Солнцем опьяненный

В феврале вдруг потеплело, стало солнечно и пыльно, как бывает в первых числах апреля. Лишь деревья торчали по-зимнему безжизненно на фоне весеннего неба. Одно из двух — либо мерещится эта невозможная безупречная синева, либо грязные сугробы на газонах.

Замшевый пиджак, скорее кафтан, не застегивался на груди, мешал толстый, крупной вязки свитер, и свернутая тетрадь в боковом кармане. Тетрадь была со страшным рассказом про осеннюю ночь в Москве. Тяжелая Челюсть не позволила мне его прочитать. Отрицательно сверкнула рысьими глазками, подведенными раз и навсегда так давно, что вспоминать не хочется. Татуированные веки и капустный бант в волосах. Все такое стародавнее, что на туловище, может, сохранилась надпись химическим карандашом. Самые новые вещи в квартире — дециметровая антенна и кассета певицы Аллегровой. Меня слушать отказываются, а музыку в доме держат…

От теплого ветра саднило кожу на лице. Я возвращался домой пешком, вдоль набережной, и чувствовал себя неисправимым стариком. Время от времени я пытался обернуться, все-таки, там осталась молодость, но лишь пожимал плечами и шел дальше. Про такие состояния говорят — «и плакать хочется, но не было слез». Мне предстояло послушать одного певца во вторник. А теперь было воскресенье. Ждать недолго. Особенно, когда уже четвертый месяц жизнь кажется невыносимой. Хочется сказать одной и другой, потерпите, я сам справлюсь с этим непрошеным наваждением, вы мне тоже нужны, ваше присутствие дорого стоит. Почему вы не куклы, как бисерная змея, зеленый лягушонок, лысый югославский птенец. Обе — одна и другая, неподдельно красивые, но ведут себя тревожно, противоестественно, словно ожившие манекены. Обе большеротые с выкрученными руками. Жаль только, что внутри у них кишки, а не узел из резинок… Навстречу, поедая из бумажного кулька арахисовое драже, прошагал мой двойник пятнадцатилетней давности. И тогда тоже было две.

В страшном рассказе действие разворачивается в октябре тысяча девятьсот восемьдесят третьего года. Прошло почти одиннадцать лет. Но уже тогда я знал от Михайлидиса про профилакторий, более того, успел там побывать, и не то два, не то три раза, даже выступал в концертах… Ух-ху-хух… Михайлидис перед новым годом сообщил, сверкая глазами, (почему-то все, кто работает на больших заводах, умеют это делать) что у них в самодеятельности появился удивительный солист. Искренний любитель Магомаева, поющий его старые вещи. Был упомянут также «белый сценический костюм».

Я не рвался в прожитые годы. Не шарил рукою в дырке с водой — куда же вы, мои какашечки? И все-таки, чего-то мне в эту несрочную весну было жаль.

Вдоль берега мне захотелось пройти, чтобы не ехать троллейбусом, где только и слышно: «удостоверение, удостоверение». Срок моей дурдомовской книжечки истек в прошлом феврале, у меня ее даже при себе сейчас не было. Едва вышел из диспансера, где мне было сказано: «либо ложитесь под наблюдение, либо мы перестаем вас замечать», сразу полезли в голову мысли о деньгах, концертах. Такие мысли, как известно, любят поддерживать те, у кого деньги уже есть. А тут еще этот замшевый кафтан. Обезьянья Голова сразу сказала: «Не носи его. Хочешь, чтобы к тебе пидорасы приставали?» Ей виднее. Мне она о себе не рассказывает, а кому надо, те и так все про нее знают. Я называю ее «японский композитор Сосака», и она давится.

Прошел почти год, и видимо, состояние мое пошатнулось настолько, что сердобольный инкогнито передвинул, закатывает мне весну раньше времени, как Рождество больному ребенку, если известно, что ребенок не доживет до декабря.

В троллейбусах теперь играет музыка, но пользуются общественным транспортом в основном инвалиды. Америка на полвека раньше начала экспериментировать с голосами, потому и выиграла все войны у этих скотов. Герои с поджатыми хвостами тоже здесь что-то сочиняют, показывают друг другу возможности своих «голосовых аппаратов». Попытки догнать и перегнать США в музыкальном отношении, чем-то напоминают стремление развить чувственность с помощью машинописного руководства. Татуированные Веки наверняка пробовали. Хорошо, что я ее навестил, осмотрел, пусть разрушается, пускай дымит. Не толстеет, правда. Еще бы, там съедено столько сомнительной вяленой рыбы, что вполне могли завестись и черви.

Стой! Стой, мусульманин! Aufschtein! Я, кажется, забываю подробности. Ведь с того солнечного февраля минуло еще девять лет. Чорт с ними, с деталями, какого роста были деревья и курс валюты, это есть кому описать. Меня интересует мое состояние. Всему сопутствовала печаль. За мною, как за скорбящим миллионером повсюду следовал, скользя по асфальту неподвижными колесами, черный блестящий (эта пыль на него не садилась) катафалк. От печали темнел воздух внутри арок и подъездов, где некому ждать, не к кому подниматься по честным советским лестницам, чтобы поделиться простыми вещами. Печалью и тоской смотрели пыльные окна копеечных кафе, закрытых на ремонт и переоборудование, после которого мы уже никогда, дьявол, никогда не узнаем друг друга. Я противился модным попыткам выпотрошить мою сущность, и открыть во мне салон красоты, как мог. Никто, правда, моих стараний не замечал.

Инженер Зуев явно переживал непонятные другим трагедии, он заметил мое состояние и, не говоря почему, просто предложил съездить с ним в профилакторий на концерт художественной самодеятельности. Давно непьющий инженер барабанил в заводском ансамбле. И правильно делает. Концерт будет не то во вторник, не то в четверг. У-гу. Посмотришь, какой у нас «Магомаев». Красавец!

В толпе начала девяностых преобладала птичья разновидность уродцев — с крючковатым тонким носом (но совсем не восточного, не еврейского типа) со впалыми щеками, острым кадыком и глазами-бусинками на выкате. Теперь персонажей с такими чертами можно в любой момент увидеть на экране. В постели, с пистолетом, героев. Они не растворились, оказались востребованы, сумели, как любит повторять бродячая серость, навязать себя и свой облик этому миру. Сегодня все чаше у ворот колледжей или университета можно встретить уродцев иного типа, с круглыми вывернутыми ноздрями и далеко посаженными миндалевидными глазами. Когда-то таких принимали в пионеры в седьмом классе. Теперь они могут благополучно парковать дорогие машины у ворот aima mater. Водят, не разбиваются. Судьба стала относиться к обиженным природой терпимее.

