Эмбрион (ликующий)

Оброчный кочет.

Наброски, мысли… опять наброски. Давно задуманная новелла «Эмбрион». Рождество эмбриона. Её сюжет известен мне давно, я только не знаю, с чего начать. Сейчас ночь. Другая половина ночи. Ночь, caro b. Caro beat, mi piace tanto, sei forte perche hai portanto oltre alia miisica de i bellisimi colon chi danno una nota di allegria in questo mondo pieno di nebbia. Pero se i ragazzi chi non se lavano, quelli chi scappano di case e altri chi se drogano e dimen ticano Dio (в данном случае, это смягчённый намек на содомитов) fanno parte del tuo mondo o'cambio il nome, o'presto finirai.

… Это все была петрушка. А теперь о серьезном. Я — убийца детей. Шнуровальщик, «пум», подтягиватель гольфов. Крючник сонных котиков, совсем еще недавно п'ясивших яженки и кайбаски. Температуру крови маниака должен показывать не ртутный столб, а гольфы на икрах Ольги Jailbait. Цвета заварного крема. Иногда в зарослях дрока попадается брошенный градусник, неосторожно прижатый кем-то к груди. У меня жар, я болен, мне нужно, понимаете, нужно! Перед тем, как испорченный термометр кладут в деревянный футляр, ему меняют гольфы. Иногда крючник опережает людей с носилками и успевает полюбоваться мёртвой девочкой. Кончилась песня, но мелодия медлит. Она была святая. Есть особый час, когда демоны полудня превращают пропавшего ребенка в доступную куклу, прежде чем придут взрослые и твёрдо заявят: «Это не игрушка, это труп». «Это градусник, градусник», — поправил бы их больной, но он слишком испуган вороньими чертами крючника и не слишком скоро появится там, где его спугнули.

У Сержа Гензбура месье Капуста убивает шампунёз (мойщицу голов в парикмахерской Макса) Мэри Лу огнетушителем — бьёт, пока не умрет, потом хоронит в пене. «Мэри Лу покоится под снегом» — эта тема в исполнении оркестра Поля Мориа сопровождала прогноз погоды. В Ташкенте, где исчезают дети, она одна, а в Минске, где дети тоже пропадают, совсем другая… Но я фанат Средневековья. Домосед. Ненавижу «заграницу» и доволен местным пляжем, местной рощей, сегодняшним пивом «своего» (потому что он в двух шагах) пивзавода, и руинами кабаков, где завсегдатаи знали друг друга, и аутсайдер не мог скрыть, что он чужак.

Я пел только в этих банкетных залах, загорал только на этом песке, и солнце скрывалось только за этим горизонтом. Из Москвы я выехал 13‑го. В 13-ом вагоне, на 13-ом месте. Приблизительно тогда же заговорили о подводном гробе с названием «Курск». Я проезжал Курск 13‑го в 23 часа.

А 8‑го, в день Выпотрошенной Свиньи я прошел по тому самому переходу на улице Горького за пять минут до взрыва. Несмотря на зной, покрывающий кожу плесенью, в моих руках оказался советский зонтик… Кто должен быть повешен, тот не сгорит, и не будет повешен, пока ему не надоест.

Мой нежный Jailbait — родимое пятно величиной с юбилейный рубль, мы не увидимся, я знаю, тебя здесь нет. Но я хочу рассказывать специальные волшебные истории, которые должна знать только ты, потому что я не должен выходить, мне нельзя удаляться от дома так быстро.

* * *

До следующего злодеяния. Удалил слишком длинные волосы пинцетом мадам Жаклин, вчера я удалил мадам Жаклин (без родителей не приходи), она делала слова, (вон из класса) будто не успевшая вылезти из электрички рыба (дрянь такая) свои пузыри. Что в данной ситуации принято говорить: «Имей в виду, от тех, ради кого ты жертвуешь нашими отношениями, благодарности не дождешься». Шарики прокалываю. Итак, мне это надоело, что я решил проколоть самый большой шар. Не лягу в гроб без веточки сирени.

Потом, сужая пинцетом брови — вторая молодость, бэби долл, я почувствовал стыд от бездействия. Съел четыре сливы, вымыл чашку, полюбовался, как ложится фонарный свет в прорезь между портьерами на шоколадные доски пола (ради этого я свернул ковёр еще на закате) и сел за стол, первый и последний письменный стол в жизни душегуба.

Уши и губы не окрашены кровью. Падает снег. Cade la neve. Ты не придешь сегодня вечером. Invano aspettero. Губы и уши инфанты бескровны. Они пахнут обёртками мятных конфет. Такие обёртки валяются на полу подвала и пыльных досках чердака, где пляшут в солнечном луче пылинки. Кругом привязанной к столбу инфанты. «Я не божественная роза, я не левкой, я не сирень, я только скромная мимоза…» Инфанты быстро устают на солнце, поэтому покорно дают уводить себя в сумерки и прохладу удаленных от людского любопытства помещений, где нам никто не помешает. Падает снег. Остывает ужин. Падает из ладони фантик, с хрустом сдавленный в ней. Еще кайбаски?

Мы смотрели «Невесту Франкенштейна». Инфанта устала сидеть, согнув ноги в коленях, и виновато улыбаясь, протянула их над ковром. В углу горела лампа. Ей должны были объяснить в школе, что смотреть телевизор в темной комнате вредно для зрения.

* * *

Дальше… А дальше вот что. «Все, что мне надо, это помечтать» — уговаривают нараспев два высоких, будто из гнезда, голоса. Everly Brothers. Легче спрятать еврейку от гестапо, чем от радио ЭфЭм. Братья Еврейли. Эркацетли. Потерялся Семён. Мебель без М. Cream on, little dreamer, cream on. Фокусы испорченных неоновых икон. «Ашипки», «очепятки» — все как на последних страницах газет, где рядом с юмористическим отделом печатали сообщения о маниаках, поставленных к стенке за вечный зов других инфант. По слухам, прежде чем шлёпнуть проклятого богом и людьми дядю из настоящего ствола, в галерею смерти пускают маленькую девочку в карнавальной маске, и она нажимает курок игрушечного ружьеца. «Пиф-паф» — Ольга Шоберова в «Лимонадном Джо».

Аризона, Аризона,

То е бравих мужей зона.

Взорвалась лампа Чижевского (про культ этого десятиклассника будет рассказано позднее, обмолвился, чтобы не забыть). Возможно, все это инсценировка, вроде самоубийства Джульетты. Понадобилась кровь для вампира. Точнее для богатых стариков. Бывших членов политбюро, переживших анекдоты о себе. Много крови. Утром кровь — вечером стулья. Кровь живых тем, кто не умер. А где ж их взять. Рука Баку, все организовала рука Баку. В установленный момент был пущен искусственный дым. Он повалил точно джинн из волшебной лампы. А в колонках киосков прогремел спецэффект, запущенный с компакт-диска. Бакинские диверсанты из отряда «Иблис» разбросали в дыму вынутые из ящиков трупы, приобретенные в провинциальных моргах. На следующий день кровь полилась рекой, как вино на грузинской свадьбе. Подобные примеры можно найти и в Библии. «Gentlemen, we are dealin'…» «With undead» — договаривает Инфанта цитату из «Дракулы».

Бескровный, ненаказуемо желанный демон, танцующий вокруг часов. Страх любви к неокрашенным кровью ушам вредно действует на воображение, заставляя людей бесстыдно лгать. То есть повторять то, что им кажется правдой.

Красота истлевает, уродство вечно. Взрослые люди обязаны ебать друг друга. Пойдём, батя, будем отдыхать. И критиковать тех, кого они боятся. Уж такие Томы Финские, уж такие Бетти Пейдж. Мокрожопые байдарочники. Овцеверы-старовечки. Побрить хавальник отцу — получите пиздопортрет дочери. Побрить где следует дочь — получите портрет отца. Вечное возвращение.

* * *

Детективный сюжет: спортсмен повис на турнике в парке. Сабля («сабля» — это мальчик в возрасте, когда еще верят, что существует «сабля-автомат») обвиняет спортсмена в мальчиколюбстве. Спортсмена хватают. Он говорит: «Вы с ума сошли. Разве я похож на этих больных? Проверьте белье». Проверяют. На трусах следы вчерашнего семени (видел во сне спортсменку из Харькова). Ага, иди сюда. Человек оклеветан. А действительный растлитель сабель тем временем пользуется случаем приписать физкультурнику все свои прежние жертвы.

Судебные залы, сауны-соборы, донорские пункты — мы выходим оттуда обновленные, как будто переписали от руки святое писание. «Сдавайте кровь, за это на том свете вам Анна Франк почешет яйцо!»

Добей пострадавшего. Недаром Высоцкий уверял публику во дворце спорта «Юность», что «все пойдёт, как с белых яблонь дым» ему дороже «яблони с цвету — какое чудо». Но Инфанта тогда существовала только в мозаических фрагментах среди лемуров лунных песочниц. В «Детском мире», где был неведомый взрослым отдел «интим».

Лемуры собирали их из тревожных предчувствий, вкладышей лунных бликов. Выкрадывая силуэты в окнах девятого этажа пятиэтажного дома, по крупицам — редкие интервью, взгляд, брошенный на неразрезанный торт, записочка о нашем первом разговоре по телефону: «Элистер Кроули званил».

Конечно, ей полагалась формальная мать. Жильцы готовы это подтвердить. Yes. Bad company. Льюис Кэрролл. Магнитофон «Сатурн» — стерео. Ланком-компакт. «Цебо» — свадебный шуз отца. Папа Джон Крич. Фермер. Джон. Я хочу. Вашу дочь. Младшую. Вы же сами убеждены, что ранние Stones лучше?

