Товар для Ротшильда

Гёринг:… тогда же мною было сделано замечание, которое вас, похоже, очень интересует.


Джексон: Рассмотрим это замечание: «Мы отдаём им часть леса, и Гапоненко будет следить, чтобы животные, похожие на них — олень с кривым рылом — попадая к ним за ограду, там и оставалось». Вы тогда ведь именно так выразились?


Гёринг: Да, это мои слова. Но чтобы их понять, необходимо попытаться представить, в какой атмосфере происходило заседание. Геббельс придрался к этой фразе и сказал, что находит мою позицию провокационной. Я мог бы ответить, что меня провоцирует как раз его внимание к пустякам при обсуждении решающих вопросов.


Тату на бочине московской клубистки сразу делает её похожей на уборщицу-гермафродита из написанной двумя евреями книги «Женская сексопатология», изданной, когда Юдопия ещё называлась Советский Союз и татуированные женщины выше мытья туалетов не вскарабкивались.


— Кто там?

— Сруль, Продавец пилюль.

Механический секретарь: «Люди, я в Германии». Среди кунаков полевого командира Гамадрила Магомадрилова особой любовью пользуется пытка «Паранджа Сруля». Похищают деревянную башку, сажают в «Курск» — наполненный нечистотами погреб. Предлагают пленнику сменить веру якобы на «ислам», если тот упрямится — надевают на голову нестиранные колготки, полученные по каналам Шайтан-баши от Сруля (их обычно крадут в Симеизе), через несколько секунд жертва готова отречься от чего угодно, только бы убрали подальше от носа эту вонь. Люди Гамадрила на самом деле язычники — идола, которому они поклоняются, зовут Винсент Прайс. Кто это такой, они не знают. Сруль тоже. А жертва подавно.

— А я уезжаю в Германию.

— Ты же хотела привести в порядок бёдра?

— ?.. Ты хотел сказать окорчка твоей белой курочки?

— … Они грязные.

— Кто же моет окорок, глупый!

— А что тогда?

— Глупый, его коптят.

Сруль насра(зочарова)л. Точнее, развитие Сруля пошло привычным путём. Сруль изменился к худшему.

Акушеры из «Штерн» подробно изучили внутренне устройство Сруля. А мы тем временем наблюдали её переживания, симпатии и т. д. Такой Сруль нам не нужен. Любой может стать одним из нас. Когда мы говорим о полноценности, речь идёт не о расовом или половом превосходстве. Мы смотрим, способно ли существо вести личную коварную войну. Сколь искренне любит оно ложь и злобу. Как далеко простираются его заблуждения. Серьёзно ли оно собирается обманывать своего Владыку и повелителя.

У Сашки выкрали жестянку, где он хранил деньги от продаж своих книг (об этом писали, выражали соболезнования под видом успения шимпанзе).

— Боченок?

— Жестяную шкатулку.

В этой банкноте — 10 големов, 20 белых доминиканцев и милый ангел — глумятся похитители, пропивая мартышкин труд (loot).

Сруль не подошёл по той же причине, что и Прачка (Смрады сибирские), Татьяна Рыхлая, Татьяна Дряблая, Титирь, одна и другая. Их всех сгубила приверженность общечеловеческим ценностям. Юноша-сатанист похож не на «сатану», а на упаковку, откуда он вылез, на тех, кто покупали ему плейер и скейт, на женщину в немодном молодёжном костюме, перед которой он в неоплатном долгу. О чём бы не пел должник, всё будет звучать, как просьба об отсрочке. Чорт знает. Чорт старше. Чорт главнее.

«Страх плафонов или плафонобоязнь» — роман молодого прозаика из Твери, преподающего семиотику в Торонто.

Сруль и Плафон.

Этот Осипов подложил мне адскую свинью. Я не заметила, потому что спрыснула голову лаком для волос, чтобы не чесалась,

чтобы челка держалась,

когда я одевалась, он —

незаметно принёс, незаметно надел

мне на голову Пыльный Плафон

ничего не сказал, мусульманская тоже натура,

ну а я как последняя дура

пошагала на вечер поэзии в клуб «Камертон».


Берега взывают к мести. Блокированы сайты Хизболла. Берега взывают к мести. Байконур покинула 666‑я ракета. Берега взывают к мести. Осипов нерусский, его нельзя представить верхом на лошадке. Берега взывают к мести. Берега взывают к мести. BLOOD AXIS оказались в положении Ивана Грозного, севшего жопой на магнитофон с Высоцким. Wake up, it's tomorrow! Лишь оставила стая одного с перебитой платформой Сруля. К берегам невозможно причалить, невозможно пробраться по суше. Последний раз мы выпивали на старой плавучей пристани в феврале 93 года. Я и Юлик Фогель. Солнце уже садилось за остров Хортицу, когда мы пришли туда, чтобы вспомнить минувшее, своею яркостью способное превратить данную выпивку в ещё одно романтическое воспоминание.

