Политическое движеніе. — Конецъ второй имперіи. — Наполеонъ III и тогдашняя оппозиція. — Революціонные элементы. — Эмиграція. — Заграничные конгрессы. — Паденіе имперіи. — Война. — Коммуна. — Рядъ президентов — «Аѳинская республика» — Папама. — Позднѣйшій status quo. — Тотъ же періодъ въ Англіи. — Мои знакомства въ обѣихъ столицахъ
Обращаюсь къ своимъ сверстникамъ, людямъ шестидесятыхъ годовъ, особенно тѣмъ, кто и сорокъ лѣтъ тому назадъ интересовались всего больше политическими и соціальными вопросами и спрашиваю: какъ большинство изъ нихъ смотрело тогда на Францию второй империи? Не говорю — «конца» второй империи, потому что тогда очень близкій конецъ бонапартова режима трудно было еще предсказать. Разве не правда, что у всѣхъ нас, сколько-нибудь сочувствующих идеямъ общественнаго возрождения и умственнаго прогресса — было почти одинаковое отношение къ тогдашней Франціи? Въ сущности, и тѣ, кто занимался газетной и журнальной публицистикой, плоховато знали Францію и французовъ, довольствовались нѣкоторыми общими выводами и оцѣнками, вѣрили въ то, что государственный переворот второго декабря былъ дѣломъ хищнической шайки, что режимъ этотъ — одинъ долженъ считаться источникомъ всякой порчи. Только весьма немногие понимали, что нельзя все сваливать на одного Наполеона III-го и что будь на мѣстѣ французовъ другая нація — она бы такъ скоро не подчинилась порядкамъ имперіализма. И для большинства изъ насъ настоящая Франція сводилась тогда къ тѣмъ людямъ, которые пострадали послѣ переворота 2-го декабря, къ крупнымъ представителямъ эмиграціи и къ кучкѣ депутатовъ, которые во второй половинѣ шестидесятыхъ годовъ ратовали въ Законодательномъ Собраніи за идеи, противныя бонапартизму. И въ самой оппозиціи мы недостаточно различали то — откуда она идетъ. Быть врагомъ имперіализма значило, для большинства изъ насъ, представлять собою нѣчто безусловно достойное сочувствія. Мы знали также, еще до прямого знакомства съ Парижемъ, что въ этомъ городѣ, несмотря на административно полицейскій надзоръ и стѣсненіе прессы, публичнаго слова и сходокъ, время беретъ свое, борьба давно началась; освободительныхъ идей нельзя уже задушить. И самъ императоръ, въ своей внѣшней политикѣ, сдѣлался сторонникомъ эмансипаціи цѣлыхъ народовъ. Мы всѣ съ конца пятидесятыхъ годовъ горячо увлекались личностью и подвигами Гарибальди; одно время онъ былъ буквально идоломъ молодежи — и мужчинъ, и женщинъ. И дѣло Гарибальди, такъ или иначе, довершилъ великій государственный «преступникъ» — авторъ переворота 2-го декабря. И не одни итальянцы находили себѣ поддержку въ бонапартизмѣ—также и другия угнетенныя народности. После восзстанія начала шестидесятыхъ годовъ, польская эмиграція нашла въ Парижѣ и сочувствие общественнаго мнѣнія, и прямую материальную поддержку, исходившую оть правительства. Этотъ націоналистическій либерализмъ маскировалъ отрицательныя стороны режима по внутреннимъ вопросамъ Франціи, но для многихъ иностранцевъ, и въ то, мъ числѣ для русскихъ, несмотря на щекотливость польскаго вопроса, онъ все-таки заключалъ въ себѣ нѣчто симпатичное.
И я зналъ, отправляясь въ Парижъ, по разсказамъ моихъ пріятелей, съ которыми ѣхалъ туда, что тамъ будетъ житься совсѣмъ уже не такъ непріятно, въ смыслѣ личной и общественной свободы, какъ думали тѣ, кто увлекался памфлетами эмигрантовъ, въ прозѣ и стихахъ. Оно такъ и оказалось. Правда, въ первый мои парижский сезон я отдался (какъ говорилъ въ предыдущей главѣ.), почти исключитетьно интересамъ философскимъ, научным и литературнымъ и еще очень мало жилъ тогдашней внутренней политикой Франціи. Однако же, какъ обитатель латинской страны, я могъ чувствовать на себѣ сильный полицейскій гнетъ. Этого не было. Сколько я помню, ни въ первую зиму, ни въ послѣдующіе сезоны, проведенные мною въ Парижѣ до войны, я не имѣлъ рѣшительно никакого столкновенія съ полицейскимъ надзоромъ — и политическаго, и общаго характера. Жилось и тогда такъ свободно, какъ врядъ ли и въ то время и теперь живется нашему студенчеству. Отъ васъ не требовали никакихъ матрикуловъ, нигдѣ не спрашивали паспортовъ и весь контроль заключался въ томъ, что хозяинъ или хозяйка отеля, или меблированной комнаты, заносилъ васъ въ книгу и отмѣчалъ, что, вы — «muni de passeport». Въ моихъ воспоминаніяхъ осталась всего одна фигура полицейскаго агента, въ штатскомъ платнѣ, приходившаго иногда въ бюро того отеля, гдѣ я жилъ; и то это относится уже къ періоду моего парижскаго житья на нравомъ берегу Сены. Въ концѣ шестидесятыхъ годов въ Австрии либеральныя идеи восторжествовали, послѣ раснадешя имперіи на две половины — Цислейтанию и Транслейтанию Иностранцы считали тогда Вѣну императорскою столицей, гдѣ было больше свободы; а между тѣмъ я очень хорошо помню, что въ зиму 69–70 г., когда я проводилъ тамъ часть сезона (и жилъ довольно далеко отъ мѣстной политеческой агитации, усердно посѣщая театры, интересуясь преимущественно общими вопросами), я все-таки былъ обеспокоен полицией. Правда, я состоялъ тогда корреспондентомъ двух русских газетъ, но, повторяю, ни съ какими вожаками партий, непріятныхъ правительству, не имелъ сношеній. Разъ я получаю повестку явиться къ полицейскому комиссару и должен былъ выдержать родъ допроса, правда, въ довольно добродушной формѣ, такъ какъ коммиссаръ былъ родомъ чехь и не хотел очень придираться къ «брату-русскому». Ничего подобного не случилось со мною за всѣ годы бонапартова режима, какіе я провелъ въ Парижѣ.
Въ палатѣ оппозиція уже значительно подняла голову; въ газетной прессѣ наибольший успѣхъ имѣли газеты, враждебныя правительству. Нѣсколько новыхъ органовъ народились уже на моихъ глазахъ, и такихъ несомненно республиканскихъ, какъ газета «Rappel» — органъ тогдашняго великаго изгнанника, — «поэта солнца», руководившаго имъ съ своего острова. И правительство Наполеона III-го вступило, какъ разъ къ тому времени въ полосу добровольнаго или вынужденнаго либерализма. Моментъ до выставки 67-го г. былъ какъ бы кульминаціоннымъ пунктомъ единоличнаго имперіализма, когда государственный министръ Руэръ выступалъ всего чаше, какъ матадоръ этого режима. Но это уже были послѣднія схватки и я думаю, что императоръ видѣлъ это гораздо яснѣе, чѣмъ его главный борецъ на трибунѣ законодательнаго корпуса.
He замѣчалъ я въ первую зиму и особеннаго гнета въ уличной жизни Парижа — въ театрахъ, кафе, всякаго рода сборищахъ, если судить по тону разговоровъ. По крайней мѣрѣ, въ Латинскомъ кварталѣ мы говорили о чемъ угодно и очень громко. Шпіонство, разумѣется, шло своимъ чередомъ, но оно было опасно для тѣ,хъ, кто действительно игралъ ему въ руку. Полиція и полицейскій трибуналъ — police correctionnelle — гдѣ судились дѣла по государственнымъ проступкамъ и преступленіямъ — усердствовали и раздували изъ мухи слона; въ каждомъ заговоре; или тайномъ обществѣ, навѣрно попадала, минимум, одна треть мушаровъ. Право сходокъ фактически не существовало, и на тѣхъ митингахъ и засѣданіяхъ, которые правительство разрѣшало — всегда сидѣлъ комиссаръ. Въ театрахъ цензура еле-еле допустила возобновить драму Виктора Гюго «Hеrnаnі» и частенько накладывала свое veto на новыя произведенія драматурговъ. Но Парижъ все-таки жилъ довольно свободно и оппозиціонный духъ придавалъ ему такой оттѣнокъ, какого вы тогда не находили ни въ Лондонѣ, ни въ Вѣнѣ, и только отчасти въ Берлинѣ, даже и послѣ войны 1866 года. Тогда малѣйшій фактъ общественной жизни — всякій памфлетъ, передовая статья, брошюра, пьеса, анекдотъ, скандалъ — все было поводомъ къ проблескамъ недовольства. И населеніе Парижа, въ массѣ, никакъ уже нельзя было считать хотя сколько-нибудь преданнымъ бонанартову режиму. Учащаяся молодежь, на лѣвомъ берегу Сены, вела безпечную, веселую жизнь; но направленіе ея было окрашено скорѣе радикально, и по общимъ идеямъ, и въ чисто политическомъ смыслѣ. Правитель ство это хорошо знало. Оно знало то, что въ Латинскнй странѣ водятся уже кружки и сборища, откуда должны выйти проповѣдники революціонныхъ идей, будущіе организаторы и трибуны не на нравомъ, а на лѣвомъ берегу Ссны. Въ знаменитомъ когдато Café Ргосоре — теперь уже не существующемъ — за чашками кофе и стаканами пива, происходили горячія бесѣды и произносимись рѣчи, одушевленныя самымъ непримиримымъ духомъ оппозиціи тогдашнему режиму.
Оттуда взоры передовой молодежи устремлены были въ двухъ направленіяхъ, на западъ: на островъ Джерсей, и Лондонъ, гдѣ жили Викторъ Гюго и Луи Бланъ, и на членовъ оппозиціи законодательнаго собранія. За мраморными столиками Café Ргосоре раздавались громовыя рѣчи тогда еще безвѣстного молодого адвоката, южанииа итальянскаго пронсхожденія — Леона Гамбетты. И кто поинтересуется тогдашнимъ броженіемъ парижской молодежи — заглянетъ въ мою статью, написанную въ одну изъ зимъ конна десятилѣтія и озаглавленную «Левъ Латинскаго квартала». Этому заглавию поводомъ послужила песпя сочиненная эмигрантомъ прославившимъ себя брошюрой «Les propos dé Labienus»-Рожаромъ. Брошюра была запрсщена; но все-таки распространялась по всему Парижу, п ея чрезвычайный успѣхъ показывалъ уже, что автору переворота 2-го декабря придется, въ скоромъ времени, сдаться и повернуть въ сторону либерализма, что дѣйствительно и произошло. Въ пѣснѣ этого эмuгранта — памфлетиста, взывавшаго къ революціоннымъ чувствамъ питомцевъ Латинскаго квартала, повторялся припѣвъ о томъ какъ возстанетъ и зарычитъ «le lion du quartier latin». Вожаками тогдашнихъ слушателей парижскихъ высшихъ школъ были безъ исключенія революціонно-настроенные студеиты, адвокаты и журналисты и они пользовались всякимъ случаемъ чтобы возбуждать Парижъ въ анти-императорскомъ духѣ. Какъ разъ, въ первую мою парижскую зиму произошелъ скандалъ въ театрѣ «Comédie Française» стало быть и не въ центрѣ Латинскаго квартала, на первомъ представлении пьесы братьевъ Гонкуръ «Henriette Maréchal». Я буду имѣть случай въ слѣдующей главѣ говорить о Гонкурахъ и ихъ роли въ литературномъ движеніи шестидесятых и семидесятыхъ годовъ. И тогда уже молодежь сочувствовала реальному направленію изящнаго творчества, видя въ немъ осуществленіе дорогихъ ему принциповъ умственной свободы и правды; но достаточно было слуха, что пьеса братьевъ Гонкуръ была разрѣшена къ постановкѣ по протекціи принцессы Матильды — кузины императора — чтобы ее безпощадно освистали, придравшись къ тому, что она безнравственна. Скандалъ на первомъ представленіи повелъ къ снятію пьесы съ афиши. Студенчество поуспокоилось; но въ защиту его поведенія явилась зна менитая брошюра, подписанная псевдонимомъ «Pipe en bois»— одного изъ самыхъ курьезныхъ вожаковъ, съ которымъ мы еще встрѣтимся.
Гамбетту никто или почти никто еще не зналъ на правомъ берегу Сены, какъ самого яркаго выразителя радикальныхъ стремленій молодежи въ первую зиму, проведенную мною въ Парижѣ; но онъ быстро сталъ проникать въ политическіе и газетные кружки, особенно съ техъ поръ, какъ сдѣлался репортеромъ газеты «Temps», пo засѣданіямъ законодательнаго собранія. А въ Латинскомъ кварталѣ, какъ я сейчасъ сказалъ, его репутация нарастающаго трибуна уже складывалась. Когда онъ сдѣлался сначала явнымъ, а потомъ тайнымъ диктаторомъ Франціи, я имѣлъ поводъ разсказать въ газетѣ о первой нашей встрѣчѣ въ ту зиму, когда я сталъ довольно часто посѣщать холостые завтраки у Фансиска Сареэ, который и въ то время считался уже первымъ парижскимъ театральнымъ критиком. Въ то время Гамбетта еще не выступалъ съ знаменитой рѣчью, связанной съ именемъ депутата Бодэна; какъ адвокатъ, онъ почти не имѣлъ практики и никакого имени въ журнализме.