Формальная мать сидела в кафе ‘76 над сушеною рыбкой, повернув вперед левое плечо, словно вместо вышивки на сарафане джинсовом сидит большой паук. Напротив, за тем же столиком, поставив на колени вечно вызывающий возражения портфель (брата Коршуна), сидел Азизян. Якобы мать Инфанты уже окрашивала уши кровью, кровь начала проникать и в её волосы, давая им рыжеватый колорит. Он становился все гуще, в голосе, пока ещё не освоенная, еще чужая, но слышалась фарисейская правота. «Тебя как зовут?» «Гарик», назвался Азизян, мысленно крякнув. В портфеле Коршуна лежали (он пересчитывал) 23 порнографии. «Так вот, Гарик, не будем трогать Nazareth. Не будем трогать Nazareth и всё моё прошлое».

С террасы кафе'76 был хорошо виден почтамт и циферблат часов, по которым можно было узнать время в столицах стран Запада. Если спуститься вниз, подойти вплотную и задрать голову, как вафлист. Лемуры детского вида покидали игровые площадки на заре. В этот час песочницы оккупируют дети-профаны. Младшие братья и сёстры тех, кому дома разрешали слушать Nazareth (даже спрашивали, «что это за звук? это бубен, папа»), а в кафе'76 целоваться за столиками.

«Лучевая болезнь». Докладывает Вова Шарфман, ребёнок-профан: «… да, да, да… когда у японцев отваливается перец, они начинают сцать через сраку, а если у японцев отваливается срака, они начинают срать через перец». Хм. Хм. Хм. Через перец…

Birds do it

Чорт do it

Bees do it

Петя (тоже) Костогрыз do it

Газ do it

Спас do it

Даже Жора Пи Д'орасс do it

Let's do it — let's fell in love

Да(вай!)те Влю(бля!)ться.

* * *

Как распознать нимфоденди? Он должен знать «Голос». Константин Голос. Неповторимый голос Кости Беляева. Если Фрэнк — это the Voice, Беляев — Голос. Медведицы суют свой нос, суют свой «фикшен» в журналы. Мужчинам невозможно поговорить в четыре глаза. Я не виноват. Кругом вертятся бабы. Вдовы вокруг мертвецов, певицы не дают покоя живым. Матриархат постменопаузных старух надвигается подобно Гитлеру. Только усы у них больше и голос противней. Женщины, окрашенные кровью, женщины, которые поют, звонят по телефону, требуют повторения ослиных конвульсий. Храп медведиц, шантаж податливых. Мам привозят к надгробиям замученных ими же послушных ослов. Беременность. Береника. Берёзка.

Лечим умственное отставание детей от родителей, которые их сюда привезли. «Значит, Вы никогда не хотели оказаться на Западе?» — спрашивал меня Головня. «Боюсь, что нет, делал вид в исследовательских целях». «Да? А Сашка туда рвался…»

Поздно ночью 13‑го я проезжал Курск. Курск по-английски «проклятье». Англия не дремлет. Подлодка, которую дикторши-бакланки упорно именуют «подводкой» (под водку опята твоих сосков пойдут, Алёна) была создана, чтобы истреблять авианосцы Запада. Где они — продырявленные, развороченные? Когда хищник перестаёт охотиться, он сам становится добычей.

Храбрый вид солдат добра. Доброе тепло покаяния и примирения. Пятьсот марок Доброму теплу в зубы. Янки-военный из ванны Освенцима вынул дитя, напевая ему Джорджа Бенсона. Маскарад…

…фонда, во главе которого будет стоять одиннадцатилетняя девочка (Вирджиния Видлер на пуантах) «неземной красоты». Зачем этот маскарад бессилия? Что гложет тебя, kiddyfucker, корысть или щемящая страсть? Ты защемлен, словно Ариэль в трещину в сосне, наводишь воплями ужас на сов и волков, лишаешь сна лесную нежить. А кто туда тебя посадил? Мстительная старуха Сикоракс. Джинсы, морщины, платформы. Сволочь made in 70's. У таких чёрный пиздодинамик и оттуда чвякает диско. Причём самые худые — самые неугомонные. Всего удобнее ломать им шею, когда они от жадности делают гимнастику на свежем воздухе в парке. Когда их ноги-поплавки продеты за обманчиво безобидные трубчатые решётки детского лабиринта — резко вниз и в сторону. Ломаем шею. Её голова всё ещё в Ваших руках, когда Вы читаете «Тарасенко», вырезано на стволе тополя.

Жа-жа. Лин-лин. Ка-ка. Последняя метаморфоза m-me Жаклин. Скоро ты безразличная к вопросам следователя будешь выпотрошена, погребена — фестивальная площадка червей. Жа-жа. Ка-ка. Лин-лин. Аминь.

Разве фонды должен организовывать kiddyfucker! Он должен сколотить неуловимую банду сильных и смелых, ибо только такие делают, что хотят. И рыщут со своими стервятниками по районам, бросая на хуй своих единственных дочерей, украшая деревья гирляндами родительских голов (один такой атаман-kiddyfucker, по фамилии Чабан, умудрился собрать коллекцию голов мёртвых взрослых, не сумевших защитить своих девочек, умерщвлённых в момент подпевания (родителями) песне «Отель Калифорния». Партитура разинутых ртов — экспонат выставки в доме творчества глухонемых. Хор «Мёртвая голова». Он, Карающий Меч Несбывшегося обязан подавать пример, беззаконник, неповиновения, подчиняя семьи своим желанием. Банда извергов — вот его фонд. «Знай ребят из «Берёзки!» «Привет от Сорочинского!»

Удав душит добычу… Что же ему у добычи хуй сосать? Как это принято меж людей? Среди вдов Жо Дассена.

Туловище танцующей овцы. Сломанная шея. Пустая папиросная гильза. Тополь с надписью «Тарасенко». Костяная мембрана между сисярами. Простукивается. Кличка «Посылка». От Шанталь. Когда семидесятники разгуливались, и у них доходило до эротики — звучала музыка, музыка. Блюджинс — глушитель пердежа. Первые шариковые дезики лгали «не воняет». Жа-жа Ка-ка явно предпочитала эбни под Greatshits Берри Вайта вызывавшим возражения своей животной монотонностью альбомам Джеймса Брауна «Горячие трусы» («Hot pants»), или «It's а mother» — «Это мать».

Они тёплые. Жаклин, если вы сосчитали, успела проделать упражнение для живота сорок последних раз. Сорок сардонических «ха-ха-ха» Азизяна, вызывавших раздражение своей монотонностью. Спортивные тапочки «Лонсдейл» — подарок первого мужа Жаклин (по паспорту она Жа-жа Ка-ка Титирь) их единственной дочери, похожей на попа, которые та передарила не желающей капитулировать Жаклин. Опухоль в районе первого сустава большого пальца уже испортила шов на левом. «Косточка». Ундервуда хрящ.

«It's a mother» — мёртвая женщина, свесившая горчичные руки на перекладинах во всё ещё шумящем ночными шорохами парке — «это мать». В вестибюле сомнительного здания эпохи Art Deco должен дремать на табурете старый негр-лифтёр, вытянув вперёд ноги в старом, треснувшем по шву башмаке. Косточка. Когда мимо него, шевелящего во сне губами, бесшумно перешагнёт на лестницу убийца, старому Отису приснится дерево с надписью, которую он не сумеет прочитать — «Та-ра-сен-ко». Церковный работник.

* * *

Нет, Инфанта, взрослая девочка на детских качелях — я не буду рассказывать тебе про то, как арийская лебёдушка Алёнушка оказалась заколдована в пархатого трубочиста Флору. И какую роль сыграла в этом злодеянии Барбара Бирозка, женщина-славист из Германии, где евреям всегда рады, как трезвому водопроводчику. Где сделали не хуёвую карьеру Дуня Райтер, Далия Лави (которую избивает хлыстом, покрывая спину и бока морковными рубцами, бескровный Кристофер Ли в картине «Frusta е сорго», там её зовут Nevenka — Снежинка), Лидия Гулеско, Рейнхард Шнукенак, и последняя, но самая ценная Лариса «Mondo» Мондрус из древнейшего рода рижских могуществ. Плюс (без креста) бас-питурик Иван Ребров, певец от Бога.

Не теперь. Кошка хотела съесть канарейку. Девочка Стефания догадывалась об этом и жалела обреченное на съедение существо. Один дядя заметил смятение Стефании. Однажды девочка, положив локотки на цинковый водосток, заглянула с улицы в окно, и увидела, что уже поздно. Кошка загоняла птичку в клетке до смерти, хотя и не сумела вытащить лапою трупик. It's a mother. И тогда за спиною Стефании вырос Дядя. Что можно сказать про данного нимфоденди — не Бэла, далеко не Бэла Лугози. Зимою живёт в раздевалках пустынного пляжа, где с тех, как его закрыли изза инфекции в воде, в основном вешаются, осенью сторожит Комнату Смеха. Иногда делает подросткам уколы, иногда играет с ними же в шахматы. Birds do it. Борщ do it. Крюк do it. Павлюк do it… Говорят, когда Стефанию хоронили, ножки обезвоженного ребёнка раскинулись в бессловесном возражении покорным судьбе взрослым, а из отверстия между вылетела скорее немёртвая, чем оживлённая живая птичка. Духовой оркестр в это время молчал. Пролетев по воздуху метров двести, она свалилась куда-то за гаражи. Дяде, судя по всему, удалось убедить Стефанию, что, поместив канарейку туда, откуда она появилась, девочка сможет возвратить её к жизни.

