Нашу Дарью Петровну назначили начальником местной санитарной службы, которая должна была во время учений МПВО оказывать населению немедленную и высококвалифицированную медицинскую помощь.
Дарья Петровна принесла из поликлиники бинты, вату, йод, валерьянку, шприц маленький и шприц большой, хирургические инструменты и еще много разных медикаментов. А на кирпичную стену прачечной она повесила плакат:
Проведем организованно ученья местной противовоздушной обороны на тему: светомаскировка города в предвидении нападения воздушных сил противника.
Совсем недавно Дарья Петровна смеялась, презирая «паникеров». Теперь же, очевидно под влиянием Тони, стала сознательной, а новый ответственный пост и вовсе преобразил ее.
Я разбила коленку, упав с велосипеда, и Дарья‘Петровна, хоть это никак не относилось к означенным ученьям, быстро и ловко оказала мне первую медицинскую помощь.
Она же принесла и повесила во дворе на видном месте призыв штаба МПВО. Жильцы подходили к прачечной и читали: «Граждане! Готовьтесь к противовоздушной обороне!..»
А бабка Фрося, у которой после отъезда «паразитов» испортился от тоски характер, раздраженно сказала:
— Наддаели.
Кто надоел и каким образом успел надоесть, так и осталось невыясненным.
В нашей семье к этим ученьям отнеслись с полной ответственностью. Особенно дядя Эмиль. Задолго до означенных учений он начал выходить по вечерам на улицу и изучать: откуда просачивается свет? Ставни на наших окнах старые, филенки ссохлись. Но это не может служить оправданием, говорил он. Ведь ответственность потом ляжет не на кого иного, как на домохозяина. Могут даже оштрафовать. А кроме того, вдруг действительно будет налет вражеской авиации?
Насмотревшись на дом при вечернем освещении, дядя быстро подошел вплотную к окну:
— Тамик, Тамик!
— Да, да! — с готовностью отозвалась из комнаты она.
— Тамик, ты представляешь: лучи бьют сквозь щели ставен, как прожектора!
— Но откуда, откуда?
— Ты стоишь там, где я велел?
— Конечно, конечно!
— Перейди теперь к правому окну!
— Перешла!
— Что ты говоришь?
— Я говорю, перешла!
— Хорошо, стой там! Теперь подними руки на уровень груди!
— Да, да!
— Что да, да? — начал злиться он.
— Подняла!
— Подняла? — не расслышал он.
— Да, да!
— Хорошо. Теперь слушай, я стучу!
Он постучал в стекло:
— Слышишь, где я стучу?
— Нет!
— Еще раз стучу! Слышишь где?
— Не могу понять, Эмик!
Мама посоветовала взять какой-нибудь картон и двигать его по ставне. Когда свет на улице исчезнет, там он, значит, и пробивается.
Так тетя и сделала. И сразу дядя крикнул с улицы: Есть! Есть! Держи картон, держи крепко!
Он проворно забежал в дом:
— Держи, не шевелись!
И он залепил щель замазкой так быстро, словно щель, как живая, ускользала из-под рук.
Разделавшись таким образом со всеми щелями в ставнях окон, дядя стал думать, как затемнить галерею.
— А я свою не буду затемнять, — сказала бабка Фрося.
— Значит, вы наш враг? — сказал из окна Лева.
— Не враг, а просто ляжу спать.
После школы я быстро готовила уроки и убегала к Ламаре. И каждый раз замирало сердце: может, Отари уже приехал? Первого января он отправился на сборы в Лакуриани, а потом в Россию на соревнования по горнолыжному спорту. Целый месяц разлуки! Но это долгое ожидание не мешало, однако, веселиться в доме Ламары. Там меня принимали как взрослую. Это было ново и приятно. Правда, недавно в школе классный руководитель тоже сказал приятную для меня вещь. Сидела я в коридоре на необычайно крепком, выкрашенном черной краской столе и болтала ногами. У стены напротив околачивалась в ожидании звонка и Сашка. Нас с математики выгнали. Вдруг идет наш Алексей Иванович. Хотела спрыгнуть, он печально сказал:
— Сиди. Опять выставили?