Помню, въ одинъ изъ понедельниковъ, Сарсэ предупредилъ меня, что со мною хочетъ познакомиться «un garcon très intelligent», какъ онъ выразился о немъ, южанинъ, занимающимся политикой; онъ интересовался внутренними дѣлами Россіи и желалъ бы побесѣдовать со мною о двухъ тогдашнихъ дѣятеляхъ— Каткове и Николаѣ Милютинѣ. Слѣдующій понедлѣль
Л. ГАМБЕТТА
торіи» — какъ онъ назвалъ тогда Тьера — онъ бьтлъ уже способенъ вести себя, въ каждомъ данном случаѣ, не только какъ энтузіастъ, но и какъ уравновѣшенный гражданин и патріотъ. И тогда въ нем уже сидѣли элементы того, что впослѣдствіи сдѣлало изъ него главаря партіи, получившей не очень лестную кличку «оппортунистовъ». Онъ былъ непримиримъ къ самымъ главнымъ врагамъ умственной и политической свободы, т. е. къ клерикализму и цезаризму; но въ предѣлахъ республиканской дѣйствительности умѣлъ ладиться, въ чемъ и выказывалъ свои крупныя способности государственнаго человѣка. Даже и въ мотивѣ его знакомства со мною сказался человѣкъ съ настоящей политической любознательностью. Онъ тогда задумалъ рядъ газетныхь очерковъ о политическомъ и общественномъ движеніи въ Россіи. Онъ хорошо зналъ что Катковъ представлялъ собою въ русской прессѣ, и какимъ направленіемъ отличался Никола Милютинъ, какъ дѣятель эпохи реформъ. Но и къ Каткову онъ не желалъ относиться въ предвзятомъ тонѣ и подробно разспрашивалъ меня о разныхъ выдаюшихся моментахъ дѣятельности этого русскаго публициста. Разумеется, всѣ его симпатіи были на сторонѣ Милютина. Ему всегда была по душѣ реформаторская и просвѣтительная диктатура, весьма согласимая, для такихъ умныхъ политиковъ, какъ онъ, съ пріемами такъ называемаго оппортунизма.
Этотъ совсѣмъ еще безвѣстный адвокатъ настолько заинтересовалъ меня, что мнѣ захотѣлось узнать — гдѣ и какъ онъ живетъ. Жилъ онъ на лѣвомъ берегу Сены, въ маленькой квартиркѣ пятаго или шестого этажа съ старушкой-теткой. Признаюсь, я ее принялъ за его бонну: такъ она была одѣта и такимъ тономъ говорила. Но съ первыхъ же ея словъ я увидалъ свою ошибку: старушка стала сама мнѣ говорить о своемъ «Leon», о томъ, что ему нужно цѣлый день бѣгать то въ «Palais do justice», то въ законодательный корпусъ — «pour gagner savie» — повторила она нѣсколько разъ. У нея не было такого южнаго акцента, какъ у него. Гамбетта родился, какъ извѣстно, въ городѣ Кагорѣ, откуда идетъ красное вино, извѣстное у насъ подъ именемъ «церковнаго». Но отецъ его — итальянецъ no происхожденію — поселился потомъ въ Ниццѣ, гдѣ умеръ недавно, въ одну изъ зимъ, проведенныхъ мною на Ривьерѣ. Онъ торговалъ виномъ и оливковымъ масломъ, пережилъ сына и потребовалъ, чтобы его останки были перенесены въ Ниццу, гдѣ до сихъ поръ па кладбищѣ возвышается временная деревянная пирамида, обыкновенно покрытая траурными вѣнками.
Съ Гамбеттой мы видались потомъ гораздо позднѣе, послѣ войны и Коммуны; но уже въ зиму 68–69 г. имя его загремѣло по Парижу и онъ попалъ въ депутаты почти нежданно-негаданно.
Для меня Гамбетта, до и послѣ своего избранія въ депутаты, былъ типическимъ агитаторомъ, въ сущности довольно умѣреннаго радикализма, который только тогда казался такимъ зажигателемъ. Болѣе крайнія идеи и въ политическомъ, и въ религіозномъ, и въ соціальномъ смыслѣ находили себѣ другихъ выразителей, которые не только печатнымъ словомъ, но и организацией тайныхъ кружковъ и обществъ проявляли свою готовность къ дѣятельной пропагандѣ. И такимъ былъ въ то время напр., Альфредъ Наке, имя котораго у насъ сдѣлалось болѣе извѣстнымъ уже четверть вѣка спустя, когда онъ попалъ въ первые министры пресловутаго буланжизма. И онъ — уроженецъ юга, какъ и Гамбетта, и каждый изъ нихъ представлялъ собою, къ концу второй имперіи, два полюса революционнаго движения: одинъ — легальный другой болѣе потаенный. Я не знаю, былъ ли въ первые годы Наке пріятельски знакомъ съ Гамбеттой, но впослѣдствіи, во время войны, они сошлись и, какъ депутаты, принадлежали почти одной фракции. Еще незадолго до смерти Гамбетты, Наке былъ съ нимъ въ хорошихъ отношеніяхъ, что я имѣлъ случай лично видѣть. Какъ представитель своего поколѣнія и типъ передового южанина, Наке, въ тѣ же годы, т. е. года за два, за три до падения Империи, былъ если не ярче, то оригинальнѣе Гамбетты. И онъ развился въ Латинской стране и очень долго принадлежалъ ей своей научной дѣятельностью Сдѣлавшись хорошимъ химикомъ, онъ читалъ, въ звании «agrégé», въ Медицинской школѣ, почему и долженъ былъ, по уставу ея, пріобрѣсти степень доктора медицины. Когда я съ иимъ познакомился въ зиму 1867—68 г., у Наке уже было цѣлое прошлое, какъ составителя прекрасной книги по органической химіи. Онъ пользовался почетной извѣстностью и во Франціи, и за границей; но его влекло къ дѣятельной политикѣ и къ пропагандѣ самыхъ, по тогдашнему, разрушительныхъ идей. Онъ совершенно серьезно сдѣлался участникомъ одного изъ тѣхъ заговоровъ, про которые тогда говорили что въ каждомъ изъ нихъ треть членовъ — шпионы. Впоследствіи, много разъ, онъ съ своимъ добродушнымъ юморомъ южанина разсказывалъ подробности того, какъ образовалось это тайное общество, и что они дѣлали, и какъ попались въ ловушку, поставленную имъ однимъ изъ сочлеіювъ — шпіоновъ. Тогда судъ былъ въ рабском подчиненіи администраціи; но правительство не находило уже удобнымъ для себя добиваться слишкомъ крутыхъ приговоровъ, вродѣ ссылки въ Кайенну или Новую Каледонію. Однако нашего химика-заговорщика присудили къ заключенію въ тюрьмѣ, па болѣе чѣмъ годовой срокъ. Бонапартовъ режимъ настолько уже поослабъ въ то время, что этотъ приговоръ выполнялъ Наке въ самыхъ пріятныхъ для себя условіяхъ. Я, какъ разъ, и познакомился съ нимъ въ ту зиму, когда онъ отсиживалъ срокъ своего тюремнаго заключенія, въ лечебницѣ, въ извѣстномъ «maison Dubos», въ зданіи, которое одинъ благотворительный буржуа отдалъ въ распоряженіе города Парижа. Въ немъ можно было нанимать помѣсячно комнаты и за все содержаніе, вмѣстѣ съ медицинскимъ уходомъ, платить франковъ пять-шесть въ сутки. За Наке хлопотали и ему разрѣшено было, вмѣсто целлюлярной тюрьмы Мазасъ, лечь или, лучше сказать, сѣсть въ лечебницу. Тамъ у него была довольно обширная комната, гдѣ онъ окружился книгами и даже химическими аппаратами, но вмѣстѣ съ научными статьями писалъ и книгу, отъ содержанія которой впослѣдствіи, въ значительной степени, открещивался, и гдѣ онъ подрывалъ основы современнаго религіознаго порядка. Книжка вышла вскорѣ послѣ его освобожденія, и онъ тотчасъ же былъ снова приговоренъ къ восемнадцатимѣсячному заключенію въ тюрьмѣ. Но мы тогда вмѣстѣ съ нимъ уѣхали въ Испанію корреспондентами, а когда онъ вернулся во Францію, была уже объявлена война и вторая имперія пала 4-го сентября.
Наке, какъ извѣстно, родомъ еврей, изъ города Карпан-траса, въ Провансѣ, почему акцептъ у него вродѣ того какой былъ у Гамбетты, только мягче, потому что онъ дольше учился и жилъ въ Парижѣ. На примѣрѣ этого семита можно было бы демонстрировать — до какой степени культура страны, ходъ ея исторіи и складъ ея общественныхъ стремленій налагаютъ печать на особенности расы. Лицомъ Наке — чистый еврей; вдобавокъ еще имѣетъ физическій недостатокъ, часто встрѣчающійся между евреями — онъ горбатъ. Можетъ быть, болѣе проницательный наблюдатель и найдетъ въ немъ нѣкоторыя черты нравственнаго склада семитовъ, по тѣхъ свойствъ характера и, главное, обращенія, какія всего больше непріятны намъ русскимъ — я у него не находилъ. Напротивъ, онъ всегда чрезвычайно привлекалъ и тонкостью своего ума, и недюжиннымъ тактомъ; но у него недоставало выдержки, чтобы завоевать себѣ болѣе прочное положеніе и онъ никогда не могъ даже попасть хоть въ плохенькую министерскую комбинацію, хотя долго былъ сначала депутатомъ, потомъ сенаторомъ; a позднѣе онъ сошелъ съ арены. Его самого это начало тяготитъ и онъ сталъ сторонникомъ и руководителемъ генерала Буланже; но не какъ банальный, безыдейный честолюбецъ, а въ нѣкоторомъ соотвѣтствіи съ тѣми ріа desideria, какія онъ давно уже считалъ безусловно необходимыми для преобразования тождественнаго строя Фриши, немного на американскiй лад. И даже диктатура представлялась ему болѣе желательной, чѣмъ парламентскій режимъ, который дѣлаетъ большинство палаты всесильной камарильей и тормозитъ всякое радикальное преобразованіе.
Черезъ Наке я тогда познакомился съ очень многими врагами второй империи, (болѣе или менее заговорщицкого типа; но серьезной организации не было ни въ одной группе; да и не выставлялся никто, какъ вожакъ, способный воспользоваться первымъ попавшимся волненіемъ и поколебать существовавший тогда порядокъ вещей. Но элементы того, что подняло годову къ парижскому возстанию 18-го марта 1871-го г. и сложилось въ Коммуну — уже нарождались. Нѣкоторыхъ изъ будущихъ членовъ Коммуны я встрѣчалъ у Наке. Черезъ него же познакомился, когда онъ отсиживалъ свой тюремный срокъ въ другомъ лечебномъ заведеніи, съ старикомъ Делеклюзомъ, погибшимъ на баррикадахъ въ тѣ часы, когда Коммуна переживала свою агонію. Делеклюзъ остался осколкомъ якобинства, производилъ пропаганду въ своей газетѣ и былъ запоздалымъ олицетвореніемъ того, на что уповали самые крайніе члены тогдашней эмиграціи. Но и въ эмиграціи, въ двухъ ея центрахъ — Англіи и Швейцаріи — не было ни одного типичнаго руководителя, готоваго сейчасъ же стать во главѣ возстанія. Викторъ Гюго никогда не занимался дѣятельной агитаціей, сидя на своемъ островѣ. Въ Лондонѣ жили Ледрю-Роллэнъ и Луи Блаиъ — одинъ умѣренный якобинецъ, другой — соціалистъ; и ни тотъ, ни другой не играли роли тайныхъ вожаковъ. Остальные эмигранты или были люди совсѣмъ теоретическіе, какъ напр., старикъ Кине, или слишкомъ незначительныя личности.
Но нельзя сказать, чтобы эмиграція и вообще заграничные центры политическаго и соціального движенія не поддерживали революціонной агитаціи въ Парижѣ и во всей Франціи. Въ центральной Европѣ вторая империя была главной твердыней цезаризма, но въ ней же скопилось и больше всего взрывчатыхъ матеріаловъ, и когда во второй половинѣ шестидесятыхъ годовъ начался цѣлый рядъ съѣздовъ въ Швейцаріи и Бельгии, то самую выдающуюся роль на нихъ играли французы-эмигранты и неэмигранты. Первые конгрессы мира и свободы, бывшіе въ швейцарскихъ городахъ, представляются теперь предвѣстниками грозы. На нихъ, а также па конгрессахъ "Международной ассоціаціи рабочихъ" — говорили и дѣйствовали все застрельщики политическаго радикализма, рабочаго движения и даже анархіи, въ лицѣ одного изъ ея проповѣдниковъ и пророковъ — русскаго революціонера Михаила Бакунина. А тѣмъ временемъ въ Парижѣ и въ крупныхъ городахъ Франціи шла дѣятельная и непрерывающаяся вербовка въ масонскія ложи. У насъ, и тогда и теперь, очень мало занимались и занимаются французскимъ масонствомъ; поэтому трудно даже дать понять русскому читателю — до какой степени влиятельной сдѣлалась эта организація передъ паденіемъ второй имперіи. Ложи существовали въ большомъ количестве, и правительство Наполеона III-го не преслѣдовало ихъ. На почве общаго свободомыслія развивался огромный союзъ людей, готовыхъ поддержать всякое освободительное движеніе. Масонство обличается всего сильнѣе клерикалами и во Франціи, и внѣ ея; но въ послѣднее время пикто и въ республиканскомъ лагерѣ не отрицаетъ того, что парижское масонство и до сихъ поръ — главная поддержка третьей республики.
Такъ подошла зима 69–70 г. Правительство Наполеона ІІІ-го послѣ новаго плебисцита, заручившись еще разъ выраженіемъ народной воли, вступило на наклонную плоскость императорскаго либерализма. Появленіе такихъ трибуновъ, какъ Гамбетта, дѣлало парламентскую борьбу болѣе рѣзкой и взвинченной, и возвращеніе къ прежнему полицейскому режиму было уже немыслимо. Но спрашивается; можно ли было за полгода до объявленія войны предчувствовать, что близится конецъ имперіи? Найдется не мало охотниковъ увѣрять, что они все это предвидѣли и предвкушали. Врядъ ли это такъ. Можетъ быть, тѣ, кто былъ знакомъ съ приготовленіями Пруссіи, съ тайными замыслами Бисмарка и генерала Мольтке — и соображали, что война произойдетъ при малѣйшемъ поводѣ, но государственнаго переворота никто не ждалъ. Напротивъ, даже въ лагерѣ радикально-настроенныхъ публицистовъ любили тогда повторять, что «эра революцій закончена». На эту тему писалъ за нѣсколько мѣсяцевъ до революцій 4-го сентября и Г. Н. Вырубовъ, бывшій тогда корреспондентомъ одной изъ петербургскихъ газетъ, а онъ, кажется, достаточно знакомъ былъ съ настроениемъ тогдашней передовой Франціи и съ тѣмъ, что дѣлалось въ различныхъ кружкахъ республиканскаго Парижа.