Если они не могут стащить майку с рекламой, как они избавятся от буржуазных предрассудков? Их предки покупали у Сруля квас, и за это они водить вокруг Сруля хороводы: «Это же наша квасовщица!»

Юлик бухал не первый день, и это только подчёркивало его сходство с некоторыми героями Николая Рыбникова. Проглотив полную стопку у меня дома, он запил её кетчупом прямо из горлышка. С вымазанным, будто окровавленным ртом он стал совсем похож на киноактёра. Помесь Марлона Брандо и Рыбникова, чтобы было понятно тем, кто читает эту вещь («Товар для Ротшильда») и смотрит старые фильмы. Нельзя сказать, что Юлик многое помнит и сознательно ценит, но подробностей об эпохе летних кинотеатров, луна-парков и кафе с польскими джюк-боксами ему известно немало, это написано на его обветренном лице, читается в его усталой улыбке — тюрьма, завод, чувихи, чувихи, чувихи. Сколько вечерних сеансов позади, спецотделов, выкуренных до фильтра сигарет, отражённых и пропущенных ударов…

Всё это позади. Оно не может, не желает пересечь границу времени и оказаться снова перед твоим усталым, но тоскующим взглядом. А оказаться в нём — значит прекратить существование. Это называется умереть от любви к живому прошлому. Юлик Ломмель не мастер рассказывать, он считает, что я лучше разбираюсь в деталях, но я уверен в том, что он знает. И поэтому мы не договариваясь пришли сегодня вечером на этот плавучий причал, потому что, когда перед тобою пустынный пляж на другом берегу, почти до самой воды заросший кустарником, и вот уже много лет никто его не посещает, там нет рекламы, ларьков, переправа тоже не работает, легче вспоминать то, что осталось позади, острее ощущается за спиною близость живого прошлого.

Правда о тех, кто опекает Сруля. Барбара Бирозка одна из опекунов. Не новая, правда западногерманская. Её уже слушали. «Не спрашивай меня за Барбару» — была такая песня у Бобби Ви. Я — Бобби, а Ви? Бирозка родом из Быдгощи, некогда немецкого города Бромберг. В среде дешёвых берлинских авангардистов схрюкалась с лидером группы «Coccyx» (Копчик) — неопрятной личностью по фамилии Блях, поступила без экзаменов, как жена жертвы холокоста. Одна из наиболее зловонных звёзд в созвездии Приоткрытая Ширинка. В левой подмышке — Маркс, в правой — Энгельс, между ног — Старовэр; похожа на кожаный самовар.

Словно из-под земли, нет, скорее, как в «Эксперименте доктора Абста», из воды на поплавок выскочили два морских епископа. Оба среднего роста, но стройные. На каблуках, но не мексиканского типа, а скорее под Рафаэля, когда он поёт в «Пусть говорят» предпоследнюю песню. У епископа с бакенбардами на голове сидела пыжиковая ушаночка, но не до такой степени, искажённая, как у Сермяги. Второй выглядел прилично, но был менее различим. В феврале темнеет густо и стремительно, главное попасть в этот надрывающий сердце промежуток, по доброй воле, потому что всё, что связано с морскими епископами, принадлежит истории Третьего Рейха, Халифата Благоденствия Сатаны; когда в бурю равноденствия изображение вспыхнет на экранах проклятых аквацефалами Юдопии летних кинотеатров. И на полотне экранов размноженная языческим кинопрокатом Леонида откроет глаза ведьма Джульетта, и все слова дьявольского возмездия, осыпавшиеся с магнитных плёнок, прозвучат в ночном воздухе, и достигнут острых ушей верных долгу, оповестив их о начале Великой Резни…

Холодный сумрак сковывает слух и зрение, слова барабанят, словно о цинковую перегородку, и, как нигде, понимаешь в этот час, насколько ты враждебен происходящему вокруг, где тебе тысяча незатоптанных цыплят давит на психику «не говори при нём так, потому что у него мама»… Когда стремишься выжить, а тебя толкают в тысячу ненужных направлений, не крой матом, не передразнивай толстяка, не подавай вида, что тебе противно ебать Лену Белую, потому что она…

Чорт знает, сколько лет в феврале от Днепра веет холодом. Епископы достали по поллитре вина, тот, что с бакенбардами, зубом сорвал с обеих бутылок капроновые колпачки. Промочив горло, епископы заговорили о рыбной ловле. Юлий Карлович вдохнул поглубже и глухо окликнул: Привет, Толя! По-прежнему «Белый кадиллак, костюм с отливом и роскошная блондинка на заднем сиденьи?»

Морской епископ, сразу же стало ясно, что между нами три шага, не больше, оборачивается, сверкая невидимым золотым зубом: «Ты забыл «чёрные очки», Юлик. Кадиляк, костюм, блондинка и чёрные очки».

