Игорь Черемис Диссидент 1: Спасите наши души

Совпадение обстоятельств и имен случайно,

сюжет лишь основан на реальных событиях,

но их не описывает.

Глава 1 «Как тебе родиться подфартило»[1]

За всю свою жизнь я ни разу не встречал человека, который хотел бы работать в системе государственной безопасности. Она могла называться как угодно — НКВД, МГБ, КГБ, ФСБ, любые другие страшные для обывателей аббревиатуры, — но принцип оставался неизменным: все сотрудники приходили в эту систему безо всякого желания. Конечно, кому-то удавалось сесть на денежные потоки, и у них появлялось желание обеспечить безбедную старость самим себе, женам и любовницам, а также детям и, желательно, внукам. Эти ребята рассматривали госбезопасность исключительно как собственный свечной заводик, что в основном практиковалось в годы безвременья, но тех, кто путал свою шерсть с государственной, периодически отлавливали — не всех, к сожалению, некоторых по каким-то причинам трогать было нельзя.

В общем, все попадали в органы безо всякого желания — просто получали в какой-то момент предложение, от которого не стоило отказываться. Они и не отказывались, а честно выполняли свою работу; они часто выходили за границы обычных «с десяти до девятнадцати» и болели за дело всей душой. Какую цену они за это платили — никого не интересовало; разрушенные семьи и скандалы с женами, упущенные дети — всё это меркло на фоне возможных проблем, которые появлялись постоянно. Особенно тогда, в начале 2010-х, когда в ГБ руководили те, кто помнил, чем всё закончилось в восьмидесятые.

Я, пожалуй, ничем не отличался от этого большинства. В Контору попал сразу после института, который с госбезопасностью никак связан не был; кто меня там заметил — не знал и даже не рассчитывал, что когда-либо узнаю. Наверное, на самом дне личного дела хранится тот листок бумаги с первичной характеристикой, от, например, какого-нибудь неприметного доцента нашей кафедры, а на этой характеристике имеется пара-тройка резолюций, которые сильно повлияли на мою жизнь и судьбу. Но кто мне это личное дело покажет? Правильно, никто.

Поначалу всё выглядело, как самая обычная работа — именно что с десяти до девятнадцати с часовым перерывом на обед. Но прошло полгода стажировки — и всё изменилось. От сидения за столом с компьютером я, разумеется, не избавился, поскольку уже набил нужные шишки и научился документировать каждый свой чих. Но теперь меня кормили ноги — надо было хорошенько побегать, чтобы выполнить поставленные руководством задачи, уложившись в разумные сроки. Я был молод, бегал хорошо, успевал почти везде, и мои старания оценили, а меня взвесили и признали годным. Через десять лет я уже был капитаном и примеривался к майорской звезде, надо было всего лишь выработать положенный срок; сам я бегал только после пинка от начальства — за меня это делали молодые лейтенанты, которых я превращал в людей, подходящих нашему заведению. С зарплатой меня не обижали, ну а ненормированный рабочий день… супруга понимала и не пилила — она и сама была из нашей системы, хотя и работала во вспомогательных службах. С детьми дела обстояли сложнее, но пока они были слишком малы, чтобы слишком обижаться на отца.

Всё изменилось в одночасье.

Ни я, ни мои коллеги не любили политические акции. Более того — мы их ненавидели всем сердцем и готовы были расстрелять всех причастных, благо, старый коридорчик в подвале основного здания Лубянки можно было быстро вернуть к использованию по назначению. Но таких приказов нам не отдавали, а потому в эти дни мы переодевались в гражданское и шли работать среди людей — хотя как раз людьми наших подопечных мы не считали. Один из их лидеров как-то назвал свои последователей «хомячками» — и это определение, наверное, лучше всего показывало наше отношение к этому контингенту. Нам было за что не любить этих акционеров — всё происходило вечерами, а если случались какие-нибудь эксцессы, то наша работа могла затянуться и до утра. А эксцессы происходили регулярно.

На этот раз поначалу всё было мирно. Толпа тысяч в десять человек прошла сквозь строй полицейских по назначенному маршруту и собралась на проспекте, которому какие-то шутники присвоили имя прожженного русофоба Сахарова. Как-то один из наших предложил переименовать в честь его супруги Боннер кусок параллельной Мясницкой, тем более что именно эта женщина была ответственна за все взгляды и поступки своего мужа времен его диссидентства. Конечно, до такого московские власти вряд ли опустились, но если бы мантра собравшихся на Сахарова «мы здесь власть» стала больше, чем простое сотрясание воздуха, то ещё неизвестно, как бы сложилась судьба названий всех столичных магистралей.