* * *

Если слабый человек звонит куда следует и хочет сделать признание должна загораться надпись «Добей пострадавшего».

Туфли. Лужа. Луна. Кот. Ночь… «Кот насрал». Знаешь, Инфанта, когда твой папаша был ещё tennie winnie boppy, и мучительно раздумывал, не будет ли он выглядеть диковато, если сменит свои выпускные коричневые брюки-клёш на абсолютно белые прямые Lee. Был такой певец Чеслав Йемен. Поляк, поющий соул по-польски. Поэтому в его песнях иногда бывали слышны необычные словосочетания, вроде «Кот насрал» Монастырская дорога поколения твоих родителей пролегла параллельно каналу. Случалось, пьяный поскользнётся и затылком об его цементное дно, и быстро-быстро отдаёт богу душу. 69' — L'annee erotique. 23+23+23=69. Год перегруженных излишествами аранжировок, девушек, про которых только и можно сказать: «Не понимаю, что вы в них нашли». Кстати, ваш папа так и не рискнул тогда нарядиться в белоснежные Lee. Неуверенные, но выразительные (тоже оправдание) голоски Ала Купера, Леннона и Джека Брюса шевелились, распылённые в эфире. Милые, молчаливые девушки учились удалять прежний грим и накладывать новый на кожу, обтягивающую их черепа. «Менее дряблую, в отличие от ягодиц», ввернул бы пишущий еврейчик. Троллейбусы ходили плохо. Средство от пота «Одорэкс», разлитое на заводах Восточной Германии стояло в витринах, поверх салфеток на трюмо, беззвучно побулькивало в сумочках. Запад срал музыкой, под которую невозможно было танцевать. Правда грузины варавили под гитарку без слов «Nana, hey-hey, kiss&goodbye» группы Steam, когда зацветёт миндаль. Steam — это наркотик для кошек, Оля. Я хотел сказать «миндаль», а не медаль. Бактерия-анаэроб, плодящаяся в анальной области злоупотребляющих очколазанием. Со мною в школе такое бывало — вместо сочинения напишу одну фразу, с маленькой буквы, без знаков препинания «я бухаю всё» и сдаю тетрадь, как будто нарочно. Просто я в основном размышлял, кому что продать, кого на сколько наебать, ведь я всё держал в голове, полагаясь на натренированную память, у меня и по сей день нет записной книжки.

69' не вдохновляет меня ни на что. 8‑го августа в Биверли-Хиллз побаловали беременную Шэрон Тейт. Газета моего городка назвала убитую женой режиссёра Богдана (так!) Полянского. Прапорщик-поручик, тромбон-гандон, Роман-Богдан…

На фоне перегруженных громкостью электрогитар Запада, глушивших пердёж сильнее джинсов, гитарки доморощенных гитарастов тенькали ничтожно. Телевидение натравливало всех, кому вздумается его включить на Моше Даяна — одноглазого солдата Израиля. «У семи нянек и т. п». — Ха-ха, сказал клоун.

* * *

Царевичи-дебилы таились в кирпичных нишах по-монастырски прохладных дворов. Отвоёвывали ножиком друг у друга треугольники дворовой земли. Под полувековыми деревьями она всегда была сырой, податливой, в неё легко втыкались ножи. Распылённые в диапазоне коротких волн электроорган и голоса, поющие предельно близко в микрофон, не могли расшевелить даже сине-чёрное исподнее на бельевых верёвках. Хиппи отличались от говна тем, что через них перешагивали. Художественный руководитель «Голубых гитар» Гранов открыто заявил в стихотворении «Настоящим парнем будь», что ему нравятся длинные волосы. Дёрганая и хроматическая «Ай ми майн» самого тупого битла Харрисона стала полугвоздем трёхчасовой концертной программы «Голубых гитар». В Советском Союзе давно запретили запрещать. Запретили, но махнули рукой.

А кто такие царевичи-дебилы? Вы, кажется, сказали «царевичи-дебилы»? Сермяга знает. Шерше Сермяга. Ля Сермяга. Вернее он хорошо представляет, о ком идёт речь, хотя и не знаком с таким определением. Спроси любого, кому посчастливилось застать период конца 60‑х начала 70‑х, совпавшим с небывалым производством поп музыки на любой вкус, никому не нужной; моды, в первую очередь вызывающей неодобрение самих модников. И особые женские духи, в сочетании с выделениями того сего, способные заставить пережить состояние, подобное смерти. Скажите им «царевич-дебил» и перед ними восстанет упитанный славяноазиат с пухлыми губами, не сходящим румянцем на выпуклых щеках — старшеклассник с усиками и не подстригаемыми из страха укоротить волосами, которые едва достают до свитера, на затылке. А кончики волос на чёлке и поверх ушей загибаются вверх. «Прича» не имеет ничего общего с господствующей на западе модой — Боуи, Род Стюарт. А о бараньих излишествах Лед Зеппелин и Фри, царевичи-дебилы и не мечтают вовсе. Они законопослушны и отращивают только «патлы» с апреля по август. Брюнет не может быть царевичем. Они вообще тяготятся навязанной им ролью дворового лидера, с неохотой улыбаются воловьими губами, едва слышно цедят слова. Их гиеновидные поджарые поклонники окружают скамейку с царевичем и, вгоняя его в краску, предлагают всевозможные, один нелепей другого, ненужные подвиги: «… если мы увидим твою Ленку с другим пацаном, мы её отпиздим!», и так далее. Иногда к царевичу приводят другого королевича с белым горшком чёрных у основания волос — оказывается, тот решил стать бандитом и бредит «зоной», где со слов одного дяденьки уже наступил коммунизм. Самовозбуждаясь, королевич пьёт вино и рыдающим голосом обещает: «Я путёвым буду». Царевич-дебил явно тяготится модой на приблатнённость, высосанной из пальцев стопроцентных советских актёров типа Шукшина, джентльмена удачи, конечно Высоцкого. Которому в традиционно поверхностной среде царевичей приписывают то, чего он никогда не пел. Плюс специально для мальчиколюбцев-гомоэротов сделанный фильм «Случайный адрес», рабочее название «Адресок».

Никакой девушки у царевича нет, он отстаёт в этом вопросе, охотно помогает отцу выполнять тяжёлую работу — гараж, огород, причал; обильны поливы по́том старшеклассников этого типа. Девушки нет — гигиена царевича тоже позорит. В раздевалке перед физкультурой его кеды воняют сильнее всех, а вонь подмышек и трикотажной мотни сводит на нет смрады более мелких, не таких румяных, тонкогубых лисят. Знаете, как царевич обращаются со своими носками? Он сворачивает их в комок и запихивает под кровать, потом, когда проходит достаточный, по его мнению, срок, вынимает самые старые, и натягивает их. Ему неудобно просить мать постирать, а самому это делать позорно. Металлическая расчёска покрыта салом, как швайка базарного киллера, если такие киллеры пользуются швайкой, смазанной салом.

Джинсы царевич не носит. Милтоне, Луи, Вакеро — дешёвые «техасы» и те слишком настораживают его. Коричневые брюки клёш, серые брюки без клёша, и взгляд уставленный вдаль. Приносят гитару. Царевич не умеет, а главное жутко не хочет играть и петь, но гиеновидные мальчики ждут. Кажется, обними любого из них сзади за грудь, и они сами помогут вам, быстро-быстро теряя голову от идиотской ясности овладеть ими, играя лопатками и целуя ваши руки, не хуже любой взрослой соски — так они возбуждены. Царевич мучительно растягивая паузы, неритмично ударяет по струнам, умышленно делая фразы:

…она ушла не попрощавшись…

…а спина у дельфина… унесла любовь

вместе с пеною…

С неба падает звезда, а в глазах твоих слеза,

и забыть мне про тебя нельзя, Энджи…

Звёзды не падают с неба, потому, что они всего лишь блёстки на подкладке атомного зонтика. И вообще, множество звёзд напоминает царевичу американский флаг, от которого его отца «на рыгачки тянет». От одного вида. Звёзды — бэ-э. Полосы — бэ-э-э. Всё это только усугубляет его меланхолию. Однако, неужели перед нами законченный чурбан, а не скованная ожиданием чего-то сногсшибательного (вроде «Footstompin'music» группы Grand Funk) куколка прекрасного насекомого, а? неужели это угрюмое полумолчание, нелепые рассуждения про то, кому даст «пизды», не чревато чем-нибудь неожиданно эффектным, резким и музыкальным одновременно, как звон разбитого стекла?

Нет, млекопитающий царевич — СССЭректус ещё долго будет складывать губы, и прятать носки, пока из среды ему подобных, где-то в начале 80‑х не шагнёт, точно на линейке, в московский смог царевич-Мальдорор, самый одарённый, и от имени всех царевичей запоёт: «У меня болит нога/смотрит на меня вампир».

А от этого, L-Оли-Pops and Roses (ведь розовый цвет совсем не цвет лепестков), чего ждать, если ещё три года назад он, выслушав от дворового любителя природы сообщение о том, что всё в природе относительно, например: «Скворцы у нас на Украине истребляют вредителей, но при этом сами причиняют ущерб виноградникам Молдавии» и так далее. Царевич выслушал, задумался, уши его налились кровью и, выдавив, он вставил, надвигаясь с кулаками: «Во-первых, Молдавия не за нас…» Мальчик-орнитолог не ожидал такой реакции, в дальнейшем, ему не раз приходилось бранить себя за излишнее щегольство познаниями. В свои одиннадцать лет он знал многое. Не знал только одного, что он родился от матери-еврейки, и все во дворе это знают.

