже рассветало, миновал час быка, когда она услышала чей-то плач за воротами.
Плакал мужчина. Шаги приближались к их дому. Слышалась и «Песня глухой няньки», — старались заглушить рыдания.
Ох, грехи наши, грехи!
Нелегко тебя нести.
Ноют плечи и спина,
Ноги не идут!
О-Рин приподняла голову над постелью, прислушалась. Плакал Мата из дома Деньги.
«Вот дурак!» — подумала она.
Немного погодя снова послышались чьи-то шаги. Потом кто-то заскребся в дверь.
«Кто это там?» — удивилась О-Рин, вышла на веранду и отодвинула дверь, в которую скреблись. Ясно светила луна. На веранде сидел на корточках Мата. Он дрожал всем телом, закрыв лицо руками.
Шумно шлепая сандалиями, примчался мужчина. Это был старший сын Мата. В руках у него была толстая веревка. Он с ненавистью глядел на старика.
— Тацухэй! Тацухэй! — закричала О-Рин. Тацухэй тут же выскочил из дома: видно, тоже не спал. Он взглянул на сына Деньги, на веревку в его руках и спросил:
— Что стряслось?
— Да вот, перегрыз веревку и сбежал. — Сын Мата с досадой взглянул на отца.
«Болван! — осудил его Тацухэй. — Что делает?!»
От сильной тряски
Веревка рвется.
Рвется и нить,
Что родством зовется, —
вспомнила О-Рин слова песни и подумала, что перегрызть веревку — это уж слишком. Еще хуже, чем трясти свою ношу.
— Мата-ян! — сказала она с вежливой укоризной. — До чего ж ты дошел! Перегрыз веревку! Еще при жизни рвешь свою связь с сыном и богом.
— Сегодня уж не ходи, — посоветовал Тацухэй сыну Мата и, взвалив себе на спину старика, отнес его обратно в дом.
На другую ночь О-Рин, подгоняя нерешительного Тацухэя, отправилась на гору. Она еще засветло промыла рис для завтрашней трапезы домашних, объяснила Тама, где взять грибы и рыбу, и, убедившись, что все заснули, тихо открыла дверь веранды, ведущую на задний двор. Там она уселась на заплечные носилки, которые надел на спину Тацухэй. Ветра не было, но ночь была очень холодной, тучи закрыли луну, и Тацухэй, словно слепой, ощупью пошел в кромешную тьму. Когда О-Рин и Тацухэй ушли, Тама вылезла из-под одеяла, открыла дверь и вышла из дома. Присев на корточки у пня, она положила на него руки и стала смотреть в темноту, провожая ушедших взглядом.
Тацухэй обогнул гору за деревней и вышел к кустам хиираги.
Ветви их нависали над тропою, как зонтики. Там стояла мрачная темнота. Казалось, входишь в какой-то дом. Тацухэй бывал здесь и прежде, но под кусты хиираги никогда не заходил — туда ходить не полагалось: это был путь на гору Нараяма. Обычно он обходил эту тропу справа или слева, но теперь направился прямо под кусты. Обошел вторую гору, затем третью и увидел озеро. Небо слегка посветлело. А когда он обогнул озеро, почти совсем рассвело. Он заметил три каменные ступени, от них шел крутой подъем наверх, на четвертую гору. Гора была довольно высокой и становилась все круче к вершине.
