Разные судьбы

Новые урны. Редко встретишь старую. С выпуклым лепным узором, где-нибудь вдали от центра стоит она возле темной скамейки, немного под углом, словно Башня Сатаны. Сохранилась только потому, что никто не забирает на дачу из-за продольной трещины. Такие же стояли через каждые десять шагов в аллеях на проспекте, даже когда по радио уже звучал Duran Duran. Одинаковой формы отлитые из застывшего раствора урны принимали мусор, плевки и окурки более-менее аккуратных граждан с равнодушием подходящих вещей в неподходящей среде. А граждане бредили вибраторами, готовые выполнить любую низость, какую потребуют от них голоса шайтанов, что звучат не смолкая в головах даже тех, кто письменно заявил, что шайтанов не бывает. Люди мусорили, озираясь ненавистью на послевоенные деревья и мраморные колонны. А те сохраняли безмолвное постоянство и смотрели в небо. «Где не наши буквы? Хоть бы одно слово не по-нашему!» Иностранные слова можно было прочесть разве только на лекарствах, даже русских надписей было не много, и половина из них не работала. Праздничную иллюминацию составляли бессмысленные узоры из бесчисленных лампочек. Капризные настроения того времени хорошо изобразил один поэт: Там на дне окурков много, хочешь — ешь, а хочешь — жуй, хочешь — человечью ногу, хочешь — человечий хуй. Нынче виден хуй везде, в жопах хуй грузинов, хуй в влагалищной пизде, хуй и в магазинах[15].

Урны стояли в земле так внушительно, что казалось, это ракетные шахты, связанные с преисподней, где ожидает сигнала секретное оружие возмездия. Взовьются к проводам и скворечням окурки, кошачьи ноги, смятая бумага, и ударят из темных отверстий фонтаны холодного пламени. На зов этих огненных столбов, взметнувшихся до самого неба, откликнутся и прилетят рукокрылые каратели. В последнюю минуту вмешается, заработает санэпиднадзор Империи Зла. Изменникам будет казаться, что мучения не имеют конца, но жертвенный убой лишь приблизит то, что тщетно пытались отдалить добрые люди, и край родной утопит в зелени несрочная весна благоденствия.

Как раз мимо такой урны-одиночки шагали в сумерках к остановке автобуса два товарища. Посреди баклажаньего цвета осыпавшейся листвы она маячила, точно обезвреженная обитель злого духа. Сам демон, все может быть, ждет решения Гаагского суда в специальной лампе, обитой изнутри поролоном. Пощадил, не растерзал вовремя кого следует — теперь сиди. Урны агрессию не отражают. Однако агрессор боится смотреть в трещины и дыры на враждебной территории. А заглянув в темное место, быстро отворачивается и тоскует, бедолага, по невыросшему хвосту.

Один из приятелей, с большой олимпийской сумкой, был телемастер. В телевизоре пропал звук, и он помогал наладить старый ящик своему сверстнику. Выпивать не стали — возраст не тот. Пока обедали и пили чай, почти совсем стемнело. Мастер жил далеко, автобус ходил туда по графику, дважды в час. По пути они увидели дом, где с балкона выступал Гитлер. Но забыли, как называется улица. А на указателе только уцелел номер дома — 23. Посадив друга в автобус, они попрощались дважды, тепло, человек снова прошел мимо урны, трещину в темноте уже не было видно. Зато цифру 23 на углу двухэтажной постройки освещала единственная лампочка.

Дома его никто не ждал. Человек был холост, привык к одиночеству, и умел самостоятельно гасить чрезмерную грусть и веселье. Увидев выключенный телевизор (он что-то пометил в программе на неделю, но фильм показывали поздно, в полпервого ночи) он, беззвучно шевеля губами, повторил пояснения друга-специалиста, что-то про электроны, куда-то гонимые остывающими лампами, а так же что-то по поводу катодов. Катодов… Дело в том, что полное одиночество в квартире холостяка наступило не сразу. Месяц назад он снес на пустырь и похоронил своего кота.

Пустырь вырос за бывшим костелом, словно кислотная клякса. Говорят, землю купили не то армяне, не то бывший лысый физрук, который отмечает все еврейские праздники, несмотря на шукшинское лицо и фамилию классика украинской литературы. Если спрашивали «что там будет» все повторяли один ответ: «стоянка для машин». Точно так же в детстве на вопрос, чем плох Адольф, говорили: «столько людей погубил». Холостяк долго стоял у светофора, пропуская транспорт. Был выходной, включили желтую мигалку, и никто не хотел дать перейти через дорогу единственному пешеходу. Перед похолоданием сгустился странный туман. За сотню метров мало что видно, зато дома и деревья, те, что ближе, выглядят отчетливее и новее. Черные ветки видны до мелочей, как будто сам их рисовал. Нездешний силуэт католического храма красиво выделялся тротуарной серостью на фоне сизоватого неба. Мужчина со спортивной сумкой шел и вспоминал Лазаря, своего давнего кота. Тот не хотел полезать в мешок, сильно метался, пришлось сперва накинуть сетку. Лазарь третий день страдал от чумки, надо было срочно делать уколы. Пассажиры в трамвае косились на шевелившийся мешок. А эту сумку он хотел подарить телемастеру, но тот сказал, спасибо, не надо, мне нужна более просторная. Теперь в сумке лежало угловатое тельце Цезаря, тяжелое, как дрель. За костелом его поджидал Сермяга с лопаткой.

