Глава 15. Причастие кота Истомы



Государь щедро наградил участников «тучковского» дела.

Ивану Глухову был жалован кошель с деньгами. Правда, деньги оказались мелкие, серебряные, и не доброй новгородской, а худой московской чеканки. Они против новгородских вполовину не вытягивали. Такие монетки в базарный день разносчики держат за щекой по пятьдесят штук разом. Обидной была и небрежность, с которой готовился царский дар. Кошель оказался тертый, мятый, с бурым пятном и оборванным шнурком. Деньги в него нагребали не глядя – даже несколько медных грошей попалось – почерневших, вышедших из употребления.

Филимонов удостоился высочайшего похлопывания по плечу.

Егору разрешили пользоваться для вывоза трупов кобылой из царской конюшни – по его собственному требованию, а не через подьячих.

Прохора наградили вдвойне. Во-первых, он получил чин младшего подьячего... Постойте! – он же и был младший подьячий?! – Не-ет! Это он просто так числился! А теперь «возымел чин по царскому слову»! – чуете разницу? Теперь Федора записали в Разрядную книгу – на последней странице!

С записью вышел казус. «Слово» прозвучало, достигло Поместного приказа с похмельным стременным. В приказе стали готовить запись и обнаружили недостачу фамилии героя. Стременной мычал, но и собственного имени промычать не смог. Погнали его к начальству. Пришел полковник Истомин, с трудом понял суть проблемы, к ответу оказался не готов. Вернулся в гридницу, построил личный состав. Спросил фамильное прозвище толстого Прошки. Последовали дурацкие, солдафонские шуточки. Наконец прозвучала дельная фраза, что Прохора все называют Заливным.

«Точно! – вспомнил Истомин, — сам слышал!».

Он убежал в приказ и продиктовал слово «Заливной». Так Прохор обрел фамилию и фактически стал основателем дворянского рода! Неплохо, правда? Поболее кошелька тянет!

А Федька Смирной был оправдан и возвращался в монастырь.

Прошка и Глухов думали, что на месяц-другой, пока не забудется дело Тучкова. А потом, — они верили, — Феде тоже готово место при дворе.

Полковник Истомин просил отдать парня в полк, — но государь не велел. Теперь в гриднице думали, что Федя упокоится в глубокой схиме на Белом озере.

Отец Савва, лично пришедший забрать воспитанника, благодарственно крестился на кремлевские купола. Он считал избавление сироты своей заслугой. Бережно намечал малому долгую, нетягостную епитимью. Склонялся услать Федю в монастырские угодья на сбор поздних корнеплодов, — подальше от Москвы.

И только трое в пределах кремлевской стены знали ближайшую судьбу Смирного. Вернее, один знал, другой – догадывался, третий – верил.

Царь Иван знал, что Федя в монастыре дня на три.

Стряпчий Василий Филимонов угадывал, что мальчик вернется в течение недели. Иначе, зачем бы он оставил при дворе своего кота?

И кот Истома, – вон он — медленно идет через двор, — свято верил, что не кончена их царская служба, что надо здесь покараулить, как бы чего не вышло, пока хозяин в монастыре денек-другой попридуряется кающимся грешником. Срок придури – до семи дней с Тучковской казни, то есть, с воскресенья. Задание Истоме – следить за обстановкой, обращать внимание на чрезвычайные обстоятельства, по мусорникам не шляться, беречь шкуру и здоровье. Так прямо в ухо и нашептал, храни его Пресвятая Богородица — хозяйка новенького храма с сахарными головками!

По пути в монастырь Савва не решался спрашивать Смирного о деле. Впереди была исповедь, задушевные беседы, — все разъяснится своим чередом. Но Федор прервал молчание. Сказал, что греха на нем нет, воровской вины тоже, но епитимья ему полагается строгая, и назначить ее просил сам государь.

— Какая? Каку-ую?! – Савва ошеломленно замер босыми ногами в горячей августовской пыли. Его посох несколько раз дернулся вверх-вниз, оставляя аккуратные круглые отпечатки.

— Недельное безмолвие. А после недели – уж как ты сам изволишь. – Федор перекрестился на выглянувшую из-за деревьев маковку Сретенки.

Пошли дальше.

Федор теперь молчал на законном основании, а Савва проклинал свою дурь. Нечего было переться босиком на две версты, считая в оба конца. Никто в Кремле не заметил его усердия. Высшие церковные иерархи не встретились. Самым великим начальником оказался подьячий Прошка. Но этот велик только в ширину!..

В монастыре Федора встретили спокойно, будто и не исчезал он под стражей, будто не доносились жуткие слухи о казни мятежника, будто не велено было молиться денно и нощно за спасение его души. Будто не готовились молиться за упокой.

Теперь Савва приказал монахам и служкам не беспокоить невинного отрока в покаянии и не нарушать безгласной епитимьи.

Никто Федора и не беспокоил. Мало ли чем это дело кончится? Сегодня — невинный агнец, завтра – серный козлище. Как бы всех монастырских под высылку не подвел!

