Москва могла спать спокойно, но люди, враги, — они-то должны были понести кару? Их зачем про запас откладывать?
Прозвучал приказ приступить к повальному обыску.
Термин «повальный обыск» за пять веков изменил свой смысл. Сейчас мы понимаем его как тщательный, поголовный шмон, обыск в материальном смысле, когда потрошатся шкафы и сундуки, вскрываются тайники и сейфы, в книжных рядах ворошатся страницы. Ищутся и обычно находятся деньги, оружие, наркотики.
Средневековый «повальный обыск» был намного благороднее. Вообще, это не поиск вещей, а фильтрация сведений, групповой детектор лжи без применения технических средств — если не считать таковыми кнут обыкновенный и плеть усиленную. Для повального обыска набирается группа подозреваемых — чем больше, тем лучше. По мелким и средним делам достаточно 5-10 человек. По делам масштабным берут по 40 и по 100. Естественно, стараются привлечь людей, хоть сколько-нибудь знакомых с интересующим предметом. Рассаживают их по одному.
Начинается подготовка. Стряпчий составляет анкету. Вопросы анкеты должны полноценно охватывать наш интерес, от «Известен ли тебе окольничий Адашев?» – до «Чем сей враг погубил царицу Настасью?». Вопросы конкретные разбавляются дурацкими, типа «Какой конь лучше — бледный или вороной?».
Арестанты вызываются поочередно и отвечают на вопросы анкеты. Не стоит надеяться, что вы сразу раскроете дело. Фокус не в этом.
Из массы респондентов выделяются те, кто на очевидные вопросы дает уклончивые или заведомо ложные ответы. Если мужик отвечает, что вороной конь пашет злее, а у бледного, видать, малокровие, — гоните его в шею. А если начинает крутить, мол, купец, герой, царь и разбойник одинаково смертны, — берите его на заметку. Если он врет очевидно и заметно, — хватайте его! Это слабое звено. Таких господ оставляют для теплой беседы, остальных отпускают или консервируют впрок. Пытать их вредно, они оговорят себя, и вы запутаетесь.
Теперь начинается жестокая порка врунов. Именно из их тел есть шанс выжать истину.
Повальный обыск, объявленный по приказу Грозного начался сразу после Рождества Богородицы. Кроме родственников Адашева, по листу Филимонова опрашивались почти все дворцовые слуги, вообще все люди царицы Настасьи, остатки июньского захвата по Тучковскому делу, сторожа и даже несколько стрельцов Истомина, побывавших за лето в горячих точках — при ямах, на казнях, в облавах.
Главной целью опроса Филимонов считал данные на князя Курлятьева — других членов Адашевской партии под рукой не было. Самого князя Ермилыч раскрутить не надеялся. Высокий, гордый мужчина строгой наружности вряд ли поддастся моральному давлению. А физически пытать князей без полной уверенности и приказа царя не полагалось.
Основными в листе, таким образом, были вопросы о подозрительных высказываниях князя Дмитрия, слухи и сплетни вокруг его терема. Ермилыч замаскировал курлятьевскую тему всякой ерундой — «Не слыхать ли чего о колдовстве?» да «Не было ли во дворце весной и летом чужих людей?» и приступил к «обыску».
По Курлятьеву ничего определенного не получалось. Двое ушлых слуг, почуявших куда ветер дует, сказали было, что точно ничего не знают, но вообще князь Дмитрий им никогда не нравился. Филимонов с полным правом отдал их Егору. Кнут взвизгнул по разу. Холопы, ошалевшие от непонимания, завопили, что готовы за князя Дмитрия в огонь и в воду!
Отправили уродов в яму.