Мифические рафаэли пьют вино с таким неторопливым удовольствием, немного жаль, что у нас опять водка. Понятно, в руках у них не «мiцняк», не «солнце в бокале», явно новая отрава, но морским епископам и она не вредит. Двести «любительской» похожи в полутемноте на халву, они тоже с теперешнего мясокомбината, но выглядят, точно ждали, когда ими закусят достойные люди, года с 66-го, когда пел про 11‑й свой маршрут другой Толя, бесподобный солист Анатолий Королёв.

Даже хорошо, что в этот февральский вечер никто не станет вдаваться в подробности баснословных времён, которым мы все, собравшиеся на причале-поплавке без предварительного сговора, обязаны своим шармом, своей усталой волей к жизни, вопреки, блядь, террору любителей командовать, ну их на хуй, не хочу говорить… Если верить источникам, у нас здесь вроде как совещание на Ванзейском озере, что делать дальше с паутиной процентного рабства, окончательное решение принимаем кивком головы — Гиммлер наливает Борману, Борман наливает Геббельсу, Геббельс Юлику — Эй, лысенький, пить будешь… А чувиха? У меня нет чувихи… В данный момент. И Толя-кадилляк с глубоководным Днепровым епископом в знак согласия с фюрером пьют псевдомицняк, потому что честь и верность для них одно абсолютно. То ли это в Москве, то ли это в Париже — не имеет значения в данный момент. Путь его конечный не ведом, и на кольце не ждут.

— Юлик, ты знал Панасенко?

— Нет, а що?

— Он воровал и на месте кражи оставлял записку «До новой встречи, Фантомас». Знаешь Гуйву, следователя? Это он пишет про Панасенко, теперь Фантомасу придётся держать ответ и за вентилятор, и за радиолу, и за сорочки, и за чулки. По-украински пишет.

— Я знаю, что Гуйва подпрашивал ебать у жены Рудника, и Рудник, опять же якобы, подловил Гуйву в подъезде.

— А с какого он года, если возглавлял общество книголюбов, после того как друг вашего дома Пал Палыч дриснул в Москву?

— Кажется, он ровесник покойного брата Кости, того, что умер прямо в заколдованной форточке, старше меня на чирик, получается, года 44‑го, может 45‑го.

— Понятно. Дурачки аксёновского возраста. Книголюбы. Питание пожилых людей. Бесплатная аптека. Наверняка есть арабы, желающие читать Пастернака, наверняка есть арабы, успевшие даже сходить на «Чижа» и «БГ»… Таким арабам с террористами-мракобесами не по пути. Потому что в случае (кстати неминуемой) победы мракобесов-террористов над добрыми любителями Запада их ожидает смерть. Подпись — Blood Axis (Кровавый Таксист).

— Парасюк, я никогда не мог до конца понять, что ты говоришь, но мне всегда кажется, когда ты говоришь, что это голос из глубины моей собственной души.

Морские епископы удалились туда, откуда пришли. Два года спустя эта часть левого берега будет отрезана от суши цементным забором. Резиденция Нападающего станет похожа на голову любовника, увидевшего летающий, или пытающийся оторваться от земли гроб. Где ж ты так поседел? Такая седина бывает разве что у тех, кого задержали с партией порнографии в багажнике «Запорожца» на венгерской границе.

Я не стал спрашивать Ломмеля, кто это был, так же и морские епископы не поинтересуются у него, кто это длинный, где-то мы его видели. Мы все друг друга видели, потому что остановились в одной точке — «Днепр‑11». Иногда мы посещаем «Весну‑2». Немёртвые среди мёртвых и неживые среди живых. Мы не можем причинить большой вред современному обществу. Не больше, чем не протянуть руку тётке, поскользнувшейся в проливной ливень на асфальте.

— Вот, Юлий Карлович, мы здесь с тобою сидим на покрышке от КАМАЗа уже почти два часа, повидали морского епископа и не мёрзнем. Мне нравится, когда возвращается то же самое, то, что успел полюбить, потерять из вида. В такой атмосфере, когда темнеет, я переживаю прилив спокойствия и мощи, как будто это восход солнца. Сумерки заковывают меня в доспехи. Невидимая рука ставит мелодию, которую тщетно искал, ожидал услышать, пытался воссоздать по крупицам, отслеживал в старом фильме, где она и звучит-то считанные секунды в обрезанном склейками эпизоде… Ты, кстати, помнишь, как мы слушали у тебя довольно неуместный в 79‑м году сингл Элвиса: я принёс, раз десять, точно. Чувака, чей он был, врача, собьёт в 99‑м машина, вместе с женою, насмерть. Тогда к тебе прилез какой-то дружинник, его семья не захотела жить в Израиле, и вы вспоминали, как дезертир отстреливался с чердака у вас во дворе и раздробил пулей коленную чашечку, прибывшему уговаривать его сдаться, полковнику. Эта жирная образина больше всего поразила меня своим преклонением перед Хурдой. Хурда и мне был интересен, как монстр, как, блядь, фрик, но его методы… У-ля-ля. Дтя конца 70‑х, конечно, в твоём культурном доме это был урод. В сравнении с Лёвой, Светой, тружеником-бухариком Клыкадзе он смотрелся как жуткое антисемитское пугало. Мне хотелось, обхватив парик большими пальцами, разрыдаться, выпихивая вздохи в духе женского фальшоргазма: «Сволочи, сволочи»… Знаешь, кто, где и когда так повторял это слово? Сермяга на стадионе «Локомотив» вечером одного из последних августовских дней 74‑го года. Наливай. Хорошо, что мы взяли стопки… А помнишь, выпивали из рюмок, когда ты привёл новую худую чувиху, во дворе ебанутого Блохи?