Наклонная плоскость, на какую вступилъ бонапартовъ режимъ, дѣлалась все круче. Публика, въ особенности бульварная публика — уже безъ всякаго стѣсненія предавалась вышучиванію офиціальных сферъ и лицъ и нашла себѣ ядовитаго и неистощимаго забавника въ лицѣ Рошфора. Вся эта полоса парижской жизни прошла на моихъ глазахъ. Я передъ тѣмъ задолго перебрался па правый берегъ Сепы и съ начала 1868 г. продолжалъ до отъѣзда въ Вѣну, въ январѣ 1896 г., жить около Итальянскаго бульвара, въ Rue Lepelletier, въ Hôtel Victoria. Домъ этотъ принадлежалъ Эмилю Жирардену, о которомъ я еще поговорю такъ же, какъ и объ авторѣ красныхъ книжечекъ, сдѣлавшихся самой главной оппозиціошюй забавой Франции и всей Европы.
Съ весны 1869 г., когда Гамбетта уже выдвинулся, а Рошфоръ достигъ самой большой своей популярности, броженіе проявлялось въ частныхъ вспышкахъ и въ манифестацияхъ молодежи Латинскаго квартала и на разныхъ терпимыхъ полиціей сборищахъ и митингахъ вплоть до болѣе внушительныхъ уличныхъ волненій, вызванныхъ убійствомъ Виктора Нуара двоюроднымъ братомъ императора. Я хорошо помню этотъ день. Тамъ, на верхахъ Парижа, въ Батиньолѣ, около дома, откуда вынесли гробъ, гдѣ лежалъ Викторъ Нуаръ, дѣло смахивало на начало если не возстанія, то серьезной манифестаціи. И военныя приготовленія были внушительны; по до настоящей схватки не дошло и никто и не подумалъ о барри кадахъ. Дальновидные политики могли только отмѣтить, что пуля, поразившая Виктора Нуара, придется солоно автору переворота 2-го декабря. Но тенсрь можно прямо сказать что ни Наполеонъ III-й, ни его ближайшие сверстники не были ни малѣйшимъ образомъ виноваты въ умышленномъ или нечаянномъ убійствѣ, совершенномъ членом императорской фамилии. Да и самая личность этого молодого журналиста была совершенно ординарная. Громадная толпа, пришедшая хоронить его осталась безъ вожака, и Рошфоръ, бывшій въ то время ея кумиромъ, оказался неспособнымъ на роль трибуна и руководителя революціонныхъ схватокъ.
Еслибъ послѣ истории Виктора Нуара въ Парижѣ происходило дѣйствительно что-нибудь серьезное, грозящее скорымъ паденіемъ Имперіи, то никто изъ насъ исполнявшихъ обязанности корреспондентовъ, не рѣшился бы уѣхать изъ него; а къ концу января я переѣхалъ въ Вену, не видя никакой особенной надобности быть на своемъ парижскомъ посту.
Словомъ при возбудимости парижской массы, всякий coup d’état возможенъ и въ ту, и въ другую сторону, но организованныхъ подготовленій, позволявшихъ предчувствовать, что не нынче-завтра произойдетъ настоящая революція — пойдетъ ли она съ улицы или изъ оппозиціи законодательнаго собранія — не было замѣтно и въ дѣйствительности не существовало. Переворотъ 4-го сентября показалъ это прекрасно. Имперія пала при капитуляціи Седана и бонапартовское большинство палаты оказалось безсильнымъ противъ толпы въ тысячу человѣкъ, ворвавшейся въ зданіе законодательнаго корпуса.
Другое дѣло — обаяніе императорской власти, отношеніе къ личности и престижу Наполеона и его жены… По этой части, какъ разъ въ зиму 69–70 г., можно было и каждому изъ насъ замѣтить очень характерные признаки. Такъ напр., я лично был свидѣтелемъ того, как даже индифферентная публика театральныхъ залъ стала заявлять свои вѣрноподданническія чувства. Шло первое представленіе одной пьесы, написанной какимъ-то неизвѣстнымъ авторомъ въ сотрудничествѣ съ Дюма-сыномъ. Я получилъ билетъ отъ Дюма и нашелъ въ Gymnase, гдѣ шла пьеса (она называлась «Le filleul de Pompignac»), довольно блестящий партеръ и въ балконѣ много нарядныхъ дамъ. Ожидали пріѣзда императорской четы. Какъ только показалась фигура Наполеона III-го, во фракѣ и въ бѣломъ галстухѣ — въ глубинѣ партера, переодѣтые агенты вмѣстѣ съ клакерами захлопали и закричали: «L'empereur! L'empereur!» что мнѣ, какъ иностранцу, показалось тогда довольно таки неуместнымъ и слишкомъ уже подстроеннымъ. Но публика сначала не протестовала. Вслѣдъ за императоромъ, спустя несколько секундъ къ барьеру ложи приблизилась императрица, очень нарядная, и только что стала расправлять свое платье, чтобы удобнѣе усѣсться, какъ раздалось шиканье; а сверху даже свистки, весьма энергическіе. И остальная публика не возмутилась, и даже клакеры съ переодѣтыми агентами смутились.
Это было менѣе чѣмъ за годъ до катастрофы Седана.
Въ пятилѣтній періодъ отъ перваго приезда моего въ Парижъ до событій 1870 г., внутренняя политика Франціи, кромѣ тѣхъ движений о какихъ я говорилъ по поводу Гамбетты и Наке — сосредоточивалась въ палатѣ или, какъ тогда называли ee офиціально, «Законодательномъ корпусѣ». Положеніе было совершенно ясное; съ одной стороны цезаризмъ, уже чувствовавшій нѣкоторое колебаніе почвы подъ собою, съ учрежденіями двойственнаго характера, съ представительствомъ, попадавшимъ въ палату подъ давленіемъ администраціи; а съ другой — маленькая кучка оппозиціонныхъ депутатовъ, гдѣ были и республиканцы, и конституціоналисты и легитимисты.
Въ революционныхъ кружкахъ презрительная ненависть къ Наполеону III-му и тогда еще давала камертонъ. Его иначе не звали и въ Латинской странѣ какъ «Badinguet».Teпepь это прозвище совсѣмъ почти позабыто, и я не думаю, что очень многіе изъ моихъ читателей знаютъ — что такое оно обозначаетъ. Когда Наполеонъ III бѣжалъ изъ крѣпости Гамъ, где содержался за попытку возстанія при Людовикѣ-Филиппѣ, то онъ одѣлся однимъ изъ увріеровъ, работавшихъ въ крѣпости; и фамилія этого увріера была Бадэніё. Съ тѣхъ поръ прозвище ето осталось за творцомъ переворота 2-го декабря и въ особенности было въ ходу въ шестидесятыхъ годахъ. За него уже тогда никто не преслѣдовалъ и въ нѣкоторыхъ кафе праваго и лѣваго берега — императора иначе никто и не называлъ.
Въ самое послѣднее время на нашихъ глазахъ произошелъ крутой поворотъ въ отношеніяхъ французской интеллигенціи къ личности Наполеона І-го. Теперь это — модное лицо, его изучаютъ во всѣхъ направленіяхъ и смыслахъ, и преобладающая нота — зпачнтелыная доля сочувствія, желаніе оправдать его и обѣлить. Какъ военный гений, онъ опять признается безусловно своими новѣйшими біографами; а въ шестидесятыхъ годахъ, въ революціонныхъ кружкахъ, не говоря уже о легитимистахъ и орлеанистахъ, и личность его считали чудовищной по своему себялюбію и патологическому тщеславію, и военную даровитость сильно оспаривали. Стоитъ только мнѣ припомнить — въ какомъ духѣ обработано и то и другое въ извѣстной книгѣ Ланфре, которой въ тѣ года сочувствовали всѣ, кто былъ ненавистникомъ бонапартова режима. Даже такой спокойный, уравновѣшенный старикъ, какъ Литтре, бывало, на вечерахъ въ редакціи «Philosophie positive» никогда не могъ спокойно говорить о Наполеоне І-омъ, котораго онъ еще видалъ ребенкомъ. Онъ считалъ его изумительно одареннымъ, какъ энергическаго администратора, и по этой части имѣлъ очень точныя свѣдѣнія изъ первыхъ рукъ, потому что одно время состоялъ секретаремъ у бывшаго министра Наполеона I. Но Литтре с особеннымъ удовольствием любил приводить факты, показывавшіе какъ этотъ человѣкъ былъ чудовищно бездушенъ, до какой степени онъ держался за собственную кожу, и готовъ былъ пожертвовать рѣшительно всѣмъ въ интересахъ своей неприкосновенности и своихъ безумно честолюбивыхъ замысловъ. Между прочимъ, Литтре приводилъ такую подробность изъ похода въ Россію. Когда началось бѣгство арміи и Наполеонъ самъ задумалъ «утекать», то онъ для своего конвоя, въ страшный тридцатиградусный морозъ, потребовалъ отъ Мюрата эскадронъ неаполитанскихъ гусаръ. Изъ этого эскадрона двѣ трети итальянцевъ дорогой померзли, что он очень хорошо могъ предвидѣть, и зналъ при этомъ, что прямой опасности быть захваченнымъ не предстояло. Литтре былъ одинъ изъ тѣхъ, кто весьма серьезно оспаривалъ военный геній Наполеона и готовъ былъ доказывать, что, въ сущности, очень многіе его били, и въ окончательной побѣдѣ Веллингтона нѣтъ ничего изумительнаго. Въ настоящую минуту все это измѣнилось. He только дядя окруженъ новымъ ореоломъ, но и на племянника стали смотрѣть, въ политической литературѣ Франціи, по другому. Вторая имперія: это уже для молодыхъ поколѣній — достояніе исторіи. Война и все то, что слѣдовало за нею — принесла съ собою слишкомъ много всякихъ ударовъ и поразительныхъ сюрпризовъ, чтобы можно было до сихъ поръ сохранить прежній взглядъ на Наполеона III. He одни умѣренные либералы и соціалисты — и сторонники якобинскихъ идей могутъ весьма и весьма находить въ Наполеонѣ ІII-мъ, какъ представителѣ извѣстной государственной системы, предметъ серьезнаго и даже сочувственнаго изученія.
И опять мнѣ припоминается любимая фраза старика Литтре, когда онъ, бывало, разговорится о тогдашнемъ императорѣ:
— Il а des préjugés liberaux.
Къ такой формулѣ можно было прибавить, что у него были несомнѣнно и всякаго рода другія мечтанія. Нельзя объяснять все, что онъ хотѣлъ сдѣлать, напр., для рабочаго класса, одними династическими разсчетами. Он и въ молодости былъ склоненъ припускать себя къ самымъ «проклятымъ» вопросамъ европейскаго человѣчества. He надо забывать, что онъ — авторь книжечки подъ заглавіемъ: «L’ extinction du paupérisme». И его внѣшняя политика, помимо династическихъ замысловъ, была, безъ сомнѣнія, по сердцу двумъ третямъ тогдашнихъ французовъ — принцинъ национальностей, который у него уживался съ наполеоновской программой округленія Франціи вплоть до праваго берега Рейна, стало-быть, съ урѣзкою отъ Германіи нѣсколькихъ коренныхъ нѣмецкихъ провинцій. Развѣ такой типическій журналистъ конца имперіи, какъ Эмиль Жирарденъ — не былъ глашатаемъ самаго коренного французскаго шовинизма въ своихъ статьяхъ газеты «Liberte», гдѣ онъ доказывалъ необходимость для Франціи заручиться «правымъ берегомъ Рейна»? А Жирардена нельзя было считать прямымъ клевретомъ бонапартизма; онъ игралъ въ извѣстнаго рода оппозицию; но онъ очень хорошо зналъ, что масса сочувствуетъ ему и откликается, прежде всего, на престижъ славы Франціи, а потомъ уже на возстановленіе большей свободы внутри империи.
И тогда, въ послѣдніе годы имперіи, мнѣ приводилось участвовать въ разговорахъ, гдѣ личность Наполеона III, и въ очень передовыхъ кружкахъ, не была уже предметомъ однихъ ругательныхъ выходокъ. Многіе и изъ республиканцевъ знали, что онъ, по натурѣ, благороднѣе своего антуража, склоненъ къ реформамъ на пользу трудового класса, щедръ, лично на себя тратитъ не много, серьезно занимается дѣлами и, подчиняясь довольно часто вліянію своей клерикалки-жены, продолжаетъ, въ сущности, быть свободнымъ мыслителемъ. Но и въ интимной жизни Наполеонъ III высказывался рѣдко, а больше молчалъ и безпретанно курилъ папиросы, оставаясь вѣрнымъ тому типу, какой его мать давнымъ давно опредѣлила, называя своего сына: «mon doux reveur». За нѣсколько лѣтъ до войны, Наполеонъ III сталъ часто хворать хронической болѣзнью, которая и ускорила его смерть въ изгнании. Альковными его похожденіями Парижъ занимался уже гораздо меньше и къ эпохѣ всемирной выставки 67 г. у него, кажется, и не было никакой постоянной внѣбрачной связи. Успѣли пріѣсться парижанамъ и выходки оппозиціонной прессы противъ Наполеона III — писателя, по поводу его Исторіи Юлія Цезаря. Эта императорская затѣя имѣла, въ сущности, хорошія послѣдствія, потому что главнымъ сотрудникомъ Наполеона III-го очутился болѣе серьезный учёный Дюрюи и попалъ въ министры народнаго просвѣщенія, гдѣ онъ, по тогдашнему времени, явился реформаторомъ. Ему принадлежит иниціатива въ дѣлѣ открытія женскихь курсовъ съ программою нашихъ гимназій, и съ этого времени вопросъ о женскихъ лицеяхъ былъ въ принципѣ рѣшенъ, а впослѣдствіи, при третьей республикѣ, и перешелъ въ дѣйствительность, чѣмъ Франція опередила если не Россію, то Германію и Англію.