Что-то все рассказы (побасёнки) получаются про детей (в прошлом, как все русские люди — это в прошлом солдаты), взрослую историю, рождественский, можно сказать, вертеп, я приберёг под самый конец, когда детей не останется.

* * *

Инфанта заметила в открытую дверь, снимая в прихожей башмачки, игрушки, разложенные на кресле в комнате, в которой с тех пор, как умерли старики Преториусы (сперва Старик Фери, а за ним и Антонина), никто не живёт — лягушку с вращающимися глазами и обезьяну с не по игрушечному пристальным взглядом. Они смотрели оттуда не девочку в прихожей. Инфанта указала на игрушки сопровождающей её девушке в чёрном. Та улыбнулась, но поспешила увести инфанту в мой кабинет…

* * *

В последствии, ближе к Андропову, чей портрет всегда выделялся сходством со стареющей рок-звездой, царевича-дебила сменил пудель-морячок с открытыми ушками, тяжёлым слоем загара на оголённых выпуклых мускулах. У туфель Морского Пуделя был мексиканский каблук. Если в их подозрения попадал лемур-нацист, помеченный мушкой и стрижкой под Вилли Поммера, собаки в надетых на голое туловище джинсовых жилетках и майках сетчатой вязки устраивали танец осуждающих глаз, по матерински скорбно и медленно кивая друг другу головой: «Ишь-шяк». Пудель-морячок обязан уметь переспрашивать: «А шо, ты хотишь сказать, что у Блекмора есть слабые вещи?»

Тыква предлагает алычу. Она у него в сумке. Эмбрион ждёт, чтобы о нём рассказали, свастика на стене, крылатая зверушка принца Ко́уры ждёт, чтобы её заметили. Знаете способ потрепать нервы мальчику лет пяти? Допустим, он говорит: «А я маме рассказал». «Расказла?» — переспрашиваете вы с насмешкой. «Рассказал!» — повторяет полусабля. «Расказла» — снова повторяете вы, будто не расслышав. «Я не сказал «я сказла», я сказал «я сказал»!», свирепеет ребёнок. «Ну вот, ты только что сказал «я сказла» — спокойно указываете вы, изображая показное дружелюбие. Полусабля краснеет и нервничает: «Я не сказал, я ска…» И так до момента, пока он не догадается и, стараясь глядеть широко раскрытыми глазами поверх вас, не вымолвит: «Ты-ы… сын погибели!» Делайте что хотите. Хотите — смейтесь. Можете убить, если уверены, что вам это сойдёт с рук. И разные тёти Поли и дяди Коли, которые, конечно, имеются у каждого сабли не доведут дело до суда. Плюс «бандюки».

Теперь даже у самой тихой послесоветской сволочи есть свой «бандюк». Раньше был знакомый КГБешник, врач на трип-пердаче и продавщица в обувном (которая чёрт знает, что требовала в обмен на «коры» по блату).

* * *

Заглянем в комнату Сермяге (Тыкве). '66-ой год, Тыкве пять лет, и его ещё укладывают днём поспать. Взрослые два дня гуляют Октябрьские. Не раз пропета «Черемшина» — песня-призрак ночных шествий. Родители отошли на автовокзал — провожать деревенских друзей. Сермяга в расстёгнутых шортах лежит на диване и вращает лобастой головою зародыша. Это шорты старшего брата и Сермяге они пока что велики. Большеголовый мальчик смотрит с дивана на собственный фотопортрет, сделанный в прошлом году и его не детские мозги содрогаются от полуденных видений грядущего будущего, когда в этом доме начнёт распоряжаться он, а мальчик с лепестковой чёлкой и бесстыжими глазами всё из той же рамочки будет наблюдать за воплощением желаний своего оригинала. Мать с отцом выпроваживали гостей, но не всех, поэтому закуску не убрали. Когда отец надевал перед зеркалом в туалете фуражку, Литтл Тыква неслышно подошёл к накрытому в «зале» столу и рванул полстакана самогона. Прошло полчаса. Он не спал. Вокруг люстры летали мясные мухи. Балкон был открыт, с улицы время от времени долетал биг-бит, молодёжь с транзисторами ломилась в сторону Дубов, где год назад начали строить ресторан. Если говорить правду, это было 3‑е мая '67‑го года. В кухне текла вода. Пахло уксусом. Кран перестал шуметь. Звякнули фужеры. Тыква повернул голову к стене и приспустил шорты.

— Нэ спышь? — порог детской перешагивает существо, которое, будь на нём белый платок, по голосу надтреснутому и немужественному можно принять за Тыквину бабушку. Но это не бабушка — дядя. Мужчина средних лет с розоватыми веками, тщательно выбритым подбородком и румяными щеками, покрытыми плотной паутиной морщинок. Он только что снял женский передник, и старательно вытер раскрасневшиеся от горячей воды руки.

— Hi, — со вздохом поворачивает голову Сермяга.

— Тоби щось почитать? — дядя берёт потёртую книжицу со старой хрущёвской ценой и опускается на диван возле пьяного племянника:

Колючий клубочек прыбiг у садочок

(фу, это же учебник, бэ-э)

Спынывсь, постояв та и мышу споймав.

Як зваться клубочок…

Нэ кiт, нэ… Пауза. Отвечай.

— Нэ кiт, нэ собака, — пробует угадать Тыква.

— Якый ще «собака»? — нежно упрекает дядя, который в шиньоне, обведёнными синькой глазами, в колготах со стрелками и на шпильках (у родичей Сермяги небольшой размер ноги) выглядит, может быть, не молодой, и не очень смазливой, но, по крайней мере, искренне хотящей понравиться тётей.

— Нэ кiт, нэ тхир — скажить що за звир?

— Иижачок — нетерпеливо называет любимый сорт вафель эрегированное дитя.

— Bipно, — задыхаясь от нежности, шепчет дядя-тётя, и кладёт руку на то, в чьих не детских размерах он имел возможность удостовериться уже не раз, — Пора кончать маскарад. Батькы не повынны цього знать, алэ…

— Гучик, гучик, — мальчик Недетский Лоб (Хуй) притворяясь двухлеткой, капризно канючит, показывая пальцем на блюдо с прошлогодними солёными огурцами.

Проходит тридцать пять лет. Все утопленники похожи на Элвиса. Мимо скамейки у самой воды пробежала крыса. Я раскрыл зелёную книжечку и вдруг увидел, ко мне приближается Тыква. Приблизительно в том же месте, где пятью годами ранее, присев на корточки, и от этого ещё более жутковатый, он извлекал из земли какие-то корни. По мере его приближения ивы должны были окраситься кровью, а вода в реке стать прозрачной, но окружающие меня предметы сохранили обычный вид, я только пожалел, что не помочился, прежде чем сел почитать. Второстепенный роман Германа Мелвилла «Израиль Поттер». Тыква, способный уместиться в тумбочке, мужчина-бобыль, многих вместо себя отправил на тот свет. «А я ещё не ложился, — хвастает он в запое и добавляет — блядь, на хуй, блядь». Сейчас он трезв, одет в чистую рубашку по сезону и настойчиво угощает меня алычой, не говоря, откуда она.

Синяя сорочка, коричневые брюки, коричневый пиджак, царство небесное. Увидев книжку, Тыква говорит: «Помнишь Николку, малыша, того, что спиздил твой подарок — книжку Тома Финляндского? Пошёл его папа в День Победы погулять. Нет и нет. Выловили в Гандоновке на четвёртый день». Получается, пока трещал, словно замкнувшие провода, фейрверк, он лежал на дне, которое не видел живой человек, любуясь мёртвыми глазами в компании краснопёрок днищами снующих над ним лодок. Тайна гибели субмарины «Курск». Поклонников Тыквы не интересовал Клод Франсуа, но, увидев рыжего Кло-Кло по телевизору, они с ходу признали в Тыкве его двойника. Поджаристый француз (говорят, живота не бывает у тех, кто в младенчестве перенёс клиническую смерть), когда о его существовании узнал Сермяга, страдал бессонницей, кроме того, он тяжело переживал развод, но не это подтолкнуло его с эстрады в могилу. Тайна гибели любого — это частица загадки по имени Сермяга, Тыква, Нападающий. Клод Франсуа погиб (крючник сунул ему в руку мокрый хвост: «Держи, Кло-Кло!» Это называется «оголённый провод») — Тыква остался. Сегодня он охотник за алюминием и не выходит без кусачек и магнита, рыщет он не только по земле, рыщет он и по морскому дну. Ему дана власть вытаскивать из самого ничтожного отверстия многометровую глисту провода. Он уходит туда, а появляется оттуда, и чудовищная сила вредить, портить, отнимать не убывает в его скреплённых шарнирами мохнатых ручках. Сермяга пожирает беззащитные цветные металлы, как незрелые фрукты и ничего — не дрищет, не исходит поносом. Вот он семенит по дну к обречённой субмарине, ни дать, ни взять — подводный зомби грызёт сонную акулу. Сделав свое дело, он вынырнет, и будет спать в луже целебного пота, и никто не поверит, и не избавит от него человечество. В подводной ондатровой шапке, усевшей до размера тюбетейки, вооружённый покрытыми плёнкой глазами, сексуально разношенных ботиночках и носками «уотерпруф», шерстяная муфта которых обрывается точно в том месте, где тыквины голени начинает покрывать собственный волос, похожий на водоросли проклятого водоёма…

* * *

История про кота и туфли — это кошмар. Щипцы, тиски. Наваждение сродни тех, что посещают молодого бизнесмена над бокалом пива «Гиннес» в дорогом кабаке, где в стёклах, покрывающих полуабстракции рыжей карлицы в берёзовых рамах, отражаются серебряные блики шейкеров в руках барменов, и подкрашенная лазурью вода бассейна.

