Мельник

Рабинович перебросил мне этого француза. На «девятку», ленту тип‑10. Сам привез, вручил запись через порог и быстро убежал. Я к окну — Рабинович садился в старый «Запорожец», за рулем его поджидал какой-то человек. Про такие же малолитражки, только марки Фиат говорили, будто в Италии они стоят дешевле самой дорогой губной помады. Я решил, что Рабинович вымолвит себе под нос, поправляя зеркальце: «Говнистый вырос у Люсинды пацан». «Да и народ говнистый», — ответит кукла-водитель. Машина тронулась, в форточку пахнуло газом и дымом осенних костров.

Были первые числа ноября. По школам, предприятиям и дворцам культуры гремели аплодисментами собрания, концерты с танцами после торжественной части. Гремела жестяная кровля гаража, пока по ней катилась бутылка, потом удар об асфальт, несколько одиноких хлопков. «Зачем, какая-нибудь бабушка подобрала б», — упрекнул за моей спиною Стоунз. «Правильно, — ответил ему за меня Зэлк, — На таких бутылках люди машины покупают». Он повторял это при каждой выпивке. Мы оба ненавидели и людей и машины. Выпивали вчера. Я подговорил их залезть на крышу гаража и отметить «последний звонок».

Меня только что, с большим опозданием приняли в девятый класс, и после полугодовалых каникул я все еще оставался оглушен этим событием… В сентябре, когда стало ясно, что идти никуда не надо, я узнал, что в одном ДК собираются курсы французского, ими руководит Рабинович, по кличке Бебл. Бебл — это прозвище Бельмондо. Рабинович на него действительно немного похож, только голова очень большая. Иногда Бебл брал у меня диски, и что-то расхваливал, подсовывал в ответ какие-то ненужные вещи — комиксы про собачку Пифа, пару пачек «Филипп Моррис». Они словно выпадали со страниц «Плейбоя», обретая многомерность. Туловище с головой Бельмондо любило совершать мелкие обмены.

Советский вечер гасил своим дыханием остатки дневного света в воздухе. На улице не оставалось ничего лишнего, с помощью чего можно было бы тренировать свою наблюдательность. Разве что в неурочной темноте кинозалов кружили голову миражи другой жизни, то увеличенные, то уменьшенные. С обложек дисков кривлялись парализованные фото исполнителей шумной музыки. На порноснимках замерли иностранцы с иностранками… Я покосился туда, где лежала тяжелая пачка этих дел — в коробке от ленты, ее не постеснялся сдать мне на хранение пугливый Зэлк после показавшегося ему подозрительного звонка. Звонил Нос, якобы из милиции. Или все это был дешевый психологический опыт — картинки в обмен на подробности? Иконы в обмен на Талмуд? Зэлк преувеличивал степень моей близости с теми сосками, что, случалось, приходили поболтать со мной о ценах на «котгон» и воззрениях Чарльза Мэнсона. Все потуги Зэлка соригинальничать не достигают цели: «На флоте мне удаляли аппендицит и сделали укол морфия — я понимаю Джимми Хендрикса, старик!» И другое примерно в том же духе. Впрочем, чего бы ни постыдился сделать Зэлк, вообразить нетрудно. Рубщик металла с бородой Хемингуэя и жопой Оскара Уайльда. А скандинавские большей частью любовники застыли на картинках той же расцветки, что и политическая хроника, шевелящаяся на экранах большей частью черно-белых телевизоров. Чередуя порнографию из коробки твердого на ощупь, но мягкосердечного Зэлка с сюжетами новостей, если описывать и то и другое подробно, можно было бы собрать целый роман. Но зачем все запоминать, зачем щеголять знанием деталей? Некоторые дауны помнят наизусть по сорок опер. Остальные тщетно пытаются им подражать. Мне кажется, психологическая достоверность куда важнее при описании не слишком давних времен. Кроме того, повторов следует не опасаться, а делать их как можно чаще, ибо, чем еще, как не повторением можно пробудить в читателе чувственный интерес к вашим героям, и добиться его закрепления, еще и еще раз заставляя переживать эти всегда уродливые, неуместные мгновения восторга: Снова! Будь оно проклято!