«Качаться» толпа начала во время речи предводителя. Я не особо вдавался в смысл его завываний, это была зона ответственности других наших ребят, которые искали в словах выступающих хоть что-то похожее на крамолу. Но, кажется, он и не говорил ничего выдающегося — всё та же речевка «мы здесь власть» на разные лады. Но люди зашевелились — и тут наступило моё время. Моё и моих ребят.

Нам нужно было вычленить из толпы тех, кто её заводил, идентифицировать их и подвести под «фотографов» — ну или просто и без затей задержать. Например, для разбирательств, чтобы получить больше информации. Впрочем, по прошлому опыту было понятно, что план-максимум выполнить будет сложно. Эти заводилы имели серьезную подготовку, они очень ловко растворялись среди обычных протестунов, и была большая вероятность спутать настоящего революционера с каким-нибудь безобидным и скорбным на всю голову офисным планктоном, на которого лишь уйдет драгоценное время. Мы, конечно, тоже были не пальцами деланные, но известно, что убегающий всегда имеет фору перед догоняющим; к тому же это лет через десять Москву утыкали системами видеонаблюдения, которая позволяла тем, кто пришел нам на смену, рассматривать ситуацию издалека и с удобных ракурсов. Нам же приходилось заходить в агрессивно настроенную к любым представителям системы толпу, и это был серьезный риск, о котором я жене никогда не рассказывал. Незачем её волновать.

Впрочем, именно в тот вечер она всё узнала. Сложно не узнать, когда в новостях только и разговоров, что о прошедшем митинге, который закончился стычками демонстрантов с полицией и тысячами задержанных, а твой муж оказался в больнице после того, как ему в шею прилетел здоровый кусок кирпича. Таких пострадавших тогда среди нас было множество — ситуация быстро вышла из-под контроля, кто-то из заводил нас срисовал и отдал приказ, который был тут же выполнен. Ну а поскольку наша работа была толком не закончена, а отчеты пока что находились только в наших головах, полиции и пришлось хватать всех без разбору, в надежде поймать хоть кого-то серьезного. Но, насколько я знал, не поймали — ребята были, напомню, умелые, избавляться от внешнего наблюдения они умели на профессиональном уровне, так что уйти от пацанов из ментовки для них не составляло никакого труда.

* * *

С того дня моя жизнь стала совсем другой. Кирпич прилетел очень неудачно — что-то там повредил, из-за чего ноги перестали меня слушаться. По врачам я мыкался с год, но потом плюнул и начал привыкать к новым обстоятельствам. Из Конторы, правда, пришлось уйти — инвалид на моей должности работать не должен, да и не может, но связи остались. Пришлось срочно осваивать литературный труд — не самому писать, упаси боже, такого выверта моё бывшее начальство и не поняло бы. Редактура, корректура, переводы — я неплохо знал пару иностранных языков, да и программы соответствующие с каждым годом становились всё лучше и лучше. Без работы не сидел — коллеги всё же надзирали за различными издательствами, так что посоветовать тому или иному редактору отдать выгодный заказ конкретному человеку могли без хлопот. Не скажу, что мне всё это нравилось, но другого выхода я не видел, поэтому приказал себе смириться. И смирился.

Единственное что меня раздражало в моей новой жизни — невозможность установить настоящего виновника того, что я оказался прикован к инвалидной коляске. Полицейское сито тогда, правда, сработало неплохо, но на скамью подсудимых села некрасивая и полная девчонка-оторва с насквозь промытыми революционерами мозгами. Причем если поначалу она была достаточно откровенна, то потом её товарищи по борьбе подогнали ей годного адвоката, который посоветовал своей подзащитной «завалить хлебало», если не хочет наговорить себе на пожизненное; сообщать ей о том, что женщинам пожизненное не дают, он по каким-то своим резонам не стал. Но она в любом случае его послушалась, отказалась от предыдущих показаний, начала говорить правильные для себя вещи — и в результате получила «двушечку» за неумышленное нанесение тяжких телесных. К сожалению, законным способом её прижать было невозможно — я выжил, а она, по её словам, не преследовала цели попасть в меня, а кидала тот кирпич просто от избытка чувств. В общем, такой одуванчик, который не хотел, но совершил.

