Глава 17. Крик покаянной души



Смирной вернулся в Богоявленский двор, посетил братскую молитву, крестился и тер колени вместе со всеми, но мысли его пребывали в кремлевской стене среди книг, вполне может быть, что богомерзких.

В келье Федор улегся на топчан и незаметно перешел грань между мечтами на сон грядущий и самим сном. Сначала ему мечталось, как он получит у Сильвестра ключ от библиотеки и доберется до книг. И будут в них такие сокровенные тайны, что сделается он всеведущим и всесильным. Но тут оказалось, что одного ключа мало, нужен еще трехфунтовый серебряный крест, освященный водой с мощей Петра Московского. Без креста в книгохранилище входить опасно, ибо часть рукописей – особенно те, что он в гробу видал, — представляют серьезную угрозу душевному и телесному здоровью. Следует очертить гроб крестным кругом, а сам крест положить на крышку, — нагрузить ее.

Федор попытался вспомнить, говорил ли Сильвестр о кресте? Но вдруг иное воспоминание иглой пронзило сердце: крышки-то на гробе нет! Торчат отуда ветхие свитки... или это ребра? И уже встает из гроба бледная пергаментная тень. Огромный, пожелтевший в цвет кости свиток распрямляется со скрипом и обнажает невиданные письмена, кабалистические знаки. И часть их начертана черным, а часть – красным. И Федя знает, что это кровь. И прочесть, разобрать тайный язык ему не удается, потому что буквы не стоят на месте. Красные оплывают кровавыми слезами, а черные взлетают вороньей стаей и носятся в сизом воздухе. Свиток тянет истлевшие лапы к Федору, легко поднимает его с постели, молча волочет за собой. И это уже не свиток, а здоровенный разбойник с дымной бородой и дурным глазом.

— Кто ты? – сипит Федя, — куда ты меня тащишь?

— Кто-кто? – дед-пихто! – страшно рычит разбойник, — к царю тебя тащу, дубина! Что ты разоспался, когда служба идет? – и уволакивает Федю в черный преисподний тартар. Ужас!

Но оказались на воздухе.

Ночь. Кремлевский двор. Божьи маковки сверкают золотом, кот Истома прыгает следом. Слава тебе, Господи, Христос-спаситель! Чтоб тебе и твоим деткам тоже в трудную минуту не замстилось!

Выясняется: разбойничья рожа – вполне благородный господин и ближний дворянин самого государя Данила Матвеич Сомов из древнего рода Борзых, доверенный человек для особых поручений. И он говорит грубо, но беззлобно:

— Спать, отрок Федор, когда государь бодрствует, у нас не принято. Сейчас Иван Васильевич скорбен, тебя зачем-то кличет, а ты дрыхнешь! Ладно бы с бабой, а то с котом.

Истоме от подножия Красного крыльца было велено возвращаться, и он шнырнул в сторону темной громады Благовещенского храма.

Поднялись во дворец.

Почти от самых сеней был слышен дикий, захлебывающийся вой. Он то стихал в глубоком стоне, то взлетал высоким визгом. И если б не знать наверняка, кто кричит, то и не понять – человек страдает, зверь или ветер.

«Хорошо, что Истому прогнал, испугали бы насмерть котенка!».

Подошли к двери сенника – государевой спальни. На страже стояли два бледных парня. От самовольного бегства их удерживало только присутствие Ганса-Георга Штрекенхорна в полном боевом облачении.

Полчаса назад при известии о криках в царской опочивальне Штрекенхорн вскочил с лежанки, похватал все наличное оружие и на всякий случай напялил поверх кафтана переднюю половинку панциря. Теперь он чувствовал себя идиотом, сжимая в одной руке большой пехотный бердыш, в другой — незаряженный аркебуз. В боевом состоянии находился любимый пистолет Ганса, но он торчал за поясом. Чтобы достать его пришлось бы бросить тяжелое оружие, а старый германский устав, впитанный с первым солдатским потом, этого не позволял.

В сеннике снова закричали, Сомов толкнул Федора в приоткрытую дверь и вошел следом, наглухо закупоривая выход. На царской постели сидел какой-то старик с выпученными глазами. Волосы вокруг его лысеющей макушки торчали ершом.

— Федя, сынок! – прохрипел старец и завалился на бок.