Если допустить, что все это поневоле я мог предвидеть, нетрудно понять причину печали, охватившей меня осенью девяносто третьего года. Она отпустила меня в мае, в Крыму, посреди скал, но воздержимся от красивых описаний. Кожаные птичьи маски, миндалеглазые монголоиды — все ждут сигнала, чтобы о себе заявить. И сигнал не заставляет себя ждать.

Молодые арт-критики похожи на косоротых зародышей, собак и птиц тоже. Вид у них такой, будто они, склонив голову эмбриона, к чему-то прислушиваются сквозь младенческую плеву. Слушают новый альбом. У целого поколения не хватает какого-то фермента, не те гормоны. Чем думали мамы с папами?

Я не был слеп. Мне нравились обе. Но образ грядущего бил мне в глаза. И несмотря на апрельское солнце в феврале, я чувствовал себя утопающим. Я словно бы пережил смерть от переохлаждения в те дни. Воспоминания давно не бросают в дрожь, как пахнущий духами затылок любимой куклы, тем легче с годами подделывать эту тоску и печаль. Однако, недавно, не могу сказать вчера, но времени пропио немного, Зуев сообщил мне, что «Магомаев» умер.

Сердце не выпрыгнуло, разорвав бумагу в обруче, как цирковая собачка. Но я снова, подобно шахматной фигуре, очутился на обочине шоссе, что тянется вдоль Днепра до Сермягиного замка, где Днепр вдруг оказывается необъяснимо далек.

Я постоял на месте, искоса поглядывая на грязный сугроб. В будущем здесь случится злодеяние, и останется оно без наказания. Значит, будущее, известное мне, для кого-то окажется счастливым. После этого я перестал быть шахматной фигурой, и вышел из оцепенения нормальной человеческой походкой.

С некоторых пор меня стали интересовать указатели, жестяные листы со списками жильцов. Они все еще висят у подъездов, но фамилии разобрать уже нельзя. Тот, кто потрудился выучить их на память, обладает теперь недоступными сведениями. Кан, Барсук, Шведов. Было не было, поди проверь, поди разбери сквозь ржавчину, какие буквы выводила кисточка художника лет тридцать назад, когда ты столь же старательно надписывал коробки с магнитной лентой. В «Мальтийском соколе» частный сыщик Сэм Спейд пользуется услугами адвокатской конторы «Вайс, Мерикан анд Вайс». Собственно, я не это место хочу вспомнить, а крепкую фразу оттуда же насчет того, что нынче про тех, на кого работаешь, нельзя много знать — you can't know too much about the man you're working for these days.

Действительно, о покойном солисте мне известно немного. Я даже не знаю, чем он занимался на заводе, которому принадлежал профилакторий. Был он инженер, переводчик технических текстов, или просто квалифицированный рабочий? Описывать его внешность пока еще рано, мне хочется поговорить, просеять все, что помню, чтобы обнажились покрупнее ценные останки. Звали его Анатолий Дмитренко, достаточно звучно для раскатистого объявления с эстрады. Состоял ли Анатолий в партии, не знаю. Помимо абстрактных указателей на некоторых домах, особенно частных, еще попадаются литые держатели для знамен, с выпуклыми серпом и молотом, едва различимым под густым слоем огрубелой краски. Тысячу раз проходил мимо них. И только с недавних пор мы стали замечать друг друга. Зловещие предметы-иероглифы, чья магическая сила не действует, потому что люди больше не умеют ими пользоваться, словно окликают тебя, их очертания прорезывают сумеречный воздух четче и острее всего, что успели нагромоздить за последние годы те, кого нам хотелось бы, честно говоря, истребить, убрать с помощью не установленной инфекции… Кому придет в голову искать связь мещцу руинами летнего кинотеатра и джентльменом, без видимой причины удавившемся у себя в ванне. Это задача для сумасшедшего или повод притворяться сумасшедшим.

Меня раздражает все, что блестит, пожалуй, кроме снега. Если я умываюсь, то свет зажигаю в уборной, чтобы не бил в глаза. С пачки сигарет удаляю целлофан полностью. Глянцевые обложки пластинок прячу в пакеты из полиэтилена, скрадывающие блеск. В отличие от Сермяги, я не нахожу пикантными женщин в очках, с известной нежностью я вспоминаю затылки, уши, те места, где шея, ухо и нижняя челюсть переходят в мягкое горло… Сзади, в сумраке и наоборот. Проще было бы признаться, что источником моей печали в том феврале был простой пролонгированный укол, сделанный мне еще в ноябре, в психбольнице. От него, как после трехдневных возлияний охватывает тоска, которая, самое неприятное, неизвестно когда тебя отпустит. Неосторожное похмелье приводит к новой беде. Все вокруг обретает еще недавно столь для тебя драгоценный пыльный оттенок, ты просто теряешь способность видеть блеск, не замечаешь даже этот вот небывалое февральское солнце, даже если куришь в темноте — край сигареты не красный, а черный. Но нет, не только из-за одного укола было мне «адски плохо». Прежняя жизнь умерла, это стало ясно осенью девяносто третьего года. И холод, и сырость и не по сезону теплынь — все эти признаки подтверждают одно: околела, не дышит, разлагается. Чужое исчезновение кому интересно? Кто хочет знать, почему так убивается незнакомый человек? Иногда, с порога оглядывая свою комнату, я вижу ее. Она стоит ко мне спиной, у окна, в дамских изящных джинсах и ангорском свитере. Мне следовало тогда подойти, поцеловать ее затылок и тотчас удалиться, и не возвращаться, пока комната не опустеет. А ей не следовало оборачиваться, тем более улыбаться…

Драгоценная действительность портится на глазах, и настойчиво и нежно она зовет меня туда, где мы всегда будем вместе. А Зуев, которого тоже гложет покойницкое преображение родных мест, приглашает, сулит мне «нездешний вечер» с участием «Магомаева». Легче не станет, но стоит пойти. Скоро и этого не будет. А если что и уцелеет, то перестанет радовать. Отпадет, не успев разонравиться. Станет частью чуждых интересов, чужого веселья, а ничто не угнетает, как оно.