И только два безответственных обитателя решились нарушить приказ. Архип и Данила – пацаны 16 и 17 лет – пробрались в келью Смирного и уселись в темных углах на соломе. Федя много чего им рассказал за ночь. О привычках стрелецкой стражи, о вкусе заморского вина, об измерении высоты колокольни Ивана Великого по длине ее тени. Выдал даже страшную тайну о бородавке на лбу наследника Ивана. А больше ему рассказывать было нечего.

Расползлись под утро, принеся клятву о вечной дружбе и взаимопомощи.

С утра потянулась обыденная монастырская жизнь.

Скука смертная! А как вы хотели? – тихая обитель, заключение от соблазнов, преддверие жизни вечной!

В Кремле, наоборот, место было бойкое, суетное. Оно у нас таковым исконно замышлялось. Суету Кремлевскую мы сберегли от века, за нее сложили наши головы, за нее и впредь умрем неоднократно!

Так вот, в Кремле опять готовили большое застолье. Во-первых, борзо заговорил царевич Федя. Его уже останавливать приходилось в некоторых местах. Малыш, пребывая в немоте, захаживал с няньками в гридницу, на псарню. Что он там слышал, неизвестно. Но память немого впитала-таки самые звонкие обороты русской речи. Учил говорить царевича и старший братик – наследник Иван Иванович. И теперь, когда словесный запор прорвало, царевич понес такую околесицу, что хоть святых выноси. Царю доложили, что неплохо бы расследовать, чьи слова дитя повторяет, и примерно наказать сквернословов. Но Иван только смеялся, говорил, что знает, чьи слова, и что всех хулителей не перевешаешь, имя им – легион. Точнее, – миллион, — весь российский народ.

На радостях венценосный отец объявил пир среди Петрова поста. Он хотел порадовать Федькиными присказками митрополита Макария, протопопа Сильвестра, архиепископов и архимандритов, какие при митрополите сыщутся.

Хотелось Ивану и Анастасию взбодрить, а то она все реже поднималась, бледнела, слабела, теряла интерес к жизни.

Застолье собирали осторожно. В Петров пост приходилось довольствоваться овощной кулинарией, фруктами, квасами, выпечками. И все равно попы могли не прийти или прийти скрепя сердце. Будут сидеть сычами, испортят настроение. Сегодня в поварню прошмыгнул маленький толстый дьячок из митрополичьей трапезной. Будет вынюхивать, что за пищу готовят. Чтоб его святейшеству нечаянно лягушку или крысу не подложили! После его ухода поджарили и сварили кое-что мясное, рыбу, птицу. Чтобы было.

«Постный пир» грянул по обыкновению. Размеренно понесли пироги, каши, фруктовые сооружения, — гости едва успевали их поедать. Стайка английских докторов с ужасом наблюдала, как русские не пробуют еду, не соизмеряют ее количество с возможностями желудка, а жадно поглощают каждое блюдо, будто оно единственное, первое за прошедшую неделю и последнее на будущую. А ведь это были не изможденные работяги, не нищие погорельцы, а очень состоятельные люди!

— Видимо, джентльмены, дело не в голоде, — заметил доктор Стэндиш, ковыряя позолоченной вилкой непонятное месиво, — они не сами едят!

— Как же, не сами, милорд? – удивленно переспросил его помощник, молодой Элмс, наблюдая, как толстенная дьячиха Висковатая засовывает в рот целую баранью лопатку, — кстати! – где она ее взяла?

— Видите ли, друг мой, — отвечал Стэндиш, указывая вилкой на Висковатую, как на экспонат анатомического музея, — аппетит сей благородной дамы происходит не только от испорченности нравов и варварской традиции, но и от натуральных потребностей желудка. Умолчу о первопричинах его величины. Так что, это не супруга министра вкушает безмерно, а ее желудок. И как вы считаете, сколь дорого можно продать такой член для публичной инсталляции?

— Я думаю, шиллингов за пять-шесть?

— Не смею спорить с Вами, сэр. Запомним эту цифру до возвращения.

Тут настроение исследователей испортилось, ибо благополучное возвращение в Англию было проблематичным в свете симптоматики больной Анастасии Р. Благородные джентльмены могли очень легко лишиться всяких перспектив, а также рук, ног, голов, других – второстепенных органов. С инсталляцией по-русски. Стэндиш вовсе потерял аппетит и убрал вилку в карманный несессер.

Объявили выход царицы Анастасии и царевичей.

Анастасия вплыла в палату бледной тенью. Две девки поддерживали ее под руки не ради этикета, а для реальной помощи. Доктора обреченно переглянулись.

Царевич Иван – прыщавый малый шести лет с бегающими глазками сразу прыгнул за стол на ближайшем углу, но был выведен дворецким и пересажен по праву руку царя. Наследник престола вызывал чувство династической беспросветности. Анастасию опустили слева от Ивана, и она стала смотреть на иконы поверх сумасбродного натюрморта.