Молчаливый у себя въ кабинетѣ и въ салонахъ Тюильри, Фонтенбло и Сенъ-Клу — Наполеонъ любилъ пускать политическія ракеты въ видѣ рѣчей; но онъ не былъ ораторомъ, рѣчь свою онъ предварительно писалъ и заучивалъ. Одну изъ нихъ я имѣлъ случай очень отчетливо слышать на торжествѣ во «Дворцѣ Промышленности» лѣтомъ 1867 г., когда обаяние второй империи дѣйствительно казалось неоспоримым, когда и всѣ вѣнценосцы Европы сидѣли въ императорской ложѣ, вплоть до султана Абдулъ-Азиза. Наполеонъ III говорилъ безъ иностраннаго акцента, но и не такъ; какъ говорятъ парижане высокимъ и вмѣстѣ съ тѣмъ нѣсколько глуховатымъ голосомъ — «деревяннымъ», какъ называли его враги. Свою небольшую, но плечистую фигуру держалъ онъ прямо и лицо почти постоянно было безъ выражения въ глазахъ. Легендарная бородка и усы вытянутые въ ниточки — такъ и остались эмблемами цезаризма второй империи.
За то главный борецъ за принцип империи — государственный министрь Руэръ — обладалъ настоящимъ темпераментомъ трибуна, постоянно импровизировалъ и способенъ былъ выдерживать самыя сильные схватки оставаясь все такимъ же резким, часто гнѣвнымъ, словообильнымъ и богатымъ жестикуляціей. Зола, въ своемъ романѣ «Son excellence Eugène Rougon», быть можетъ, взялъ его моделью своего героя. Руэръ оказался-бы, пожалуй, и ограниченнѣе по умственному складу; за то — крупнѣе или, лучше сказать, грузнѣе, съ гораздо большей тратой своего усердія и рессурсовъ упорнаго темперамента. И типомъ, и происхожденіемъ онъ не былъ настоящимъ южаниномъ, какъ большинство героевъ Зола, а скорѣе смахивалъ на упорнаго неутомимаго овернца; большой, ширококостный, немного обрюзглый, съ благообразнымъ лицомъ и вульгарной фигурой.
Сколько разъ въ Палатѣ мнѣ приходилось слышать раскаты этого министерскаго краснорѣчія, имѣвшаго зачастую очень мало парламентской отдѣлки. Въ Палатѣ онъ себя держалъ, какъ властный управитель, знающій, что онъ пользуется безусловнымъ довѣріемъ барина и не видитъ надобности церемониться съ тѣми, кто осмѣливается поднимать голову. Онъ обыкновенно надѣвалъ ермолку изъ чернаго бархата и носилъ совсѣмъ не модный просторный сюртукъ, говорилъ и съ мѣста, и съ трибуны, и любимымъ его жестомъ, когда онъ разгорячится, было — тыкать кулаками обѣихъ рукъ по воздуху, по направленію, разумѣется, къ скамьѣ оппозиціи, т. е. справа влѣво отъ оратора. Этотъ провинціальный адвокатъ своимъ голосом, тономъ и манерами особенно ярко оттѣнялъ джентльменство и дипломатическую сдержанность всѣхъ трехъ президентовъ Палаты, перебывавшихъ на моихъ глазахъ, во вторую половину шестидесятыхъ годовъ: герцога Морни съ своимъ лысымъ черепомъ и явственнымъ сходствомъ съ незаконнымъ братомъ своимъ, Наполеономъ ІІІ-мъ; графа Валевскаго, съ благообразнымъ типомъ полуфранцуза-полуполяка и старичка Шнейдеръ, хотя и не аристократа по происхожденію, но усвоившаго себѣ типическій обликъ министра или сенатора того времени.
Изъ всей стаи депутатов, добровольно лакействовавшихъ передъ властью, самыми ненавистными для тогдашней либеральной и республиканской Францiи были одинъ послѣ другого: Гранье изъ Кассаньяка, про котораго никто тогда не говорилъ иначе, какъ съ презрѣниемъ, и его сынъ Поль Кассаньякъ, сдѣлавшійся рыцаремъ императрицы Евгенiи, и съ тѣхъ поръ игравшій роль матадора императрицы. Отецъ къ тому времени умеръ, а сынъ съ каждымъ годомъ дѣлался все нахальнѣе въ печати и на засѣданіяхъ Палаты вплоть до послѣдняго времени. Его вызывали безъ счета разъ на дуэль и никому не удалось не только убить его, но и порядочно ранить. И въ самый первый разъ, въ моей жизни мнѣ на него указали въ залѣ одного изъ учителей фехтованья. У него была тогда наружность смуглаго русскаго доѣзжачаго или псаря. Кровь островитянина (онъ былъ креолъ) помогла этому безшабашному борзописцу занять какое-то особое положеніе въ журнализмѣ и Палатѣ, гдѣ онъ всегда говорилъ съ замедленной, аффектированной дикціей и только въ дерзкихъ возгласахъ, которыми перебивалъ ораторовъ и членовъ министерства, кичился своимъ темпераментомъ креола.
Вотъ такіе матадоры тогдашняго бонапартизма поднимали еще выше роль и значеніе парламентской оппозиціи. До выбора Гамбетты въ депутаты, первая ораторская сила былъ Жюль Фавръ, а душой и настоящимъ вожакомъ считался старикъ Тьеръ. Портреты Жюля Фавра, какіе доходили до русской публики и до войны, и послѣ падения Империи, (тогда онъ попалъ въ министры иностранныхъ дѣлъ и принужденъ былъ пройти черезъ униженіе предварительнаго договора, заключеннаго съ Бисмаркомъ) вѣрно передавали его характерный обликъ. Онъ — и во второй половинѣ шестидесятыхъ годовъ— былъ уже сѣдой, съ верхней пробритой губой и ожерельемъ бороды на американскій ладъ, съ густой шевелюрой, съ язвительно-горькой усмѣшкой крупнаго рта и проницательнымъ взглядомъ изъ-подъ нѣсколько нависшихъ бровей. Тогда считалось признанным фактомъ, что съ Жюлемъ Фавромъ никто изъ адвокатовъ и ораторовъ политической: трибуны не могъ соперничать по общему тону его рѣчей и ихъ изящной отдѣлкѣ. Тогда въ Латинскомъ кварталѣ любили разсказывать что Фавръ, будучи студентомъ, запирался у себя, по цѣлымъ часам, и задавалъ себѣ упражнение состоявшее въ томъ, что онъ каждую фразу мѣнялъ на всевозможные лады, чтобы достигнуть высшаго діалектическаго искусства. Но и въ Палатѣ, и на политическихъ процессахь, онъ бралъ не однимъ этимъ академизмомъ, а, главнымъ образомъ, уничтожающими акцептами, съ которыми онъ обращался къ представителямъ офиціальной власти. Безпрестанно приглашали его защищать по политическимъ процессамъ, и крупнымъ, и мелкимъ. Какъ защитникъ Орсини, онъ занималъ, по этой части, совершенно исключительное положеніе, и надо было слышать какимъ тономъ онъ уничтожалъ прокуроровъ, въ особенности въ засѣданіяхъ суда «исправительной полиціи», гдѣ тогда происходили политическіе процессы. Въ произнесеніи одного только официального титула своего противника, «Monsieur l'avocat général» или «Monsieur le procureur imperial» — Жюль Фавръ вливалъ капли яда, заставлявшія членовъ императорской прокуратуры выходить изъ себя и бросаться въ схватку съ пѣной у рта.
Но въ последніе два года второй имперіи самыя сильные орудія наводилъ на правительство Тьеръ. Никто больше его не былъ у себя дома въ области финансовъ и администраціи, никто такъ же хорошо не былъ знакомъ и съ вопросами внѣшней политики. Лѣтами онъ былъ старше Фавра, но выносливость его на трибуне поражала и въ то время. Этотъ маленькаго роста старичокъ, съ наружностью какой-то птицы въ очкахъ, въ традиціонномъ темнокоричневомъ сюртуке, говорилъ жидкнмъ и нѣсколько крикливымъ, по просту говоря, бабьимъ голосомъ, часто простуженнымъ, необыкновенно быстро, такъ что число словъ, какое онъ способенъ былъ выбросить въ одну минуту — получило лагендарную известность. И жесты его не имѣли въ себе ничего внушительнаго. И съ такой-то быстротой дикціи Тьеру, на нашихъ глазахъ, приводилось иногда произносить речи, длившіяся более часа, а одна, кажется, два слишкомъ часа и полна была цифръ и самыхъ сложныхъ фактическихъ данныхъ. Разсказывали тогда, что Тьеръ всегда пишетъ свои речи, но если это и такъ то нельзя было не изумляться его памяти, потому что онъ говорилъ, а не считывалъ съ листа, постоянно ускоряя темпъ речи, и въ ответахъ и возраженіяхъ сильно горячась. Но горячился онъ, какъ истый южанинъ, въ тоне и жестахъ, a внутренно постоянно велъ свою линию и ни на шагъ не отступалъ отъ системы нападенія или защиты.
До сихъ поръ у меня въ ушахъ, когда я вспомню одно бурное засѣданіе законодательнаго корпуса — взвизгивающія интонаціи Тьера, который послѣ какихъ-то хитросплетеній главнаго бойца имперіи, вызывающе повторялъ въ. началѣ каждаго періода:
— Je défie monsieur le ministre do l' état!..
Онъ говорилъ все это съ места, какъ бы поднимался на цыпочки и съ задоромъ наклоняясь черезъ пюпитръ по тому направленію, гдѣ на министерской скамьѣ сидѣлъ Руэръ съ товарищами.
Изъ другихъ членовъ оппозиціи Жюль-Симонъ имѣлъ свою область, говорилъ складно, съ нѣсколько искусственнымъ огонькомъ; въ немъ чувствовался бывшій профессоръ философіи, способный однако же наносить весьма чувствительные удары ненавистному режиму. Онъ считался тогда такимъ же искреннимъ сторонникомъ республиканскихъ идей, какъ и Жюль Фавръ, и, конечно, никто изъ насъ не могъ предвидѣть, что послѣ войны и Коммуны этотъ самый Жюль-Симонъ будетъ казаться почти ренегатомъ, состоя слишкомъ долго въ звании перваго министра маршала Макъ-Магона. Но и тогда его считали уже нѣсколько слащавымъ и сентиментальнымъ, и я помню то засѣданіе, гдѣ его товарищъ по оппозиціи— Пикаръ, видя, что Жюль-Симонъ поднялся съ мѣста и отправляется па трибуну говорилъ сидевшимъ съ нимъ на одной скамейкѣ:
— Voila Jules qui ѵа verser un pleur!
Самъ Пикаръ былъ болыпе застрельщиком, съ приемами бойкаго адвоката, съ пухлой, веселой фигурой нѣсколько провинциального стряпчаго, хотя, кажется, родился и воспитался въ Парижѣ А на Гарнье-Пажеса, съ его наружностью учитедя и сѣдыми завитушками за ушами, смотрели и тогда больше какъ на реликвію 1848 г., чѣмъ какъ на настоящую силу оппозиціи. Гораздо большимъ обаяниемъ пользовался старикъ Беррье, даже и въ радикальныхъ кружкахъ, несмотря на то, что былъ легитимистъ, но легитимистъ съ нѣкоторымъ либеральнымъ пошибомъ. Знатоки краснорѣчія находили, что Беррье — великій ораторъ, способный на высшее одушевленіе витіи. Мнѣ лично случилось слышать его только одинъ разъ. Прежде всего, онъ подкупалъ своей крупной фигурой и головой старика съ бурбонскимъ профилемъ; въ тонѣ и самомъ звукѣ голоса было много благородства и сознанія собственной силы. Такіе ораторы болѣе родятся, чѣмъ воспитываютъ себя, Беррье былъ по профессіи адвокатъ, но въ немъ вы слышали всего больше трибуна, защитника принциповъ, дорогихъ ему и его единомышленникамъ.
И вотъ эта кучка оппозиціонныхъ депутатовъ, вплоть до самой войны, упражнялась ежедневно въ схваткахъ съ защитниками и слугами второй Имперіи. И она же, въ лицѣ Тьера, такъ убѣжденно и такъ пророчески воздерживала страну отъ столкновенія съ Германіей. Въ этомъ ея великая заслуга, доказательство истинной любви къ отечеству, которая позволяла тому же Тьеру, не дѣлаясь ренегатомъ, принять на себя обязанности главы республики и въ два-три года освободить территорію отъ непріятельскаго захвата.
Но члены оппозиціи представляли тогда не то, что въ одной палате, но и во всей Франции, крошечное меньшинство. Этого не слѣдуетъ забывать. Еслибъ было иначе, развѣ Парижъ, въ цѣломъ, такъ безумно отдался бы взрыву шовинистской горячки, которая заставляла толпы увріеровъ, буржуа и всякаго люда кричать: «à Berlin?!» И самые закорузлые бонапартисты, которые въ тотъ день когда объявлена была война, поддерживали правительство, могли съ такимъ же правомъ сказать, что Франция за нихъ, т. е. та Францiя, которая готова была очертя голову броситься въ схватку съ нѣмцами, все изъ того же вѣковѣчнаго задора, которымъ еще галлы временъ Тацита всегда и вездѣ отличались.
Да и въ самой кучкѣ оппозиціонныхъ депутатовъ произошелъ расколъ. Одинъ изъ пылкихъ республиканцевъ 48-го г., который дѣйствовалъ рука въ руку съ Жюлемъ Фавромъ, а потомъ былъ въ палатѣ ораторомъ, особенно непріятнымъ правительству Наполеона III— Эмиль Оливье не устоялъ, поддался, искренно или нѣтъ, заигрываньямъ власти можетъ-быть повѣрилъ дѣйствительно тому что Наполеонъ III подъ конецъ своего царствованія, честно вступилъ на путь либеральныхъ реформъ. И этотъ самый Эмиль Оливье — еше вчера товарищъ и сверстникъ членовъ оппозиции — взялъ на себя страшную отвѣтственность, какъ глава кабинета, и долженъ былъ защищаться отъ пророческихъ увѣщаній и угрозъ Тьера, увлеченный шовинизмомъ, какъ первый попавшійся буржуа улицы Монмартръ или любой префектъ, получившій инструкцію отъ министра внутреннихъ дѣлъ.