Стемнело за полчаса. В КГБ часто хлопала дверь, сотрудники уходили со службы. Дверью магазина внизу тоже стали хлопать чаще, трезвые злые люди ходили туда-сюда. Завитые кассиры наигрывали на кассовых аппаратах магические комбинации, воплощая нехитрые желания покупателей. Отсчитывали сдачу — мелкие деньги с колдовской эмблемой, чью ценность, несравнимую с ценою съедобных пустяков, граждане уже не стеснялись забывать. Женщины убирали монетки в кошелек, мужчины из ладони ссыпали мелочь в карман. Я подумал о порновкладышах в плавленых сырках. Рано. И выпивать после вчерашней встречи со Стоунзом и Зэлком тоже рано. И позвонить этой любительнице итальянской эстрады — тоже рано. Провинциальный рахитик будет капризничать: «Ты похож на одного человека». Нет порновкладышей в плавленых сырках — есть мелочь в кармане возле хуя. Что они друг в друге находят?! Если бы старые члены Политбюро отменили статью за педерастию — девяносто процентов позвякивающих медяками и яйцами мужчин ушли бы из семьи, от казней египетских подальше.

Француз еще не запел, в фиолетовом сумраке комнаты кричали чайки. Под окном сгружали ящики. Не доставало корабельной сирены. Вместо нее кто-то нажал кнопку звонка, и в прихожей трижды звонко мурлыкнуло. Я метнулся отворять, пока со взрослой половины не вышел дед, пьяный вчера я наговорил много лишнего, желал всем сдохнуть… Француз все-таки подал голос, некоторые слова звучали знакомо — Жаппель, Лёпети шозэ. «Открывай, человек ждет», — поторопили меня из кухни. За дверью на черном резиновом коврике стоял Сермяга, над головой его светились «бараньи яйца» — две лампочки в одном плафоне. С первого взгляда мне показалось, что он пришел не один.

— С тобой хочет поговорить один человек.

Кто-то сделал несколько шагов, шурша болоньей. Я шагнул навстречу. Человек был старше нас лет на десять. Зимняя шапка с козырьком собачьего цвета. Волосы лежат на ушах, и что же эти когда-то вызывающе заросшие уши ожидают от меня услышать?

— Саня говорил, ты немного лабаешь…

— Да, — глотнул я, чтобы не заорать «нет!», хватит и вчерашних воплей.

— В смысле, хаваешь и басовые партии…

Он не производил впечатления зануды, не отталкивал. Просто привычный к неловкости своих просьб и предложений неудачник. Таким женщины не хамят, у таких в записной книжке все телефоны реальных людей. Бу-у. И коры! Коры — опять остроносые, в духе Рафаэля времен «Пусть говорят». Шли, шли, ночевали под вешалками одиноких дам, и вот дотопали до моего порога: Estas botas son para caminar. Сермяга-медиум, Сермяга-следопыт привел ко мне этого искателя талантов. Ему не с кем отыграть вечер в трампарке. Он все понимает, но хотел бы попробовать, что я умею. Хотя бы песен десять. Как? Вдвоем? — Нет, зачем, мы начнем сами. А чуток попозжей придут Короп и Мельник… Песендесять попосжей… Ах, Одесса, Мясоедовская, несколько рок'н'роллов? Что угодно, это же трампарк… Приятный, неагрессивный человек в затруднительном положении. Вроде бы не питурик… А как же тогда Сермяга? Бабы научили не отказывать таким вот опустившимся людишкам. Сермяга распознал в нем родственное триумфальное безволие, и как в журнальчике про садо/мазо «пошел на поводу», метя по дороге мочою и плевками пункты опознания других мужчин, подростков, согласных детей. Короп и Мельник! Послушай, болоньевый принц, а может быть, лучше я возьму рублей сорок, и ты пригласишь каких-нибудь руководительниц кружков? Нет-нет. Надо сделать проще — сказать правду: Дело в том, что я очень плохо играю. А тем более, одновременно играть и петь у меня вообще не получается…

Тут Сермягины чичи вспыхивают, вылезают из орбит, принимая размеры «бараньих яиц», что светят у него надо головой: Ты просто посидишь и пиздец. Петь будет Мельник.

— Мельник так Мельник.

Это рядом, в клубе Водников.