Он вдруг видит себя школьником-интернатовцем, вошедшим в разгар дискуссии в комнату-салон, где царствует его маман. Бородатые дяхорики в очках и без обсуждают какие-то антикварные романы, половина их полубухие, половина — просто ненормальные. Поёт Камбурова, Градский. Мальчика привёл туда голод. «Мама, я хочу кушать», говорит мальчик, по обезьяньи цепляясь за дверную ручку и подгибая коленки. Он произносит «хоцю». «А что я могу, — резко парирует мать, недовольная прерванной беседой, — Вот тебе рубль, сходи в варенишную на Авраменко и поешь». Бородатые вольнодумцы молча одобрительно кивают. Умница. Мальчик-шимпанзе медленно закрывает дверь '82.

Нанятый играть за парнус лемур старательно и нежно наигрывает на «Ямахе» джазроковую пьеску. Богатый молодой мужчина, мученически наморщив лоб, смотрит на свою спутницу. Бокал сто́ит тридцать. И ему кажется, что он съедает тридцать тарелок вареников. По тарелке за год прожитой жизни. Такие воспоминания происходят, подобно непроизвольному самовозгоранию. Обуглившийся труп в кресле, не успевшем даже загореться. Скрюченные останки на закоптелом унитазе в запертой изнутри уборной.

* * *

В квартире, выставленной на продажу после самоубийства прежнего хозяина, поселяются двое. С ними взрослая кошка, вернее, кот, по прозвищу Лазарь. Новый владелец квартиры — художник со следами богемной красивости на строгом лице (впрочем, она мгновенно пропадает, стоит ему разинуть рот, и заговорить о галерейщиках, Израиле и киберсексе) возится со своими картинами, пока его подруга, покрытая пухом модельер-неудачник, перебирает сваленные в кладовке вещи прежнего владельца. Его звали Попов и у него была коллекция виниловых дисков, которые, правда, сразу же увезли родственники. И вот она, эта девушка, присев на корточки, балансируя на пальцах ног, оскалив рот, перебирает то, что осталось от покойника и год как валяется без толку. Вскоре она выуживает пару крепких мужских туфель необычайной элегантности. Им должно быть, самое меньшее, 23 года — это фасон клубного диско. Цвет сгущённого какао, надеваются без шнурков. Они финские. Разумеется, к ним нужен хороший жакет. Но всё это можно будет уладить в ближайший поход в секонд хенд. Удалив с туфель пыль, она ставит их на потёртый паркет.

Наступает ночь. В прихожей слышится кошачья возня. На утро Сузанна, так зовут подругу художника, обнаруживает под туфлями лужицу неприятной жидкости. Сузанна делает коту замечание и ставит туфли к стенке каблуками вверх.

Среди ночи художник, осторожно переступив через скрюченное во сне тело своей возлюбленной, бесшумно проходит на мохнатых ножках велосипедиста в уборную, на обратном пути он осматривает тёмное от мытья место на паркете, и, почесав себе в паху, зачем-то ставит туфли, сперва полюбовавшись ими в свете с улицы, в горизонтальное положение. За его действиями наблюдает из кресла кот.

Мокрое пятно продолжает появляться под башмаками. Сузанна всё строже отчитывает кота, именно он, уверена она «помечает» таким образом чужие вещи, сохранившие враждебный запах покойного владельцу. Её удивляет, каким образом хвостатый член их семейства умудряется не попадать струёю внутрь туфель, но исключительно под них. Мало помалу она начинает забывать, когда запирала их на ночь в шкаф, а когда оставляла на паркете.

На улице давно стемнело. В приоткрытую дверь балкона на четвёртом этаже смотрит холодное светило августовской ночи. Верхушки дворовых деревьев всё громче шумят листвой. Слышно, как ветер скрипит антенной на крыше. Зелёные цифры на табло видеомагнитофона показывают полвторого. В квартире один Лазарь, он пристально смотрит из-под кресла на пару финских туфель, что стоят в прихожей. Его спина выгнута, хвост поджат по-собачьи. Туфли кажутся сгустком тёмных красок в окружении голубоватой белизны, точно это негатив. На самом деле их светло-коричневая кожа с тёмными шоколадными подпалинами сама как будто отсвечивает в полумраке. Тонкий шнурок света протянут от дверного глазка до порога открытой в гостиную двери. Наконец происходит событие, которого с трепетом и любопытством поджидает покрытый серой шёрсткой Лазарь. Зафиксировав его вытаращенными горящими глазами, он, тем не менее, подчиняясь инстинкту, одним прыжком, не задев занавеску и бельевую проволоку, оказывается на краю балконной ограды, изображая некоторое время привычными кошачьими средствами якобы сверхъестественный испуг на фоне листвы, шевелящейся в лунном свете. Добротная кожа импортных туфель собирается в тончайшую, будто из папиросной бумаги гармошку там, где подъём переходит в продолговатый носок с тупым концом. Раздаётся холостое журчание. Будто в сатураторную установку опустили копейку. Дощечки паркета там, где каблуки, делаются темнее, под ними что-то пузырится. Что именно, Лазарь никогда не сможет объяснить.

* * *

Один вид вьющегося по земле кабеля вызывает у некоторых людей состояние, близкое к припадочному. Они совсем не могут видеть змей. К сожалению, на змей некому пожаловаться. Пожилые плохо понимают молодых, даже если и те и другие пользуются одной маркой краски для волос, читают одних поэтов, тягают за шею разных гусаков, но совершенно одинаковым жестом.

Джеймс Браун был резковат для старших. Поэтому о нём не вспоминали, наблюдая, как подрастает новое поколение — ушастик без пола и племени, евреечка, толстячок, худая+пацифик=15, славянский тип, роскошные волосы и прыщи, первый срыв, черты лица теряют пропорции, уши оплывают, в голосе происходит расщепление — и вот уже девица-священник молотит кулаками в кабинку, где заперлась её мать, и хрипит, вытягивая сухие губы: «Где мои детские пластинки? Где мои детские пластинки?!» Мать, по-детски довольная удачным стулом, со смесью тревоги и удовлетворения на лице отвечает через дверь: «Ну, Машик, я откуда знаю, ну?»

То, о чём взрослые не сочли нужным рассказать детям, никогда уже не будет воспринято последними правдоподобно. Во многих семьях Джеймса Брауна узнают только тогда, когда он умрёт, и глупые журналисты начнут печатать обычный вздор, каким провожают у нас гениальных музыкантов Запада. Отчасти поэтому, когда Джей Би привезли в Москву, две трети зала были заполнены солдатами… и репродукторы зазывали людишек на эскалаторах «бесплатно сходить на его концерт». А как он пел!

Hot pants! — Горячие трусы

Smokin'. — Дымятся.

That hot pants — Горячие трусы

свидетели и судьи…

* * *

Hot pants — это джинсовые шорты в обтяжку. Флора Га́га такой фасон не носила. Юбки и шапочки, делающие барышню привлекательной, даже если она не уродилась, Гаге не нравились. Иногда за её спиною развивался капюшон, готовый в особое ненастье прикрыть голову. Га́га-кагуляр. Га́га-трубочист предпочитал всё чёрное, потому что знакомая иностранка однажды сказала ей: «У нас так ходят одни фашисты».

Звали иностранку Барбара Бирозка, она была специалистом по русской словесности. Несмотря на постоянные хлопоты, Га́га-трубочист успевала кружить голову кроликам противоположного пола. Не один «ариец с гарниром» выполнял поручения брюнеточки с ограниченным лексиконом так, будто ему приказал лично Адольф. Во Флору влюблялись повара и извозчики. Кролик-белоснежка, хлопающий, вытянув пушистые лапки из чёрной рубашки, очередному докладчику делал это потому, что не мог обнять Га́гу, тихую, мужественную и загадочную. Докладчик закатывал глаза и складывал губы в пустую булочку для гамбургера — никто не из штурмовиков не знал, что этот неизлечимый тик у него со времён, когда его сильно испугали дружинники в момент мастурбации. Он, тогда подросток, принял рабочих с повязками за ангелов тьмы, пришедших за ним от самого Главы Ордена.

В чём секрет привлекательности этого существа среди доморощенных «Шансон Нази»? На первый взгляд не знает никто. Нравится и точка. Сердцу не прикажешь. Срулик дон'т би крулик ту кролик. Знают истину пыльные грунтовые дороги Крыма. Камешки жидовского Коктебеля! И существо Джесс Франко, играющее роль отца, и бабушка-автоответчик. «Отец» щеголяет притворной немодностью, как неприкуренной сигаретой. Дуэ маникин.

* * *

Это случилось в Коктебеле. Осенью одного из 80‑х годов — переодетые цыганами хиппи увели якобы на вечер авторской песни девочку… По необъяснимому совпадению там же находилась в обществе толстозадого семиота Ларского уже знакомая тебе, Инфанта, с моих слов Барбара Бирозка. Там же средь бела дня дочь m-me Жаклин Мария Титирь не могла оторвать глаз от голых яиц пацифиста Ярмолинского, по кличке Берендей, похожих на мелочь в полиэтиленовом мешочке. Финяйца.