Я присутствовал на суде и видел, как она на меня зыркала — это был взгляд победительницы, человека, который добился своего, но избежал справедливого наказания. Я тогда поделился своими мыслями кое с кем из бывших коллег и перестал следить за её судьбой, когда один из товарищей рассказал мне, что она почти ослепла и оглохла. Нет, её никто не бил и не калечил — да этого и не требовалось. Просто пребывание за решеткой требует соблюдения определенных правил, касающихся здоровья, а воспитанная в интеллигентной семье девочка о них была ни сном, ни духом. В общем, я посчитал себя отмщенным.

А потом случилась война.

* * *

Для меня война началась на неделю раньше, чем для читателей газет и телевизионных зрителей. Пришел один из коллег — майор, которого я помнил зеленым лейтенантом и сам натаскивал на оперативную работу; он и рассказал о том, что будет совсем скоро. Я поверил не сразу, хотя и понимал, что просто так он бы с подобным предупреждением не пришел; он настаивал, приводил доводы из открытых источников, убеждал. И в конце концов убедил.

Подготовиться к войне невозможно, но кое-что я успел сделать. Хуже было то, что слегка оскудел поток переводов, за которые платили больше, чем за редактуру. Впрочем, жена ещё работала, сыновья уже выросли и сами могли помогать родителям, так что мы как-то справлялись. У бывших коллег работы прибавилось, но она стала какой-то более понятной — враг определился, он уже не прикрывался заботой о благе страны, да и критерии «врага» получили более четкое определение. Для меня всё было просто — я лишь хотел, чтобы моя родина выбралась и из этого испытания, и желательно — без особых потерь, хотя и понимал, что потери будут. Они и были; несколько раз я ездил на кладбища, провожая тех, кого знал; они уходили без слов об их героизме, потому что это было не принято. Такое говорили лишь в специальных кабинетах с защитой от прослушки, и там же отдавали ордена погибших их семьям. Иначе было нельзя.

В один из дней я попросил того майора — вернее, уже подполковника — найти мне оружие.

— Зачем? — только и спросил он.

— Предчувствия, — я пожал плечами. — Всего лишь предчувствия.

Потертый ПМ был у меня через неделю — заслуженный труженик, из которого стреляли не раз и не два, но вполне рабочий. Я завернул его в промасленную тряпицу и закопал в одном из ящиков, в которых хранил инструменты для работы по дому — что-то осталось ещё от родителей, что-то я завел сам, но ничем из этого никто не пользовался все те годы, что я провел в коляске. Жена, разумеется, про эту захоронку знала, но не спрашивала.

Мои предчувствия были туманны, но сбылись через год после начала войны и совсем не так, как я предполагал. Дело в том, что война отменила одну большую, на весь мир, эпидемию, вот только самой эпидемии об этом, кажется, сообщить забыли. Она никуда не делась, а просто ждала своего часа, чтобы вцепиться в меня.

* * *

За несколько дней я узнал много нового о человеческом организме — хотя и до этого знал о нём многое из того, чего предпочел бы не знать никогда и ни при каких обстоятельствах. Среди новых знаний была, например, информация про маленькие альвеолы — они находятся в легких и через них кислород попадает в кровь. При пневмонии эти альвеолы повреждаются, но всё остальное вокруг них продолжает функционировать в прежнем режиме, и маленькие мышцы привычно сдувают и раздувают поврежденные мешочки, усугубляя болезнь. Альвеолы повреждаются всё больше и больше, пока ситуация не станет необратимой.

Впрочем, врачи научились с этим бороться, как рассказал мне один из них. Его лица я не видел — он был в маске, которая отражала весеннее яркое солнце и мир за окном палаты, а мне было так хреново, что я лишь по привычке всё запоминать положил в память и эту информацию. Мне надели намордник, и всё шло вроде бы нормально, но уже через пару часов тот же — а, может, другой — доктор грустно сообщил мне, что неинвазивно ничего не получится, и нужно переходить к более суровым методам. Инвазивным.

Этот термин я тоже запомнил.

А потом начался кошмар, который никак не заканчивался. Я иногда впадал в забытье, временами приходил в себя; вокруг ходили, кажется, медсестры, но они от мужчин-докторов отличались только ростом, а мой угол обзора был серьезно ограничен аппаратом искусственной вентиляции легких и какой-то ещё аппаратурой, которая противно пищала, о чем-то сообщая специалистам. Меня вроде бы кормили, но это происходило — если происходило — через трубку, которую врачи засунули мне прямо в рот, так что и в этом я не был уверен. Ещё меня уговаривали не терпеть и мочиться, если хочется, но это я считал бредом.