Водников? Это же водяные черти по-чешски! Надо идти. Надо дать им успокоиться, выпить, и когда им самим станет в тягость мое присутствие, я улизну. В конце концов, должна быть Советская Власть в клубе работников речного транспорта или нет?

Дом Водников стоял на одной улице с домом, откуда в картине «Сильные духом» толкает речь Адольф Гитлер. Пускай всего несколько секунд, но это — хроника, и это моя улица, где я живу. Кроме меня на ней обитает ряд интереснейших личностей, созданных явно не Иеговой, и не за шесть дней творения. Моя улица — своеобразный гетто-пантеон отвергаемых богов и демонов. Сразу говорю, вы не встретите на ней ни оборотней, ни сатиров, драконы и единороги тоже скрипят сучьями где-то в других местах, то есть, настоящей экзотикой тут не пахнет, и к счастью, никому не придет в голову охотиться за нею здесь. Драконам и химерам древности пищеварение заменяет внутреннее сгорание, однако никто не кричит при виде каждой выхлопной трубы: «Химера какает!»

На моей улице нет огнедышащих, прохожие обдают перегаром, иногда подпустит выхлопных голубей гебешная «Волга», но никто не говорит, что это дракон. И все-таки, в населяющих ее рядовых гражданах есть что-то неисчерпаемо странное, чему можно изумляться всю жизнь, с благодарностью, не осуждая их за долгие промежутки безынтересной жизни. Здесь, в тесноте средневекового замка живут никому не ведомые еретики, чьи заклинания ты не прочтешь на транспарантах, не увидишь в неоновых сполохах Бродвея. Они малы, как ночные звезды, и остры, как иглы, чей укол вызывает мгновенную смерть… и пробуждение, после которого ты видишь, что теперь в твоем распоряжении все, чего не видят посторонние. И балкон без Гитлера выглядит более фантастично, чем если бы он появлялся там регулярно. И разве…разве мужчина, не скрывающий под зимней шапкой рога, но скрывающий в простуканной и просвеченной икс-лучом груди все пороки, косматые желания, менее интересен, чем Чорт со старинного рисунка?! Здесь воображение притягивает жизнь, холодный спутник Несбывшегося, и если ночью лунною на улице Володарского не раздается вой вурдалаков, значит, все местные вурдалаки просто умеют держать язык за зубами.

Водники занимали солидный сталинский особняк всего в два, но очень высоких этажа. Кстати, в двух шагах от Азизяна. При поддержке четырех колонн над ступенями белел лепной треугольник. Пересекая улицу Володарского тянулся, вплоть до самого Днепра, меняя названия, тихий переулок, уходил вниз. По левую сторону, я знал об этом от кого следует, находится никак не обозначенное здание синагоги, погруженное до поры в глубокий и торжественный сон. Почему-то вглядываясь в треугольник Дома Водников летними сумерками, легко представляется лунный диск, мертвый час, на улице ни души, особое безжизненное тепло воздуха ночи. В безмолвии нарастает звук шагов, в полуприпрыжку, кто-то единственный во всем городе приближается по переулку от реки, минуя синагогу, ибо не был сотворен вместе с теми, кого там ждут. Наконец, прошлепав по ступеням непросыхающими лапами, простирает, присев, перепончатые пальцы к пустому треугольнику Дома Водников. И на немой призыв днепровского гостя, где-то внутри, в секции народных инструментов кто-то выстукивает на виброфоне полинезийскую мелодию…

Сермяга вошел раньше нас, как к себе домой. Никто ни о чем не спрашивал, вестибюль был пуст. Худрук не соврал, он привел нас в каморку с инструментами под лестницей, ведущей на сцену актового зала. Собачью шапку он бросил на столик и сразу вручил мне полуакустическую гитару «Рекорд»: «Вспомни, что знаешь, а мы с Саней сходим, возьмем попить». Он так и вышел с непокрытой головой. Физиономия у него под битловской прической была старая, не разглаженная здоровым образом жизни после излишеств молодости. Который раз меня поразило свойство удлиненных волос — явно этот бухарик отрастил их недавно, году в 72‑м, а кажется, родился с такою прической, или нет — скорее восстал из гроба. И щипнул нехотя струны. На хуя оно мне надо? Если бы нормальные люди знали нормальные песни, я бы нормально их пел под нормальный аккомпанемент. Но мне уже довелось отведать идиотизма наших музыкантов. Они сами не знают, чего хотят. Когда-нибудь из этой вяло выраженной неопределенности созреет угроза всему Свободному миру. Они, дети их охуенные, не простят Америке равнодушия к их кривляньям. И если эта досада станет идеологией чванливого Кремля… Что ж, тогда следует подумать о хирургическом безлюдьи нейтронной бомбы. Я понимаю людей в Пентагоне, только не в том, где спекулируют бельецом научные сотрудники. «Пентагоном» называли оборонный НИИ напротив Интуриста. В этом НИИ работают мужчины волевого типа. В очках, с усами. Судя по этим усам, куннилингус или, как говорит Сермяга «припадалово» сгибает их собачьи шеи, словно по зову муллы. Где так вольно дышит человек? Оборону государства доверили пиздогрызам. Я лично слышал песенку про обветренные руки и старенькие туфельки, а мещцу ними, надо понимать, этот сычуг?