Шли третьи сутки «обыска» — и все напрасно. Филимонов заметно приуныл, без видимого интереса рассматривал бледные лица свидетелей, лениво спрашивал, не очень внимательно слушал. Одним из последних пригласили Мирона — комнатного слугу ключника Петрова. Его, как и других дворцовых, взаперти не держали, — Анисим сам его привел и настойчиво просил не слишком прижимать. Ручался за парня. Мирон производил впечатление простецкое. Отвечал бойко, открыто, старался добавить больше подробностей, и Филимонову приходилось его прерывать. На вопрос, не видал ли во дворце чужих, Мирон сказал, что чужих дальше крыльца не пускают, а народу и своего предостаточно толчется, — всех не перечесть.
Филимонов отпустил слугу, но последние слова задели его. Тут подвернулся Смирной.
— Слышь, Федор, ты коней царю посчитал?
— Нет, он больше не спрашивает.
— А людей?
— Тоже не беспокоит. Ты думаешь, я наврал про 150 тысяч? Могу доказать. Ошибаюсь тысяч на пять в ту или другую сторону. В Москве четыре города, пятнадцать слобод, сто шестьдесят околотков ...
— Да нет, я о другом. Москву ты посчитал, а Кремль в нее входит? Ты его отдельно считал или как?
— Кремль значения не имеет, тут и тысячи народу нет.
— «Кремль значения не имеет», — так и запишем! — улыбнулся Ермилыч.
— А, правда, Федя, сколько тут людей? Московское число Кремль не очень повышает, а число подозреваемых? Как узнать?
— Это Прошку надо спросить. У них в Приказе списки есть. Должны быть.
Господина Заливного испугали ночным вызовом в «обыск». Он спросонья подумал, что и его по листу начнут спрашивать. Смирной именно и спросил:
— Господин подьячий, что можешь сообщить о числе слуг, поваров и прочих людей в Кремлевском дворце, внутренних монастырях, постоянной страже?
Прошка опал на лавку. Дали ему квасу. Толкнули в бок. Ожил.
Поставили вопрос по-человечески, и оказалось, что списков нет. Обычное дело. Одних нанимают с порукой, других бояре притаскивают из вотчин. Разный народ шатается. Но пересчитать можно. Уже не жарко. Вспотеть не страшно.
Списки людей составляли почти неделю. Опрашивали дворцовых: от дворецкого и ключников — до сторожей и богомолок.
Потом Федор засел за невиданное, скорее всего — опасное, греховное «письмо». Но чего не сделаешь ради службы? Русское самопожертвование во имя начальства включает не только жертву тела, но и жертву души.
«Письмо» состояло из множества тонких линий, начерченных одна под другой. Над каждой линией было написано имя. По краям — буквенные обозначения дат.
— Что это? — с любопытством и страхом спросил Прошка.
— Называется «табула графика». Таблица эта показывает, когда люди появлялись во дворце, когда исчезали.
— А кто не исчез?
— Эти помечены общим числом. Вот — сто тридцать восемь. Они тут с прошлого лета неизменно находились. И сейчас есть.
— А это кто? — Прохор ткнул пальцем в верхнюю полоску графика. — Тянется с самого начала, кончается вот тут?
— Это царица. Она весь год была. До 7 августа. Понял?
— Понял, — соврал Прошка, — а ты чего еще понял?
— А вот смотри! — Смирной удивлялся собственному произведению, — конец июня. Линия Сильвестра прерывается. За ней кончается только одна линия — царицы Настасьи.
— Ну, и что?
— А теперь смотри сюда. Вот май. Адашев уехал в войско. Его линии тут нет, он не дворцовый. Но сразу обрываются три линии. Первая — конюх Макар...
— Правильно, он Адашевских коней в нашей конюшне холил. Уехал с хозяином.
— А это сенная девка жены Анисима Петрова — Марфа. Она куда делась?
— Спроси Петрова.
— А это кто? Так, — это сторож при Боровицких воротах Панин. С ним что?
— Панина помню. Старый такой, хромой. Еще при князе Василии на Смоленск ходил. Этот честно помер в сторожке. Простудился говорят, весь был охвачен сквозняком, его прямо крутило. Потянулся он за бутылкой с лекарственным настоем, бутылку сослепу не нашел, так и упал замертво.