— Сермяга, это Саня-Геополитик, и Нападающий тоже он…

— Да. Сермяга — это Нападающий. 220 — это Азизян. Сруль — Товар для Ротшильда. А Парасюк — это я.

— Я чтобы голову не ломать…

— Правильно. Ноздря ломал голову и не раз. И, представь себе, он её таки сломал. Однажды зимой в голове его нашими фокусами был приведён в действие некий механизм. Он перестал пить. Заставил Сёрика и Цаплю разучивать ненужные песни Челентано, каждая из них после первого исполнения с глухим, так мне казалось, плеском уходила под мёртвую зыбь кабацкого паркета, точно утопленник с камнем на ногах. Видно было, что Ноздря ломает голову. Меня и Смакабумбу перестали пускать в оркестровку, как будто боялись, что нам станет известно про водопад и пропасть сразу за порогом. Как-то раз, прослушав все новинки коллектива Скандинава Игоря (о скандинавском происхождении ему напиздела «первая скрипка на кладбище» пресловутый Беззубченко), мы уходили из кабака, и попытались просунуть в оркестровку треть бутылки водки. Дверь приоткрылась, бутылку взяли, и прежде чем снова запереться изнутри, голос Ноздри произносит: «Придёте — допьёте». В чём-то Ноздря был прав, он хотел сказать: «Если бы вы приходили допивать не через день, а раз в три года, мы и по сей день играли бы в «Берёзках». Узнав о том, что я возобновил выступления, он, говорят, улыбнулся по-старому и заявил: «О! Значит, пацанчик тоже понял, что лучше играть живому в «Ноздриках», чем мёртвому у Джима Хендрикса»…

— А почему «Сруль», это же хорёк, я правильно понял, не мужчина? Почему Сруль — Товар для Ротшильда?

— Надо же, фанат Хурды. Тогда он смотрелся как уродливое исключение, а сегодня это типичный клубист. Такие продают тибетские барабаны. Абсолютно одинаковые гномы-аквацефалы. Когда в их поселения привозят какого-нибудь старого с гитарой, в них пробуждается серьёзная благодарность: «Вы помогли нам выжить и т. д». «Своими, блядь, песнями»… За Адольфа, Юлий Карлович, покамест нас никто не слышит, кроме епископов чёрного воздуха… Гном-аквацефал и соска типа «бродяжка» вонюченькая. Вся заросла, отливает желтизной. И заметь, никто их не давил, пока не поздно. А «Товар для Ротшильда» это немое кино, титры там, когда Михоэлсу снится, что он продаёт невест в Нью-Йорк. В клетках. И когда подвозят в особенности крупный экземпляр, возникают титры «Товар для Ротшильда».

— Когда ты только успеваешь и бухать, и столько запоминать! Ты ж раньше писал, сейчас не пишешь?.. Я имею в виду, чтоб печататься там…

— Почему, как раз приступил к большой повести про Сермягу, страницы четыре уже готовые лежат. А публикации… время от времени возникает круг людей, которым кажется, что они ждали чего-то подобного. Потом, как обычно, с вонью, с претензиями круг распадается. Более опытный автор наверняка пизданул бы что-нибудь насчёт того, что в этот круг попадают либо те, кто себя ещё не нашёл, либо те, кто уже успел потерять. Если это мужчины — они лет до сорока ждут маму с работы, а потом, так и не проявив самостоятельность, превращаются в бабушек у подъезда. Близость с мальчиком, ожидающим маму вопреки туче-непогоде и вешалке, в темноте похожей на великана, превращает их в «мамину подружку», разбивает в лепёшку малейший образ, таинственность, особые черты, делает их бесформенными и неузнаваемыми.

Посмотри на современных исполнителей уличной песни, на каждом из них золота больше, чем на тётке-завмаге с шиньоном на голове. Расстояние между ними и Северным — как между неграми, которые исполняют «гангстерский рэп» и нормальным советским слушателем радиохулиганского эфира году, скажем, в семьдесят втором.

Видишь, морские епископы появились здесь вовремя, потому что услышали зов. Но главное, что они смогли удалиться тем же путём, каким пришли к родным берегам. Пройдёт три–четыре года и они уже не смогут к ним приблизиться, а значит и уйти знакомым путём.