Насмотрелся я, как тянут шею к дрянному микрофону на танцплощадках вокалисты, словно пришли к врачу лечить стоматит. Пока соскребают налет, они орут. А в кустах дерутся сумочками старшеклассницы в сырых оранжевых гольфах. Одна другой сказала: «Клыковая». Клыковайя кон Диос. Не поймут. Я еще раз, вдруг за мною следят, ударил по струнам…

— А Он где ходит?

Я повернул голову. В проходе стояла женщина с простоватым чувственным лицом, она вертела на кулаке острую меховую шапку.

— Он скоро придет.

— Тогда скажите, что я здесь.

Приятные знакомства сулит полумрак коридоров и студий, но стать одним из обитателей Дома Водников мне не хотелось. Пусть будут разные дома и ложи — Азизяна, Клыкадзе, моя наконец. Надо было сказать этой симпатичной личности по-колхозному: «Воны пшшы по выно». Развеселить ее, познакомиться… И сгинуть в Доме Водников на полжизни? А она будет ковырять пальцем обои, и закрывать глаза: Тебе нравится? — А…га…

Они вернулись, выложили на стол (шапку пришлось убрать) 0.7 «Таврiйського», консервы, две пачки феодосийской «Примы». Подруга худрука возглавляет танцевальный коллектив. Между прочим, Мельник…

— Что Мельник? — меня внезапно охватила тревога от этого имени.

— Мельник классно танцует, — успокоил меня Сермяга. Вернее за него обронил эти слова художник, отряхивая вверх дном ополоснутые стаканы. Под курткой болонья на нем был серый пиджак и водолазка. Он помогал карьере лучшего друга и просто хорошему человеку, которые согласись, Гарик, так редко встречаются в этой Стране Советов. Имя, «хорошего человека» ускользнуло от меня, я слышал его словно сквозь сон. Судя по тому, как основательно он наполнил собственный стакан, это была первая доза чернил, по крайней мере, за вечер, и он в ней отчаянно нуждался. «Видишь, Игорек, я вас немного обделил, — проговорил он, угадывая мои мысли, — Саня, Игорь, за знакомство… Видали мою подругу? Я вас еще познакомлю…»

В каморке сразу стало жарко. Арабский свитер Сермяги принял резко ядовито-зеленую окраску. Золото его влажных волос отливало мочой, от засаленных брюк, по-моему, единственных, тоже несло мочой и просроченным илистым одеколоном. Сермяга не торопился просунуть в джинсы свои с детства волосатые ноги. А какие волосатые руки уже в детстве сжимали эти шарнирные ноги, вздувая не детских размеров кожаный чайник между ними, знает один бог.

Граждане сермягиного сословия боятся трехзначных чисел. Поэтому их не смущает антимодный фасон того, что на них надето зимою и летом. Плохо все то, что дорого. И все что дорого, то и плохо. Стиляга боится отстать, эти боятся потратить. 70‑е на дворе, а они до сих пор не разучились испуганно выговаривать: «Целые пять, целых три, аж целый рубль». Было бы весело разорить их сберкнижки, буквально взять и ампутировать честно добытые сбережения, желательно без наркоза. Это хорошо показано в страшном фильме «Чорта не бывает», то есть в фильме «Последнее дело комиссара Берлаха», я хотел сказать. Проклятое вино действует быстро. Когда же придет этот портов Мельник?