Наверное, мне стоило воспользоваться пистолетом сразу, как только я почувствовал первые симптомы. Но тогда мне показалось, что всё не настолько серьезно, ПМ остался лежать в ящике с инструментом, а я оказался в больнице с суровым пропускным режимом. Меня никто не навещал — было нельзя; мне ничего не передавали — было нельзя; со мной разговаривали только врачи и очень редко. Сколько продолжалась пытка инвазивным методом — я не знал; мне сказали — неделя, я был уверен — годы.

Выписали меня совершенно больным — доктора решили, что дальше лечить бесполезно, хотя от заразы меня избавили. Но легкие так и не восстановились до конца, а хуже было то, что болезнь повлияла на те нервы, которые раньше позволяли хоть немного чувствовать нижнюю часть тела. От меня мрачные прогнозы никто не скрывал — доктор во всё той же закрывающей лицо маске сказал, что жить мне осталось меньше года, и медицина бессильна, она может лишь облегчить страдания. Ещё он напомнил, что у нас запрещено помогать больным умирать — это квалифицируется как убийство и наказывается по соответствующей статье Уголовного кодекса. Сидеть пожизненно ради меня этот врач не собирался.

С женой я поговорил, и она всё поняла. Да и что там было не понять — на одной чашке весов был год медленного превращения в растение, а на другой — быстрая и почти безболезненная смерть. Отношение церкви к самоубийцам меня не пугало — я никогда не был убежденным верующим, свечки ставил очень иногда, по большим праздникам, ну а возможностью того, что меня не разрешат хоронить в пределах ограды, мы решили пренебречь. В конце концов, мне будет всё равно, да и жене, пожалуй, тоже.

Ещё я предупредил того майора, который как раз стал подполковником, — но он успокоил меня, что через пистолет на него не выйдут. Впрочем, я и сам видел, что все номера заботливо спилены и затерты, да и прочие манипуляции прослеживались — это был по-настоящему анонимный ствол, принадлежность которого не определят даже в нашей отстрелочной лаборатории, пусть там и была самая большая база по огнестрельному оружию.

Предсмертные хлопоты заняли ещё какое-то время; я и сам оттягивал тот самый день, как только возможно — впрочем, никто не мог сказать, что он всецело готов к тому, чтобы уйти из жизни. И я не чувствовал себя готовым. Но боль действительно усиливалась, становилась нестерпимой, я дважды попадал в больницы — и дважды выходил из них, убежденный, что без этого опыта мне было бы лучше. Ну а тот самый день наступил, когда руки впервые отказались помочь мне перебраться с кровати в коляску. Пришлось звать жену — и сразу же проверять, что я смогу сделать с пистолетом. К счастью, с ним никаких проблем не было.

И я решился. Не стал дожидаться, когда у моего организма откажет ещё какая-нибудь необходимая для функционирования деталь.

По идее, воспоминание о принятом решение должно было быть моим последним воспоминанием. Во всяком случае, я был в этом уверен. Но потом оказалось, что я очень хорошо помню ещё и выстрел, помню резкий запах пороховых газов, помню внезапно ставшие очень близкими и четкими наши обои в мелкий цветочек — в общем, всё, что при таких обстоятельствах помнить был не должен.

А потом я услышал потусторонний голос, который сказал слова, сложившиеся во вполне обыденную фразу:

— Помогите, Витьке плохо!

Я почему-то ничего не видел, но эта фраза помогла мне понять, что жизнь после смерти существует.

Потому что я не был Виктором, а после выстрела в висок состояние человека можно описать как угодно, только не «плохо».

— Выведите его в коридор, похоже, от духоты сомлел, — сказал другой голос, чуть более властный. — А мы продолжим, товарищи. Итак, планы оперативной работы на первое полугодие 1972 года не сдали следующие товарищи…

Кто-то меня подхватил, приподнял и куда-то понес, а затем я услышал милосердный хлопок двери, который оборвал продолжение этого бреда. Мы остановились, и меня к чему-то прислонили. Зрение всё ещё оставалось недоступным, запахов я тоже не чувствовал, и не мог понять, что происходит.