По неволѣ признаешь, что Наполеонъ III (какъ бы онъ ни былъ преступенъ въ глазахъ республиканцевъ за свой государственный переворотъ), является, въ нашихъ глазахъ, скорѣе символомъ всѣхъ тѣхъ элементовъ французской націи, которые еще долго будутъ вовлекать эту страну въ роковыя ошибки и по внутренней, и по внѣшней политикѣ.
Съ февраля 1870 г. до мая я прожилъ въ Вѣнѣ, а на май и іюнь уѣхалъ въ Берлинъ, къ которому, въ эту поѣздку, имѣлъ случай гораздо больше присмотреться, чемъ въ прежніе проезды; ходилъ въ Палату, знакомился съ нѣкоторыми кружками тогдашнихъ радикаловъ, гдѣ находилъ большія симпатіи къ революціонной Франціи, посѣщалъ не рѣдко лекціи берлинскаго университета, въ томъ числѣ лекціи Момзена и Гнейста по государственному праву Англіи; прислушивался и къ тому, чѣмъ тогда Пруссия жила по внутреннему политическому движенію. И, повторяю, никто тогда, ни въ прессе, ни въ разныхъ кружкахъ и обществахъ, не говорилъ о близости войны. Побѣда при Садовой не сдѣлала еще берлинское населеніе ультрапатиотическимъ, какъ это мы видѣли послѣ войны 1870—71 гг. Напротивъ, разные оттѣнки оппозиціоннаго духа чувствовались вездѣ—и въ Палатѣ и въ газетахъ, и среди учащейся университетской молодежи. Передъ Бисмаркомъ никто не преклонялся, кромѣ партіи юнкеровъ и нѣкоторыхъ националъ-лібералов. Такъ подошло время къ июлю, и въ газетахъ еще не всплывалъ инцидентъ по вопросу кандидатуры на испанский престолъ. По совѣту одной изъ тогдашнихъ медицинскихъ знаменитостей Берлина, я уѣхалъ въ Киссингенъ. Мое леченіе было прервано грозой разразившейся внезапно надъ Европой. Всѣми нами — и немцами, и приезжими иностранцами, и въ томъ числѣ русскими — овладѣло законное безпокойство. Помню, на другой день после объявлення войны, нашъ рубль, стоявшій довольно высоко, потерялъ всякую цѣнность и мѣнялы ничего не хотѣли давать за сторублёвые бумажки. Редакція тогдашнихъ «Петербургскихъ Вѣдомсттей» депешей убѣдительно просила меня оказать ей услугу — быть коррсспондентомъ и отправиться сейчасъ же въ тѣ мѣстности, гдѣ должны были произойти первыя военныя дѣйствія. Хотя я, какъ разъ передъ тѣмъ началъ большой романъ по предложенію покойнаго Н. А. Некрасова (это были «Солидныя добродетели»), ио такъ какъ я уже третій годъ состоялъ сотрудникомъ газеты, то я и не счелъ возможнымъ отказать редакціи и отправился па Мюнхенъ въ сторону Рейна, думая первоначально попасть въ одинъ изъ штабовъ нѣмецкихъ армій, что, однако, мнѣ не удалось сдѣлать, потому что нѣмцы относились къ корреспондентамъ чрезвычайно подозрительно. И на первыхъ же порахъ я долженъ былъ пройти черезъ цѣлый рядъ всякихъ досмотровъ и допросовъ, такъ что принужденъ былъ дѣйствовать на свой страхъ, не прибѣгая къ поддержкѣ и покровительству нѣмецкихъ властей.
Съ первыхъ чиселъ августа вплоть до ноября, я ѣздилъ по мѣстностямъ, захваченнымъ войной, и здѣсь не буду даже и кратко перебирать всего тото, что я видѣлъ, слышалъ и пережилъ, какъ русскій, сочувственно относившійся не къ бонапартову режиму, а къ французскому народу, особенно послѣ того, какъ вражда нѣмецкой нации показала себя такой безпощадной и хищной и продолжала добивать уже не вторую имперію, а Францію. Къ ноябрю я попалъ на юго-востокъ Франціи, гдѣ еще французскія войска держались съ честью, и весьма вѣроятно, что я оставался бы на своемъ посту, вплоть до снятія осады съ Парижа, и заключенія мира, еслибъ я не увидалъ, къ моему крайнему огорченію, что взгляды и симпатии редакции успѣли, тѣмъ временемъ, измѣниться, и даже и она стала сомнѣваться въ достоверности фактовъ, приводимыхъ мною. Такъ напр., я въ одной изъ корреснонденцій описалъ подробно — какъ крѣпость, цитадель и улицы Страсбурга пострадали отъ нѣмецкой осады. Я останавливался въ «Hôtel de Paris» — самой большой гостиницѣ гдѣ бельэтажъ занималъ уже немецкій генералъ губернаторъ. Дошло до того, что въ самой газетѣ тотъ сотрудникъ, которому поручено было вести отдѣлъ отголосковъ войны — сталъ со мною препираться, въ своемъ отдѣлѣ. Я жилъ въ верхнемъ этажѣ и мой гарсонъ повелъ меня показывать всѣ дыры въ стѣнахъ и въ потолкахъ, пробитыя бомбами и гранатами нѣмцевъ. И что же вышло? Черезъ мѣсяцъ и болѣе, въ номерѣ «Петербургскихъ Вѣдомостей», ждавшемъ меня гдѣ то на дорогѣ, я нашелъ въ рубрикѣ отголосковъ войны цѣлую выходку, направленную на мой разсказъ и вызванную тѣмъ, что содержатель отеля въ Страсбургѣ прислалъ въ редакцію письмо гдѣ увѣрялъ, что я не могъ находить слѣдовъ бомбардированія въ верхнемъ этажѣ его гостиницы. Въ такихъ условихъ я не счелъ нужнымъ продолжать свое сотрудничество, о чемъ своевременно извѣстилъ редакцію. Вдобавокъ, я былъ весьма утомлен постоянными переѣздами, нѣсколько разъ простуживался и схватилъ острый ревматизмъ въ ногахъ послѣ страшнаго ненастья и ходьбы по непролазной грязи подъ Мецомъ. Я присутствовалъ и при печальномъ зрѣлищѣ выступленія французской гвардіи, о чемъ тогда подробно разсказывалъ читателямъ «Петербургскихъ Вѣдомостей».
Чѣмь дольше затягивалась война, тѣмъ жутче делалось тому, кто имѣлъ возможность видѣть, что происходило не на однихъ поляхъ битвы, а повсюду во Франции. Седанский погромъ сразу показалъ каковъ былъ дух армии и въ романѣ Зола «Débâcle», который вызвалъ столько негодующихъ протестовъ — въ общемъ, не было преувеличения. Я попалъ въ мѣстность, гдѣ стоитъ Седанъ, вскорѣ послѣ капитуляции, и хорошо помню разсказы не бельгийцев, не нѣмцевъ, а самих французовъ, жителей Седана. Всѣ въ голосъ говорили о полной деморализации. И тогда уже не трудно было предвидѣть — какой будетъ исходъ войны, особенно послѣ парижскихъ событий. И офицеры-бѣглецы, какихъ я впервые увидалъ въ Брюсселѣ, куда пріѣхалъ передъ самой Седанской катастрофой — не вызывали большого сочувствія. Въ Брюсселѣ нашел я и Рошфора, который все еще писалъ свои красныя книжечки, хотя, въ ту минуту, не было уже никакой надобности. Черезъ нѣсколько дней этотъ памфлетистъ попалъ въ члены временнаго правительства и парижский народъ встрѣтилъ его какъ тріумфатора. Ho мнѣ лично онъ и тогда показался только памфлетистомъ, безъ всякой серьезной подкладки, со всѣми коренными свойствами парижскаго булъвардъе, съ закоренѣлой безшабашной привычкой опрокидываться на все то, что, въ данную минуту, попадалось подъ его перо. Скажу откровенно, что и дальнейшая его судьба, ссылка, бѣгство, роль обличителя цѣлаго ряда правительствъ третьей республики вплоть до самаго послѣдняго времени — все это, въ сущности, весьма низменнаго свойства. Въ зиму 1896 года я часто встрѣчалъ его въ Ниццѣ и особенно въ Монте-Карло. Рулетка ежедневно привлекала его; и вотъ тутъ у зеленаго стола вы видѣли настоящаго Рошфора — вивера, игрока, охотника до брикъ-а-брика, умеющего ежедневными статейками въ сто строкъ, прошпигованными все тѣмъ же довольно-таки надоевшимъ ругательнымъ остроумиемъ, зарабатывать сотню тысячъ франковъ въ годъ.
Послѣ взятія Меца, я хотѣлъ пробраться въ Туръ, куда уже перелетѣлъ въ шарѣ Гамбетта. Надо было дѣлать огромный крюкъ и пробираться по сѣверной и сѣверо-западной Франціи; a пруссаки все наступали и наступали. Въ Нормандии окна станціонныхъ домовъ были уже заложены кирпичами и вездѣ вы находили признаки неурядицы: кое-какъ сколоченные батальоны новобранцевъ, офицеры, похожіе на переодѣтыхъ наѣздниковъ изъ цирка, суетня… И съ каждымъ днемъ все хуже и хуже.
Дни, проведенные мною въ Турѣ, я описывалъ, какь и все остальное, въ моихъ корреспонденціяхъ. Гамбетту мнѣ не удалось видѣть; онъ былъ въ постоянныхъ разъѣздахъ, и какъ министръ внутреннихъ дѣлъ, и какъ военный министръ. Мы встрѣтились съ Накё въ залахъ префектуры, гдѣ помещалось тогдашнее центральное правительство Францiи. Курьезно было для меня узнать въ личномъ секретарѣ Гамбетты того самого студента „Pipe en bois“, который прославился брошюрой послѣ скандала на первомъ представлении пьесы братьевъ Гонкуръ «Henriette Maréchal». Его наружность, костюмъ, тонъ — все это было какъ нельзя болѣе характерно, увы! не въ положительномъ, а въ отрицательномъ смысле. Съ такимъ народамъ нельзя было далеко уйти. Туръ превратился въ какую-то ярмарку куда стремился разный людъ, чтобы поживиться— кто мѣстечкомъ, кто чиномъ, кто выгоднымъ подрядомъ. И нигдѣ вы не чувствовали того „подъема духа", какой желали бы найти въ подобные критическіе моменты. И въ пріемной тогдашняго диктатора Франціи, и за табльдотами, и въ кафе, и на улицѣ—вы находили все ту же Францію второй имперіи… Хозяйничали новоявленные республиканцы, но фонъ оставался тотъ же; и вамъ дѣлалось очень жутко. He будучи пророкомъ вы могли предвидѣть печальный исходъ отъ всѣхъ тѣхъ усилій, какіе Гамбетта и его генералы дѣлали вплоть до конца войны.
Прошло больше полугода. Сдался Парижъ, вспыхнула Коммуна, кровавымъ заревомъ освѣтились ужасы междуусобныхъ схватокъ, гдѣ съ обѣихъ сторонъ было выказано столько бесчеловечной жестокости. Въ репрессаліяхъ Версальскаго правительства сказались самыя антипатичныя черты кельтической расы. Стоитъ только припомнить и разстрѣливаніе заложниковъ, и массовыя бойни военноплѣнныхъ коммунаровъ, которыми проявилъ себя долго еще здравствовавшій генералъ Галиффе. Всему этому мы были заочными свидетелями… Я въ это время былъ уже въ Петербургѣ и опять сталъ работать въ «Петербургскихъ Вѣдомостяхъ». И когда разразилась революція 18-го марта 1871 г. — всѣ были у насъ изумлены такимъ поворотомъ событій и съ недоумением спрашивали: что это за «центральный комитетъ національной гвардіи», что за люди, попавшіе во власть и въ представители парижской Коммуны? С такими вопросами часто обращались и ко мнѣ.
Осады Парижа я лично не продѣлалъ; поэтому и не могъ доподлинно знать: какъ сложился такъ называемый Центральный комитетъ національной гвардіи и подготовлен была революціонная организація Коммуны. Но до войны и послѣ паденія Коммуны мнѣ случалось встрѣчаться съ ея представителями. Я уже разсказывалъ какъ черезъ Наке познакомился, въ концѣ второй империи, съ старикомъ Делеклюзомъ, который въ минуты агоніи Коммуны, когда уже версальскія войска проникали въ ограду Парижа, игралъ роль диктатора. Въ его лицѣ побѣдила партия фанатическихъ якобинцевъ. Думаю, что Делеклюзъ былъ однимъ изъ самыхъ искреннихъ демагоговъ, созданныхъ чисто французскими революціонными идеями, и кончилъ онъ, какъ и подобаетъ такому фанатическому бойцу — на баррикадахъ. Встрѣчалъ я также у Накё, когда тотъ отбывалъ свое тюремное заключеніе въ Maison Dubois, и грозу Коммуны Рауля Риго — тогда запоздалаго студента, циника и шутника, съ нечистоплотной привычкой набивать себѣ носъ нюхательнымъ табакомъ. Въ немъ и тогда уже билась полицейская, жилка, типичная для француза. Онъ и показалъ себя въ грозные дни Коммуны, сохраняя, вѣроятно, во всѣхъ своихъ жестокихъ репрессаліяхъ прибауточный тонъ парижскаго «Гавроша». И этотъ погибъ. Но многіе спаслись и дожили до амнистiи, въ томъ числѣ и Жюль Валлесъ, сдѣлавшій себѣ литературное имя, незадолго до своей смерти. Я его помню еще изъ тѣхъ годовъ, когда жилъ въ Латинскомъ кварталѣ. Онъ тогда начиналъ волновать молодую публику, участвуя въ мелкихъ и очень задорныхъ листкахъ конца шестидесятыхъ годовъ. Послѣ амнистіи, я познакомился съ нимъ черезъ Ж — парижскаго корреспондента русскихъ газетъ, когда-то участника въ событіяхъ 71-го г. и долго жившаго въ Россіи, гдѣ онъ и женился на русской. Въ это время Валлесъ уже былъ авторомъ цѣлой серіи романовъ, проникнутыхъ безпощадными протестами неудачника, какихъ система французскаго воспитанія и образованія выбрасываетъ на мостовую сотнями и тысячами. Въ Жюлѣ Валлесѣ я нашелъ яркия и малосимпатичныя черты парижскаго литературнаго богемы съ раздутымъ сознаниемъ своихъ авторскихъ дарований. Онъ ни мало не скрывалъ въ разговорѣ того, какъ онъ высоко ставитъ въ себѣ писателя. Коммунара же въ немъ почти уже не чувствовалось. Скептицизмъ смѣнилъ прежній болѣе или менѣе искренній задоръ. А въ послѣднія зимы, на Ривьерѣ и въ Больë, я встрѣчался со старикомъ Франсе, исправлявшимъ въ Коммунѣ должность министра финансовъ. Этотъ обломокъ кроваваго крушенія остался, во всѣхъ статьяхъ, вѣрнымъ типу заговорщика-мечтателя сороковыхъ и пятидесятыхъ годовъ, искушеннаго опытомъ, безъ личныхъ иллюзій, но все еще вѣрующаго въ то, что можно устраивать судьбы своей родины и всего человѣчества по тѣмъ книжкам, которыя онъ и его сверстники считали высшей соціальной мудростью. Какъ собесѣдника, этого старичка нашелъ я довольно пріятнымъ, съ прекрасной памятью и юморомъ. Онъ много жилъ въ обществѣ русскихъ; съ ними ему было болѣе по себѣ; а для Парижа онъ былъ слишкомъ старъ и немощенъ, чтобы играть какую-нибудь выдающуюся роль.