Поднявшись на вершину, Тацухэй изумленно раскрыл глаза — перед ним, словно ожидая их, предстала гора Нараяма. От горы, на которой он был, ее отделяла пропасть, — будто путь в преисподнюю. Дальше нужно было опять немного спуститься и пройти по хребтовой тропе. Справа был крутой обрыв, слева отвесная каменная стена. Пропасть окружена со всех сторон горами, бездонная пропасть. Тацухэй старался ступать потверже. Он вспомнил, что потребуется пройти два ри, чтобы обойти пропасть. Он шел осторожно, шаг за шагом. Когда он увидел гору Нараяма, он почувствовал себя слугою бога, который на ней живет, и шагал уже словно по его приказу. Так он достиг Нанатани и стал подниматься, как было велено, вверх меж деревьев. Тропа исчезла. На горе росли только дубы нара. Тацухэй понял, что добрался наконец до горы Нараяма. Теперь надо молчать. О-Рин не проронила ни слова с тех пор, как они вышли из дома. Когда Тацухэй заговаривал с ней, она не отвечала. Тацухэй поднимался все выше и выше, кругом были одни нара. Вот и сама вершина. Он увидел впереди большую скалу и, когда проходил мимо, заметил вдруг, что под нею сидит человек. Тацухэй вздрогнул и попятился — под скалой, съежившись, сидел покойник. Ладони сложены вместе будто в молитве. Тацухэй застыл, не смея двигаться дальше. О-Рин высунула руку из-за его плеча и махнула ему, показывая, чтобы он шел вперед. Тацухэй пошел. Снова увидел скалу — под ней белели кости. Ноги лежали вместе, а голова валялась рядом, повернутая в противоположную сторону. У скалы сидел, скрючившись, скелет. Руки его валялись отдельно от костяка. Казалось: кто-то их нарочно разбросал. О-Рин снова махнула ему, чтобы он шел вперед. Под каждой скалой был покойник. Попадались трупы и под деревьями. Некоторые были недавними и казались еще живыми людьми. Тацухэй снова остановился как вкопанный, — один из трупов зашевелился. Тацухэй внимательно вгляделся в него и увидел, что человек был мертв. «Однако он шевелится!» — подумал Тацухэй, и ноги его словно одеревенели. Труп шевелился. Шевелилась его грудь — там копошилась ворона. Кимоно было черным, и Тацухэй не сразу разобрал, что там сидела ворона. Он пнул ногой камень, но ворона и не подумала взлететь. Тацухэй прошел мимо трупа. Тогда ворона взлетела. Она поднялась, тихо расправив крылья, до ужаса спокойно. Тацухэй почему-то обернулся. На трупе сидела еще одна ворона. «А, их там две…» Тацухэй увидел черную воронью головку пониже второй вороны. Покойник сидел, вытянув ноги, а грудь ему выели вороны и устроили там гнездо. И еще, наверно, есть, подумал Тацухэй с ужасом и омерзением. Он думал, что он добрался до вершины, но путь все еще вел наверх. Ворон становилось все больше. Они лениво бродили по камням, и казалось, что камни шевелятся. В воздухе стояло шуршанье — будто кто-то шел по сухой траве.
«Сколько же здесь ворон!» Вороны не были похожи на птиц. Взгляд у них был, как у черных кошек, а движения ленивы, и от этого было жутко. Трупы попадались все чаще и чаще. Деревья исчезли, кругом были одни скалы. Кости белели — точно выпал снег. Тацухэй шел, глядя только под ноги и отбрасывая ногой кости. В глазах у него рябило от этих костей, он поскользнулся и чуть было не упал. «Некоторых из них я, наверно, знал живыми», — подумал он. Вдруг в глаза ему бросилась деревянная чаша. Он остановился в растерянности. «Вот это да! Нашелся заботливый человек. Даже чашу захватил». Ему стало грустно оттого, что он не взял с собой чаши. На скале, шныряя глазами, сидела ворона. Он поднял камень и бросил его в ворону. Она взлетела. За нею поднялись тучей другие.
«Улетают! Значит, не накинутся на живого человека», — понял он и несколько успокоился. Дорога наверх все не кончалась. Поднявшись еще немного, он увидел «свободную» скалу. О-Рин похлопала его по плечу и постучала ногами по бокам — подала знак, чтобы снял носилки. Тацухэй опустил ее на землю. О-Рин слезла с носилок, размотала с себя циновку и постелила ее под скалой. Потом отвязала от пояса узелок и стала привязывать его к носилкам. Тацухэй гневно посмотрел на нее и положил узелок на циновку. О-Рин вынула из узелка рисовый колобок, положила его на циновку и опять стала привязывать узелок к носилкам. Тацухэй потянул к себе носилки, а узелок положил на циновку.
