Федор вернулся из лесу разбитый. Все болело, как у старика. Не иначе, чертов Феофан переправил с ним в столицу часть своих болячек. Следовало доложиться Грозному, но ноги не шли. Прошка сообщил, что царь и сам никого не принимает, страдает, буйствует.
«Было б с чем идти – можно и ползти», — подумал в рифму Смирной и впал в болезненный сон. Этот сон затянулся почти на месяц. Казалось, о Федоре забыли. Богоявленская братия за ним, конечно, ухаживала, а из дворца приходил только Прохор, да пару раз Глухов.
Дворцовые новости в келью не долетали, их приносил Истома. Однажды он вернулся с дворцовой поварни, залез к Феде под одеяло, и они стали разговаривать. Говорил, в основном, кот, потому что у Феди губы были склеены лихорадкой.
— Дело наше дрянь, Федор Михалыч! Кошачья царица плоха. Не помогли твои травы, а Феофановы сказки и подавно не в помощь. Хорошо, что ты их не сказывал. Но если царица помрет, это полбеды! Царь погорюет, да успокоится. А не помрет кошечка наша, то всем нам конец! Намяучит она царю всяких гадостей, и станет он жить не своим умом, а Кошкинской дурью, — еще хуже накуролесит.
— А ты-то как думаешь, выживет?
— Ох, мно-ого я ду-ум переду-умал, а ничего не наду-умал, — нараспев затянул Истома, — не нашего ума это дело!
— А как же узнать?
— Узнать этого нельзя, но понять – можно. По дуновению ветра, по форме облака, по свету Великого Солнца! Мы же в России живем, Федька! – Истома перешел на восторженный речитатив, — у нас в России жизнь, знаешь какая?! Сытная, счастливая, веселая! — когда войны нету. Вот разобьем Ливонию, разгоним татарву, такие времена настанут! Реки потекут молоком, — Истома облизнулся, — берега раскиснут киселем, карась и севрюга будут прямо в молочных реках мочиться... э-э, — вымачиваться, куры расплодятся здоровенные! Бабы будут рожать только по субботам, зимы кончатся вовсе, посты отменятся! Солнце засияет ярко, что твоя монета!
— Это бы хорошо, — пробормотал Федор, — только боюсь, в эту пору прекрасную жить не придется ни мне, ни тебе. Но как узнать, помрет ли царица Настасья?
— Ну, ты дурак! – вспылил Истома и царапнул Смирного в бедро, — я тебе два раза намекал, остолопу, — спрашивай по монете! Узнавай у Великого Солнца! Зря тебе русалка прививку делала?
— Какую прививку, где? – прохрипел ошеломленный Федя.
— В кустах. От детской глупости! От ерунды на православном масле! – рявкнул кот, прыгая в угол за мышью.
Смирной проснулся. Была ночь. Поднялся с постели, выковырял из печки уголек. Сел за стол, накарябал в двух углах столешницы буквы «М» и «Ж», снял с шеи монету, повесил на палец. Долго сидел, подперев больную голову. Монета не шевелилась. Наконец до Феди дошло, что на улице ночь, то есть, нету солнца! – ни простого, ни Великого. Смирной вернулся в постель, забылся болезненным сном.
Утром Прошка пришел его проведать, принес пирог с мясом, бок стерляди в тесте, легкое вино. Больной сидел за столом, сквозняк шевелил его засаленные волосы, скрюченная ладонь подпирала подбородок. На оттопыренном мизинце ладони Прошка увидел кожаный шнурок с золотой монеткой. Шнурок казался туго натянутым, монетка висела недвижимо, солнце заглядывало в келью сквозь стрельчатое оконце узкой полоской света.
Федор не обернулся на стук двери, он глядел на дальний край стола, где солнечный зайчик дрожал в такт сердцу на букве «М».
— Мертва будет...
— Кто мертв? – удивленно спросил Прошка и тут же понял, — царица Настя? Почем знаешь?
Заливной осмотрел «гадальный станок», почесал юную лысинку.
— Это тебя Феофан научил?
— Не-а. Деды в поганой деревеньке. Но монетка – моя, из царских рук получена. Знать, правду говорит.
Прошка качнул пальцем монету. Она заболталась во все стороны и уж больше не отбрасывала солнечный луч ни на «М», ни на «Ж».
Прохор подтвердил: царица Анастасия Романовна чувствует себя совсем плохо. Она уже перестала есть, почти ничего не пьет. Царь обезумел с досады.