Въ августѣ 1871-го г. попалъ я опять въ Парижъ и все, что я тамъ видѣлъ, перечувствовалъ и передумалъ — высказалъ я въ замѣткахъ, появившихся въ «Отечественныхъ Запискахъ», подъ заглавіемъ: «На развалинахъ Парижа». Только двѣ трети этой вещи были напечатаны, а третью, заключавшую въ себѣ очеркъ событій Коммуны, покойный Н. А. Некрасовъ затруднился печатать. Рукопись осталась въ бумагахъ редакціи. При составленіи этого очерка я руководился главнымъ образомъ книгой, написанной двумя сотрудниками — гг. Лапжалле и Корріезомъ. Она начала выходить выпусками, вскорѣ послѣ паденія Коммуны, и, кажется, до сихъ поръ мало извѣстна у насъ, а въ ней авторы старались держаться возможно объективной почвы, и тонъ изложенія былъ вездѣ сдержаный и весьма порядочный.
На свѣжихъ развалинахъ Парижа невольно всплыли жалость и сочувствіе всему тому, что Франція испытала, на нашихъ глазахъ, и съ трудомъ вѣрилось, даже и въ виду этихъ развалинъ — черезъ какіе ужасы проходилъ Парижъ къ концу осады! Развалины уже потеряли свой зловѣщій видъ даже и обгорѣлое тяжелое здание Тюильрийскаго дворца; пострадали всего больше окраины, а центральная артерия Парижа, бульвары — приняли опять прежній видъ. Разумѣется, во многомъ чувствовалось еще то, что наплыва иностранцевъ и провинцаловъ нѣтъ. Даже въ коридорахъ Грандъ-Отеля, гдѣ я первоначально остановился, еше пахло госпиталемъ. Зато никогда (въ течение тридцати лѣтъ моего знакомства съ Парижемъ) не было такой дешевизны на отельныя комнаты и меблированныя квартиры. На самомъ бульварѣ, въ двухъ шагахъ отъ Grand Нotel я имѣлъ небольшою меблированную квартиру, изъ трехъ комнатъ, за пять франковъ въ сутки.
Парижъ, точно въ наказаніе, лишили тогда палаты депутатовъ и онъ долженъ былъ вернуться, въ этомъ смыслѣ, къ порядкамъ Франціи временъ Людовиковъ, когда Версаль былъ также сѣдалищемъ верховной власти. Палата собиралась въ когда-то придворномъ театрѣ; вся отделка залы имѣла въ себе что-то временное и театральное. Междуусобныя страсти еще не улеглись. Реакционный духъ преобладалъ въ большинствѣ депутатовъ — и Парижъ, какъ недавній очагъ возстанія, продолжалъ быть въ опалѣ. Въ Версалѣ я проходилъ только черезъ довольно-таки тяжелыя впечатлѣнія, и отъ того, что говорилось въ Палатѣ, а еще болѣе отъ заседаний военнаго трибунала, передъ которымъ появились впервые члены Коммуны, попавшіеся въ руки тогдашней власти. Трое изъ нихъ были разстрѣляны. Я помню, какъ одинъ изъ этихъ расстрелянных — Ферре, прославившійся приказомъ: «Flambez Finances!» — маленькій, нервный брюнетикъ, съ длинными волосами и въ pincenez — держамъ себя на допросѣ. Отчетливо выплываетъ передо мною и жирная фигура живописца Курбе, съ соннымъ, добродушнымъ лицомъ, прославившаго себя тѣмъ, что онъ руководилъ работами при низвержении Вандомской колонны. Колонна эта къ тому времени была уже возстановлена. Военнымъ прокуроромъ выступалъ какой-то злобнозадорный маіоръ, предсѣдательствовалъ артиллерійскій полковникъ. Защитники, видимо, чувствовали себя въ стѣсненномъ положеніи; но и ихъ тонъ могъ бы быть иной, болѣе достойный и искренний. Въ публикѣ насчитывалось не мало дамъ. Газетные репортеры явились съ своей болтовней и зубоскальствомъ, и все это вмѣстѣ отзывалось чѣмъ-то весьма мало симпатичнымъ. Но крайней мѣрѣ ни въ Парижѣ, ни въ окрестностяхъ его уже не видно было ни одной прусской каски и можно было уѣхать съ облегченнымъ чувствомъ и некоторой надеждой на то, что энергичный маленький старичокъ въ золотыхъ очкахъ, попавшій въ президенты французской республики, выполнитъ свою главную задачу: какъ можно скорѣе освободить французскую территорию отъ ненриятельскаго постоя.
Гамбетта послѣ удаления въ Испанию подготовлялся къ роли тайнаго руководителя внутренней политики. Я его нашелъ въ скромной квартирѣ на Avenue Montaigne и въ свое время подробно описалъ свою бесѣду съ нимъ. Онъ тогда еще былъ очень похожъ по внѣшности на того безвѣстнаго адвоката и репортера, съ которымъ мы отправились съ завтрака Сарсэ на засѣданіе законодательнаго корпуса. Но въ манерѣ говорить уже слышалась исторія его быстраго возвышенія и все то, чѣмъ онъ заявилъ себя и въ Парижѣ, и въ Турѣ. Онъ говорилъ, какъ государственный человѣкъ, безъ всякаго партійнаго задора, давая знать, что онъ переживаетъ теперь критическій фазисъ своей карьеры; но энергически готовится къ борьбѣ, какъ главный руководитель созданной имъ газеты «Republiquo française». Тогда это былъ предметъ главныхъ его заботъ и всякаго рода редакціонныхъ соображеній. При немъ какъ бы въ качествѣ личнаго секретаря, состоялъ, впослѣдствіи игравшій нѣкоторую роль, Антоненъ Прустъ.
Прошло съ тѣхъ поръ около семи лѣтъ. За эти годы я много жилъ заграницей, но во Францію не заглядывалъ. Снова попалъ я въ Парижъ весной 1878 г. на выставку. Не скрою того, что въ этотъ пріѣздъ Парнжъ, какъ городъ со всѣми изъянами, отъ которыхъ приходится терпѣть иностранцу, показался мнѣ весьма мало привлекательнымъ. Выставка и международный литературный конгрессъ, въ которомъ я принималъ участіе, сильно утомили меня и я съ положительнымъ удовольствіемъ вернулся домой, употребивъ на всю поѣздку немного болѣе мѣсяца. Тогда только что рухнула, выражаясь терминомъ Щедрина, «Макъ-Магония», и Гамбетта изъ тайного диктатора франціи перешелъ уже къ явному первенству своего положенія. Общее настроеніе націи было возбужденное, почти самодовольное. И въ самомъ дѣлѣ, на глазахъ всей Европы произошло быстрое матеріальное возрождение и всей франціи, и Парижа. Выставка — хотя далеко не все въ ней нравилось и французамъ и иностранцамъ— явилась нагляднымъ доказательствомъ того, какъ велики еще рессурсы этой страны. Точно будто никогда не было страшной и разорительной войны и только нѣсколько руииъ Парижа напоминали объ ужасахъ Коммуны. Вернувшись домой, я подвелъ итоги тому что я видѣлъ въ течение нѣсколькихъ недѣль и, освободившись отъ разныхъ непріятныхъ впечатлѣній, болѣе матеріальнаго, чѣмъ духовнаго характера, не кривя душой, могъ набросать картину тогдашняго Парижа, въ статьѣ, появившейся въ журналѣ «Слово», подъ заглавіемъ «Ликующій городъ», и днѣ кажется, что это заглавіе давало довольно вѣрную ноту.
He прошло и двухъ лѣтъ, какъ я опять сталъ наѣзжать въ Парижъ, почти всегда весной, и эти поѣздки шли вплоть до самаго 1895 г., когда я прожилъ въ немъ больше обыкновеннаго, съ цѣлью освѣжить мои воспоминанія, присмотреться къ тому, что народилось новаго и подвести нѣкоторые итоги за тридцать лѣтъ. Но не хочу утаивать того, что съ поѣздки на выставку 1878 г. и Парижъ, и вся Франція стали утрачивать въ моихъ глазахъ тотъ преобладающій интересъ, какой имѣли до того времени. И это происходило главнымъ образомъ отъ дальнѣйшаго знакомства съ общественными и политическими нравами. Уже въ началѣ восьмидесятыхъ годовъ я находилъ все большее и болынее противорѣчіе между республиканскими учрежденіями Франціи и характернымичертами ея внутренняго быта, настроеніями, вкусами и привычками общества, въ разныхъ его слояхъ. Кто изъ моихъ читателей поинтересуется заглянуть въ мои замѣтки, озаглавленныя «Аѳинская республика» (онѣ помещен въ «Вѣстникѣ Европы»), тотъ увидитъ — черезъ какой рядъ мыслей и впечатлѣній я проходилъ. Всего непріятнѣе было то, что французы въ маассѣ сами непочтительно относились къ своей «Аѳинской республикѣ». Но. съ другой стороны, было очевидно, да и до сихъ поръ несомнѣнно, что отстаиваніе республиканской формы правленія представляетъ собою, и до послѣднихъ дией, явное противорѣчіе съ нравами страны, въ особенности съ нравами классовъ, пользующихся матеріальнымъ достаткомъ и всякаго рода вліяніемъ. Заставалъ я все того же Гамбетту на верху власти, президентомъ Палаты и первымъ министромъ, попадалъ я и въ тогдашніе вліятельные политическіе салоны, вродѣ салона г-жи Аданъ— и подъ всѣмъ этимъ замѣчалъ на каждомъ шагу порчу, политиканство, неизлечимый духъ партий, всеобщую погоню за наживой — т. е. все тѣ элементы, которые роскошнымъ букетомъ распустились ко днямъ Панамскаго краха и всехъ скандальныхъ обличений, какими до сихъ поръ богата внутренняя хроника Парижа и Франціи.
Что было послѣ революціи 4-го сентября въ теченіе цѣлой четверти вѣка фактическаго въ режимѣ Франціи? Едва ли не то лишь, что Палата сдѣлалась хозяйкой страны и правитъ ею, прежде всего, для самой себя, пользуясь тѣмъ, что послѣдняя редакція конституціи лишила президента республики всякой руководящей роли. Буланжизмъ, въ разгаръ котораго я также попадалъ въ Парижъ, явился выразителемъ, во-первыхъ, склонности каждаго француза къ исканію людей, призванныхъ править человѣческимъ стадомъ, во вторыхъ, недовольствомъ дѣйствительно печальными результатами парламентскаго режима за цѣлыхъ пятнадцать лѣтъ. При мнѣ одинъ изъ бывшихъ университетскихъ товарищей Наке, сдѣлавшагося тогда правой рукой генерала Буланже, спрашивалъ его, почему и какъ онъ присталъ къ буланжизму — и Наке началъ искренно и серьезно приводить свои доводы на ту тему, что государственное устройство теперешней французской республики неминуемо должно поддерживать политиканство палаты депутатовъ.
Мнѣ кажется, еслибъ Франція не такъ скоро возродилась въ матерьяльномъ смыслѣ послѣ погрома войны, національное чувство было бы гораздо больше обращено на источники общественной порчи. И пресловутый «реваншъ» такъ долго бы не гнѣздился во французахъ, заставляя ихъ всѣмъ жертвовать мечтѣ о возстановлены своей не французской территоріи. Но французъ такъ созданъ, что ему трудно пользоваться уроками истори. Вмѣстѣ съ шовинизмомъ сидитъ въ теперешнемъ французскомъ буржуа преувеличенная склонность къ дешевому скептицизму, игра въ общее и взаимное самопрезрение.
Никогда не забуду я моего визита къ Франсиску Сарсэ въ августѣ 1871 г. и разговора о тогдашнемъ погромѣ Франціи. Онъ повторялъ все циническую фразу: «—Nous sommes f…s! Nous, sommes f…s» (Мы в ж…пе) и находилъ, что престижъ Франціи за границей можетъ поддержать только развѣ оффенбаховская оперетка.
Сколько съ тѣхъ норъ утекло воды, а много ли сдѣлано французами для того, чтобы этотъ престижъ Франціи поддер живался во всемъ культурномъ мірѣ пересозданіемъ общественныхъ и частныхъ нравовъ, болѣе подходящихъ къ идеѣ и учрежденіямъ демократической республики?