Притязания «Малого Шайтана» смехотворны. Кто станет считаться со стадом овец, предавших невозвратное, неповторимое — Советскую Империю Зла, всего два процента её жителей поклонялись ближневосточной образине, а привычным состоянием свободного от процентной паутины римлянина была эйфория между второй и третьей рюмкой! «Малый Шайтан» должен разделить участь «Большого Шайтана», тем более оба никакие не шайтаны, а так… Разница между ужимками и прыжками «Малого Шайтана» и его заокеанского друга примерно такая же, что между «Калиной красной» и «Мальтийским соколом». Или «Портретом Дориана Грея» и «Андреем Рублёвым». «Мальтийский сокол», правда, в некотором роде путёвка в жизнь. Но кто хочет жить, Фогель? Кто хочет услышать и проснуться? В основном хотят послушать и заснуть. Не одолеет «Малый Шайтан» джигитов. А джигиты не одолеют овечьих глистов. Малый Шайтан — ничто, остальное — тем более. Нужна не революция. Эпидемия. Берега взывают к мести.

— Я думал, ты мне про Сруля расскажешь!

Сруль всем нравится. Это роднит Сруля с Сермягой. Человек, отказывающий Срулю в признании, будет грызть от одиночества ногти на необитаемом острове. Знаешь, как победил Аркадий Северный? Он сумел сделать так, чтобы его не прервали на первом куплете, потребовав перепеть в другой манере, желательно трезвому и т. д., либо не петь вообще. Он погрузил критиков своим блеяньем в гипноз неопределённости, и нужный момент был ими упущен, язык не повернулся, Аркадий пропел, как хотел, и не смолкал уже до самой смерти. Потому что на миг стало непонятно, хорошо он поёт или плохо, и свой магический переворот Северный осуществил под видом еврейского акцента.

— Селедка так не напишет. А ты публикуешься под своей фамилией прямо Парасюк?

— Прямо Парасюк и пизда-нога. Терять мне нечего. Смотреть прямо, слушать громко. LET IT BLEED нужно слушать громко. Сильный диско. Я хотел… диск. Я даже дал эпиграфом к «Кокосовому телефону» строчку… оттуда. Пусть льёт кровь. Реклама затычек. Помнишь, как ходили всем двором за сарай смотреть на клок ваты. Рок эраунд клок. Русский клок выжил. Нас сбривали, но мы отросли. Мы русские — с нами клок. Бесплатная Аптека слушает.

Селедку перестали печатать. Когда он упиздил в Израиль, дома его репортажи шлёпали по старинке, ожидая, что он будет присылать «жвачку» и «джины». Какие, блядь, там «джины». Он до сих пор ходит там в чём уехал. Знаешь, как эти пидорасы там живут — их там два вида. Одни моют полы у более блатных, другие вообще полы не моют. Классовое общество. Филофонистов. Рыжая Скотина (самый нелепый критик всего, что я делаю, я — самый нелепый поклонник его таланта) говорит, что в молодости Селедка был членом ВИА «Гитары», он у него в доме афишу видел. Ящерица привёл Скотину покупать у Селедки штекера. Джеки, как выражаются современные «гитары». Совсем не нужный инструмент. Придумал хохму — скажи так. На хуя петь — тем более под музыку.

Возвращаюсь к Срулю. Из подробностей пикантных. Срулик хочет элегантный. Битте зер — Данке шён. Важен конус обнажён, по-немецки будет бонус. Туфли трусики. У Сруля есть баба-лесбо, свой такой же «Элтон джон». Тёркин на том свете. А прежде чем лечь в могилу, человек портится и воняет. У Сруля есть хмели-сунэля, которая деловито с потным от восторга носиком склоняется над срулиным мясом, чтобы потом платить в обувном. То есть, когда дяденька выступил и не уходит — тяжело. Когда юноша объясняется в любви (кроме личных вещей багажа нет) есть прямой смысл перевести взгляд — скользнуть, блядь, с его телячьх губ на оттянутые коленки треников.

Немец Нэля видит в Сруле свою маруську. «Я лючче этих крис» — трип знакомый. Сруль остаётся в оболочке, а Нэля поёт (она славистка): «Я люблю тебя грызть, и надеюсь, что это взаимно». Цветаевские дела: «Мне и поныне хочется грызть». Хочется грызть. ГРЫЗТЬ! Ногти на необитаемом острове. Коротко говоря, Сруль у Нэли на балконе, балкон в Берлине, и Нэля суёт Срулю палец не куды-нибудь, а в местком! За характер… За говнистый характер их отношений. Жаль, не слышат меня морские епископы.