Скрытое поражение внутренних органов, поныне уносящее миллионы жизней, убивающее юных красавиц и мерзких старух, не пощадило и его первую любовь — великую государыню. И вот же обидно! Для любой внешней нужды, любой царской прихоти не существовало пределов. Пожелай Настя жемчуга или каменьев драгоценных, и сотни крепких мужиков отдали бы жизнь в шахтах, в плаваньях, в походах. А здесь ничего не получалось! Вот, казалось бы, так просто – идут через двор здоровые девки — стряпуха, крестьянка, дворянка. А хоть и боярыня. Цена их жизни – пыль на сафьяновых сапожках. Возьми их нутро, да царице вставь! Не согласятся? А кто б их спрашивал?! Так нет! Нельзя! Не придумано людьми, не даровано Богом...
Царь нахамил Богу в церкви при свидетелях. Велел выкинуть к свиньям запас кровохлебки, босянки и уздеца. Смирной не зря пил пробы трех бесполезных трав. Теперь, если после них и Феофана жив останется, пусть живет. А сдохнет, — туда и дорога!..
Переменили лечебный курс. Привезли с Белого моря моржовый клык — самое мощное из проверенных противоядий. Терли клык в муку, запекали в малый колобок. Царица не смогла его проглотить. Размешали муку в клюквенной водичке, влили больной в рот. Ждали улучшений три дня – становилось только хуже. Царь отменил все народные средства, разогнал знахарей, двух самых медлительных зарубил собственноручно. Трупы скатились с Красного крыльца. Убирать их боялись.
Снова позвали иноземных докторов.
Первым прибежал немец Елисей Бромелиус, замер в углу. К осмотру приступать не торопился — не раз их проводил, но теперь без коллег выступать не хотел. Дело шло к развязке, — не крайним же становиться! Четыре неразлучных англичанина — Стэндиш, Элмс, Робертс и Фринсгейм — появились одновременно. Фринсгейм выглядел бледнее всех. Он слыл за аптекаря, от него ждали чудодейственных лекарств, и он был первый кандидат в подсудимые. Все помнили лихую судьбу венецианского магистра медицины Леона, которого бабка царя Софья Палеолог привезла в Москву для личного пользования, а потратила впустую. Леон должен был переводить женские романы Константинопольской библиотеки, составить по ним «Трактат о прелестном воспалении чувств» и пользовать Софью от воспалений телесных. Но государь Иван III Васильевич велел венецианцу лечить старшего сына Ивана. Князь Иван благополучно скончался. Леону грубо и грязно оттяпали голову. Так что, теперь московские лейб-медики были очень сдержанны в прогнозах и диагнозах. Они лекарств уже не предлагали. Говорили о терапии свежим воздухом, о необходимости переждать кризис. Упоминалось также имя Божье. Англичане клеили к нему слово «destiny», а немец стрекотал «heilige unterstutzung». Слышать это из неправославных уст было странно. Пока врачи спорили на смеси трех языков, ключник Анисим Петров стоял на страже у спальни Настасьи и не скрывал слез. На все вопросы отвечал одинаково: «Ее так рвет!».
Только это и доносили царю, а рассуждений пяти эскулапов он слышать не хотел. Врачей выгнали в шею. Сомов с Егоркой шумно выволокли их на Красное крыльцо, громко матерились, но на ухо изгоняемым шептали ласково: «Потерпи, голубчик, царскую волю». Спуск со ступенек прошел без особых повреждений. Только Фринсгейм споткнулся о труп колдуна и расквасил нос.
Все! Дальше ехать было некуда. Позвали митрополита Макария. Больной старец приполз из своих палат. «Врачу, исцелися сам!», — вспоминали придворные древнюю поговорку, глядя, как Макарий пытается удержать крест в вертикальном положении.
Вечером 6 августа Грозный строго спросил у митрополита, каким святым ему помолиться? – он собирался отстоять всенощную в Благовещенской церкви. Просьба была странной — сегодня отмечался великий день Преображения Господня. Молиться следовало непосредственно Христу, но Грозный службу пропустил.
— А? – переспросил Макарий, прикладывая сухую ладошку к глухому уху, — молиться завтра можно, а молоко вкушать – грех. Среда...
Макарий и вовсе забылся — какая там среда! — тянулся строгий Успенский пост, молоко запрещалось автоматически.
— Какие в августе святые?! Чья молитва доходчивей к Господу?! – заорал вне себя Грозный.
— Ах, в августе? В августе-то мы готовимся возликовать на Успение пресвятой Богородицы, — через неделю, в четверг 15-го числа. Когда преставилась непорочная Богоматерь, вся Вселенная наполнилась гомоном...
Грозный взвыл от горя и страха, прижался пылающей головой к прохладной каменной стенке.
Данила Сомов надвинулся на митрополита и спросил, какие еще конкретно есть на днях святые, и что у них были за дела? Митрополит радостно закивал:
— А 29-го августа – день усекновения честной главы Иоанна Предтечи происками блудливой Саломеи и ее матери...