Лопаткой и грабельками пенсионер Сермяга зарабатывал на лишнюю бутылку, приводя в порядок могилы чужих родителей накануне христианской пасхи.

Достали Цезаря. Он вчера ночью околел. Почернела и заострилась белесая мордочка. Лицо Сермяги, измятое, как рваный мяч, напротив, казалось еще больше опухло с последней встречи. Хозяин перевел взгляд Сермяги обратно на кота, и поджал губы, чтобы не рассмеяться. Он вспомнил фразу из песни Галича «В автомат пятак просунул молча я», как Сермяга доказывал, что в ней говорится о пневматическом сексе. Он все-таки хмыкнул, и Сермяга тотчас с чуткостью слепого поинтересовался:

— Что такое?

— Не могу видеть ихних родителей, в особенности отцов. Узнаю черты. Звонит одна. Супруг ее не грузит, радиотехник, типа нашего Вити Жарова. Знаешь, что он делает? Подслушки, и все умещается в дипломате, и стоит пятьсот. Золотые руки. По-моему, она звонит всем подряд и ноет, что ей нужна дубленка. Это ты мне говорил, что у тебя в записной книжке одни покойники? — он потрогал пальцами грабельки, — Нужны золотые руки, а хуем ты карьеры не добьешься.

— Не говори, папа. Хуя нет, пропил… У них все есть, потому что руки золотые, плюнь и вырастет, — брезгливо вымолвил Сермяга и сплюнул себе под ноги.

— У тебя скоро перекомиссия?

— Звонила сестра, а я же жь в запое. Звонит шо… что с вами, вы больны? Простудился, но я давно хотел к вам прийти. Не надо вам приходить, мы вам пойдем навстречу. Хоть какое-то лекарство дадим, в смысле — без бабок. А я же жь его бабушкам…

Врачи идут навстречу. Хипповали, подтусовывались, теперь идут навстречу паразиту, каких мало. «Симпатичный был мужчина», — произносит медсестра голосом знатока-реставратора, когда за Сермягой, словно сошедшим с картины, закрывается дверь кабинета.

Цезаря кое-как уложили набок, чтобы лапы не торчали, присыпали сперва песком, потом полетели мелкие комья глины. Хозяин кота, чтобы согреться, сбежал по бетонным плитам.

— Сколько уже не строят вторую очередь ликеро-водочного, лет десять или больше? — окликнул он с высоты, вглядываясь в медный купол новой церкви, дико маячивший над плоскими крышами пятиэтажек, — Я проходил мимо, лежат стройматериалы, краской написано число — 31 января 1992 года.

— Ты еще куда-то смотришь, папа. Я уже никуда не смотрю, раньше смотреть надо было, что с этими пидорасами делать.

— Новая церковь. Кто туда ходит?!

— Ходят, папа, ебать-копать. Это жь Рома Рыльский с Русланом Малышко перекупили, будут делать аквапарк. Это женушка конченная его раздрочила, она ж у него учитель украинского, Сосюру читает… ебать-копать.

— Там же был Дворец Культуры, там Витька Жаров лабал два сезона на танцах, — холостяк ясно представил двух одинаково высоких девочек, которых повстречал там через год после школы — Онищенко и Бабенко. Увидел их втроем, вместе с собой — на пляже, под душем, на оранжевом, брошенным на пол, одеяле. Теперь у них на боку тоже можно прочесть даты — не смерти, не рождения, а так, прозябания. Высокие девочки превращаются в длинные бревна, а набожная жена гангстера все читает и читае-т…Сосюру, — Значит, у них и хор есть, воют морковные морды, редьки в платках, корнеплоды с несбритой зеленью.

— И хор, ебать-копать. Мне не нравится, как они поют, я люблю Элвиса, спиричуэле.

Я никого не люблю, мне пока никто не нравится, оптимистично подумал хозяин кота. Это, значит, сказали бы мне в далеком прошлом, ты ее просто еще не встретил. А чем, собственно, далекое прошлое отличается от далекого будущего? Он догадался, в кого превратила Цезаря смерть. В игрушку. Разница только в сроке годности. Сермяга внизу возился с камешками, сооружая какое-нибудь надгробие. Он успел вжиться в образ полуслепого, которому обязаны идти навстречу все, кто хорошо видит.

— Глаза совсем отказали, катанка ж бьет по шарам.

— Да, лупит по шарам, — рассеянно поддержал холостяк, довольный, что все кончилось.

— Взял же жь матушкины очки, надыбал газету «Палач», что ты с Москвы когда-то привозил. Пишут: надо чтобы так — выглянул утром в окно — висят по фонарям жид, предприниматель, топ-модель, батюшка, генерал, весь русский рок… Охуенно написано.