Я шагнул в тень, и сразу ветер подул сильнее, стало холодно. Солнце надолго заслонила длинная многоэтажка. Облезлые балконы и кухонные окна с дециметровыми антеннами смотрели на Днепр. Когда-то карпатские узоры на балконах по-новому мерцали, отталкивая медвяное солнце, опускавшееся за Хортицу. Здесь происходили романтические прогулки. Мне вспомнился мягкий скелетик с книжечкой «San Remo'70». День настал, и буклетик с песнями был засунут в «лифчик-бесстыдник» с замком впереди. Вещица застиранная, старая, а замок такой новый, что одно из двух, либо эта bimba регулярно его смазывает, либо есть кузнец, который следить за застежкой. Такие вещи должны были пропадать с веревок в общежитии МГУ, где скелетик с буклетиком что-то изучал. Все-таки стащила у афганской поэтессы Зеноб прямо с веревки. Слаборазвитые груди этой bimba sapiens прикрывала дьявольски смелая вещь. Без нее они нежно пульсировали на рельефных ребрах… Сейчас мне легко вообразить, что ее скелет покрылся чем-то нежелательно мягким, она должна напоминать размятую, отсыревшую сигарету. А кузнец? Сколько разочарований! Кто не способен рыдать, обречен хихикать до конца дней своих. Или хохотать.

Эх, любимая жизнь. Жаль тебя рассматривать, словно лицо и фигуру того, кто тебе нравится, кого хотелось видеть рядом всегда, когда пожелаешь, как циферблат. Где я слышал, где я мог слышать, где можно было услышать «Ай, ми, майн» в семьдесят первом году? Кроме радио? Из окна! Кто-то напевал в окне на первом этаже, кажется из ванной. Этих домов еще не было. И в минимум десятках дворов, проходя под окнами, было слышно, раскрепощенные голоса поют одинаковую фразу: Ол еру зэ дэй, Ай, ми-майн, Ай ми-майн, Ай-ми майн». Потому что она им понравилась. И целая жизнь впереди — лет двадцать Советской власти. А дальше, кто его знает, можно развернуться и повторить прожитое. Все можно. Вон «Ай ми-майн»! Кавказские причитания, пропущенные через Ливерпуль, и все поют! Разве это не доказывает, что в Халифате Благоденствия все можно? Кажется, я развеселился. И представил, что будет, если под теми самыми окнами, что и тогда, уже в наши дни ходить и напевать «Ай, ми, майн».

Ветер гнал мне навстречу газетный лист. Я остановил его ногой. Это была странниц объявлений: «Данченко. Орехи, обои. Навоз: Рукавицы. Азизян: Видеосъемка». Здесь, рядом — ступенчатый фонтан. Из его пенистых волн Азизян выкрикивал заклинания неслыханной поэтической силы. Никто не обращал внимания, катили себе свои колясочки с младенцами. Я тогда еще подумал: а что, если бы единственной формой жизни в здешний краях были бы фонтаны с азизянами? Там, еще выше — трамвайная линия, и есть мост над ней. Я по нему редко хожу, потому что не к кому туда ходить. Но люблю постоять, посмотреть вдаль. Есть мост, есть я. Потом кого-то из нас не станет. С моста виден спуск, где я обогнал трамвай. Хотел успеть в «Союзпечать» до закрытия. Мне очень нужен был один польский журнал. А его разыгрывали в лотерею. Вращали плексигласовый бочонок с прорезью. В этой большой больнице лежал с инфарктом мой дед и, навещая его, я впервые услышал группу Mungo Jerry по транзистору…

Далее трамвайная линия пересекает узкую, но бурную речку. Вода в ней постоянно ржавая, цвета перекипевшего борща. В зарослях, скрывающих ее нездоровые берега, собирались книголюбы, их гоняли за спекуляцию. Ближе к месту выплеска отравленной воды в Днепр, где кончаются жилые дома, действовала ячейка изуверов-мальчиколюбцев, с детским врачом во главе. Непостижимым образом им сохранили жизнь в обмен на сувениры из частей детского скелета, которые они тоже не выбрасывали.

Всех этих людей объединяет осведомленность. Они знали, у кого сколько боеголовок, и у кого из космонавтов от пьянства «не стоит хуй», и что Антонов стоит в английском хит-параде на третьем месте после Ти Рекс и Кристи, знали какой кусок вырезали из «Анжелики», и за что не любит Советскую власть академик Сахаров, они даже успели выяснить, причем не из газет, что он — Цукерман.

Выпускникам бесплатных курсов «Как сдать на права и подхватить мандавошек… без особых усилий» было известно все. Еще бы. Любой из них мог сунуть руку в карман и прочесть, как будет «один рубль» на шестнадцати языках. Это развивало лингвистическую интуицию до неслыханных границ. Между простых смертных важно прогуливались провидцы, которым удалось допросить судьбу, и та созналась: «Будущее принадлежит вам». У-гу. Один мальчик с испорченным в армии глазом слышал в песне Роллингов «Сестра Морфин» историю летчика, которому вот-то отнимут ноги. Знание будущего поощряет беспечность. Это как приписывать собственные ощущения тому, кто смотрит тебе вслед без благодарности: «Я так ничего и не поняла».

…Что-то тяжелое упало в темноте с глухим стуком на ковер. Будущее обступило этих людей, как вода в половодье. Но никто никого никуда не зовет их из тумана. Или они разучились понимать язык сирен?

Было время, эти нимфодембели с офицерскими лапами на незнающих поляроида жопках, могли даже с отрубленной головой перевести «115-ый сон Боба Дилана». И вот, когда надо, это называется, держаться мужественно. Стоять насмерть, как цветок в горшке, который Смерть, поставив косу в угол, упорно не желает приглашать на танец.