— Так может, он царевича звал? – недоуменно повернулся Сомов к человеку в черном, также находившемуся в спальне.

— Нет, именно отрока Федора Смирного, — прошептал Сильвестр, подставляя лицо свету лампады.

— Не волнуйтесь, господа, государь синкретически ассоциирует имена, — доктор Стэндиш возник ниоткуда, — так бывает при лихорадке, жаре, отравлении.

Последнее слово Стэндиш произнес опрометчиво.

— Везде враги! Отрава! Пики востры! – царь привстал под немыслимым углом и растопырил руки, будто его распинали на кресте.

Федя не раз отмечал в себе особое свойство, которое посторонние могли счесть цинизмом. На самом деле это была сложная смесь любознательности и христианского опрощения. Примерно так учил смотреть на вещи святой Франциск Асизсский, но Федору его наставления были мало известны. Католик. Нам не указ.

Федор умел относиться к окружающему миру по-францискански просто, без пафоса, поддаваясь чисто русскому но, увы, — языческому чувству. Это чувство внутренней свободы, бесконвойности, неподвластности авторитетам — единственное, что защищает нас от немилости царей и псарей. Вот и сейчас Смирной наблюдал раздираемого невидимым крестом Грозного, сострадал ему, но видел не царя в объятьях демонов, а мужчину средних лет и плотного телосложения, которого странная болезнь на глазах превращала в дряхлого старца и тут же возвращала в возраст Христа. И мысли Федора складывались не в истерику бессильного обожания, а в любопытную библейскую схему.

«А что? — фантазировал Федя, — вот бы распяли не Иисуса, а царя? Ирода, например? Он бы не обезглавил Иоанна Крестителя. Креститель продолжал бы крестить народ, часть паствы ходила бы за ним, а не за Иисусом. Что могло получиться? Выходит, Ирод принес пользу православию?».

Федор не успел помечтать о разборках между Христом и его учителем, когда Грозный крикнул особенно страшно и завертел кистями рук, будто в запястья ему вколачивали гвозди.

«Царь на кресте — высокий символ! Пожалуй, выше, чем распятый раб. Уж кто должен себя приносить в жертву во имя людей, так это властители земные. Они поставлены свыше беречь и защищать нас. А что выходит? Мало кто принимает страдания ради подданных, все о себе страждут».

Тут уместно было произнести «аминь!», потому что дальше мысли не шли. Очень уж страшно выглядел Грозный, сотрясаемый конвульсиями. Но и «аминь» не отдавался.

На очередной вопль заглянул Штрекенхорн. Его раздирало сомнение: спасать ли государя, или понадеяться на благонадежность Сильвестра и Сомова. Бердыш Штрекенхорна засверкал за спиной псаря-дворянина, и Федя подумал, что вот точно так офицер иерусалимской стражи пролез к распятому сквозь толпу на Голгофе и приколол мученика копьем. Но Штрекенхорн отступил в бездействии. Мука продолжалась.

— Господи! Помилуй раба твоего! – как-то особенно сердечно произнес Сильвестр, — и распятый рухнул с креста.

Он полежал какое-то время, отдыхая, открыл глаза. Очень медленно осмыслил обстановку. Увидел людей.

«Воскрес. Не за три дня, но за три минуты», — мелькнуло в голове Смирного, и он устыдился.

— А! Федор. Подойди. — Грозный сел.

Сильвестр подтолкнул Федора к постели.

— А вы оставьте нас. – Грозный отмахнулся безвольной кистью, немой после гвоздя. Теперь он говорил спокойно, и не верилось, что только что вопил.

Стэндиш первым метнулся прочь, но уткнулся в спину Сомова, которому проскользнуть в низкую дверь было затруднительно. Наконец путь очистился, за доктором убрался спальник, невидимой мышью обитавший в углу. Сильвестр задержался на мгновение, но услышал страшное «Изыди!» и поспешил очистить помещение.

Грозный жадно выпил из высокой корчаги ледяной морс и заговорил шепотом, будто мгновенно простудил горло.

— Я, Федя, грешен, как пес. Каковы мои грехи и сколько их, тебе знать не надо, не вместишь в невинное сердце. Но знай: мало встретишь грешников, страшнее меня. Даже тать ночной и разбойник речной, душегуб, окропленный кровью, и тот смиренней меня...