Полчаса худрук слушал мою игру на гитаре, однажды даже заглушил пятернею струны и предостерег: «А вот это уже, Игорек, знаешь, между прочим, как называется? Аритмия, старичок. Аритмию нам совсем не надо». Он, однако, не сказал ни да, ни нет, нужен я ему, или могу идти на все четыре стороны. Сермяга высказывал недовольство, хмурил брови в табачном дыму, его мое владение инструментом вполне устраивало, чего капризничает этот бухарик? Кого ему надо — Мулявина? Сам же говорил — Трампарк.

Бухарик даже не расчехлил свой бас. Задумчиво потыкав немые клавиши неподключенной «Юности» он предложил взять еще бутылку. Тесная оркестровка все больше напоминала купе вечернего поезда, который стоит на месте. На этой остановке вино будет более дешевой марки. Я повертел в руке бутылку — ни капли.

Воспользовавшись отсутствием Сермяги и худрука, я пересел лицом к двери, чтобы видеть проход за кулисы. Девочки из танцевального кружка собирались на репетицию. Еще не переодетые многие были в брюках, коричневых и синих, клеш идет сразу от зада. Я прикурил от спички с непривычной зеленой головкой, зажигалка, если и была, то в кабинете директора или директрисы. Лучше бы Рабинович подвез мне фирменных покурить вместо шансонье, помогавших спиваться своими лирическими песенками предыдущему поколению. А что Рабинович думает о порнографии? Никогда не предлагает. Люди осваивают иностранный — летом при мне подошли к негру с чувихой две дворняги славянского вида (таким надо кроме имени в паспорт кличку вписывать) и четко, без запинки: «Плыз, гив ми сигаретт». Негр хлопнул себя по карману и с улыбкой ответил: «Нет смоук!» Смышленые юноши. Когда-нибудь их дети смогут переводить Берроуза и щекотать друг другу языком пуп, не рискуя получить утюгом в темя.

Первыми из «Плейбоя» удаляют голых баб. Остаются одни сигареты. Красочные пачки, похожие на церковные книги. Джентльмен смотрит с листа в собачью морду гога и магога, если тому посчастливилось прижать лапой (мое!) американский журнал. С обнаженными хорями исчезает язычество. Побеждает христианство с его педоватыми заповедями и иконами. Здравотдел предупреждает: Соси, но не кури. Никотин для народа. Делай с ближним. Люби ближнего. А двоих–троих сразу?.. «Плейбой» гуляет по рукам, доходит очередь табачной рекламы. В конце концов, вырывают все, вплоть до туповатых карикатур. Остается текст, «талмуд» в чистом виде. И тогда журнал попадает мне в руки за мельчайшие деньги. А я прочитываю его потрепанные останки от А до Z. Юный жрец угадывает будущее по собачьим внутренностям. Дальнейшая судьба тех, кто предпочел голых, повыдергал, задернул шторы, дергается сам, мутна. Ничего не видно, и лишь по запаху можно обозвать ее одним словом. Интеллигенты расшифровывают кучки — вензеля Бэллы, Булата, Верного Руслана. Я чувствую превосходство (написано ночью), но мне не хватает выдержки (добавлено утром).

«Плейбой» без галереи красоток — мой «Советише Геймланд», издание официальное, но понятное только знающим древнееврейский алфавит. Геймланд — Земля Игр. Для большинства эти буквы, способные догадливому человеку заменить любой пейзаж, что-то вроде шрифта для незрячих. У нас есть и порнография для слепых — дискосаунд. Пожалуйста, Силвия с песней «Разговоры на подушке», Исаак Хейс, «Мунлайт Ловинг». Как там? «Stars will never tell»… Звезды не выдадут того, кто приходил к Дому Водников в ночь синей луны на черном небе. Те, кому целый «Плейбой» не по карману, заглядывают в женские туалеты вечерних школ. Потолок ледяной, дверь скрипучая…

Мне показалось подозрительным одно детское стихотворение — «В стране Читай Наоборот». Израиль, что ли? Вероятно Израиль. Во Франции режиссер Брессон ставит фильм о моих ровесниках «Вероятно Дьявол». Вероявол, режиссер Брессон. А тут отовсюду звучал Алик Беренсон, и как-то внезапно угас, вышел из моды. Разве что выплывет из кустов полубухая чувиха с магом и в платформах…

Вероятно Мельник. Я задумался и не заметил, что в оркестровку вошел новый юноша. Он быстро снял клетчатое полупальто, повесил на гвоздь белую шапку с козырьком и уселся где прежде сидел я, и посмотрел на меня ласково. Он был в синих брюках, широкие, но короткие они делали юношу с одной стороны клоуном, с другой точно такие же носила группа Бэй Сити Роллере. Ловко спихнув под столом одну туфлю, Мельник согнул ногу и поставил ступню в носке на скамейку.