Хорошо сдѣлалъ Гамбетта, что умеръ несвоевременной смертью. Можетъ быть, и онъ кончимъ бы такъ же, какъ кончали, на нашихъ глазахъ, самые передовые вожаки радикальнаго меньшинства Палаты, вродѣ напр., Клемаисо. Вѣдь и онъ, одно время, считался чуть не тайнымъ диктаторомъ, умѣлъ ловко проводить свою ладью по подводнымъ камнямъ; клеймилъ и обличалъ, пользовался одно время именемъ неподкупнаго трибуна и журналиста. Тогда-то я и познакомился съ нимъ, и онъ многимъ казался политическимъ бойцомъ, которому и Гамбетта былъ только по плечу. А какимъ я его нашелъ, нѣсколько лѣтъ спустя, въ тогдашнюю поѣздку, послѣ того, какъ онъ провалился иа выборахъ, въ тѣсномъ, невзрачномъ помѣщеніи газеты «Justice», покачавшейся еще болѣе, чѣмъ вліяіние и репутація ея главнаго редактора? Ни онъ, и никакой депутатъ, министръ, писатель не могутъ теперь сказать про себя, что Франція, и въ особенности Парижъ, ставятъ ихъ выше всякихъ подозрѣній. Панама — это нарывъ, вскрытый въ данную минуту, но гной будетъ еще долго течь изъ него. Не дальше, какъ весной 1895 г., одинъ изъ депутатовъ, до сихъ поръ еще не попавшій въ списки панамистовъ, приглашалъ меня побывать у одного изъ его товаришей по Палатѣ, который спеціально занимается вопросомъ политическо-общественной порчи нравовъ во Франціи.
— Онъ вамъ покажетъ всѣ документы — повторялъ онъ— и вы увидите — до какой степени гаигрена изъѣла нашу злосчастную страну, которуютакъ долго и мы, и иностранцы привыкли называть: «la belle France».
Еще задолго до скандальныхъ разоблаченій въ прессѣ и Палатѣ, во многихъ кружкахъ парижской интеллигенціи складывался пренебрежительный взглядъ на политику вообще, въ томъ числѣ, и, главнымъ образомъ, на внутреннюю политику страны. Этотъ брезгливый индифферентизмъ проповѣдывали всего сильнѣе вожаки тогдашняго литературнаго движенія съ Эмилемъ Зола во главѣ. Уже съ конца семидесятыхъ годовъ вы, и среди молодежи, занимающейся наукой, искусствомъ, литературой— безпрестанно встрѣчали такихъ отрицателей политики. Это сдѣлалось своего рода позой и модой. И ничего нѣть удивительнаго, что въ воинствуюшіи лсурнализмъ, въ земское и политическое представительство шли почти исключительно политиканы, карьеристы очеыь часто мало подготовленые къ какой бы то ни было серьезной общественной роли. Результаты сказались довольно быстро, и до сихъ поръ Франція не можетъ еще покончить промывку своего грязнаго бѣлья. Еслиона, какъ военная держава и производительная страна, несомнѣнно поднялась за послѣднюю четверть вѣка, то ея нравственное обаяніе покачнулось очень надолго. И каждый изъ насъ кто въ концѣ второй имперіи возлагалъ болѣе свѣтлыя надежды на душевныя силы ея лучшихъ сыновъ, находившихся тогда въ опалѣ — въ послѣдніе годы переживалъ очень тяжелыя минуты.
А въ массѣ: у буржуа, крестьянъ, увріеровъ, людей либеральной профсссіи — у всѣхъ почти французовъ — мы до сихъ поръ видимъ все одинъ и тотъ же позывъ: попасть въ руки диктатора; отовсюду раздаются возгласы о необходимости сильной руки, которая бы вела страну по своему манію. Высшая власть утратила всякий кредитъ. Кто бы ни попалъ въ президенты республики, если онъ остается вѣренъ своей присяге безсиленъ передъ политиканствомъ Палаты.
Изъ всѣхъ президентовъ, какие перебывали въ этой должности за двадцать пять лѣтъ существовашя третьей республики — только маленькій старичекъ въ золотыхъ очкахъ и быль выдающимся политическимъ человѣкомъ; но и онъ ушелъ при первомъ крупномъ столкновении съ Палатой.
Тьера я видалъ до его президенства; Макъ-Магона до и послѣ, а за время «Макъ-Магоніи» я не попадалъ въ Парижъ; Греви случалось видѣть и президентомъ Палаты, и президентомъ республики. Его довольно скандальное паденіе произошло въ мое отсутствие изъ Парижа. Но въ памяти моей сохранился его всегда спокойный обликъ пожилого судьи или адвоката съ такимъ же спокойнымъ тономъ и умѣренными жестами. Въ креслѣ президента Палаты онъ былъ совершенно въ своей сферѣ и считался тогда образцомъ цивической добродѣтели. Скупость и слабость къ своему аферисту-зятю не позволили, ему сойти со сиены безъ скандала. Лицо и довольно деревянная фигура Карно слишкомъ хорошо всѣмъ извѣстны, чтобы нужно было распространяться о немъ. Послѣднихъ трехъ президентовъ я лично, какъ президентовъ, не видалъ.
Убійство Карно завершило собою цѣлый рядъ взрывовъ революціоннаго анархизма. Въ эти двадцать пять лѣтъ рабочая масса была волнуема всякаго рода агитаторами; но Палата, до послѣднихъ годовъ, когда въ нее уже почали депутаты-соціалисты, хранила свое буржуазное равнодушіе къ разпымъ «проклятымъ» вопросамъ и защищала только свои архи-буржуазные интересы, и, разумѣется, должна была поплатиться за такое закорузлое равнодушіе къ самьшъ кореннымъ вопросамъ народной жизни.
Но объ этомъ я еще буду имѣть случай говорить въ тѣхъ главахъ, гдѣ передъ нами пройдутъ и руководящіе классы Франціи, и борьба сытыхъ съ голодными, и народъ въ тѣсномъ смыслѣ, и пропаганда антибуржуазныхъ идей.
Изъ министровъ, за цѣлыхъ почти двадцать лѣтъ, никто не добился прочной популярности и очень многіе должны были сходить со сцены, или дѣйствительно замаранные, или испытывая взрывы самой ожесточенной непріязни, дѣлаясь той головой деревяннаго турка, по которой всѣ колошматятъ безъ жалости. Такая судьба, какъ извѣстно, постигла и одного изъ самыхъ дѣльныхъ министровъ — Жюля Ферри. Его заслуги по народному просвѣщенію во Франціи — несомнѣнны, но одна неудачная кампанія въ колоніяхъ превратила его надолго, до самой смерти, въ такую голову деревяннаго турка, вплоть до покушенія, послѣдствія котораго, конечно, ускорили его смерть. Жюля Ферри я встрѣчалъ еще въ концѣ второй имперіи, на заграничныхъ конгрессахъ Мъра и Свободы, гдѣ онъ, будучи адвокатомъ и сотрудникомъ газеты «Temps», выступалъ, какъ врагъ тогдашняго политическаго режима. И умное ловкачество, не лишенное настоящей дѣльности — не спасло такихъ первыхъ министровъ, какъ Френсине, отъ потери популярности. И его случалось мнѣ видать уже пожилымъ челлвѣкомъ, съ бѣлыми сѣдинами, дѣйствительно похожимъ на свое прозвище «lа souris blanche». Онъ былъ другомъ и ближайшимъ сотрудникомъ Гамбетты, и еслибъ Гамбетта не умеръ несвоевременно и попалъ въ президенты — и онъ, конечно бы, не разъ избиралъ его главой своего кабинета. А сколько пролѣзло въ министры совершенно ординарныхъ депутатовъ! И даже тѣ, кто считался еше выдающимся — удивляли своихъ ближайшихъ знакомыхъ быстротой, съ какой они попадали въ министры; хотя бы напр., Ивъ Гюйо, которому удалось нѣсколько лѣтъ просидѣть въ министрахъ публичныхъ работъ. Этого Гюйо я зпаю уже около сорока лѣтъ. А когда-то, въ концѣ второй имперіи, былъ съ нимъ въ одномъ литературномъ обществѣ—въ «Conférence Labruyère». Онъ тогда считался довольно начитаннымъ самоучкой, болыпе по экономическимъ вопросамъ, жилъ въ мансардѣ Латинскаго квартала и промышлялъ перомъ своимъ вплоть до писанія рекламъ въ стихахъ и прозѣ для извѣстнаго шоколаднаго фабриканта Мёнье; a впослѣдствіи составлялъ для него цѣлыя брошюры и книжки, когда этотъ честолюбивый шоколадчикъ задумалъ пробраться въ депутаты. И вотъ такой Ивъ Гюйо, сдѣлавшись бойкимъ и довольно безшабашнымъ журнальнымъ строчилой, велъ походъ противъ офиціальныхъ властей, въ особенности противъ полиции (это было въ восьмидесятыхъ годахъ), его выбрали гласнымъ парижскаго муниципалитета, онъ продолжалъ свою роль памфлестиста и проникъ въ Палату; а оттуда въ одинъ изъ кабинетовъ при президентѣ Карно. И когда, бывало, встрѣтишь одного изъ своихъ товарищей пo «Confèrent Labruyere» и спросишь его:
— Неужели Ивъ Гюйо — министръ? — то непремѣнно получишь въ отвѣтъ
— Да онъ еще изъ самыхъ лучшихъ!
Министромъ онъ прославился своими безпрестанными разъѣздами и обилиемъ суточныхъ денегъ, какия на этомъ заработалъ. А теперь превратился въ финансоваго дѣльца и долгого сотрудника ежедневныхъ газетъ.
Или напр., недавній морской министръ Локруа, съ которымъ я встрѣчался въ концѣ шестидесятыхъ годовъ. Онъ и тогда былъ уже радикаломъ и его въ республиканскихъ газетахъ цѣпили, какъ остроумнаго, политическаго хроникёра. Первоначальная его карьера была — сочиненіе водевилей. Репутація республиканца дала ему ходъ въ Палату; послѣ войны онъ женился на вдовѣ одного изъ сыновей Гюго, управлялъ министерствомъ народнаго просвѣщенія, а потомъ вѣдалъ судьбами французскаго флота.
Какъ все, что Франція пережила въ своей внутренней и внѣшней политикѣ за цѣлыхъ тридцать лѣтъ, отлично отъ того, что происходило по ту сторону Ламанша!.. И въ 1867 г., когда я впервые пріѣхалъ въ Лондонъ, и двадцать восемь лѣтъ спустя — незыблемо держался и держится все тотъ же государственный строй Великобританіи, и королева, бывшая въ 1867 г. уже пожилой женщиной, почти такъ же бодро исполняла свои обязанности конституціонной монархини. Въ Парламентѣ неизмѣнно происходила смѣна двухъ политическихъ главенствъ — виговъ и торовъ. Вы находили Гладстона во главѣ кабинета, въ слѣдующій годъ его смѣнялъ Д' Израэли. Вы были въ отсутствіи болѣе четверти вѣка, вернулись— нашли опять либералыіый кабинетъ лорда Розбери. He успѣли вы хорошенько осморрѣться въ Лондонѣ, какъ этотъ кабинетъ имъ, и опять лордъ Сольсбери — испытанный консерваторъ и недавно первый министръ — получилъ довѣріе страны. Эти постоянныя смѣны со стороны могутъ казаться такими же превратностями внутренней политики, какъ и чередованіе кабинетовъ по сю сторону Канала; но разница огромная. Джонъ-Буль, до поры до времени, держится своихъ государственныхъ и общественныхъ устоевъ, и паденіе министерствъ совпадаетъ только съ новымъ настроеніемъ избирателей.
Но можно ли сказать, что Англія въ политическомъ и соціальномъ смыслѣ; за эти тридцать лѣть нисколько не измѣнилась?
Утверждать этого нельзя, но новыя теченія вращаются по прежнему, въ оѣхъ же рамкахъ государственнаго уклада.
Помшо, въ первую мою поѣздку въ Италію (въ концѣ франко-прусской войны) я познакомился за однимъ изъ неаполитанскихъ табльдотовъ, съ курьезной парой англичанъ: отецъ смотрѣлъ богатымъ коммерсантомъ или дерененскимъ сквайромъ и очень гордился своимъ сыномъ, имѣвшимъ званіе «follow» одного изъ оксфордскихъ колледжей — что тогда давало пожизненное содержаніе въ пятьсотъ фунтовъ стерлинговъ. Старикъ, поучая меня преимуществамъ англійскаго устройства, безпрестанно повторялъ, перебирая первые три пальца правой руки:
— У насъ въ Англіи — королева, представители и народъ. (Queen, representatives and people).
Эти три устоя и до сихъ поръ держатся. Два первыхъ— королева и парламентъ — все еще ладятъ между собою, но между руководящимъ классомъ и рабочей массой завязалась уже такая борьба, какой тридцать лѣтъ тому назадъ еще не было. Довольно того, что въ Нижней Палатѣ насчитывали уже не одинъ десятокъ депутатовъ-социалистов; а въ 1867 и 68 гг. (когда я сталъ знакомиться съ политической жизнью Англіи), такихъ депутатовъ и въ поминѣ не было. Да и въ обществѣ считалось почти неприличнымъ заводить разговоръ на темы, носившія тогда общую кличку «french socialism».
Ho изъ этого не слѣдуетъ, чтобы и тогда уже не подводились мины подъ великобританскую конституцію. Стоитъ вспомнить, что уже въ 1868 г., и какъ разъ въ бытность мою въ Лондонѣ, судили и подговорили феніевъ, послѣ цѣлаго ряда покушеній, которыя показывали, что пропаганда идетъ давно. Но въ парламентъ еще не проникали ни Парнель, ни такие свободные мыслители, которые отказывались принимать христіанскою присягу.
Порядки парламента, въ общемъ, все тѣ же за цѣлыхъ тридцать лѣтъ; только прежде, въ конце шестидесятых годовъ, посторонния лица — въ томъ числѣ и иностранцы — могли попадать гораздо легче на засѣданія обѣихъ палатъ. Если у васъ былъ знакомый депутатъ, какъ, напр., у меня Джонъ Стюартъ Милль — то вы проникали даже и в залу Нижнней Палаты, т. е. внизъ, откуда могли безпрепятственно подниматься и наверхъ, а теперь внизъ совсѣмъ не пускаютъ, а на верхъ съ извѣстными формальностями. И въ этомъ чувствуется уже большая тревожность, боязнь какихъ-нибудь покушений, въ видѣ выстрѣловъ или разрывчатыхъ бомбъ. Нѣсколько разъ сиживалъ я, во время самыхъ интересныхъ дебатовъ, посреди членовъ Нижней Палаты, конечно, не на скамейкахъ, а на мѣстахъ ближе къ выходу. Традиціонная отдѣлка Нижней Палаты и послѣ реставрированія ея, сохраняетъ свой средневѣковый обликъ; и зала всё-таки тѣсна; въ ней меньше мѣст, чѣмъ членовъ. Правда, и тогда, и теперь зачастую внизу не бываетъ и ста человѣкъ; а наверху нѣкоторые члены, въ вечерніе часы, плотно пообѣаавъ, разваливаются, даже ложатся и преспокойно себѣ храпятъ. И тогда, какъ и теперь служители строго наблюдали затѣмъ, чтобы вы — сторонній посѣтитель — не осмѣливались развернуть газету и читать.