— Да.
Я все же слезла.
— Главное, мы ничего не делали, — своей обычной напористой скороговоркой затараторила Сашка. — Я только повернулась к ней, — Сашка кивнула на меня, — а она, — Сашка рассмеялась, — захохотала. И я тоже захохотала, потому что она такую смешную гримасу состроила…
— А Ольгушка, — подхватила я про учительницу математики, — рассердилась и сказала, что мы будто бы пол-урока прохохотали.
— Правда, какой смех на алгебре напал, — совсем разоткровенничалась Сашка.
— Уж если на то пошло, — сказала я, — ты и на географии смеялась.
— А ты, а ты? — указала на меня пальцем Сашка и на всякий случай отскочила. — Клим тебе палец показал, а ты с парты свалилась.
— В общем, обе хороши, — подытожил Алексей Иванович.
Мы переглянулись и, вместо того чтобы в полной мере осознать свою вину и раскаяться, прыснули со смеху.
— А теперь чего? — спросил он устало.
Мы не знали, как объяснить, что нам все время смеяться хочется. А если к тому же обстановка для этого неподходящая, нас просто душит смех.
Алексей Иванович будто угадал наши мысли и посоветовал:
— Смейтесь побольше на переменах и дома.
— Я там смеюсь так, что бабушка дурой меня обзывает, — со смехом сказала Сашка.
— А у нас, — рассмеялась я, — мама сердится, когда мы с братом смеемся. Она говорит, что мы бездельники.
— Ну хорошо, а когда же вы не смеетесь?
— Когда спим.
Наш классный руководитель задумался. Он стоял, огорченный, совсем рядом, и я вдруг заметила, что мы с ним уже одного роста. Стало стыдно: такая большая и заставляю его, пожилого и озабоченного, ломать голову над всякими пустяками.
— Мы больше не будем! — с жаром пообещала я.
— Да, да, честное слово! — подхватила Сашка.
Алексей Иванович вздохнул, отступил на шаг:
— «Не будем, не будем»… Вот смотрю я на вас и думаю: сколько вы нервов учителям в прошлом году потрепали? Выходит, и в этом году продолжаете? Девчонки, придет время, вас в комсомол не примут!
— Примут, — сказала Сашка, — мы исправимся.
— Когда? Вы уже большие. И хотите нравиться мальчикам, правда?
Сашка лукаво поглядела на меня, я на Сашку.
— Да, да! — повысил голос Алексей Иванович. — Что скрывать — вы самые звонкие девчонки в классе. Тем более удивительно, что тетя Даша пожаловалась на вас. Зачем лазили на пожарную лестницу?
— Мы поспорили.
— С кем?
— С Климом и Арамом. Они сказали, что нам слабо пройтись по крыше школы вдоль карниза.
— А вы и на крыше были?
— Ну и что? Они могут, а мы не можем? Алексей Иванович! Мы у себя дома с крыш и деревьев до этого года не слезали!
Он не знал, что ответить. Потом сказал:
— Ну и на здоровье. На то и детство. Но… мне кажется… Уже не подходит таким изящным, славным девушкам взбираться на крыши. Представляю, как необаятельно выглядели вы на крыше, растопыренные, дрожащие…
Этот разговор лично на меня очень подействовал. Я вдруг увидела себя как бы со стороны и захотела стать такой девушкой, какую видел во мне Алексей Иванович. С тех нор перестала бегать как попало. А сколько я вертелась перед трюмо! И так, и сяк, и присаживалась перед ним на стул, как бы примеряя к себе разные изящные позы. Сама себе я правилась все больше и больше, и чем больше нравилась, тем длительнее и веселее было мое верченье перед зеркалом. И опять бегом к Ламаре: где же он?
В тот новогодний вечер, когда я убежала с балкона в комнату, мне казалось, все догадались о поцелуе, и я сгорала со стыда. Но никто не обратил на меня внимания, потому что каждый был занят своими переживаниями. Отари вошел в комнату не сразу, и это дало возможность постепенно успокоиться.