Я был бы рад, я был бы счастлив остаться в окружении предметов неодушевленных, среди всего, что не успели изломать и выбросить эти «кандидаты в мастера спорта». Мысленно, своей рукой не получится, я рисую серым грифелем уютное, опрятное кладбище на месте жилого квартала, деревья эти, без коры, платаны, что ли… «Совсем одни, весь мир почил в глубокой дреме, покоя час; и все вокруг ведут себя прилично, кроме — нас». Вот кукла, разве она скажет «Поцелуй меня», притворяясь, что спала. Зачем ей это! Она такую глупость… Ей нечем выдумать такую глупость. И что значит она, он, крещение, обрезание, потеря какой-то невинности, офицерские сардельки? Есть Ящерица, есть Сермяга, Азизян — я их знаю и мне достаточно. Только что я пробовал переводить Кола Портера, это для себя, а эти любили другую песню. Ее слова слышатся мне всякий раз, когда приходится видеть, с каким упрямством они хватаются за жизнь: «Как я уйду, если ты не уходишь».

Говоря иначе, покойник скрывается в могиле, не сказав «прощай», зато живые соседи прощаются «иди на хуй» и не исчезают никуда. Как я уйду, если ты не уходишь? Теперь и она к вам прицепится, эта фраза из песенки.

Сон. Топистая местность вблизи Днепра, где мы якобы гуляли с Фогелем (ее там нет). Ледок, под ледком бегает вода. Вид словно из окна поезда, голые осины, они, похоже, выросли не из земли, а воткнуты, как попало, острым концом кверху. Небо и река цвета полированного свинца на другом берегу чернеет пристань-поплавок (она всегда была в другом месте, и оттуда ее тоже давно убрали). Выходим оттуда на автостраду. Машины сворачивают крысиным потоком, скользят, поблескивая оливковой чернотой. Говорю Фогелю: «Чем они виднее, тех нет. А полупрозрачные, как стеклянный окунь — эти есть».

Юлик смотрит вперед и молчит. Мы идем параллельно потоку машин. Одна из них легла передними колесами на кромку газона. Хочу посмотреть, какой она марки. К радиатору прилипла раздавленная кукла. Прозрачные и нечеткие попадаются чаще. Сыро. Игольчатая мгла. Впереди словно фрагменты живописи — место, где живет Сермяга. По-воскресному светло-синее небо. Верх дома-башни, где мы безуспешно пытались сосватать Азизяну Манду Ивановну, скрывает рельефное, искристое облако.

Зуев позвонил и успокоил меня: «Все в силе. Он будет петь». В четверг за два часа до конца рабочего дня я вышел из дому (предстояла пересадка), и отправился на завод, откуда автобусом нас повезут в профилакторий. Зуев просил обождать его на проходной, я захватил с собой сборник страшных рассказов, купленный в Москве перед осенними беспорядками. Букинистический отдел, где мне попалась эта книга, исчез бесследно и навсегда. Я начал читать ее в поезде. Сосед, преклонного возраста человек, связанный с авиацией, зачем-то сводил разговор к Майклу Джексону, показывал билет на концерт. В его поведении было что-то от нарочно придуманного персонажа. Книжечку я дочитывать не стал, совсем про нее забыл. В один из первых дней октября звонит Зуев: «Слыхал? Революция, гадство!» Я быстро ответил: «О-кей. Зиг хайль. Посмотрим». Смотреть оказалось не на что.

Я давно не выезжал в центр города. С фасада, знакомого мне учреждения смотрел герб ГДР, каким он мне запомнился по маркам. Циркуль, что ли… В троллейбусе встречаю бывшего соседа: Где ты, как ты? Продаю диски в «Стереорае». Он сказал, что все возвращается, и с улыбкой вышел раньше меня. Первая мысль, глядя на давно знакомую личность: а вдруг скоро умрет? И это пугает. Тоща почему не пугает: а вдруг проживет еще лет тридцать?

Мало кому известно старое название этой остановки. «Узловая». В этом месте по утрам происходила пересадка с автобусов и троллейбусов на трамваи, доставляющие рабочих к заводам и фабрикам. Долгое время туда ходили трамваи старого образца, с сиденьями, выложенными из деревянных планочек, вытертых бесчисленными пальто и брюками пассажиров, часто это были одни и те же люди. Пока ходили эти вагончики, на таком сидении легко представлялся задумчивый Коля Рыбников, мечтающий скорее сойти и на морозе закурить…

По-своему красивые, фантастические места — эти заводские корпуса, остановки, которые хочется называть полустанками. В какие фабрики смерти можно было бы их переоборудовать, если бы жажду наживы и безумие смогла победить воля к равновесию и покою. Закачаешься. А по вечерам на «Узловой» собирались любители музыки «бит». Это в шестидесятые года, конечно. Витрина универмага отражала фигуры молодых людей. Одетые манекены глазели сквозь них на асфальт. Будущие мясники и следователи держали переносные магнитофоны, кто за ручку, кто исподнизу, как талмуд, прижимая торцом к животу. Внутри аппаратов сумрачно вращались катушки за прозрачной крышкой. Звучали они глухо, понять, кто поет, можно было, отойдя шагов на двенадцать. Однажды к Вите Носорогу подошли люди в другой улицы, и спросили: шо у тебя играет? Витя ответил: Джонс. Люди сказали: А у нас — Манкиз. Дайте нам пройти с вашим Джонсом по проспекту до Почтамта, а вы с нашим магом дойдете до Сталеваров, и обратно. Встречаемся здесь. Потом замулячим — выпьем вина…

«Муляка» от немецкого mul — грязь, рыбьи какашки. Тихий вечер, теплый вечер, Манкиз, Джонс… Если бы знать точный день и час этой встречи, можно было бы ее воспроизвести. В кино повесился поп — и покойники оживают, первой из-под бутафорской листвы появляется лыса голова мулявинского Гусляра. Возможно, все убийства и самоубийства — это бестолковые попытки повернуть время вспять. Отмотать назад Джонса и Манкиз. Вообразите, мутнея и обостряясь на глазах, видоизменяется символика. Машины, сделанные не здесь пятятся, откатываются за границу. Уверенные в себе спортсмены, жиды, педерасты и новые русские беспомощно трепеща, молодеют и превращаются в тех, кем они появились на свет — малокровных недоносков евразийского типа. Это выражение Кроули. Об этом мечтали Лавкрафт и Панночка у Гоголя, но самым крепким колдунам покамест не удалось то, что сумели сделать, мечтая только о «муляке» Витя Носорог и говнистые ребята с Двадцать первого Партсъезда. С миром и по-хорошему они обменялись магами, прошли одни под Манкиз до Сталеваров, другие мимо (он только строился тогда) Интуриста до Почтамта под голосисто Тома, вернулись обратно и выпили! Вот это «Город живых метвецов!»