— А что за настой?
— Обычный. Три фунта малины сбродить на хмелю или дрожжах, держать в тепле три недели и так далее. Принимать три раза в день перед закуской.
— Ну, ладно, давай к Петрову.
Анисим ответил, что да, девка Марфа жила тут года два.
— Весной сказалась больной, будто ее кто-то обидел по бабской части. Отпросилась домой. Должно быть, там сидит.
— Как служила?
— Хорошо. Жена была довольна.
— К царице входила?
— Ну, когда посылали, или, бывало, царица сама окликнет. Честно сказать, не обращал внимания. Она добрая, спокойная девка была. Я хотел ее болезнь исцелить, найти обидчика, но она не призналась, уехала.
— Знаешь, Анисим, узнай-ка потихоньку, где деревня Марфы, чья она по прозвищу, как найти. Донесешь Филимонову.
Петров согласился с трепетом.
И еще через неделю он стоял перед Василием Ермилычем, мял в руках дорогую шапку с бобровой опушкой и бормотал немыми губами: «Не погуби! Не погуби!».
Филимонов обещал Анисиму не губить. По возможности. Если Грозный не потребует на просмотр всех листов.
— А в лист, сам понимаешь, мы это занести должны.
Занесено было следующее.
Девушка Марфа Игнатьева 19 лет, представленная Петрову в 1559 году стряпчим Дворцового приказа Михаилом Сатиным (»Э-эх, мать твою!» – отметил «Сатина» Ермилыч), сказалась костромской мещанкой. В Костроме назвала Рыбий конец, дом ее отца Захара Игнатьева – третий от церкви Преображения. В начале мая отпросилась со службы по женской болезни, будто бы приключившейся от неласкового обращения некоего «мужа». Имени «мужа», и чей он собственно муж, не назвала, от огласки отказалась и уехала в Кострому. Посланный туда для розыска старший подьячий Иван Глухов доносит: Рыбьего конца в Костроме никто не знает; церковь Преображения находится не в городе, а в монастыре, в 12 верстах; по приходским спискам найдены два мещанина Захара Игнатьева. Оба умерли: один в 1499-м, другой – в 1521 году. Марфа Игнатьева, таким образом, не может быть дочерью ни одного из них.
Сатиных пытали жестоко. Двое старших выли, соглашались признать, что угодно, но ничего не знали. Егор на всякий случай прижег их до полусмерти, — облил водой, бросил отдыхать на солому.
Младший Сатин, Мишка, видя серьезность Филимонова и, тем более, Егора, стал вываливать все и сразу. Поэтому его пытали не ударно, — когда на испытуемого обрушивается сразу весь арсенал, а по нарастающей. Удар Мишка получил эмоциональный, теперь говорил под плетью, а дыбу и огонь ему предстояло пройти на закуску, «для закрепления» – не забыл ли чего.
Мишка рассказал, что в Приказ его устроил Адашев по просьбе сестры. Ничего вредного делать не просил... – удар плетью! — и не заставлял.
— О приказных делах говорили очень редко, всего пару раз. Как-то у Адашева после застолья обсуждали посылку войск на Ливонию... – удар! – что войско в хорошем состоянии и должно воевать исправно. В другой раз, когда не помню, просил посмотреть запись о сенной девке Марфе... – легкий удар, — но запись не нашлась. Тогда Адашев велел внести запись со слов Марфы, что и было сделано.
Все. Мишка заплакал.
Ермилычу не было жаль Сатиных...
Нет. Сатиных Ермилычу, конечно, было жаль. По-человечески он сожалел об их неминуемой кончине. Тем более, двое старших, скорее всего, невиновны. Но, если принять казнь за неизбежность, то зверские пытки уже не имели гуманитарного значения. Сатины были покойниками. Их муки уже не относились к этой жизни. Им фактически было все равно. Кричала их бессмысленная плоть. Допытать их следовало для порядка. Порядок в делах и бумагах относился к этой жизни.