— Витёк, ты как? — сказал тот голос, который предупреждал кого-то там, что мне поплохело.

— Вы… выэва…

— Вот беда… — голос стал очень обеспокоенным. — Может, скорую вызвать? Я слышал, что если с сердцем проблемы, то тоже речь нарушается…

Меня пару раз легонько стукнули по щекам.

— Ыва…

— Ты не замирай, двигайся.

Я попробовал пошевелиться, но всё ощущалось чужим — язык, кстати, тоже, и поэтому я не мог выдавить ни одного нормального слова. Голова кружилась, словно при похмелье, и в целом я ощущал себя очень больным и старым — каким, собственно и был перед тем, как нажал на спусковой крючок пистолета.

И одновременно я чувствовал себя очень и очень здоровым.

Эта двойственность очень пугала меня, хотя совсем недавно я пережил то, что не хотел бы больше никогда переживать. Впрочем, меня вообще сейчас ничего не должно было пугать, ведь я всё-таки был атеистом — хотя в церковь ходил, пусть без фанатизма, но всё-таки. Так было положено, а кто я такой, чтобы сопротивляться воле партии и правительства? Так и без работы можно остаться, да ещё и с волчьим билетом.

— Вить, не пропадай!

Я снова получил пару ударов по щекам, и они словно что-то включили в моём организме. Я наконец смог открыть глаза — но лишь для того, чтобы увидеть круглую щекастую голову с глазами чуть навыкате и с зачесанной налево некрасивой челкой.

«Макс» — всплыло в голове имя обладателя этого лица.

Я видел голову Макса очень четко, от чего отвык за многие годы своей близорукости. Я моргнул — и Макс послушно пропал на мгновение, тут же появившись вновь.

— Оклемался? — с надеждой спросил он.

— Ы… Да! — у меня неожиданно получилось сказать то, что я хотел.

Правда, голос был совсем не похожий на мой. Жена называла мой голос «скрипучим» — мол, снова завел свой скрипучий патефон. А сейчас моё «да» прозвучало очень чисто и каким-то приятным баритоном. От неожиданности я не сразу смог продолжить говорить, но быстро собрался.

— Где я?

— Сильно же тебя приложило… — пробормотал Макс. — Совещание у нас было по отделу, а тут ты начал на бок заваливаться, еле успел твою тушу поймать… Чего это ты?

Ответил я не сразу. Ко мне вдруг окончательно вернулся слух — и я смог слышать не только какие-то слова, но и всё остальное, что обычно наполняет воздух. Вот кто-то прошел, слегка хромая. Вот простучали каблуки — наверняка это женщина или девушка. Вот ещё одни мужские шаги — тяжелые, редкие. Они замерли рядом, а их обладатель спросил:

— Всё в порядке? Помощь не требуется?

— Нет, товарищ генерал, сморило вот… но уже очухал… простите, пришел в себя.

— Это хорошо, — веско сказал «товарищ генерал». — Юрий Владимирович там?

— Так точно, — совсем не по-армейски ответил Макс.

— Вольно, капитан… Как зовут вашего товарища?

— Виктор…

— Тёзка, значит, — как-то добродушно сказал «товарищ генерал».

А я вспомнил его имя — Виктор Иванович Алидин, целый генерал-майор, руководитель Управления КГБ СССР по Москве и Московской области, «варяг», которого назначил Андропов, чтоб его…

«Стоп!»

Я незаметно помотал головой и чуть пошевелился, чтобы этот Алидин попал в поле моего зрения. Генерал был крупным мужчиной, с широким квадратным лицом потомственного бульдога и узкими татарскими глазами. Судя по всему, у него было какое-то дело к тому человеку, который ругал подчиненных за отсутствующие планы — в памяти услужливо всплыла фамилия Денисова, руководителя нашего пятого отдела…

«Нашего?»

Мне очень захотелось снова потерять сознание. Я ничего не понимал, в моей голове роились не мои мысли и воспоминания, словно это был не я, а кто-то другой — например, тот самый Виктор, как меня упорно называл этот Макс. Впрочем, я и Макса не помнил — вернее, помнил, но «новой» памятью, «старые» воспоминания ничего о нем не говорили. Я попытался отделить старое от нового, не преуспел, но сумел выдавить из себя:

— Простите, товарищ генерал…

— За что? — удивился тот. — Приходите в себя… с кем не бывает. Наверное, забыли пообедать сегодня? Эх, молодость, молодость. Потом поймете, что нужно питаться регулярно и не доводить до такого… Советую к врачу сходить, думаю, ваш начальник возражать не будет.