— Давно ждете?

— Кого?

— Их.

— Не очень. Я Гарик.

— А я Юра… Мельник.

— Видимо он напиздел худруку, будто я охуенный музыкант, и вообще, охуенный человек, знаешь, как он это любит, рекламу делать, — я плюнул и пожаловался.

— Кто? Саня? Саня вас очень любит.

Я промолчал. Мельник взял гитару и запел: «Приди же милая ко мне, зачем нам ждать прихода ночи… Ай-лазат, Ай-лазат…» Редкие русые волосы, сколько ни отращивай, длинной прически не добьешься, от пения начали топорщиться. Рот у Мельника был пустой и овальный. Ресницы пушистые. Квадратная челюсть.

— Где тут уборная? — спросил я, когда он кончил петь.

— Сразу за вахтой. Вам показать?

— Спасибо. Что я, мальчик, — я нервно рассмеялся суровости собственного тона.

Вместо уборной я направился к выходу. По ступенькам шли Сермяга и худрук. «Мельник явился», — обронил я, уводя Сермягу в сторонку:

— Слушай, не подсовывай ты мне больше никаких людей, — проговорил я, краснея, — Обещаешь?

Сермяга не ответил ничего. Он засопел.

Через неделю, собственно, 7‑го ноября, Сермягу избили по жалобе слабоумного Головатенко. Мы гуляли за Днепром — у Гени Раскольникова: Стоунз, Шурыгинскас, Чуча и я. Тема отдельная, говорят, после моего ухода Шурыгинскас бросал с балкона моченые арбузы. При мне он уже целовал Стоунза, говоря «я не голубой». Мать разыскала меня, потребовала: домой. Сермяга сидел в кресле и сопел. Ебало вроде бы целое. А я, выпив немало, пер чорт-те откуда с двумя пересадками. И для чего?! Он потребовал поставить одну из самых ужасных подачек Бебла (Рабиновича) — ленту, где были записаны Масиас и Азнавур, но чудовищно тихо, едва слышно. Сермяга вслушивался и сопел. Казалось, он сопит на весь Союз.

Прошло два года. Сермяга успел стать отчаянным антисоветчиком. Вблизи его дома поставили памятник Дзержинскому. Монумент скромно стоял в стороне от проспекта, будто уступая дорогу новым веяниям[1] , а в их числе не последнюю роль играла педерастия. Разного калибра гомоэроты попадались на вечерних улицах едва ли не чаще дружинников. В них было что-то от собак, вроде бы все одинаково похожие, и нет ни одной одинаковой. Кроме того, долбал по башке вопрос: Что их друг в друге привлекает? Что толкает одну дворнягу ставить лапы на загривок точно такой же?

Летом в городе побывал фокусник Кио, и я снова услышал про Мельника. Головастик в штанах «бэй сити роллере» ввел Сермягу в круг цирковых уродцев. Один из них ухаживал за обезьянами, и не скрывал своих наклонностей. Однажды, покидая психдиспансер (я ненавидел армию), я заметил Сермягу с этим типом, они шагали среди высокой травы, сорняков, точно два пришельца, в сторону туалета при стадионе — почитать. Библиотеку Сермяга упорно не хотел посещать, злился. Западное радио сделалось сермягиной няней, он обо всем узнавал из эфира. И Чорт знает, какая антенна позволяла ему одолевать глушители.