Только звали девочку не Флора, и не Гага, как обращаются к ней мгновенно забываемые тени-чучела в клубном дыму. До превращения Алёнушка было имя её. Арийская лебёдушка с прыщиками на спине гимнастки и тяжеленной косой золотистых волос до поясницы. Со вздёрнутым носиком совсем не похожим на сливу. С громким, но располагающим голосом здоровой юности, которой нечего скрывать. Алёнушка как раз любила носить платья и соломенные шляпки, которые были настолько ей к липу, что казалось, сами слетали ей на голову.

Недаром среди порхающей по пляжам и кафе интеллигенции маячит тонкогубая Барбара. Недаром слетаются вонючие хиппи и шпарят на гитарах словесный понос за всех царевичей-дебилов земли русской.

Неужели Алёнушка прибыла в Планерское совсем одна? Нет, конечно. Но после такой засекреченной ночи никто больше не видел, а главное не вспомнил про сопровождавших девочку взрослых. Они исчезли.

В ту роковую ночь все они выступили в роли блаженных паяцев, безвольных марионеток в руках некого Демона, манипулирующего ими в виду ритуалов, смысл которых остаётся нерасшифрованным. Впрочем, есть подозрение, что превращение было совершено днём, и больше напоминало хирургическую операцию, чем чёрную мессу. В руках тонкогубой ведьмы Барбары появился чёрный зонтик — краденый, лучший в мире. Она вознесла его над головой, так что стали видны клочья годами не сбриваемой шерсти в её подмышках. Зонтик погрузился в лоно арийской девственницы — она находилась в гипнотическом сне. В последующие часы у девочки изменился цвет волос, черты лица, губы, конфигурация влагалища и так далее, и так далее. Её как будто загримировали, чтобы кто-то в будущем не сумел распознать в ней прежнюю красавицу. Так Алёнушка Струлева оказалась заживо погребена среди живых, а вместо неё с каменного ложа шагнула в этот мир Флора Срулик, дива-трубочист.

Для чего понадобилась эта операция? И кому — сынам погибели и дочерям Лилит. Тем, кому по нраву бесконечное глумление над схваткой «Левиафана и Бегемота», тем, кто готов высмеивать всё, что возбуждает их сардоническую злобу. Потому что скользкими их звездочётами была разгадана тайна небес — Алёна Струлёва, русская девушка в 101-ом поколении должна родить богатыря. Это будет арийский, полярнорайский Северный Бальдур-Христос. Спаситель рода, зачатый от небесного языка… Но пасквильная маска сковывает тайный лик Алёны в мясистый плен… Я хотел сказать, Жениха. Однако лучи севера время от времени просвечивает сквозь личину брахеоцефала. И 33 повара-богатыря, и «сто эсэсовцев прекрасных» чуют своим бриллиантовым сердцем: it's a mother. И она где-то рядом.

Оборотень-трубочист вынуждена напоминать о себе дурным запахом, высмеивать на словах катастрофы и геноцид, посылая таким печальным способом S.O.S арийским братьям.

Банкир Маргайа бежит вдоль сточной канавы за магической книгой, которую уносит мутный поток нечистот. Расстроенный тем, что не сумел её выловить, он отправляется бродить в лес, где его встречает белый Дьявол с крестом на шее…

Алёна Струлёва не единственная сомнабула в когтистых пальцах гурманов Зла. Банкир Маргайа, например. Он же Красавчик Смит, или Вассеркопф, как называют его злые языки, усиленно хлопотал, стараясь сосватать Га́гу, какая есть, небесному Жениху, несмотря на то, что Жених[14] давно женат на преданной ему обезьяне. Его нехороший конец описан в пасквиле Роберта Сосина «Симптомы». Правда, некоторые убеждены, что Аквацефал не погиб. Его вовремя обнаружила старуха-мать, зашедшая за газетой. Она не растерялась, увидев надорванную тушу своего ребёнка, успела вызвать опытного хирурга, и тот зашил Маргайе грыжу, и сохранил, таким образом, жизнь. Впрочем, это какое-то коптское евангелие получаете. У Сосина всё описано иначе и мрачнее.

Аквацефал-потребитель перестал узнавать Флору-Алёну. Теперь он гордится, что во всём знает толк, как потребитель-аристократ. Тёлки, соусы, аиды, компакты. Классные книги. История Израиля и бермудского треугольника. Станок, фактура, биохимия. Он всё чаще машет короткой распухшей ручищей, в точности, как недовольный аккомпанементом певец, и топает ногами, как кинозритель, которому не хотят уступать место, указанное в его билете. Если, конечно, он жив. Найдёныш, обманутый по массе поводов не одним существом того жалкого пола, что родит всех нас.

Подводные лодки стерегут покой и частную собственность аквацефалов. Такие всю жизнь что-то собирают, желают владеть, грубо обрывают нерешительного — брать или не брать, покупателя. Щиплют маму, если им снится, что мультипликационные бандиты, похожие на бракованные игрушки, хотят отобрать у них часть собственности, и мама, кивая головой лейтенанта Коломбо, начинает рассказывать им сказку-противоядие про добрых великанов госбезопасности, которые уже однажды спасли маму от страшных парней в чёрных галифе (они снились ей): прикладывают её ладонь к раскалённой докрасна печке-буржуйке, и, вынув из галифе чёрный блокнот, настойчиво и грубо пишут на белом листе вопрос, на который она не имеет право отвечать: «Wo ist das geld?»

* * *

Канун Рождества в большом универмаге. Совсем недавно туда требовался диктор, и вот теперь, судя по репродуктору, без умолку предлагающему посетителям «подарки на любой вкус», больше не требуется. Посетителей немного, и за час до закрытия радиоточки обоих этажей замолкают. Вскоре диктор спускается на первый этаж, слегка прихрамывая, он направляется к служебному туалету. С виду это невысокий средних лет мужчина, возможно, инвалид, с усами и длинной, но давно вышедшей из моды причёской. Молодой сотрудник музыкального отдела, одеваясь, говорит напарнику, почти старику, с постриженной бородкой: «Странный тип, знаешь, я заметил, обычно люди моют руки после уборной, а этот — до, — и, желая щегольнуть эрудицией, — Читал у Бернгарда Гржимека, что некоторые лемуры опрыскивают себе лапки собственной мочой».

Остробородый полустарик изображает одобрительное изумление, он утешитель со стажем, и, вдобавок, к нему зашёл его давний собутыльник, поэтому ему хочется, чтобы молодой коллега поскорее ушёл, и он с улыбкой, доверительно склонив голову, даёт простое объяснение: «Это из-за пыли, здесь ведь товар пылится, вот он и моет их прежде, чем… Понимаешь?» Юноша изображает насмешливое превосходство над унтерменшами касты торговцев. Он, подняв брови полумесяцем, протягивает остробородому руку, после сухого и крепкого рукопожатия, чиркнув молнией на зимней куртке, уходит, не оглянувшись. Пожилой господин, его зовут Валентин, хитро и беззлобно улыбается ему вслед.

«Ты не находишь, Аркадий, что наш молодой коллега чем-то похож на президента государства Киргизия, а?» — говорит он, стоя спиной к своему третьему напарнику, которого не видно из-за прилавка. Потому, что он занят сменой обуви. «Да ну его», — отзывается Аркадий. Он обижен на юнца, потому, что тот не взял его с собой в одно место, где собираются сторонники евразийства. В служебной уборной Аркадий успел подглядеть, как паренёк привинчивает себе на рубашку специальный значок, эмблему — крест и окружность. Недавно за пивом, на вопрос Аркадия, где он собирается гулять Новый год, молодой человек ответил, что в его среде Новый год встречать не принято, зато отмечается Юл — древнейший арийский праздник, в пику Америке и сам знаешь кому. «И что, — поинтересовался Аркадий, — не гоняют за это вас?» «Нас? — в голосе мальчика зазвенел металл, точно ударили в рельсу, — Пусть попробуют только…» «О-о, — невозмутимо комментирует Валентин, — Вот и Алёша».

Аркадий, крашеный в чёрное джентльмен-малоросс, тотчас встаёт в полный рост, поверх ртутного цвета сорочки с галстуком на нём надета малиновая безрукавка. Щёки, всегда немного красноватые от постоянного изумления. На подбородке хронический прыщик-фонтанель, появление которого хозяин приписывает колдовству завистников.

Алёша Введенский пришёл не один. С Валентином они дружат ещё со времён хиппизма. Вот уж год, как Введенский начал хорошо зарабатывать, в молодости, и после, надо сказать, отвратительно беззубый, теперь он завёл роскошные челюсти, на редких волосах играет блеск, и они отросли в косичку.

Мало-помалу первый этаж их универмага пустеет. Молоденькие продавщицы, припудрив пятачки, и зачехлив витрины с дорогими безделушками, покидают заведение кто через служебный, кто через обычный вход. В окнах бегают огоньки электрических гирлянд. Девушки, не такие коротконогие за счёт каблуков, походят мимо, едва удостоив немолодую троицу кивком. Впрочем, некоторые приветливо раскланиваются с импозантным Аркадием. Валентина с чужаком Введенским как будто не замечают. Провожая их самодовольные шаги взглядом, Валентин вспоминает свою первую жену, тоже продавца, в книжном, и снова, который раз за день, лукаво улыбается.