«…не стало птиц с их привычным щебетом. И вот в мертвой тишине начала отделяться с пронзительным скрежетом передняя стена газировочного автомата «Харюв». Выпал и разбился стакан. Вскоре она с грохотом рухнула на асфальт, и из открывшегося нутра выступил Золин Гот-Зол. Он был затянут в малинового цвета бархатный комбинезон и знакомые всем завсегдатаям кафе белые ботинки. На его груди висело пластмассовое кольцо, и всем было известно, что это кольцо от детской погремушки обладает магической силой.

В ночь, когда в профилактории Гидролизного завода праздновали пятидесятилетие предприятия, Кафир отнес трупик Костогрыза в корпусе магнитофона «Днiпро‑14» на холм Сатаны, и уже собирался было вырыть яму, чтобы предать злосчастного уродца земле, но внезапно ночное небо там и тут осветилось красными сполохами, в вышине образовалась сфера, и от ее центра пошли по небу черные круги. Ударила молния и ящичек запылал. Когда догорели последние щепки, Кафир обнаружил под пеплом кольцо синеватого цвета с морковными крапинками. Пластмассовое на вид, оно даже не оплавилось.

Незадолго до своего бегства в Сарториал, Кафир проиграл это украшение Гот-золу, в шашки. Это случилось вечером в таксопарке. На другой день Гот-зол из города исчез».

Вещь называлась «Свечи Пирнукзара». Автора звали Максим Мирзоев. Пока ничего ужасного не произошло. Я сидел с книжкой у окна рядом с вахтой и ждал Зуева, с которым успел поговорить по внутреннему телефону. Начинало темнеть. Чорт, задерживает, подумал я без злобы. Гримируется, наверное. Может быть, там и фабрики никакой уже нет…

Каждый день что-то исчезает, забывается. Чтобы потом вспомниться, когда уже не воротишь. Я понял, что пропало с трамвайной остановки — коопторг в угловом доме. Мы брали там домашней колбасы и свежайший хлеб на закуску с Сермягой. Теперь целый магазин взят могилой, и где она — искать бесполезно. Кому-то снятся покойники, а мне являются с того света неодушевленные предметы. Не во сне, последняя встреча в Фогелем закончилась в рюмочной, тоже был февраль. Он в сдвинутой на затылок шапке, полубухой поломился вытачивать свои колпаки. Когда-то уверял меня, что они сделают его миллионером, неотличимые от фирменных, колпаки. Зуев тоже все умеет, золотые руки, но где же он?

«…и вот теперь он стоял рядом с развороченным чревом сатураторной установки, сжимая и разжимая свои зеленые кулаки и всматривался вдаль. Очевидцы гот-золова возвращения, не мигая, наблюдали самую кошмарную в истории города, явь. В большинстве своем игроки и торговцы, они догадывались, что сейчас произойдет…

В комнате отдыха мясников на газовой плите стоял казан, в казане варились ребрышки. Две бутылки водки на столике поджидали проголодавшихся рубщиков. К глянцевому календарю с женственным юношей, вокалистом модной группы, был прикреплен полосатый галстук, все, что осталось от Коли-коммуниста.

Старший мясник, по кличке Международник, дальний родственник Кафира, убил и съел несчастного Колю прямо в аэропорту. Коммуниста (его звали так не за партбилет, а за честное лицо) посетил во сне Моррисон, и сообщил о своем намерении вернуться в этом мир на гурзуфском пляже. Коля выпрыгнул из постели, поймал такси и помчался в аэропорт. Где его ждала мучительная смерть в лапах Международника. Он не знал, что Кафир заколдовал все самолеты.

Постояв какое-то время без движения, Золин Гот-зол качнулся на каблуках и потопал по асфальту к подземному переходу. Прежде чем туда спуститься, Гот-зол повернул голову, его спаянное из тонких медных пластин лицо разрезала зловещая, многообещающая улыбка. Чуть погодя он появился на другой стороне улицы, еще раз поглядел, играя магическим кольцом, на немую сцену у кафе «Пять ступенек», и больше уже не оборачиваясь, зашагал в сторону Крытого рынка.»

Прогремел взрыв и над крышами домов повисло в воздухе облако пыли и черепичных осколков — все, что осталось от мясного павильона…»

Хлопнула дверь, я поднял голову, передо мною, одетый по-рабочему в ватник, стоял Зуев.

— Прибыли? Отлично, приветствую.

Сверкнув глазами, он с энтузиазмом пожал мне руку:

— Шо читаем?

— Так, современная проза.

— Понятно. Класс.

— Если хочешь, возьми.

— Спасибо. Ух ты, фантастика? Гадство, нет времени читать. Еще минуть десять, видишь автобус, грузимся и едем. Молодец, что пришел, не пожалеешь.

В солидный «Икарус» садились отчасти знакомые мне музыканты, люди моих лет, и еще кто-то не аристократического вида. Видимо, с работы прямо туда, догадался я, правильно. Ехать было покойно, машин невообразимо мало, хозяева берегут бензин. Я тихо спросил у Зуева:

— А где «Магомаев», покажи?!

— Звезда уже там, — успокоил меня он — Сам узнаешь.

Сидя вблизи сорокапятилетнего ударника, я поражался его прическе — светло-коричневые волосы лежат строго по пробору, прикрывают уши где-то всего на один дюйм. Лицо усталое, лосиное, выпирает из-под волос. Только глаза с огоньком (хотя лет десять как ни рюмки, ни капли) и укладочка как у Лещенко или МакКартни. По-моему надежный, вполне хороший человек.

Не доезжая до большого моста через реку, автобус плавно свернул на асфальтовую дорогу, ведущую вниз, через сосновый бор, к профилакторию. Со стороны здание мало изменилось, все так же мерцали елочки у крыльца, нездешним голубоватым светом. Для отвода глаз я подхватил у музыкантов усилитель и отнес его за кулисы, куца идти, я помнил. Но описать не смогу. Честному человеку с помощью слова ничего не добиться. По-моему, со слов началось загрязнение окружающей среды. Римляне и греки пустили в Европу экзотических рабов, по сути «привезли сюда джаз». Очень наивный человек будет верить, что «В начале было слово». По-моему, это формула-хохма, придуманная тоже для отвода глаз больными людьми из Иерусалима (уверен, что там были и нормальные). Вот я сейчас говорю вслух: «Азизян, появись! Азизян, пиздани шо-нибудь!» А в ответ тишина. Ничего не происходит. Может быть, я произношу не те слова? Лучше собрать за круглым столом культурных, похожих на Аллу Демидову, гадалок, у которых на лобке растет мох, и пусть они вызовут дух философа Мамедашвили, а он с того света ответит, что было в начале. Где есть мох, там и дух.