* * *

Между прочим, Сруль не скажет Нэле: «Подержи манто, я схожу посру». Не скажет по-людски. Скажет: «Мне надо». И свой лапсердак повесит в кабине. Согнётся в почётную грамоту, так что медальон ляжет в волосню, и, краснея, начнёт какать. Звезда полынь. А Нэля ждёт. Сруль-падишах. Телефон рядом. Колонки раздвинуты, из главного динамика разит Министри, так, что содрогаются полипы. Нэля слушает ноздрями. Лезет пальцем не куды-нибудь. Нэля прачка, отстирывает выделения вины. Конус повис матюком. Не куды-нибудь, а. А! А!! В местком.

Август Хирт, директор института антропологии в Страсбурге, задумал чудовищный проект — Нэля помнит, что за проект. Речь идёт о коллекции черепов. Черепа собрать не удалось. Но мысль о том, что среди них мог оказаться череп Сруля, леденит Нэле душу.

Сруль, словно не подозревая о переживаниях своего опекуна оттуда, шевелит двадцатью кожистыми щупальцами, пытается поднять одну бровь как можно выше другой, и жалеет, что Нэля унесла второе зеркало в ванну, чтобы проверить, заживает или нет типун под ягодицей. Для этого надо повернуться задом к зеркалу большому и поймать то, что в нём отразилось, зеркалом маленьким. Сруль Нэлю не балует. Рано. Была бы «Сруль» не Сруль, а Герта, Нэля бы уже не раз прикрикнула: «А ну сними ботинок». Но в случае со Срулём мешают черепа. Встают, как живые, их обладатели и душу вынимая, тянут: «Отдай девочке что есть дефицит. Она поносит и простит».

Даже у Адамо была песня «Мои руки на твоей сраке». Мэ мэн сюр тэ'аншэ. Да. От мыслей о Сруле, которому начинает нравиться то, что делает Нэля, в голове немецкого холостяка карусель, на её лошадках и гусях лица друзей, улыбки тех, кому пить за друзей погибших не пришлось. Сруль пробует разные улыбки. Одна улыбка — один ботиночек. Она даже пытается поджать ногу, как ей показывали пидорасы. Плёх. Тавай ещё. Не получается. Сруль, мяукнув, падает на матрас. Пусть видит, что я голая, потому что мне не в чем ходить. Стоп. Значит, вчера была игра? И Нэля-Бульдозер учитывает не хронометраж, а количество лжеоргазмов. Так не то, что на платформы, на шнурки не зарабо… Нэля любит гуталин. Но в ботинках, по которым она скользит своими германощеками, она не разрешает выходить в них на улицу. А ещё у Нэли есть перчатки. И «кошки» монтёрские, чтобы взбираться на столбы. Кушает Нэля мало, зато выпивает два литра воды без газа. О Гитлере в этом доме говорить не принято. «Тебе нравится, какие у меня зелёные рукава?», — спрашивает Нэля, только бы подойти к Срулю поближе. Сруль шевелит ороговелыми сверху присосками (почти по пять штук на каждой конечности) и, не говоря ни слова, улыбается, как слабоумная квасовщица Роза со свадебной фотографии. Картофель возбуждён. Сруль будет гостить, пока не добьётся своего. «Я сейчас приду» — произносит Сруль, вставая. Сразу становится видно, что она ниже немки, неудобная, плохо соображает, зачем вообще здесь. «Шдэм-с», — сдавленно вымолвив подхваченное в Москве словцо, Нэля с жадностью ловит всё то, чем разит от её гостьи, так безбожно разит.

Походкой шарманщика Сруль удаляется в ванную, где, повернув кран, делает вид, будто «приводит себя в порядок», а на самом деле пробует, завладев наконец-то зеркалом, поднять как можно выше одну из бровей, так же высоко, как это получалось в телепередаче у дочери одного артиста с Таганки.

Обнял Срулик Нэлю рукою. Намекает — мол, пойдём. С подругою такою ботиночки найдём. Йо-хо-хо, тухлэ рунду платим я. В 70‑х годах интеллигенция бредила Польшей. Поляк мог завафлить любую хорь. Любой поляк вонючий, самый вонючий поляк мог рассчитывать на стол. Плюс подъебнуться. Сруль метил в лампу Чижевского. Острил зубы на повара, охотился за вишнёвым пальто. Йо-хо-хо, тухлэ рунду платим я. Агата даром остриц. Олимпик. Рахиля есть, а сигарет нет. Динамит-Меламед вишнёвое, стародавнее, нестиранное, янтарное. Правда, наша звезда красивая? Мы зайдём. Ты посрёшь. И пойдём дальше.

* * *

Вторую очередь ликеро-водочного так и не достроили. Бетонный каркас, особенно неприветливый, когда дуют зимние ветра, летом зарастал сорняками, где кишели бездомные собаки-уродцы. Время от времени трусливый и капризный кобелёк, твёрдо встающий на четвереньки только в период размножения, отведав колбасных обрезков, падал на вымазанную говнецом спину, смешно дрыгая в воздухе слабыми лапами, так что можно было спокойно, одною рукой перехватив его пульсирующее горло, одним рывком острой бритвы удалить ему яички.