По странному совпадению, на полке антикварного отдела, выставлена громадная, но, по мнению знатоков очень неудачная копия рублёвской Троицы. Без лишних слов, Введенский достаёт из миниатюрного, но вместительного портфеля 0,75 дорогой водки и ставит её на столик для сумок. «Рад вас видеть, ребята». «Взаимно». Аркадий разворачивает несведенные бутерброды. Закуски явно не хватит, но есть апельсиновая вода, купленная Валентином за присвоенные от выручки рубли, кроме того, у него есть такая же бутылка, только об этом не знает Введенский. Она появится в нужный момент. Вскоре ровесники заводят демонстрационный проигрыватель. Одна из групп с лозунгово-психоделическим названием. Незатейливый голос поёт блюзовые фразы, утрируя характерные обороты до неловкости, слова явно абсурдные, вычурные, стелятся хищной позёмкой, и выскакивают, точно жабы из воды — слышится: … тэлэфоун… вуду… сукин сын… Консервативный красавчик Аркадий, в прошлом переводчик, конфузливо усмехается: «Вот чертяки… Где вы их только… Надо же тогда такое слушать!?» Сам он предпочитает Элвиса, и белых солисток салонного типа. «Женщина поёт» — говорит он про этих шепчущих мышей со смазанными вазелином губами. Валентин и Введенский, кстати, фамилия Валентина тоже священничья — Попович, раскачиваются в профиль, точно шахматисты в трансе. Аркадий пощёлкивает пальцами в духе джазовых котов времён Хрущёва. «Кремлёвочка. Какой всё-таки это наслаждец!» — льстиво восклицает он, теребя бородку покороче Валентиновой. Аркадий надеется, что ему тоже разрешат поставить что-нибудь из его кумиров. Хриплый ведьмак гогочет как кочет, в чёрных буханках колонок-пигалиц. Его голос шлёпается жабьим брюхом на аккомпанемент квакающих гитар, губной гармоники, множества ударных — и, бутылка опустела на две трети. И скоро опорожнится окончательно. «К-кого ждём?» — слегка заикаясь, берёт её в руки Введенский. «Вия» — шутит Валентин. Склонённые Головы святой Троицы в клубах трёх дымящих сигарет сильно напоминают Jimi Hendrix experience. Здесь, камера наблюдающая отдаляется, облекая тайной всё происходившее в ночном универмаге; за нагромождением импортных чемоданов, раскрытых зонтов, и манекенов на ангельских ножках из пластмассы, с улицы было совсем ничего не видно.

А улица ночью, в туман, страшна своим безлюдьем. На её широких тротуарах виснет какая-то тревожная напряжённость: так и ждёшь, что вот сейчас из мглы, в белёсый круг под электрическим шаром, выскочит женщина с содранной кожей… или повиснет на одной цепи готическая вывеска, поскрипывая над входом в закрытый пивной бар.

Они так и не рискнули кем-либо стать, Инфанта. Серийными убийцами, авантюристами. Не стали ни кем, то есть, остались самими собой. Сберегли свой просроченный запах. От них пахнет одеколоном «Не удалось». Прожили в отвлечённо-фантастических безграмотных фантазиях. Миры Станислава Лема. Миры Александра Беляева. «Ахмадулин читает Аксёнову».

— Cherish? Если cherish, значит живой, — острил Валентин, несмотря на пьянство, или скорее благодаря нему, сохранил способность острить в старом стиле.

— Ой! Не люблю я их, — отмахивается двумя руками, сверкая запонками, кокетливый Аркадий.

— Аркаша, к-кого? — пристаёт Введенский, сдавливая хлебный шарик. Он умеет лепить из мякиша забавные фигурки Битлов, эльфов, случалось, зарабатывал на курортах в начале 70‑х. Валентин, в прошлом макетчик первой руки, уважает Введенского за это.

— Да эти ваши группы, жалкие потуги, сколько ребят погубили своими наркотиками!

— Аркадий, ты прав, — Попович сентенциозно повышает голос. — Но не во всём, — он разливает водку широким жестом вошедшего в любимую роль лицедея.

— Аркадий Коко — Лолита Йа-йа, — лепечет Антиной из музыкального отдела.

Валентин Попович возвращается из уборной, вытирая руки собственным платком. Он ставит диск Риббентропа Молотова: записи какого-то ныне преуспевающего политика — диковинные песни под гитару, напетые в микрофон мыльницы будто бы ещё в середине восьмидесятых:

Ты стянула свой сальный свитер

Показала больную звезду

Ты приставила чёрный клитор

К моему зловонному рту

Это — аусвайсы

Это — мёртвый вассер

Это — Эйч Пи Лавкрафт

Режет яйца кот-ту!

* * *

А в клубе «Данвич» полным ходом шло веселье эзотерической окраски. Юноша, с бровями киргиза прочитал своим сверстникам с манерами банщиков и поваров, доклад об исторической прародине во льдах. К полуночи появилась Га́га, похожая на матроса с противогазом. Кролик-чернорубашечник тотчас подбежал к ней, взяв вынутой из пушистого чехольчика лапкой железный крест, потешно попробовал его зубом. Евразиат со значком креста, делая вид, что не замечает появления дамы, грыз недорогой крендель, закусывая. Флора-Алёна, согнув крючком указательный палец, настойчиво смотрела ему в спину раскосыми глазами. Ансамбль страшно несамостоятельных любителей электронного шума возился на невысокой сцене с приглашённым духопёром, старательно выдувавшем из своей трубы допотопные музбакланские шутняки-киксы. Одного взгляда было достаточно, чтобы определить: у этих копуш не только отцы, но и деды были лабухами. Слухачи, нотники…

Киргизу пошептали, и он обернулся — медленно, поднимая покатые плечи и выровняв задницу на манер локатора. Срулик протянула ему руку, которую киргиз счёл нужным задержать в своей. Тогда Га́га сделала движение прижаться к нему — быть женщиной. Она долго репетировала этот жест с огромной плюшевой пандой у себя в спальне.

Дурная модная одежда делала её старше и толще. Киргиз не без ехидства представил Флору охающей, словно обворованная старуха, и решил, что эбни надо исключить. Успокоенный (к чёрту эрекцию, и чёрт знает, какой бульон в манде этого чувирделиуса) он барственно произносит:

— Давно, давно мечтал познакомиться с Вами на предмет финне мунди.

— Взаимно, — отвечает Га́га, и приседает, точно вставая с горшка, или немецкой каски с вареньем.

«Симпатичный, — анализирует она, молодея от мысли о близости с этим неонацистом на 10 лет, оттого, как она, набрав полный рот его соплей, выбежит на застеклённый балкон, и белея саквояжной задницей, сплюнет их с девятого этажа, — Ему бы пошла киргизская шапочка».

Недочеловек в петле

Недочеловек протух

Недочеловек в петле

Меж портьер.

Смотрит на меня Петух

Смотрит на меня Петух

Смотрит на меня Петух

Там — пли — еррр.

Идейные сердца, замужние художницы в цветных резиновых сапожках, журналисты-женатики, пьющие водку глоточками, как будто это текила, с завистью поглядывали на превращение киргизской головы в очередного, это уже не вызывало сомнений, истукана на знаменитом стёганом одеяле Флоры, полученном в приданое ещё бабушкой Джесса Франко. «Клара Фрик» — было вышито на одном из его углов.

* * *

Аркадий, стыдливый от природы, после водки раскраснелся окончательно. Противоречивые желания боролись в его душе. Завтра магазин закрывается на рождественские каникулы. Хорошо бы что-нибудь утащить с собой. Его сильно волновал роскошный фотоальбом «Адольф Гитлер и XX век», выставленный за несуразную цену в отделе подарочных изданий. Но пропажа такой большой книги не пройдёт незамеченной. С другой стороны… С другой стороны было тревожно весело выпивать с этими, пускай знающими музыку, но, всё-таки, в отличие от него, Аркадия-переводчика, мастеровыми. На возвращение к себе домой, где его ожидала встреча с не подпускающей к себе вот уже второй год женой, и громоздящимся на полу всем тем хламом, что был им натаскан за долгие годы лемурьей жизни, Кравченко Аркадий мог согласиться только в состоянии полного беспамятства. Скорее бы оно наступило… Но очень скоро ему пришлось молниеносно протрезветь. Глаза Аркадия всё чаще вспыхивали собачьим помешательством, он то и дело косился на них неприязненно, сжимая руками край прилавка, точно стремился спрятать за ним нижнюю часть своего немолодого, но окружённого заботой, тела.

Введенский с Поповичем, похоже, были рады возможности выпить и окунуться в мир любимой рок музыки, водка повышает остроумие, и два товарища, время от времени, по старинному обычаю жали друг другу руки, после очередного остроумного замечания про «Заппу-папу» или там «Can the can…» Последнее выражение было Аркадию знакомо. Когда-то он преподавал в профтехучилище, и это был пик увлечения царевичами-дебилами студийным визгом американской пигалицы Сузи Кватро. «Это ничего, ничего», — мотнул головой царевич Аркадий, — Главное я, Аркадий, не увлекаюсь царевичами».

Его насторожили слова Валентина, с ненужной громкостью прозвучавшие в промежутке между песнями: «Who is the winner in the night?» Многозначительно просунув руки в карманы действительно американских джинсов, промолвил Валентин: «Кто побеждает в эту ночь?» Смысл вопроса неприятно туманит рассудок малоросса Кравченко. Ему вспоминается мгла и безлюдье главной улицы, то, что он один в этом отдельном двухэтажном помещении с двумя нетрезвыми мужчинами, о прошлом которых ему не известно по сути ничего утешительного.