Ленина не убрали, бюст по-прежнему стоял на сцене, только сбоку. Одно время силачи, чтобы отличиться, двигали эти бюсты на глазах у публики во время бурных собраний. Зато в конце актового зала появился просторный, хоть спать ложись, бильярдный стол.

— А почему не играют, спросил я Зуева.

— Шары с киями у Тимофеича, — пояснил он, привинчивая тарелку.

Я удивился:

— Надо же, Тимофеич еще работает?

— Тю, конечно. Бухает, но держится. Это кадры старой закалки.

Тимофеич был действительно заводской денди, трудящийся джентльмен, он одевался с привычной аккуратностью отставника, все в нем было основательно, чисто и крепко, от башмаков до мундштука. Он был совершенно лыс, ходил в костюме, под пиджаком носил свитер, взгляд веселых глаз на лице, отделанном ветром, алкоголем и солнцем, поражал опять же не здешней живостью.

— У него в каптерке теперь же жь видео, — сообщил, понизив голос, Зуев — Ставит бабам, те пугаются, но смотрят, заразы, — он подмигнул и принялся прилаживать педаль к большому барабану.

Чтобы не мешать, я слез со сцены, пошел в конец зала и уселся на стул, с откидным, как в кинотеатре, сиденьем. Вскоре из белой двери за спиной появился, в точности такой, каким я его описал, Тимофеич, в сопровождении высокой дамы в короткой нараспашку дубленочке и на каблуках.

— Вова, с приездом, — коротко бросил он ударнику, пока он пробовал уже собранную установку.

В даме я признал певицу, видел ее где-то еще, может быть в одном из обычных ресторанов. Знакомое, но уже усталое лицо, правда, все еще озорная прическа. Подзавитые волосы напоминают парик, шея длинная, приятный загривок, увядший подбородок, кружевной ворот. В любой одежде кажется раздетой — исчезающий вид. Открытые части тела нового поколения волнуют, манят, как палец из дырявой варежки: «Иди суда». Неужели она тоже до сих пор поет? Но где же «Магомаев»? Звезда не должна торопиться, правильно делает, что не покидает номер раньше времени. И выпить, наверное, есть.

«Моя ты рыбонька», — миниатюрный мужчина в легком костюме целовал, тыкался носом в шею и щеки дамы в короткой дубленке. Дьявол, и он здесь, мой любимый конферансье! Ради него стоило сюда прийти, даже без магомаевских песен. В отличие от Тимофеича, с его голым черепом Юла Бриннера, этот выходец из прошлых десятилетий, свободно потряхивал зачесанными назад прядями пегих волос. В самодеятельности он с конца пятидесятых, и продолжает читать со сцены старые фельетоны в стихах, которые для молодежи, как заклинания непонятных демонов, правда, иногда конферансье меняет фамилии политиков. Вместо Джонсона, допустим, Рейган, потом Буш, а дальше видно будет.

Музыканты настроили аппаратуру, Зуев, вытирая руки большим носовым платком, мотнул мне головой. «Что такое?» — спросил я глазами, подходя к краю сцены.

— Пошли, поберляем за счет заведения.

— Пошли.

В столовой, кроме нас, никого не было. «Вова, насыпать тебе рассольничка? Полмысочки осталось.» — «Та что ж, насыпайте».

Мне достались бледные макароны с хлебом. За едой мы обсуждали старые группы, в отличие от других, Зуев не испортил себе вкус джазроком, кое-что знал.

— Надо, чтобы Толя обязательно исполнил «Солнцем опьяненный». Это коронка, — он несколько раз, как заклинание повторил эти слова.

Вернув посуду и поблагодарив поварих, мы поднялись в фойе. Там курили артисты в окружении молодых женщин и мужчин. Все они работали на зуевском заводе. Как почти всех, кто работает под одной крышей, их связывала общая похожесть. Легко представить себе, какие романы завязываются в этом месте. Кажется, они успели незаметно выпить. Мне никто не предлагал. А я здесь выступал и не раз, и танцевали.

В актовом зале горел малый свет, и несколько фонарей освещали сцену с карниза. Вдоль бильярда сновали силуэты в спортивных костюмах. Тимофеич выдал рабочим кии с шарами. Я присел поближе к сцене. Меня увидел басист, с улыбкой пробуя гитару, наиграл что-то из Битлз. Совсем не меняется человек, сколько же ему лет, благодушно удивился я, и волосы сидят аккуратным горшочком, в глаза не лезут. А я лысею, стал похож на сутенера…

Он молча стоял в правом портале. Я сразу понял, это он — Silver Fox. В спортивном костюме, с животом, но это был «Магомаев». Одной рукой он прижимал к животу микрофон, другой почесывал бедро. Время перед концертом всегда тянется до тошноты медленно, себе назло в рот попадет лишняя рюмочка, за ней другая, почему бы нет? Его удлиненные, под Хампердинка, волосы, равномерно, по-елочному, покрывала серебристая седина, вот почему я мысленно обозвал его Silver Fox.

Рабочие все азартнее гоняли шары. Все чаще те с грохотом ударялись об пол и выкатывались на середину зала. В конце концов, это надоело певцу и, не поворачивая головы, исподлобья глядя себе под ноги, он раздельно произнес:

— Коля, выгоняй их на хуй. Хватит долбать по голове!

Никакого Коли в зале не было, и никто не подумал сию минуту прекратить стук. Певец проходил с ансамблем новую, неподходящую песню: «В ресторане у окна, я жевал кусок говна… закружило голову…ах какая пожилая» и так далее. Боится отстать от времени, подумал я, что же, понять можно. Что-то явно не понравилось Серебристому Лису в аккомпанементе и, оборвав «Ах, какую женщину», он по-прежнему, глядя под ноги, выдавил в микрофон:

— Та ну вас на хуй, еб вашу мать…

— Видал, звезда нервничает? — азартно спросил Зуев перед самым концертом.