О-Рин встала на циновку, сложила ладони перед грудью, локти отвела в стороны и устремила взгляд в землю. Вместо оби она была подпоясана тонким шнурком. Тацухэй посмотрел на каменное лицо О-Рин и заметил, что выражение его изменилось: на нем появилась тень смерти.
О-Рин схватила Тацухэя за руку и повернула его в сторону, откуда они пришли. Тацухэю стало жарко. Он весь покрылся липким потом, словно влез в бочку с горячей водой. Над головой его струился пар.
О-Рин крепко пожала руку Тацухэя и легонько подтолкнула его в спину.
Тацухэй поплелся вниз. Он шел, не оглядываясь назад, как и полагалось уходить с горы Нараяма.
Прошел шагов десять. Пустые носилки торчали за его спиной. По щекам катились большие, как горошины, слезы. Он спускался с горы, шатаясь, как пьяный. Споткнулся о труп, упал. Рука его коснулась головы трупа. Мясо с лица отвалилось, виднелись серые кости. Поднимаясь, Тацухэй заметил на шее мертвеца тонкий шнурок и потупился. «Я бы не решился», — подумал он. Когда он спустился почти до середины пути, перед глазами засверкало что-то белое. Он остановился. Между деревьями кружились белые крупинки.
Это был снег.
«А-а-а!» — закричал Тацухэй и стал смотреть на снег. Пушистые хлопья, кружась, летели к земле. Все было так, как предсказала О-Рин. Она все время твердила: «Когда и уйду, обязательно пойдет снег». Тацухэй резко повернулся и стал взбираться обратно на гору. Он и думать забыл о клятвах. Он хотел сказать О-Рин о том, что выпал снег. Просто взять и поговорить с ней о том, что выпал снег. Хотя бы тремя словами перемолвиться. «Снег-то и вправду пошел!» Он карабкался по запретной дороге наверх, как обезьяна.
Когда он добрался до скалы, под которой сидела О-Рин, кругом было белым-бело. Тацухэй быстро поднял глаза на О-Рин, притулившуюся к скале. Мало того что он вернулся и тем самым нарушил обет не оглядываться назад, он еще собирался заговорить с матерью: нарушить обет молчания. Это было все равно, что преступление. Но ему хотелось сказать О-Рин, что снег и вправду пошел, как она ожидала. Сказать только эти слова и уйти.
Тацухэй осторожно высунулся из-за скалы. О-Рин сидела прямо перед ним. Голова и спина ее были покрыты циновкой. На волосах надо лбом, на груди и коленях лежал снег. Она бормотала молитву, уставившись в одну точку, как Белая лисица.
— Мать! А снег-то и вправду пошел! — громко сказал Тацухэй.
О-Рин тихо подняла руку и махнула ему, словно говорила: «Уходи! Уходи!»
— Мать! А тебе не холодно?
О-Рин покачала головой. Тут Тацухэй заметил, что поблизости нет ни одной вороны. «Может, улетели в деревню, ведь снег пошел, или забрались в гнезда, — подумал он. — Хорошо, что начался снегопад. Лучше сидеть под снегом, чем на холодном ветру. Так и заснет, наверно».
— Мать! Ты счастливая, раз снег пошел, — сказал Тацухэй и добавил из песни:
Пошла в горы —
Выпал снег.
О-Рин кивнула и махнула в ту сторону, откуда доносился голос Тацухэя: велела ему уходить.
— Мать! А снег-то и вправду пошел, — еще раз крикнул Тацухэй и поскакал с горы, как заяц. Он мчался вниз что было сил, — боялся, как бы кто-нибудь не заметил, что он нарушил обет. Так он добежал до скалы, нависшей над Нанатани, и увидел внизу, в снегопаде, сына Деньги, который снимал с себя носилки. На носилках сидел Мата. Он был связан толстой веревкой, как преступник.
«Ох!» — невольно выдохнул Тацухэй и застыл на месте. Сын собирался сбросить отца в пропасть. Тацухэй своими глазами видел, что он собирается сбросить Мата в бездонную, как преисполняя, пропасть, окруженную со всех, со всех сторон горами!