Въ сезонъ 1868 г., когда я довольно часто ходилъ въ парламентъ, дебаты были гораздо интереснѣе, чѣмъ въ 1895 г. и прежде всего оттого, что глава кабинета — лордъ Розбери— какъ членъ Верхней Палаты, не могъ лично присутствовать въ Нижней, а стало-быть и вести борьбу своей собственной персоной, выказывать свою ловкость и краснорѣчіе. А въ 1868 г. главой кабинета былъ Д’Израэли, до его пожалованія въ лорды. И мнѣ случалось сидѣть отъ него на разстояніи какихъ-нибудь двухъ саженей. А черезъ довольно узкій проходъ, на крайнемъ углу противоположной скамейки, сидѣлъ Гладстонъ— тогдашній глава оппозиціи. Депутаты той сессіи, которая была до падения министерства Розбери, сами находили, въ разговорахъ со мною, что ни среди членовъ правительства, ни въ оппозиціи — нѣтъ уже такихъ сильныхъ бойцовъ, какъ это было двадцать пять лѣтъ и больше назадъ. Розбери мнѣ не удалось слышать, потому что онъ какъ разъ передъ своимъ паденіемъ заболѣлъ и не являлся даже въ палату лордовъ. Д’Израэли, по моему, былъ похожъ на ловкаго актера и бралъ не порывами краснорѣчія, а ѣдкимъ остроуміемъ, находчивостью и ловкой диалектикой. И тогда онъ удивлялъ своей энергией, стоя на бреши, подъ ударами своихъ противниковъ, иногда до часа, до двухъ часовъ ночи. Ему было ужъ сильно за шесть-десятъ лѣтъ; но онъ красилъ волосы, одѣвался франтовато (часто являясь во фракѣ) и — какъ тогда поговаривали— подкрѣплялъ себя, уходя въ буфетъ, рюмками хереса, будто бы даже съ прибавкою капель опіума. Гладстонъ еще не былъ сѣдъ; и въ остальномъ сохранилъ тотъ же видъ, и тѣ же высокіе воротнички, и тотъ же длинный сюртукъ, смотрѣль клерджименомъ и даже говорилъ похоже на проповѣдника, поражая своей необычайной выносливостью, равной выносливости Тьера: могъ произносить дѣлооые спичи, полные цифръ и фактическихъ данныхъ, часа полтора, два и больше. Раза два слышалъ я и Брайта — крупнаго, тучнаго, съ сильнымъ, хриповатымъ голосомъ и съ порывами неподдѣльнаго краснорѣчія; но опять таки краснорѣчія британскаго, совсѣмъ непохожаго на французское.
Съ однимъ изъ самыхъ выдающихся и дѣятельныіхъ сверстниковъ Гладстона, за послѣдніе годы, попавшимъ и въ министерство Розбери — даровитымъ Джономъ Морлей, я познакомился еще въ 1868 г., когда онъ былъ редакторомъ «Fortnightly-review». Тогда онъ еще не проникалъ въ члены парламента и работалъ надъ своими замѣчательными книгами: «Жанъ-Жакъ Руссо», «Дидро», «О компромиссѣ». За двадцать слишкомъ лѣтъ онъ, разумѣется, постарѣлъ; но такъ мало измѣнился лицомъ цвѣтомъ волосъ и прической что его сейчасъ же: можно было бы узнать. Знакомство наше произошло въ концѣ іюня 1868 г., не въ самомъ Лондонѣ, а въ Брайтонѣ, куда меня и Г. Н. Вырубова пригласилъ къ себѣ завтракать Луи Блань, тогдашний эмигрантъ. И къ Луи-Блану я имѣлъ письмо изъ Парижа. Джонъ Морлей разспрашивалъ меня много о нашем общественномъ движении шестидесятыхъ годовъ и предложилъ мнѣ познакомить английскую публику съ тѣмъ нигилізмомъ, о которомъ заграницей уже много говорили, не имѣя о немъ яснаго представления. Я согласился, и этюдъ мой «Нигилизмъ въ России» уже былъ напечатанъ въ августовской книжкѣ журнала, а черезъ нѣсколько времени появился и во Франции въ «Revue britannique», въ моемъ собственномъ переводѣ. Тогда Джонъ Морлей принадлежалъ, по своимъ идеямъ и симпатіямъ, къ кружку радикаловъ научно-философскаго направления. Къ Миллю онъ выказывалъ высокое уваженіе. Въ немъ я находилъ и тогда уже ту широту взглядовъ, какой отличался Люисъ. И, оставаясь истымъ британцемъ, онъ и тогда относился къ Ирландіи и ирландцамъ гораздо великодушнѣе, чѣмъ, большинство его единоплеменниковъ; а ирландскій вопросъ, какъ разъ въ тотъ сезонъ, сталъ на очередь. Черезъ двадцать пять лѣтъ тому же Джону Морлею пришлось, въ званіи статсъ-секретаря по ирландскимъ дѣламъ, быть правой рукой Гладстона. Изъ того же радикального кружка талантливый публицистъ, теперь уже покойный, Коттеръ Моррисонъ — выступалъ въ своихъ брошюрахъ, какъ безпристрастный изслѣдователь той племенной распри, которая до сихъ поръ еше грозитъ Великобританіи распадением. Такой же широтой взглядовъ на внутреннюю политику своей страны отличался, до самаго послѣдняго времени, и теперешній глава лондонскихъ религіозныхъ позитивистовъ, Фредерикъ Гаррисонъ, съ которымъ я въ сезонъ 1868 г. очень часто видался и у Люиса, и въ разныхъ клубахъ и обшествахъ, и въ загородномъ домѣ его родителей. Съ тѣхъ поръ онъ успѣлъ давно жениться и нажить взрослыхъ дѣтей, побывать и въ членахъ парламента а, какъ публициста и критика, его репутація все росла, и я лично считаю его однимъ изъ самыхъ даровитыхъ, начитанныхъ и смѣлыхъ англійскихъ писателей. Я знаю, что тѣ русские, кто имѣлъ возможность сходиться лично съ Гаррисономъ, раздѣляютъ это мнѣніе. И вотъ тогда, еще въ концѣ шестидесятыхъ годовъ, не только вожди рабочаго класса, считавшеся соціалистами, но и такие радикалы, какъ Гаррнсонъ, выступали съ очень смѣлыми оцѣнками англійскихъ политическихъ и общественныхъ порядковъ. Фредерикъ Гаррисонъ часто ѣзжалъ во Францію. — И въ семидесятыхъ годахъ, въ очень блестящихъ статьяхъ появлявшихся въ «Fortnightly-review», онъ проводилъ параллель между лондонскимъ парламентомъ и французской палатой, находя, что, въ дѣловомъ отношеніи, французское представительство работаетъ гораздо быстрѣе, чѣмъ английское, и, нападая на всякаго рода китайщину, которая до сихъ поръ тормозитъ английские парламентские порядки. Да, и въ Верхней и въ Нижней палатѣ работаютъ— какъ у насъ говорится— «съ прохладцей»; за то, быть можетъ, прочнѣе; но когда нужно, т-е. когда партія во власти сбирается дать какое-нибудь генеральное сражение, то усердіе большинства каждый разъ подхлестываетъ особенный членъ носящий издавна кличку «бичъ» (wip).
Съ того времени, когда Фредерикъ Гаррисонъ выступалъ смѣлымъ изобразителемъ англійской палаты — утекло не мало воды. Многое значительно порасшаталось въ вѣковыхъ понятіяхъ и принципахъ дредставителей страны. Въ концѣ шестидесятыхъ годовъ врядъ ли засѣдали въ Нижней палатѣ, хотя двое депутатовъ, которые бы были такого оттѣнка мнѣній, какъ тогдашніе знаменитые два французскихъ эмигранта— Луи-Бланъ и Ледрю-Роллэнъ: одинъ — соціалистъ, другой — радикалъ-якобинецъ. Про Луи-Блана я еще поговорю въ другой главѣ; а Ледрю-Роллэнъ показался мнѣ тогда застывшимъ въ радикально-республиканской программѣ 1848 г., и вообще гораздо ниже своей репутаціи, постарѣлымъ и обрюзглымъ. И онъ, разумѣется, свысока трактовалъ парламентскіе порядки Англіи. Такого якобинца, какъ онъ, въ тогдашней палатѣ не было; зато и тогда уже начинали бродить элементы, которые къ дальнѣйшему десятилѣтію сказались въ посылкѣ въ Нижнюю Палату явныхъ сторонниковъ соціалистическихъ идей.
Передъ самымъ паденіемъ кабинета Розбери, одинъ изъ депутатовъ радикальнаго оттѣнка, искренно сочувствующій интересамъ рабочей массы — извѣстный профессоръ Стюартъ— пригласилъ меня посидѣтн и выпить чашку кофе на громадной террасѣ Парламента. Онъ приходился зятемъ одному изъ популярнѣйшихъ людей Великобританіи и британскихъ колоній — фабриканту горчиды Кольману. И этотъ благообразный старецъ, извѣстный своими рекламами, а также и великодушнымъ отношеніемъ къ рабочимъ, попалъ въ члены Парламента. Зять познакомилъ меня съ нимъ и мы втроемъ, глядя на великолѣпную панораму рѣки и набережныхъ, долго бесѣдовали о тогдашнемъ политическомъ настроеніи и шансахъ партіи виговъ: остаться вовласти. И эта бесѣда, и многія другія, какія мнѣ случалось вести съ чинами Парламента и съ журналистами — отзывались уже новыми вѣяніями. Вы не чувствовали прежнихъ рѣзкихъ граней и вѣковѣчныхъ устоевъ. Начиналъ значительно пробиваться разъѣдающій духъ, и тонъ разговоровъ и сужденій дѣлался часто скептическій. О соціализмѣ и соціалистахъ говорили безпрестанно, и одинъ членъ Парламента шутливо замѣтилъ мнѣ:
— Нынче ни за кого нельзя ручаться. И тори, и виги одинаково тронуты духомъ времени.
Парламентъ, его порядки, тонъ преній (хотя они уже и доходили до рукопашнаго боя), личности многихъ депутатовъ и министровъ — все это оставляло въ васъ однако же впечатлѣніе чего-то болѣе солиднаго и своеобразнаго, отзывалось той простотой и высшей порядочностью, которыя вы очень рѣдко встрѣчаете во Франціи, въ той же сферѣ. За нѣсколько дней до паденія министерства Розбери, я сидѣлъ въ небольшомъ кабинетѣ при одной изъ парламентскихъ комиссій, у тогдашняго министра торговли и промышленности — всемірно извѣстнаго ученаго профессора Брайса, бодраго старика съ бѣлыми, какъ лунь, волосами. До какой степени весь умственный и нравственный складъ такого британскаго министра разнился отъ обычной физіономіи тѣхъ политиковъ, которые попадаютъ въ Парижъ на министерскую скамью!.. Вы чувствовали, что для такого крупнаго дѣятеля въ области науки министерскій постъ есть только исполненіе своей гражданской обязанности. Падеть кабинетъ — и онъ долженъ будетъ выйти въ отставку. Но имя его отъ этого не умалится, между тѣмъ какъ вчерашний министръ на берегахъ Сены сегодня, послѣ паденія кабинета, превращается въ ничтожество, у котораго нѣтъ ничего за душой.
Въ заключеніе этой главы скажу еще нѣсколько словъ о ходѣ моего личнаго участія въ политической и общественной жизни двухъ столицъ міра.
Въ первый мой заграничный сезонъ я не былъ еще корреспондентомъ и только съ января 1867 г. сталъ сотрудничать въ нѣсколькихъ русскихъ газетахъ и гораздо больше отдаваться интересамъ тогдашней политической и общественной жизни. Разгаръ этой работы приходится на зиму 1868—69 од когда я помѣщалъ политически корреспонденции въ двухъ газетахъ, а въ одной изъ нихъ, кромѣ того, велъ хронику парижской жизни подъ общимъ заглавіемъ «Съ итальянскаго бульвара» Если не ошибаюсь эти фельетоны интересовали въ свое время нашу публику. Кромѣ «Русскаго Инвалида» и «Петербургскихъ Вѣдомостей», я писалъ въ газетѣ «Москва» я въ «Голосе», всего больше о лондонской жизни въ сезонъ 1868 г. Къ этому времени, кромѣ чисто политическихъ сферъ въ обѣихъ странахъ, я сталъ знакомиться и съ движеніемъ рабочаго класса. Возбужденіемъ во мнѣ интереса къ соціальному вопросу я обязанъ участію въ качествѣ корреспондента ла одномъ изъ конгрессовъ «Международной ассоціаціи рабочихъ», бывшемъ въ Брюсселѣ. На немъ всѣ важнѣйшіе пункты программы пролетаріата были установлены. Затѣмъ, итоги моихъ наблюденій надъ третьей французской республикой высказывалъ я въ этюдахъ и замѣткахъ, появлявшихся въ разныхъ газетахъ Москвы и Петербурга, преимущественно въ «Новостяхъ» и въ журнальныхъ статьяхъ, о которыхъ упоминалъ въ разныхъ мѣстахъ этой главы. Въ самые послѣдніе годы я воздерживался отъ работы публициста, но продолжалъ наблюдать политическую и общественную жизнь Франціи и въ Парижѣ, и на французской Ривьерѣ, гдѣ я прожилъ цѣликомъ, или частью, шесть зимнихъ сезоновъ; а въ послѣднюю свою поѣздку въ Англію я освѣжалъ мои воспоминанія и отдавалъ политическимъ и соціальнымъ интересамъ все время, свободное отъ экскурсий въ другія области британской жизни.