Ждем Мельника. Он нам споет (не нам, а тебе) — так утверждает Сермяга. Все в доме ждут Юру Омельченко, будущего повара. Гитара, диван, даже я боюсь улизнуть, как в тот раз. Не ждет только вино, уже мы выпили по требованию Сермяги за членов московской Хельсинской Группы, за Щаранского Анатолия. С телевизора смотрит статуэтка — фарфоровая скотница с поросенком в руках. Этот поросенок возник без помощи свиньи-отца, его не жжет клеймо наследственности. Ему не за что благодарить родителей. Слепые игрушки полового инстинкта не могутего упрекнуть: «Мы подарили тебе жизнь, а ты… наши предки путем проб и ошибок создавали образчик свиного рыла и т. д». Он — уникален, этот поросеночек. Чудо-вище, неповторимое, свободное от унизительных конвульсий похоти.

Рот Мельника по-прежнему круглый и пустой вроде дырки от сучка. Знаменитая фраза Сермяги, в ней слышна скорбь знатока: «Как на такое ебало хуй вставал» здесь не нужна, все без слов ясно. Это он про Лимонова. Насчет внешности и обаяния. Мельник, антисоветчик и сын албанского подданного изнывают от безделья. Древесный Медведь Мельник (он похож) берет гитару и, поджав ногу, поет: «Кто не знаю, распускает слухи зря». Сермяга ревностно слушает, песня ему известна. Когда ни успевают все это разучивать? У Древесного Медведя из брюк видны лапы в женских колготках. Кончив песню, он встает с дивана, подходит к столу, чтобы принять из рук Сермяги стакан холодного вина. Очень похож на медведя-гермафродита. Я знаю, дома его ждет мать. Меня интересует отец этой sex-machine. По-моему еще через год Мельнику отнимут палец, Сермяга жестоко передразнит: «Ах, Юрочка, блядь на хуй блядь, пальчик отрезало, мамочка сетует». Иной раз ему весьма кстати не хватает воображения.

Может это все-таки носки? Нет, носки короткие, была бы кожа видна, а это полускафандр. Западником его не назовешь, Америку не хвалит, репертуар с пластинок «Мелодия». Вон как зоб раздувает… Мельник старательно выводил фразы свежей вещицы: «Вечелл коснулся клиш, и туман над водой, песню мою услишь, парленек молодой». Сермяга курил с видом мудреца. Странно, он еще не внушил Мельнику, что тому не позволяет развернуться, «где так вольно дышит человек», власть завистливых ничтожеств. Имея рот подобной формы, Мельник обречен коверкать буквы, тем не менее, он им поет, испытующе закатывая глаза коалы, представьте себе, возбуждает мужчин.

Любые параллели между творчеством и размножением недопустимы. К продлению рода себе подобных склоняет ярмо полового инстинкта. Творчество — дело темное, его порыв идет от волнующей своею непостижимостью глубины — хочется приблизить дно, все увидеть и выбрать. Желание распознать и выделить неповторимые магические свойства рядовых людей и предметов требует точности и осторожности ритуального резника. Иначе вас арестуют.

Бегство фарфорового поросенка, это конечно галлюцинация. Но она постоянно возникает под крышей сермягиного дома. Поросенок вздрагивает, вырывается из могучих рук колхозницы. Спрыгнув на пол, он перелетает через жирные ломти скумбрии и носится по газете «Сельская жизнь», топоча фарфоровыми ножками. Сермяга спешно убирает бутылку. Он не знает, что думать, чье существование доказывает это диво — бога, сатаны? Наконец фигурка падает со стола и разбивается у ног Мельника. «Сельская жизнь», разостлана на столе, будто и не было колдовского оживления. Вместо поросенка мог бегать жук или крупная муха. Об пол разбилась рюмка и так далее… Пропал один из тех, кого Еврейский Бог не делал в шесть дней творения. Цель размножения — замусоривать планету одинаковым, посредственным потомством. Родители головы поддержать любую подлость ради гарантированной возможности повторить эту подлость их детям.

Миллион поцелуев за сына. Миллион поцелуев за дочь. Мельник просунул за щеку указательный палец и ловко хлопнул своим нестандартным ртом. «Юрчику надо выступать в цирке, — похвалил Сермяга, — пошлют на гастроли в Штаты…» Он смолк и задумался. Через переносицу пролегла делоновская складка. Меня томило любопытство. Пошуровать в холодильнике… Зачем в серванте стоит пустая пачка от сигарет «Друг»? Где-то должен быть продолговатый пенал, где лежат запасные фарфоровые поросята! Или так выглядят под микроскопом сперматозоиды… Его сперматозоиды. Мельник глотает, глотает, а потом во сне у него изо рта выскакивают белые, гладкие, полые свинки… «Да, эксцентричный парень, — кивнул я, — колоритный парень». «А эксцентричный парень в этой стране — обреченный парень, — вздохнул Сермяга, — В этой стране», — повторил он так, что было ясно — стране остается недолго.