Когда прибывшие уселись, был особо объявлен «выход князя Феодора Иоанновича, света и надежи всего крещеного мира». При эти словах царевич Иван Иванович скорчил рожу. Аналогичную, но более пристойную ухмылку позволили себе протопоп Сильвестр и доктор Элмс. Хорошо, никто этого не увидел.

Ключник царицы Анисим Петров внес малыша, ряженого в позолоченный кафтанчик. Царевич яростно болтал ногами и закидывал в потолок плоское лицо, пытаясь сбросить с головы копию шапки Мономаха.

Анисима потому и держали при Анастасии вместо ключницы, что Федор был неподъемен и неуемен. Наконец, Петрову удалось угомонить мальчишку. Он снял с него шапку, шепнул что-то на ухо и опустил в кресло с высокими подушками. Царевич сгреб с ближайшего блюда горсть овощей в сметане и, размазывая их по скатерти, стал ритмично кивать головой.

— Хрен, хрен, хрен..., — выкрикивал на каждый кивок.

— Хрен вам на х..., господа! – пришел на помощь брату Иван Иванович.

Анисим не успел прикрыть рот сквернослова ладонью и смущенно потупился. Вокруг заржали.

— Однако, буквы выговаривает правильно, — заметил доктор Робертс –знаток русского языка. – Это решительно подтверждает гипотезу о слабой взаимосвязи между общей дебильностью и функциями отдельных органов чувств.

— По крайней мере, в этом народе, — согласился Стэндиш, выковыривая с блюда именно маринованный хрен. Золоченая вилка вновь была в его руке.

Пир разгорался. Священнослужители исчезли, и постную плотину прорвало. Выносили не только еду – журавлей, лебедей, кур, рыбу, но и выпивку! Французское сухое нескольких сортов лилось рекой под именем «Романея». Немецкие вина обозначались словом «Ренское». Но первенствовал на столе русский «мед». Это был, естественно, не обыкновенный пчелиный мед-сырец, а сброженный раствор меда – убойное пойло оригинального вкуса.

Сообщество начало редеть. Рухнувших «дам» и «джентльменов» выводили слуги. Внимание гостей рассеялось, уже никто не замечал деталей застольного общения, и только четверка англичан переглянулась, когда царь Иван запросто встал из-за стола и вышел «по-английски».

Тут же за спину попу Сильвестру, который по долгу службы терпел скоромное безобразие, скользнул полный молодой человек трезвой наружности и в полупоклоне пошептал что-то на ухо. Сильвестр чинно поднялся и проследовал за толстяком. – В ту же дверь, что и царь, — заметили англичане. Больше они ничего не услышали, не увидели и не поняли, ибо встреча и беседа царя с духовником происходила в царской спальне.

Странная это была беседа. Неискренняя. Царь не показывал виду, что подозревает попа, говорил осторожно, вежливо, преувеличенно ласково. Это тем более настораживало, приводило в трепет.

Сильвестр гасил этот трепет, справлялся с мурашками по спине, и в свою очередь старался не давать повода к подозрению. Говорил спокойно, без подобострастия и лести.

Смысл речи Ивана сводился к жалобе на внешнюю угрозу. Царь не испрашивал, как прежде, благословения или отпущения грехов, не жаловался на козни потусторонних сил. Он объявил прямо, что раскрыт заговор по его физическому устранению. Организатор – казненный позавчера боярин Тучков. Исполнители почти все пойманы, не пойманные – известны, далеко не уйдут. Так не посоветуешь ли, святой отец, как жить при таких напастях, и от кого они исходят? Только не говори мне о грехах, о происках дьявола. Все – здесь, в Москве, в Кремле, от людей и через людей!

Сильвестр кивал, соглашался, смотрел прямо, честно, вопросов не задавал. Ждал, когда в речи царя обозначится истинная цель беседы.

Иван продолжал, что кается в несдержанности, — онемечил и казнил Тучкова без розыску, скомкал следствие. Но теперь слепому гневу воли не дает. Прочих пленников держит без истязаний, невинных распустил, и даже припадочного малого со Сретенки освободил от кары. Хоть и неясен сей отрок. Но он – человек монастырский, Божий. Так, не присмотришь ли за ним, святой отец?

«Вот оно!», — понял Сильвестр и согласился.

— Отчего ж не присмотреть? Возьму, устрою в службу, поговорю, приму покаяние. Если покается. Будет опасен — исправлю, не исправится – отдам тебе.

На том и разошлись, обменявшись благословением и ласковым словом.

И уже следующим утром, в среду причетник Благовещенской церкви отец Поликарп окликнул кота Истому из-под Красного крыльца.

— Кис-кис-кис! – фальшиво пропел монах, — иди сюда, Божья тварь, покушать дам.

«Сам тварь! Стал бы я у тебя кушать, — муркнул Истома, — кабы не царская корысть!».

Он степенно прошел за причетником, обнюхал предложенную миску, присел и стал жадно лакать, будто не ел только что стерляжьего потроха.

«Среда! Молоко! Петров пост! – улыбался Истома, глядя в глаза Поликарпу, – Могу и остаться, святой отец. Но молоко, пост, стерлядь!.. Как бы греха не вышло... «.



Загрузка...