Стали усаживаться за стол. Я села на отведенное Ламарой место, и рядом сел как ни в чем не бывало, правда немного помедлив, Отар. Мы пили за Новый год, за любимую Родину, за всех родных и друзей, и опять Отари относился ко мне просто, будто я еще Иришка-кукуришка, а он Отар-гектар. И от этого стало легко.
— Ирка, спой, — подала мне Ламара гитару.
И я, расхрабрившись, пела. Пели и другие. Совершенно неожиданно взял гитару Отар и тихо, очень тихо, проникновенно спел танго, которое, он знал, меня восхищало:
Вдыхая розы аромат, тенистый вспоминаю сад
И слово нежное «люблю», что вы сказали мне тогда.
Моя любовь не струйка дыма, что тает вдруг в сиянье дня…
Когда собрались расходиться, получилось почему-то так, что я даже не попрощалась с Отари. Продолжая шутить и смеяться, мы вдруг словно поссорились, неизвестно из-за чего. Когда я смотрела на него, он делал вид, что увлечен разговором с другими, а когда он пытался — я это видела уголком глаза — поймать мой взгляд, я как бы мстила ему — хохотала, притворяясь, что не замечаю этих попыток. А может, он обиделся, когда я пела? Я ведь игриво поглядывала на всех мальчиков, на всех, кроме него. Мне очень хотелось смотреть только на него, но не решалась — знала: погляжу и покраснею как рак. А он, видно, истолковал мое поведение иначе. И обиделся. Он очень обидчив, ужасно, разве так можно? А сам? Пошел провожать Ольгу. Правда, рядом со мной был Лева…
Я пришла от Ламары и, томясь от тоски, не зная, чем заняться, чтобы убить время до сна, раскрыла первую попавшуюся книгу. Прочла несколько строк и ничего не поняла. Прочла еще раз и опять не поняла. Да что это со мной? Мне плохо, плохо!
— Уроки сделала? — мама ничего не подозревала.
А какие уроки? У меня в глазах мутится, я сейчас зареву, я умру! Вдруг под окном тихий свист. На мотив танго «Вдыхая розы аромат».
— Кто это? — насторожилась мама.
Мое сердце остановилось, замерло и заколотилось так сильно, что я чуть не задохнулась: «Он! Он! Приехал! Пришел!»
— Наверно, какой-то авара[64], — очень спокойно проговорила я, медленно повернулась и, взяв зачем-то с этажерки еще одну книгу вдобавок к первой, направилась со скучающим видом в галерею. Но если бы мама видела, с какой скоростью я надела пальто и шапку, как помчалась по лестнице и через двор! Так, наверно, не бежала и тогда, когда разбила вазу, привезенную моей бабушкой из Франции. У ворот опять притворилась спокойной: скажу ему, что иду к Наде. А Отари уже передо мной, пиджак внакидку, плечи нахохлены, одна рука в кармане брюк, в другой папироска. Оглядел меня жадно, поиграл плечами, затянулся дымом — огонек в папиросе вспыхнул, и на мгновенье осветило его профиль — сердце мое екнуло и ослабело.
— Я на минутку, — выпустив кверху дым, постарался внятно выговорить Отар. — Вообще-то иду к Роберту.
Мне показалось, что у него зуб на зуб не попадает. У меня было то же состояние.
— И я… к Наде.
Поглядели друг на друга с жалостью и… Рассмеялись освобожденно и раскованно.
— Ламару уже видел?
— Нот. Хочешь, пойдем навестим?
— Соскучился, — откровенно признался Отар.
— По Тбилиси? — притворство было моей единственной защитой.
— Нет.
— А, значит, по школе?
— Ох, не напоминай!
— По маме?
— А вот и нет.
Я ликовала: шла — пританцовывала.
— Значит, ты скучал по Левану.
— Нет.
— Все нет да нет…
— Угадай!
— Ужасно трудно!
— Совсем не трудно. Я, например, твердо верю, что по мне скучала одна хорошая девочка.
— А может, она не хорошая?
— Нет, очень, очень хорошая. Такая коза! А глаза ее коричневые с ума сводят!
— Слушай, а твои глаза казались мне в детстве черными!