Голос дрожал свечным пламенем, в нем вспыхивали и сгорали нотки отчаянья, страха, омерзения и величия.

— Я много каялся, ох, много! И ныне дня не проходит без покаянных молитв. Сколь горячо взывал я к отцам духовным среди живых, святым угодникам среди мертвых. Но никто не утолил моих мучений. Никто не отвел кары небесной.

Иван еще отхлебнул из корчаги, пригасил холодным напитком внутренний огонь.

— И ладно бы я — грешная тварь. Но дети страдают невинно! Супруга гибнет! Дмитрий малолетний утонул в пруду святого места! Где было Божье око, когда младенец принимал муку в монастырских пределах? Будь ты проклята, Кириллова пустынь!..

Последние слова Иван произнес совсем по-людски, и Федя подумал, что он сейчас заматерится.

— И понял я, что это наказание безмерное — не за мои плотские страсти, не за кровь в бою, не за дерзость обиходную. Это, Федя, — тут шепот стал совсем сдавленным, сиплым, едва слышным, — за власть! Власть! — вот страшный грех! Дерзающий на власть — есть смертник грешный!

«Хотел сказать «грешник смертный», но вышло еще точнее», — подумал Смирной. — «Смертник!».

— Властитель каждым шагом своим давит малую тварь. Делает злое дело и убивает, тщится свершить доброе — убивает тоже; нечаянно, ненароком, но убивает, калечит! Иногда в добре грешит более, чем во зле.

Грозный продолжал сокрушаться, и Смирной слушал с возрастающим уважением. Этот больной, пораженный человек открывал перед ним великую картину беспросветности власти.

— Раб Божий без чинов, шагая по земле и думая о Боге, каждым шагом уничтожает творение Божье — муравья, жука, травинку. И ступить ему некуда, ибо крыльев не имеет! Властитель — во сто крат опаснее. Добрыми делами и благими намерениями повседневно губит рабов своих. Мечтает о благоденствии — казнит вора, старается о Боге — на стройке храма гибнут мастера, раздает милостыню — люди давятся насмерть. А что говорить о войне? О борьбе с похитителями трона, заговорщиками, колдунами? Смерть! Смерть везде и повседневно! Сколь бережны должны быть дела и замыслы властителя! Сколь осторожно следует ему принимать решения, выбирая наименьшее зло от зла и зло от добра! И как замолить нечаянный, а тем паче — осознанный грех, невинную жертву?

Страшная картина возникла в окружающем пространстве — человек в перекрестии тысяч нитей, соединяющих чужие судьбы с его скипетром, разрываемый этими звенящими нитями.

— Я, Федя, искал утешения у святых отцов, я взывал к Богу: как мне быть? Как уберечь душу от властной страсти? Но нет мне ответа.

Грозный понизил голос еще. И Федор услышал последнее, совершенное откровение:

— И увидел я суть власти — она не от Бога!

Сказать так, после 13 лет помазанья на царство, после ежедневного усердного общения с Богом, — наверняка более тесного, чем у обычных смертных, — мог только великий человек! Федор замер весь во внимании. Дурацкие картинки вылетели из головы прочь.

— Не хочется верить в самое страшное, и надеюсь, что проклятие власти не от вселенского Зла. Ведь царствуют благостно иные властители, в чужих землях?

— А если это наше, русское зло, то откуда оно? Кто управляет им? И увиделось мне, что духи этой земли — живы! Как ни гнали их наши пращуры, но вовсе изгнать не смогли. Где-то здесь, вокруг нас таятся грозные силы, и надо у них просить прощения, перед ними каяться. Мы же на русской земле живем!

— Но как это сделать? Слов не имею, боюсь! Молю тебя, Федор, узнай мне слова! Поезжай к Белу Озеру, спроси в лесах о моей вине, привези исцеление Настасье. В травах ли, в плодах, в соли земной, в древних молитвах, в чем Бог даст. — Голос царя затих вовсе. Грозный заснул, мучительная гримаса сошла с его лица.

«Странно, — кольнуло Смирного, — от Бога бежит и Бога поминает...».

Федор склонил голову и обнаружил, что давно сидит на коленях; понял, что нужно идти, поднялся с колен, поклонился в землю и тихо покинул страшное место — узел всех русских судеб.



Загрузка...