Он сделал шаг и пропал из вида, и где-то там хлопнула дверь. Новая память подсказала — это большой зал с лепниной и гипсовыми нимфами, который иногда использовался по назначению, для проведения концертов, приуроченных к различным датам. Акустика там была очень неплохой, а вот репертуар… впрочем, Виктору, кажется, подбор артистов нравился — он вспомнил приезд Аиды Ведищевой, которая очень отважно спела перед сотрудниками КГБ свой хит «Помоги мне». Но ей, наверное, могли бы и помочь — красоту любили и тут.

Я снова едва заметно помотал головой — и вспомнил, что рядом со входом в этот зал в стены были замурованы два зеркала в богатых рамах. Рамы меня сейчас интересовали мало, а вот сами зеркала — очень сильно.

— Макс, — попросил я. — Помоги встать.

Возможно, я бы и сам встал, но решил не рисковать.

— Зачем? — удивился тот.

— В зеркало хочу заглянуть, — объяснил я. — Только не в зеркало души, а в одно из наших.

— Вот ты… — пробормотал Макс, но просьбу мою выполнил.

Когда я взглянул на своё отражение, то не смог сдержаться — расхохотался так, что если бы не Макс, то упал бы снова, прямо на начищенный паркет бывшей усадьбы Растопчина. Буквально за дверью находился и начальник нашего управления, и начальник нашего отдела, которые потом потребовали бы объяснений, почему едва не окочурившийся подчиненный ржет аки конь сивый.

Но я не сдерживался — слишком много эмоций вызвало у меня тот человек, которого я увидел в зеркале. У Господа Бога было безупречное чувство юмора.

Нам показывали очень смутную фотографию этого человека, но я всё равно узнал его сразу, хотя лично мы, разумеется, не встречались. Его арестовали ещё до моего рождения по простой причине — он сливал информацию о деятельности КГБ тем, за кем должен был присматривать. Работал он в пятом отделе московского управления — в общесоюзном Комитете аналогичными делами занималось Пятое управление — и должен был присматривать за диссидентами, разоблачая их козни против советской власти. Но в какой-то момент принял сторону своих «клиентов», предупреждал их об обысках, арестах и других операциях. Его почему-то не расстреляли, а дали какой-то смешной для подобного деяния срок — лет десять, что ли; после освобождения он безуспешно пытался пристроиться к тем самым диссидентам, но был отвергнут.

В девяностые этот человек вдруг решил написать книгу воспоминаний, но забыл, что бывших чекистов не бывает. А следователь, который когда-то вёл его дело и уже дослужился до начальника ФСБ по Москве и области, об этом помнил хорошо. Так что несостоявшийся мемуарист снова отъехал в места не столь отдаленные, где вроде бы понял, что писательство — занятие далеко не для всех. Американцы в итоге всё-таки вывезли к себе, но пенсию платить, кажется, не стали.

В общем, человек сложной судьбы, и эту судьбу использовали как наглядный пример так называемого «стокгольмского синдрома», который не был выдумкой психологов, он существовал на самом деле и принимал самые вычурные формы. Женщинам-следователям регулярно напоминали о судьбе их коллеги Натальи Воронцовой, которая внезапно прониклась душещипательным рассказом подследственного убийцы и едва не обеспечила его побег; их также заставляли смотреть фильм про это с Нееловой и Абдуловым. Ну а нам, «кровавой гебне», рассказывали историю капитана КГБ Виктора Орехова, которого я и увидел в зеркале. Про него, правда, никакого фильма не сняли[2].

Смеялся я, впрочем, недолго. Буквально через пару мгновений в мой мозг хлынул поток воспоминаний, и это оказалось настолько болезненно, что я захрипел и рухнул обратно на паркетный пол. Макс успел меня подхватить, так что обошлось без членовредительства, он что-то спрашивал, но ответить я ему не мог — все мышцы оказались сведены судорогой, и моё состояние напомнило мне про тот недолгий промежуток времени, когда меня переводили с неинвазивного метода лечения пневмонии на инвазивный. Я не мог говорить, не мог дышать, не мог управлять своим телом. Я мог только корчиться, чувствуя, как в мозг впиваются миллионы нитей прошедших событий, разговоров и разочарований.

Чувство юмора у Бога было ещё и предельно жестоким.


Загрузка...