— Ну вот видишь, какая метаморфоза. Однако ты что? — Отари остановился. — Хочешь сказать, что тебе не нравятся мои глаза?
Он с притворной обидой вскинул глаза к небу, напружинил грудь. Я залилась смехом:
— Да, да, ужасно не нравятся!
— А почему так восхищенно хохочешь?
— С чего ты взял? Вот фасонит!
— А почему бы и не пофасонить? На соревнованиях я взял первое место среди юношей!
— Правда, Отари? Поздравляю!
— А в ближайшие дни начинается набор в авиационное училище…
Я не сводила с него глаз: какой красивый, какой смелый!
— Буду летчиком-истребителем. — Он рубанул ребром ладони воздух крест-накрест, воскликнув при этом: — Джах! Джух!
— А мама разрешит?
— Она в ужасе. Говорит, небо — очень высоко, — Отари рассмеялся.
— Ну и как же?
— Уговорю.
— Тогда надень поскорее пиджак!
— Зачем?
— Простудишься и не сможешь поступить в летную школу.
— Ах ты коза! — И он стал декламировать: — «Ветер, ветер, мокрый снег, на ногах не стоит человек!..»
— Чьи стихи?
— Блок. Поэма «Двенадцать».
— А дальше?
— Не помню. Большая. А еще мне нравится Горький. — Отари остановился. — «О, смелый Сокол! В борьбе с врагами истек ты кровью, но капли крови твоей горячей, как искры, вспыхнут…» А знаешь, Горький в 1892 году работал в наших паровозовагоноремонтных мастерских. Это вы в свою тетрадь записать можете.
У калитки Ламары мы, не сговариваясь, повернули обратно. Так прогулялись вверх и вниз по улицам раз пять. Я, конечно, нет-нет да и вспоминала маму: задаст она мне. Сейчас ведь уже поздно. Я так поздно никогда не возвращалась домой. Попадет. Ну и пусть. Я готова была на любую казнь, лишь бы не разлучаться с Отаром. И все же страх независимо от моей храбрости заставлял держаться поближе к дому. Мы остановились у ворот, Отари крепко обнял ствол липы, я напевала:
Утомленное солнце нежно с морем прощалось,
В этот час ты призналась, что нет любви!..
А он говорил в это время о том, как я стану певицей, и он, прилетая на самолете из дальних стран, будет бросать к моим ногам заморские цветы…
— Я хочу быть врачом. Как мой дядя.
— Будь и врачом, — великодушно разрешил Отари. — Это совершенно не помешает гармоничному развитию твоей личности. При коммунизме люди будут развиваться физически, эстетически и нравственно, Лично я полечу в другие миры.
— А земное притяжение?
— Преодолею.
— Знаешь, ты немного сумасшедший.
— И ты.
— Я?
— Ага.
— Это потому, что я очень люблю… землю.
Он рассмеялся и в тон мне, запнувшись на том же месте:
— А я… небо.
Мы долго смеялись. Закрапал дождь. Но что нам дождь? Пусть разразится буря, ураган! Я напевала свое любимое танго, Отари не сводил с меня глаз…
Вдруг со двора донесся вкрадчивый, дрожащий от любопытства голос:
— Иришка! Тебя мама весь вечер искала! С кем ты там тараторишь?
Хлопнула дверь уборной. Дарья Петровна поспешно тянула свои шлепанцы в нашу сторону.
Отара как ветром сдуло. Я бросилась во двор.
— С кем ты говорила, с кем? — попыталась ухватить меня за руку Дарья Петровна.
Я увернулась, промчалась мимо.
— Это было свидание! Это было свидание! Но я никому не скажу, какое мне дело?.. Никому!..
Вошла в комнату, взгляд на часы: половина двенадцатого. Я совершенно не представляла, как объясню столь долгое отсутствие. Мама лежала в постели с книгой.
— Сил нет — спать хочу. А ты там околачиваешься.
И почему родители этой самой Ламары не прогоняют вас? Я бы прогнала. Ложись, туши свет, сердце колет.
Я в душе запела: обошлось. И через минуту, едва коснувшись головой подушки, уже спала крепким счастливым сном.