— Да, охуйно. Это Гарика статья. Этих он уже обосрал. Теперь добивает последних идолов. Че Гевару, арабов с подкрашенными усиками, приклеенные бороды революционных вождей, никого не щадит, только Ежова приветствует, Ежов, говорит, был партийный человек. Всех поносит. Ницше. Всех. Америке, орет: Корею разнести надо уже за одно то, что опуда появился Дохлый Ходя.

— Цой, что ли?

— Нуда.

— А Старая Жопа Дохлого Ходю хвалит, ебать-копать.

— А кого ему еще хвалить, он сейчас в своей стихии, среди колхозников. Окружил себя плебеями. Буфетчицам подавай Пугачеву, а уборщицам — Старую Жопу.

— Да он и сам, папа, веселый буфетчик.

Покончив с котом, хозяин обождал, пока Сермяга занесет к себе домой инвентарь, чтобы потом неспеша (Сермяга быстро не может) обойти весь район, подняться к вокзалу, спуститься вниз и распрощаться. Сермяга тоже не знал названия улицы, где дом, откуда выступал Адольф. Давно запертые двери внешнего подъезда облупились, вросли в асфальт, жильцы всю жизнь попадают внутрь со двора — эти зеленые двери никто не видел распахнутыми.

— Ты знал Ходацкого? Круглолицый, румянец. Учился в одном классе с Флиппером.

— Шо то помню, папа, катанкой память посадил.

— Он такой, типа пана Владека из «Кабачка», глазки пьяненькие. Он жил, я хотел сказать, жил, как раз в этом доме, то есть, ходил по доскам, по которым ходил сам Адольф, однажды он мне рассказал про чувиху, соседку, естественно, будто он припиздил из школы, а она не на работе, сидит и гадает в халате немецкими картами. Заметила его, роняет карты на ковер, а карты с бабами, наклоняется собирать, так, чтоб он увидел, что под халатом ничего нет. Порно-призрак.

— Это интересно, — вымолвил Сермяга прежним голосом, который звучит все реже. И жестко добавил, — У Флиппера в классе все больные учились, — уже без «ебать-копать».

Вечерний воздух был не такой как обычно, словно чем-то подкрашен, это заметили они оба, но не сразу догадались, почему так кажется. С наступлением сумерек в окнах первых этажей, в местах, где их сроду не было, зажигались цветные вывески. От этих ядовитых отсветов земля и стены домов покрывались вздутиями и трещинами.

Жаров-телемастер увлекался поэзией. У него в квартире всегда лежали на подоконниках купленные за копейки сборники стихов. Об этом подумал его одинокий товарищ, когда возвратился домой с «похорон» (от «поминок» даже Сермяга отказался) и включил люстру, с которой свисала нитка с ненужным бантиком из бумаги. «Тупоносая, хищная и щекастая тварь», — однажды Жаров зачитал ему по телефону навеселе стихотворение Федора Сологуба. Телемастер даже в уборной держит книги разных поэтов. Вычитывает забавные вещи даже в журналах типа «Радио» или «Техника молодежи». Про робота, забытого на далекой планете астронавтами, например. К роботу приходят тамошние жители и дразнят его, и так далее. Жаров многое знает наизусть, а холостяку удается запомнить только отдельные фразы, вроде «в автомат пятак просунул молча я». Как Сермяга опух… Такая одутловатость уже не проходит, совсем бесстрашный человек, несмотря на то, что полжизни притворялся, будто не выносит покойников.

* * *

Дальше, как принято говорить, если речь идет о чудесном спасении от гибели в газовой камере, или лаборатории врача-убийцы, начинается легенда. Холостяк-одиночка решил, что не будет заводить себе нового питомиц. Он сам увлекся имитацией кошачьих повадок, дверь в спальню оставлял приоткрытой, и караулил, когда появится мышь. Однажды он прыгнул с кровати и успел ее поймать, потому что мышь съела слабую отраву и едва передвигалась. Он подбросил ее в воздух и поймал раскрытым ртом. Пытался проглотить, но задохнулся. Через некоторое время мышь ожила, первым шевельнулся торчавший изо рта хвост. Мышь выкарабкалась и удалилась по паркету своей дорогой куда-то под диван. А холостяк остался лежать ногами к телевизору, отражаясь в телеэкране, он лежал, выгнув спину, с застывшими над грудью полусжатыми кулаками, словно собирался выбить из глотки клич Тарзана. В его оскаленный рот смотрел бумажный бантик.

* * *

«Уже и такой титул у них есть?» — Весело удивился Виктор Жаров, удаляя с кинескопа пыль косметической кисточкой у одной скучающей шатенки. По телевизору пел какой-то питурик, представленный как Князь Русского Соула. Жаров успел отметить плотность портьер в квартире своей клиентки. Она сказала, что из соседнего дома могут подглядывать, а мало ли чем ей вздумается заняться.

— Но ведь это прекрасно, — пробормотал Жаров. Он специально положил остывать паяльник на подоконнике за одной из портьер, чтобы был повод за ним вернуться.

Загрузка...