Грозный не дослушал истории своего тезки. Его собственная голова поплыла отдельно от тела и ударила дубовой колотушкой в сосновый пол. Царя подняли, почти волоком доставили в спальню. Сомов выгнал попов, спальника, расшугал подьячих. Сам принес Ивану квас, морс, медовуху. Положил на воспаленную голову полотенце с завернутыми кусочками льда. Тем не менее, около полуночи Иван встал с постели, спустился в Благовещенскую церковь, прошептал Сомову: «Очисти!». Данила понял, что Иван просит очистить храм не от бесов. Он буквально очистил помещение. От себя и ночного сторожа Поликарпа.
Грозный не пошел на царское место, рухнул под алтарь. У него это вышло некрасиво, неправильно. Он не на колени опустился, а стек на пол враскорячку. Поза царя напоминала не кающегося грешника, не молящегося страстотерпца, а безжизненный труп. По таким позам опытные санитары различают покойников среди искалеченных, но живых воинов на поле брани.
Иван начал молиться. Слова молитвы не соответствовали каноническим текстам, они вообще не относились к какому-либо известному языку. Так мычали, пожалуй, безъязыкие жертвы землетрясения под обломками Вавилонской башни.
Иван просил бог знает чего. Нет! Как раз Бог и не мог разобрать, чего просит этот сильный, почти здоровый вождь большого народа, не самый последний из его подданных. А именно до Бога хотел Иван докричаться. Ну, хорошо, — домычаться.
Смысл молитвы, рвущейся из сердца Грозного, стал ясен, наконец, Высшему Существу. Ведь оно тоже сердцем слушает, а не ушами. Вот что понял Господь.
Иван каялся во всех мыслимых и немыслимых грехах. Он признавался в регулярном пьянстве, множественном прелюбодеянии, нескольких эпизодах содомии. Тут же грешник воспевал свою любовь к Анастасии и винился в ее болезни. Это Богу было понятно. Любовь к женщине, оскорбленная любовью к пьяным отрокам из младших псарей, могла спровоцировать любую болячку. Хорошо хоть Настя собственноручно его не прирезала!
Бог также ждал, что Иван покается в кровожадности, мстительности, непомерной жестокости. Иван про это молчал. Некогда ему было заниматься ерундой, сбивать Господина с главной темы.
Но именно эти грехи волновали Бога! Он и так терпел из последних сил. Кровавые делишки царских предков, в частности, его деда — Ивана Горбатого должны были искупаться до седьмого колена, а сейчас едва третье длилось. Но это кривое колено только множило груз грехов! Вот сегодня, например, Грозный велел сжечь руки московской красавице Марии Магдалине. Эта крещеная полька душой и телом служила царскому трону в лице окольничьего Алексея Адашева. И вот, пожалуйста! – Адашев сослан в войско, Мария – в темнице, пятеро ее детей – в яме, причем, даже не кремлевской! Ну, и отрубил бы Грозный Марии руки за предательские манипуляции. Нет! Велел сжечь, не отделяя от тела! Палач Егорка как вышел из пыточной каморы – весь в женском дыму, так и слег. А ведь, он у нас нехилый парень!
Грозный о душегубстве не беспокоился, и Бог не стал ему отвечать, отвернулся в недоумении.
Иван снова впал в беспамятство. Данила Сомов лишь через час посмел тронуть его тело. Подобрал, обрызгал водкой, отнес в спальню. Вызвал усиленный наряд – Истомин с Штрекенхорном прибыли лично. Данила взял бердыш, сел под дверью и забылся на нервной почве.
Когда в седьмом часу утра седьмого августа несколько самых верных, но мелких придворных, в том числе — Прохор Заливной и Анисим Петров прибыли к царю с горькой вестью, Сомов их не пустил, встретил в штыки. Он боялся лишиться царя, что не мудрено было у Бога после минувшей ночи. Возник тихий спор: говорить или обождать.
Иван, однако, вышел на звук и все понял. Что-то щелкнуло в его голове, защитная реакция увела истерику вбок и переключила с жертвенной мелочевки – Заливного, Петрова, Сомова, Штрекенхорна, Истомина – на тех, кто ими жертвовал.
— Где мои бояре верные! – заревел Иван. – Что ж они меня покинули в годину горькую?!
Басовый вой раненого зверя перемежался бабьими всхлипами. Казалось, прародительница Ярославна причитает над прорехами в битом войске.
— Где князь Мстиславский? Где Бельские? Где Ховрины?...
Сомов ждал, что сейчас прикажут казнить дезертиров всем списком, и подобрался по-собачьи. Штрекенхорн сжал оружие из привычки, по адреналиновой зависимости.
Но дело, слава Богу, опять кончилось обмороком. Видно, Господь правильно взвесил последствия, точно рассчитал повадку своего ставленника, сбил волну хоть на несколько дней.