И тут Тацухэй вспомнил слова Тэру, сказанные ему вчера ночью: «Неохота будет подниматься на гору, можешь вернуться от Нанатани». «Так вот о чем он говорил!» — подумал Тацухэй.
Вчера ночью Мата сбежал, а сегодня его приволокли сюда туго связанным, свалили, будто неживого уже, будто куль картошки, и хотели теперь спихнуть в пропасть. Однако веревка, видно, немного ослабела. Мата просунул между нею пальцы и крепко уцепился за воротник сына. Тот пытался оторвать его пальцы, но Мата пальцами другой руки ухватился за его плечо. Ноги Мата повисли над пропастью.
Мата и его сын молча боролись на глазах у Тацухэя, — будто забавлялись. Наконец сын поднял ногу и пнул отца в живот. Мата полетел головой в пропасть, раза два перевернулся и покатился боком с крутого откоса вниз.
Тацухэй наклонился над пропастью, и тут со дна ее, словно смерч, словно черная туча, вскипела большая стая ворон.
«Вороны!» Тацухэй съежился от ужаса. Чудовищные птицы, галдя, кружились высоко над его головой. «Где-то в пропасти их гнезда. Они туда забрались, когда пошел снег, и теперь вылетели. Наверно, Мата упал прямо на них».
Покружившись, вороны стали понемногу спускаться в пропасть.
«Добычу почуяли! — содрогнулся Тацухэй. — Наверно, сразу умер, как упал». Он взглянул, где сын Мата. Тот мчался вниз с пустыми носилками за спиной, будто летел по воздуху. Видно, и ему стало жутко, когда увидел ворон.
«Такой не поставит сакэ на прощание», — понял Тацухэй, провожая взглядом пригнувшегося по-волчьи старшого сына Мата.
Снег падал пушистыми, как цветы пиона, хлопьями. Когда Тацухэй добрался до деревни, солнце уже село и было темно.
«Младшая, наверно, скучать будет без бабушки», — подумал Тацухэй. — Обязательно спросит: «А когда бабушка придет?» И опечалился: что же отвечать?
Он подошел к дому и, не заходя, заглянул в дверь. Младший сын забавлял девочку, напевая ей песню:
Бросим бабушку
В горах.
Ночью приползет к нам
Краб.
Дети говорили о бабушке, пока его не было. Уже знают, подумал он. Они монотонно повторяли все одну и ту же песню — песню о крабе.
Станет плакать у дверей,
Не откроем дверь.
То не краб, то птица плачет
Меж ветвей.
В давние времена стариков бросали в горах прямо за деревней. Однажды какая-то старуха приползла ночью обратно. «Ну вот, приползла, будто краб», — загалдели домашние, плотно задвинули дверь и не впустили ее, а маленький ребенок подумал, что это и вправду краб приполз. Старуха плакала за дверью всю ночь. «Краб плачет», — сказал ребенок. «То не краб, то птица плачет», — успокоили его взрослые. Обманули: все равно, мол, не поймет…
Тацухэй стоял на пороге и слушал песню про краба. Раз поют все одну и ту же песню, подумал он, значит, знают, что бабушка не вернется, и на душе у него стало легче. Он сбросил носилки и стряхнул с себя снег. Хотел отодвинуть дверь, а из кладовки вышла Мацу. Ее большой живот был подпоясан узким полосатым оби, который был вчера на О-Рин. А в кладовке сидел, скрестив ноги, Кэсакити в бабушкином ватном кимоно, накинутом на плечи. Это кимоно О-Рин аккуратно сложила вчера ночью. Рядом с Кэсакити стояла чаша — наверно, допивал остатки поминального сакэ. Вытаращив мутные пьяные глаза, наклонив голову набок, он твердил с радостным изумлением: «Вот повезло! Снег пошел. Вот повезло бабке! Снег-то и вправду пошел».
Тацухэй поискал глазами Тама, но ее нигде не было.
Он глубоко вздохнул. Если О-Рин еще жива там, под скалой, она, сидя под снегом, вспоминает, наверно, песню про ватное кимоно:
Как бы ни было холодно,
Ватное кимоно
Не могу надеть на тебя я,
Когда идешь ты на гору.
1956