Среди славян и немцев многие, если не все, похожи на собачек. Первое сообщение про половой акт с собакой я услышал от Сермяги в 73‑ем году. Это произошло на минифутбольной площадке в присутствии ветеранов войны и труда, которым в к/ф любили приписывать слова, которых они не говорили.

Примерно в это же время угрюмый и маленький Янковский брал у Сермяги дома в рот за порнографию. А когда я после мелкой ссоры спрошу у Лошинского (блядь, одни поляки собрались) между тем, стоит ли с Янковским драться, тот, похожий на кобелька-поросёночка, только мордочкой покачает: «Не вздумай, он тебя отпиздит».

Легенда гласит… какие могут быть легенды, если речь идёт о Сермяге, значит правда, реальность — это он, легенда — это небывалой формы нога сестры Володарского, которую пришлось ампутировать, то чего нет. Онанопаранойя про маминых подрюжек. Лишний вес мифов и легенд, заставляющий нацию обливаться потом при малейшем волнении. Стихи не понравились. Или мозг вызвал эрекцию, а лифт не пришёл. Сермяга — князь, Тренер Мира Сего.

Подсылали убийцу, чтобы застрелил Сермягу, когда тот будет по своей пьяной привычке произносить с балкона утреннюю речь. Киллер пришёл с ружьём на стройплощадку, вошёл в зияющее голыми окнами здание ликерки, поднялся по лестнице до третьего этажа, закурил. Когда балкон в полсотне метров (указанный на фотографии) огласился призывами к оральному сексу, ангел смерти щелчком пальцев отбросил окурок прочь, снял с носа и спрятал во внутренний карман кожаной куртки очки, после чего навёл на оратора ствол с оптическим прицелом. Жить Сермяге оставалось одну-две минуты. Возможно, разлетелась бы его заминированная алкоголем и бессонной ночью тыква, возможно, свинец прошил бы его одержимое своего рода нимфоманией к жизни сердце… Но Питурики-демоны, приотворившие рот Янковского, и десятки других ртов судили иначе.

Едва мужчина, что получил задание убить, увидел в объективе золото сермягиных волос, его надтреснутый носик растлителя, как буквально в несколько мгновений другой ствол, горячий и вертикальный, жгучим крестом на лбу вурдалака, взвился и прилип из только утром надетых импортных подштанников, пристал, точно пластырь, прописанный дьявольским хирургом, другой ствол, откуда у киллера вытекала моча и похожее на сопли вдовы вещество, которого он стеснялся.

Фамилия киллера была вначале отцовская — Ракойид. Но в день свадьбы он, блажь молодожёна, взял фамилию невесты — Якименко. Год спустя жена пропала, осталась одна фамилия, но это не главное. Ракоеду очень хотелось верить, что с новой фамилией изменится и его состояние, болезненная потребность, мелькнув из-под копчика, покинет его нутро, что женитьба избавит душу от злоуханного, но пьянящего облачка, окутавшего его сердце вместе с монастырскими миазмами мужских туалетов эпохи Брежнева. Какое-то время ему казалось, что так и вышло, но вот в объективе возникло лицо жертвы, оплаченной и абсолютно ему безразличной как будто, и в считанные секунды жертва превратилась в повелителя, в жгучий магнит, отняла у суровой и крепкой личности по фамилии Якименко достоинство и волю полностью.

Теперь он снова был Ракойид, молодой, выкуривающий пачку в день, атлет с желаниями стареющей женщины, которой некогда кокетничать, той, что нужно срочно. Чтобы забыть на время про леденящий нутро могильный сквозняк в глотке и холод от вставных зубов… Сермяга продолжал выкрикивать призывы сосать, лизать, обмениваться одеждой. Слова эти мало что значили, если бы не мешки под глазами (когда-то они нравились дамам, мужчины с мешками), неравномерно рассыпавшиеся по черепу золотистые пряди удлинённых по моде начала 70‑х его волос. Они выпадали таким образом, что лишь облагораживали его жуткий лоб гостя из космоса.

Якименко прислонил ружьё к белокаменной стене, и восьмью пальцами обеих рук придавил пряжку ремня, так, чтобы ею оказалась прихвачена головка его хуя. Большие пальцы он утопил в мышцах живота. Впервые за целое утро из его рта вырвался долгий низкий стон. Язык по часовой стрелке облизал напряжённые губы.

Два детских глаза следили с того места, куда упал окурок. Два детских глаза видели, как высокий мужчина, что стоит у окна на верхней площадке спиною к лестнице, прислонил к стене похожее на настоящее ружьё и, сцепив руки где-то в области живота, дёргает прикрытым чёрными джинсами задом. Мальчик, по возрасту уже не «сабля», с тревожным лицом Джейми Ли Куртис, докурил брошенную взрослым сигарету и старался дышать открытым ртом, чтобы не сопеть; ждал, что будет дальше. «Зашёл посцать с высоты и мотню заело, или увидел голую бабу», — думал он и ждал, что будет дальше.