Эксцентричные с точки зрения ровесников поступки не приветствовались: пауза, недоуменное молчание — верный признак, человек сморозил что-то не то. Достаточно сравнить кого-то с древесным медведем, обосрать пугачевское «Зеркало души», поставить запись Кости Беляева — и ваша дьявольская сущность разгадана.

Щепетильность, в общем-то, не очень, чуть более гигиеничных, чем их родители, подростков изобличала их несамостоятельность, тупую приверженность предрассудкам мира взрослых. Гитлер, «жиды», Мэнсон — были далекие, из другой галактики, прототипы Чертей на стенах деревенской церкви. Зато любитель пососать в городском саду, питурик с сеткой был «классный чувак» и «добрый человек» в глазах податливых юношей. Не эксцентричными, основательными моим сверстникам казались бармены, картежники, моряки. Люди, усыпившие инстинкт самосохранения всегда убеждены, что знают о жизни (бара, корабля) все. Но, судя по писку надо им было немного. Во время своего наслаждения жизнью они напоминали мне кусающих подушку мазохистов. Еще минута и предвкушение сменяется тревогой. Потом повернут усатые мордочки и обнаружат — за спиною никого. Ремень висит на дверной ручке. Деньги целы. Молодость, мускулы, милые женственные черты — имеется все, но никому не надо. В распахнутую дверь с лестницы удаляются шаги.

«Ты, клоун длинный» — обозвал меня один из таких и обознался. Это их клоунада затянулась. Впрочем, именно этот любитель рисковать повесился на трапеции, проиграв кому-то какие-то рубли. Вчера клоуна длинного спросили — чем закусывать будем, селедкой? В нашем возрасте слово селедка во сне изо рта вываливается — ответил верный себе фигляр, и криво высунул язык. Ему мерещились клоуны, про него говорили «мальчик-прелесть». Защекотали комплиментами, вот он и сел играть картами Длинного Клоуна.

Восьмидесятые. Вирус гнева Иеговы развязывает руки гомофобам. Во время секс-поездки в Харьков Мельнику ломают челюсть. «Больно мерзок он показался в ту минуту» — говорят злые языки. Мерзок и смел.

Азизян вспоминает пластинку польского ансамбля НО ТО ЦО с песней «Зачем мне жениться»: рядом дописка — «Мельник сказал». Челюсть давно вылечили. Скворечник ходит по городу, готовый приютить скворца, увязшего в паху, и терзать пока птичка не обмякнет. Ощипанный скин-сосисочка. Да, он похож на скворечник.

Девяностые. Прыщ проговорился, что самый большой друг Мельника некто Дмитресса (под пятьдесят, но выглядит на тридцать пять). А покровительствует движению Игорь Григорьевич — замдиректора облморга… Рабинович умер. Единственный его ребенок от непутевой девицы тоже когда-то умер. Рабинович похоронил младенца вместе с квартирой. С богом, заувэк[2] , Бэбл!

Мельник[3] носит массивную цепь и прозвище Мэлоди. Прическа его стала пышнее и темней — видимо помогает новейший шампунь. Несмотря на отнятый палец и поврежденную челюсть он живет с другом не хуже, чем в Амстердаме. Во дворе клуба, где я делал вид якобы учу французский, ночами теперь распевают псалмы реформированные нарколыги. С балкона их голоса слушает крупный предприниматель Стрелецкий, стоит задумчиво в позе Наполеона и не велит прекратить.

1.07.02. Два дня балкон Сермяги пустовал. На третий день вывесили пищевой пакет. Потом — флаг или полотенце с карпатским узором. До этого он долго пил. Кто-то должен был уйти — он из мира или… Не важно. Прохожу сегодня утром — Саша ожил. Курит на балконе. Побрит. Волосы сверкают золотом в лучах утреннего солнца. Улыбка. Чистая майка. Поговорили. Может вечером, подводя итоги, прогуляемся?


27.06–1.07.2002

Загрузка...