— Он мне очень понравился, — я ответил правду, — Спасибо, что привез меня сюда. В этом человеке есть класс, сразу видно.

— Ну так, я о чем же и говорю!

Первым на сцену вышел Гриценко и сообщил, что вечер отдыха будет в двух отделениях. Сначала — концерт солистов самодеятельности, потом — танцы. Это хорошо, потому что я видел как он танцует, делает вид, будто разбрасывает какие-то семена или жетоны. Танцующий Гриценко показался мне собачкой в костюме, и движения его подчинялись какой-то собачьей логике. Из горла конферансье мог вырываться сухой отрывистый лай: А! А! А! Но его заглушала музыка.

Молодежь была не в восторге от старика на сцене, и не скрывала своего пренебрежения. Тогда он пошел на риск, бросил читать про Пентагон и хриплые звуки саксофона, и принялся назойливо изображать новейших телесмехачей, чуждых ему классово и этнически. Он приставал к публике, задирая «мужиков», не обладая и крупицей нахальства тех, кого видел во ТВ, и это погубило его окончательно. Три песенки — одну лирическую, две быстрых, спела дама в короткой дубленке. Перед микрофоном она выглядела старше и проще. Лучше пусть декламирует слова лежа на боку, раздувая тлеющую старость, своим потешным акцентом, а я буду дуть на ее пылающее ухо. Сказать ей об этом? Пока еще не поздно…

После третьей песни к певице подбежал Гриценко, гримасничая, он поцеловал ее в щеку и проводил за кулисы. Он вернулся, выдержал паузу и объявил, возбуждаясь от звука собственного голоса:

— А сейчас, я вижу, скоро появится белый сценический костюм!..

К микрофону приблизился Silver Fox. Дослушав болтовню Гриценко, он взял его за воротник, или как здесь говорят, «за шюрку», развернул и нежно подтолкнул к кулисе, мол, хватит болтать. Гриценко направился туда гусиным шагом. Прежде чем скрыться, он выглянул и радостно сказал:

— Он меня любит.

Дмитренко начал с новых песен. По его лицу певца было видно, ему нравится, что они, фальшивые и неяркие, звучат как-то благороднее, солиднее в его исполнении. Когда смолкли аплодисменты, снова выбежал Гриценко, и размахивая руками в пиджачных рукавах без микрофона объявил:

— Бабаджанян… Арно Бабаджанян…Слова Рождественского. «Благодарю тебя».

Белый сценический костюм посмотрел на легкого (в чем жизнь держится?) конферансье с беззлобным укором, и тот, уходя за кулисы еще раз повторил себе под нос «Он меня любит».

Пока длилась песня, я, чужой, в общем-то здесь человек, пожалел, что нет с собою водки в боковом кармане пиджака. Да и пиджака, тем более, костюма, у меня тоже нет. Камзол я оставил дома, надел менее нелепую куртку с заклепками и дырявыми карманами. Песня кончилась. Я зааплодировал первым. После небольшой паузы, без объявления, бэнд грянул вступление. Кто-то их стариков успел выкрикнуть: «Молодец, Толя!» Это «Солнцем опьяненный», ее сходу узнаешь, сразу определил я, и, если можно так сказать, на ушах появились слезы, какая разница, слух подернулся влагой. Она начинается как «Lucille» Литтл Ричарда, настолько старообразно, что я хорошо представил пустое место, там где я сидел. Зуев барабанил четко, соблюдая все скупые маньеризмы стиля «биг-бит». Волосы двигались вместе с кожей лба, и я снова подумал, а вдруг и в самом деле это у него парик?!

«Шагает солнце по бульвару…» Во время песни, казалось, ее потребуют спеть еще раз, но этого не произошло. Танцевальную часть программы я прослушал невнимательно, с закрытыми глазами.

В салоне автобуса горел свет. Пока собирались пассажиры, Зуев попросил у меня книжку.

— Да ты оставь ее себе, — сказал я, не понимая, куда ее положил. Она была в заднем кармане джинс. Зуев надел очки и вполголоса забормотал: «Золин Гот-зол вошел в лабораторию и поставил на столик бутылку со спиртом. Восседавший в кресле Азизян молча приветствовал гостя кивком головы. Из темени Азизяна росла чешуйчатая антенна с наконечников в виде уменьшенной копии планеты Сатурн. Сквозь распахнутые полы велюрового лапсердака виднелась сетчатая шкура. В синих пальцах кондитера был зажат граненый мундштук с дымящейся сигаретой…»

— Вот же жь мыло, гад, печатают, и кто такое мыло пишет, хотел бы я знать? — возмутился Зуев.

— Максим Мирзоев, Вова, — спокойно ответил я, — русский Берроуз.

— Ото Берроуз, тоже еще чудо в перьях! И чем там все заканчивается?

— Азизян съедает Золин Гот-зола, но не может переварить отдельные детали. А что переварил, отходы, то есть, попадают в руки Марка Каминского, который держит кафе «Купаты». Купатерия. Нет, местами довольно смешно, ты возьми, дома почитаешь.

— Лёнчик, — в голосе Зуева послышалась досада, — мне времени нет читать всю чушь, — он положил книжку мне в ладонь, — Забирай.

Я обождал, пока он успокоится. Мне не хотелось раздражать человека, который связан с «Магомаевым». Вскоре он первый нарушил молчание:

— Декан колледжа косметологии… какой-то Берг подох, отдал богу душу, шестьдесят девять лет. Говорят, пачками жрал средство Powerpills.

— То есть, конский возбудитель?

— Забудь это слово.

— Кстати, по поводу просвещения! Я имею в виду деканов, колледжи и Powerpills. Мне, например, было непонятно, зачем в школе делают вид, будто изучают иностранные языки. По-моему, это лицемерие. Думаю, было бы достаточно назвать два-три государственных порножурнала, и никого никуда не выпускать. Да никто бы никуда и не рвался. Нормальное, доступное порно по подписке, и все бы сидели дома. Люди перестали бы краситься. Равнодушие ко внешнему виду превратило бы декана Берга в лохнесское чудовище. То есть, его бы нигде не было видно. Существует, но где на него можно посмотреть — загадка. Возможно, это не декан Берг, а всего лишь коряга, или водоросли. Ты понимаешь, какие намеки содержит текст «Благодарю тебя»? «За шепот и крик»? Кто шептал, на каком языке и отчего она кричала? Фу. Великолепно спел Анатолий Дмитренко. Предупреди, если он будет еще выступать.