Введенский, сверкая новыми зубами, что-то взволнованно отвечает собеседнику, но шум исковерканной психоделической пьесы не даёт Аркадию подслушать его слова. Оказывается, это был эпилог целого альбома. Первый этаж универмага вновь погружается в тишину (второй и вовсе окутан тьмою), и в этой тишине, Попович, стукнув подмётками полусапожек об пол, чеканно произносит, глядя в глаза Введенскому:

— Что может нам помешать?

Аркадий только успел метнуться в бок, когда Введенский преградил ему дорогу между тумбочкой и стендом с дисками, а Попович протянул руки через прилавок, норовя схватить его за шею. Мгновением спустя, Кравченко пригодились занятия гимнастикой — сделав упор двумя руками и перекинув ноги через прилавок, понёсся к служебному выходу. Центральный вход, он уже успел об этом подумать, был заперт снаружи. Введенский ринулся ему вслед, успел дать подножку, так что Аркадий (точно на воздушной подушке) по крокодильи шлёпнулся на пол, но тут же взвился на ноги, и со злобой пихнув под ноги Введенскому тележку с книгами, понёсся по чёрной лестнице наверх. Выглянул из дверей — темнота: уличные фонари не доставали до второго этажа, кроме того, туман глушил их свет, окутывая желтоватые шары зловещей дымкой. Было тихо, Аркадий, стараясь не шуметь, прокрался вдоль стеллажей, обогнул тёмный угол. Спиною к дымчатому окну в мигании рекламы напротив, нехорошо ухмыляясь, стоял Попович. «А-а-а!» — вырвался из малиновой груди Кравченко вопль. «А-а» — глухо передразнил «winner in the night» возглас своей добычи.

Юркий, как мышь, Аркадий ещё долго носился, опрокидывая на своём пути всё, что мешало ему ускользнуть от скрюченных объятий двух холостяков, обуреваемых дегенеративной страстью к ровеснику, бог знает для чего сохранившемуся лучше их. Траектория их метаний по отделам и прилавкам отмечена падением самоваров и чемоданов, в одном из поединков он швырялся в Поповича книгами, но ни разу не попал, зато рассёк обручальным кольцом губу Введенскому, так что тот завертелся на месте, сплёвывая красным. Стоит отметить, что ловля Аркадия происходила в полном безмолвии, ни жертва, ни её похотливые преследователи не проронили ни слова. «А» Кравченко и ответное «А» Поповича на старте этой грязной игры были, в сущности, единственными звуками, паролем, разыгравшейся за витриной универмага рождественской сказки.

В конце концов, никто Аркадия уже не преследовал. Действовал растрясённый погоней хмель. Оба дебошира описывали пьяные восьмёрки, безнаказанно постукивая каблуками. Попович, даже пробормотав «Господи, прости» поставил на место опрокинутую икону.

Аркадий на короткое время расслабился, безрукавка отвисла малиновым брюшком, но, вспомнив сизый румянец щёк Введенского, и расстёгнутую молнию Валентина, съёжился, и совершенно неожиданно, для неумолимо сжимающих кольцо окружения мужчин, вскарабкался по холодному стояку отопления под самый потолок, и упёрся ногою в идущий вдоль всей стены пыльный карниз. Там он был для них недосягаем.

— Кашка фром Багдад?» — спрашивает сам у себя Попович, и ковбойским шагом удаляется в секцию компакт-дисков, где у него спрятана пол-литровая фляжка «Баккарди». Введенский не спускает ясно-синих глаз с прилипшего к потолку, точно лепной ангелочек-летучая мышь, Кравченко. Аркадий смотрит вниз, не мигая — глазами жителя мадагаскарских лесов.

Валентин возвращается с выпивкой и чем-то ещё. Пьют из горлышка, обнимая друг друга за плечо и талию. Когда вместо закуски следует долгий и бесшабашный поцелуй, Кравченко окончательно понимает, какого рода отношения связывали этих двух западников в молодости. В его ноющей голове, под спутанной копною выкрашенных чёрной краской волос рождается один вариант с идеей.

Прикурив друг другу сигареты, западники дымят, время от времени поглядывая на мартышку под потолком. Аркадий с тревогой замечает, что один из его башмаков расшнуровался и грозит упасть, он осторожно подгибает ногу и ударом об стену закрепляет на ней башмак.

Валентин делает шаг вперёд, и снова произносит: «А?» В его руке появляется дорогостоящий альбом Элвиса Пресли, ограниченный тираж, золотое напыление, толстый буклет… Аркадий, судя по расширению совсем лемурьих глаз, видит, что ему предлагают, но всё равно не соглашается слезть.

Пожав плечами, Валентин прячет коробочку во внутренний карман пиджака. Теперь очередь Введенского уговаривать капризное существо на трубе. Он, точно образ новобрачным, подносит фотоальбомище Гитлера, его открытое лицо изображает простодушное недоумение: «Ну, Аркадий, а? Что ж ты? А?»

Кравченко краснеет ещё больше, и целомудренно прячет голову в плечо взмокшей рубахи. «Запонки!» — мысленно вскрикивает он, но тут же вспоминает, что подвернул манжеты, опасаясь вымазаться в икорном масле, и схоронил их в кармане брюк, слава богу.

— You keep me hangin' on? — со значением вопрошает Попович, будучи убеждён, что его старый друг помнит фразу помпезной пьесы «Ванильная помадка», боготворимой Введенским в юности группы.

Алёша улыбается ещё простодушнее и, в который раз за вечер, протягивает руку. На сей раз, рукопожатие длится дольше и нежнее. С неожиданной у мужчин их возраста искусной нежностью, совсем позабыв про вцепившегося на его счастье трубу Аркадия, с ошеломлённой миной наблюдающего прелюдию их позднего, возможно последнего свидания, Попович и Введенский отдаются друг другу, полностью поглощённые магическим качеством эрекции, возникшей в половине пятого утра из ниоткуда.

Пошёл первый троллейбус. Эротический лепет мужчин, сосущих друг другу хуй едва разборчив. Кравченко всё видит, но уши его как будто спят. Он вспоминает, что уже шесть часов не был в туалете. Мотает косицей Введенский, подёргивает задом Попович… Оргазм настиг безумцев за полчаса до зари. Прежде чем выглянуло неприветливое декабрьское солнце, кожа на лысой голове Поповича младенчески порозовела. Четыре пятерни сдавили четыре ягодицы… Мексиканские каблуки замшевых полусапожек Валентина оторвались от пола, на высоту спичечного коробка и, цокнув, застыли…

Они не шевелятся. Лежат неподвижно целые пять минут. Кравченко не знал, что ему делать. Он не мог понять, что произошло с теми двумя внизу, обморок, что ли… Аркадий при любом освещении смотрится, точно его личико выглядывает из погреба, или в окно чердака. Аркадий в лунном свете — музыка для облизывания ложек. От волнения Кравченко похож на мультипликационного ежа — волосы, жёсткие от краски, торчат иголками.

«Мой эмбрион», — так называли Аркадия в разное время совершенно незнакомые друг с другом люди. И вот, похоже, этой ночью, ближе к рассвету, Кравченко пережил второе рождение. Ослабив затёкшие пальцы, зная, что не успеют обгореть, Эмбрион — будь, что будет, съехал по трубе вниз. Замер. Прислушался. От неприличной парочки на полу веяло безмолвием того сорта, что не может исходить от места, где лежат живые люди.

Шары уличных фонарей уже меньше отливали желтизной, обозначились чугунные столбы под ними, стала видна безлюдная остановка. Утренний свет прибавил Аркадию хладнокровия. Те двое, то ли они просто умерли от любви, то ли в выпитом ими «Баккарди» оказался яд, об этом существо, просидевшее под потолком всю ночь, хотело думать меньше всего.

Поверье есть, что каждый год, зимою,

Пред праздником Христова рождества,

Ночь напролет поет дневная птица.

Тогда, по слухам, духи не шалят,

Спокойны ночи, не вредят планеты

И пропадают чары ведьм и фей,

Так благодатно и священно время.

Зачем они это сделали, чтоб увидеть на миг, как из синего плотского мрака взрыв полярных сияний рождает неистовый свет? Каки из синего мрака вытекли вместе с жизнью.

Теперь его, Аркадия, очередь, сунув в карманы ноющие руки, свысока оглядывать двугорбую ламу, чьи фрагменты минувшим вечером порознь имели вполне пристойный вид. Много-много лет назад, В Москве, на Калининском, оказался он в кафе «Ивушка», где выступал перед узким кругом Северный. И Аркадию было приятно, что они тёзки с артистом, вскоре ушедшим в мир иной… «А когда наступит утро, я пройду бульваром тёмным, и в испуге даже дети убегают… от меня…»

Быстро соображая, что ему надо сделать — удалить отпечатки, причесаться, Кравченко застёгивает полушубок из искусственного меха. «Как у наших у ворот… завязалась драка, — сперва едва понятно бормочет он, потом, вспомнив, выучку на курсах переводчиков, напевает довольно приятным баритоном, — Нищий нищего ебёт, аж сверкает срака».

Ещё раз, проверив, всё ли на месте, он склоняется над Поповичем, чей полураскрытый рот придавила сарделька Введенского, и с миной канальи, глядя в околелые глаза, достаёт из пиджака и перекладывает себе в карман альбомчик Элвиса, и удаляется в туалет ждать, когда откроется универмаг.


14–19.08.2000 год.

Загрузка...