— Толя не каждый раз соглашается. Это тебе, мне, нам понятно, что он гений, а молодым до лампочки.

Зуев явно не понимал, куда меня занесло, но я решил не останавливаться и нагромоздить как можно больше чудовищных мыслей:

— Этими языками в школе только сбивали с толку и без того обреченных ребят. Тем более по вечерам «англичанок» можно было увидеть в «Интуристе». Не за пустым столом они сидели[16]. А в сумочках лежали «ключи от вонючих квартир»[17], где после кабака, они могли переводить, что написано под картинками.

Зачем умение читать большинству? Что оно им дает? К чему приводит грамотность — только к гибели лесов, к отравлению рек, где должен плавать неграмотный, дикий Берг, которого и не видел бы никто. Скажи мне, какая больше, если наш общий знакомый Коваленко читает, баран, древних греков, только чтобы, — я понизил голос, — выебываться перед дурочками, которые ему подставляют, потому что тоже начитались, что это обязательно надо делать? Прежде всего, никакой пользы самому Коваленко, это неисправимый холоп, ты его знаешь. Кстати, этот дурак, с испорченным в армии глазом, снова начал собирать марки, ходит по толчку, пялится в лупу. Пусть передохнут люди, большинство, тогда уцелевшее меньшинство будет обязано отказаться от ненужных вещей.

По-моему, наши педагоги поступали, как деторастлители, скрывая от доверенных им детей опасность и вред одного, называя при этом другое. В них чувствовалась порочная готовность делать с учениками молодежные глупости, под новую музыку. Впрочем, растлителей с возрастом принято жалеть и поощрять.

Я ненавидел приносить пользу обществу, служить в армии, ходить на работу. Мне уже тогда было ясно, для кого это созидается, кому позволяют выживать по дешевке, за чьи дрожащие яйца идет торг с Западом, кого выкармливает себе на погибель Империя Зла на сороковом градусе минетного блаженства, готовая простить что угодно кому угодно. Иногда в детсадах крысы-самоубийцы прыгали в кастрюли с кипящим молоком, но если не дохли от смертельных доз взрослые, то что говорить о детях? Они подрастали, набираясь наглости, чтобы сказать, пыхтя пиздятиной: «спасибо тебе, Советская Власть, что позволила от тебя отречься, предать тебя безнаказанно! Пощадила нас, теперь погибай и любуйся, коль твое предназначение было дать выжить недоношенному и малокровному».

Надо было строить прочные дома, чтобы в них открывали магазины, где продаются книги вонючек? Вонючек, способных описать все, кроме собственной вони (как ненавидел их за вонь Фрэнк Синатра!), на бумане из мертвых деревьев, тех, на чьих зеленых ветвях должны были бы висеть их гнилые туши. Для кого открывались доступные кабаки? В них теперь презентуют новый роман «Чем затыкалась Сруль», и вручается премия «Старой Жопе на босоножки», ты знаешь, кто у нас Старая Жопа.

Где смерть? Где эпидемия, которая должна была опередить предательство, и оставить посреди безлюдия и безмолвия в чистом воздухе монументы имперского величия?! Вот как повлиял на меня ваш концерт.

Не могу сказать, как повлияла моя речь на Зуева, но когда мы пересели из заводского автбуса в обычный, маршрутный, он, опередив мою руку, буркнул:

— Не надо, Лёня. Я заплачу.

Вот что значит, человек со стажем. Кто способен долго работать, тот умеет долго и о многом молчать.

Если играет давно знакомая песня, не замечаешь, тянет ли запись или наоборот, крутится быстрее. Ты и так ее отлично помнишь. Жизнь то же самое. Знаешь, в каком месте громыхнет гонг, когда отрыгнет в сторону полубухой солист.

Сумрак под сводами арок, в углах домов, где свисают водосточные труды, тень под деревьями — это наяву. А полосы солнечного света — это сон. Во сне солнце светит откуда вздумается и заходит куда вздумается. От этой мысли, коротко фыркнув подобием смешка, я словно очнулся. Я не уверен, ездил я трамваем туда, откуда потом — автобусом. Зуев говорит, что оба — Дмитренко и Гриценко (кажется, правильно будет все же Грищук или Гринчук) ушли в мир иной, но разве это доказывает, что они когда-либо существовали? Или я оплакиваю то, чего не было? С таким же успехом можно прибавить откидной мост на цепях и рыцарские доспехи в жирной пыли, то есть, в копоти перед входом в заводоуправление.

Два дня назад наступил Новый год. Позвонил Сермяга: Говорит: «в ванне заливное из белья. Стирать не могу, руки дрожат, ебать-копать. Тело все чешется, то ли от грязи, то ли инфекция. Ночевал тут один козел, может от него подхватил…»

Я не спрашиваю имени козла. Мне и так понятно, что Сермягу посетил нормальный средневековый демон Шабаша, или великий бог Пан. С рогами и пристальным взглядом. Среди новогодних даров, который получил от него Сермяга, он намекнул только на один: Стоит закурить, начинается «рыголетто», из глотки вот таки пельмени летят. Тук-тук-тук об дно кастрюльки. Неудивительно, что Сермяга почти не ходит по магазинам.

Гриценко больше нет. Дмитренко больше нет. Не о ком стало сказать «звезда волнуется». Зуев сообщает, что новые хозяева предприятия решили совсем упразднить художественную самодеятельность. И она без сопротивления прекратила существование, в точности как это произошло с магической реальностью, которой она обязана своим возникновением. Обмен опытом между злыми людьми прекращен, они крестят внуков, и закрашенные звезды не сулят им скорого возмездия. Белый сценический костюм. Он меня любит. Коля, выгоняй их на хуй. Хватит долбать по голове. Кого мне действительно не хватает? Куда я стремлюсь? Мода и путешествия меня мало интересует (а модники и путешественники мало дохнут), главное ходить в одних и тех же вещах по одним и тем же маршрутам. А остальное придумают за тебя.

Подозрительно много уцелело стариков, готовых в здравом уме рассказывать, как было дело, кто автор слов, а кто автор музыки, и почему надо, как в интимном разговоре с незнакомкой, благодарить «за шепот и крик». Клизма в стакане изобразила рыдания и экстаз.

Загрузка...