Вскоре Якименко почувствовал себя зыбко, нехорошо. Без оптического прицела между ним и Сермягой снова пролегли не семь, а семьдесят метров. В отдалении приговорённый к смерти напоминал скачущую по балкону сардельку. Мало-помалу долг возобладал над желанием, и в руках Якименко опять оказалось ружьё. Но едва навёл он резкость, как правая рука его опустилась, рванула молнию, расстегнула пояс, и пока левая поддерживала оптический возбудитель, скользила, уже не останавливаясь, по хую, который редко бывал так напряжён вблизи гражданки Якименко.

Начал моросить, переставший было под утро мелкий, но плотный дождик. Сейчас ствол и хуй могли быть видны из соседнего окна, настолько близко подошёл к краю площадки хозяин того и другого. Внизу от ограждавшего строительство забора отделилась стайка жалкого вида дворняжек, у одной из них задняя лапа была хромая. Сермяга закончил особенно длинный фрагмент своей речи, он глубоко дышит, шевеля бакенбардами, словно это у него жабры.

По замутнённости рыбьих глаз, по тому, как густеет чернота в складках, очерчивающих его рот, видно, что он «настраивается» к непоправимо откровенному финалу. «Как теперь в глаза смотреть?!» — говорит он после поступков такого сорта, но в голосе слышится тайная бравада.

Вот опять начинают шевелиться его губы. Бес Якименко торопливо, вослед их движению, старается вкладывать в них вожделенные слова. Бесшумный занавес дождевой пыли глушит сермягин голос. Доносятся только гласньге звуки. В основном гортанные «а» или «о»: «зА этО оскАр уАйльд лОрду Атьфреду пОпочку лизАл»… Хромоногий пёс поворачивает морду и смотрит снизу вверх, улавливая близость пролития из кожаной куклы того, что можно будет слизать языком и отправить в контролируемый глистами желудок. «тОля ивАнОв говорит, сАня, ты лежишшшь, А мужиклижеттебе йА-ицА». Сермяга опрокидывает голову назад и, показывая профиль, шевелит высунутым языком. Долгий низкий стон, выдох. Якименко дробится на несколько коротких гудков, горсть тяжёлых, недождевых капель, взлетев в воздух, падает вниз, а за ними следом, роняя ружьё и всё ещё переживая свой последний оргазм, валится припадочный киллер Ракойид. Туда, где, успев покрыться ржавчиной за годы простоя, торчат из шершавого цемента железные прутья оголённой арматуры. Рухнув на них лицом к земле, он постепенно становится похож на поэта Бродского. Безымянный мальчик, тот, что докурил последнюю сигарету Якименко, пока это происходит, успевает утащить в никому не известное место, отлетевшее в заросли негодной травы ружьё. «Значит, есть бабы, которые показывают пизду в окно и сами от этого тащатся», — бормочет он с серьёзным видом, будучи уверен, что эту легенду только что подтвердила сам жизнь. Четыре штыря смотрят в действительно свинцовое небо. И только один парализованный хрящ готов воткнуться, но не может — в землю. Дождь усиливается. Сермяги на балконе нет.

* * *

— Я не люблю, когда мужчину зовут в гости и сажают за стол баб…

— О! Ты тоже это заметил! На хуя это надо, они что, рассчитывают, я буду серьёзно разговаривать при них? Серьёзные вещи, даже если в них много юмора, обсуждают с глазу на глаз. Раз они готовы говорить с тобой в присутствии своей коряги, значит — они не считают тебя серьёзным собеседником, значит ты — пидорас, это оскорбление.

— Причем ладно ты подживаешь там с какой-то, нашёл себе кусок манды, она видит твои конвульсии, твои выделения, зырит на тебя в темноте, разбуженная твоим храпом, пиздит про волшебные свойства бирюзы, так не срамись! Отправь её куда-нибудь. Хуй. Зовут, а припрёшься, они сидят. Хуй выпьешь, хуй покуришь, закуска не лезет, потому что это, считай, стол накрывать в женской параше. Держать в доме этот бурдючек и делать вид, что так надо, что это даже почётно в сорок-то лет, это всё равно, что слушать в эти же сорок лет Дю Папл, нюхать у покойника под хвостом.

— «Не говори мне о них», как говорит Сермяга.

— А ты дослушай, Фогель, ты дослушай… Эти создания, больше похожие на похожих на них неудачных зверушек, уверены, что добились господства именно сейчас, и дёргают себя за яйца, чтобы сигналить как последняя дешёвая свадьба при въезде во двор, на весь, бля, мир. Поэтому для них так важно преувеличивать достижения современности и обсерать музыку, кино, духовное превосходство романтического прошлого, как опять же баба ругает фраера, который выступал с нею выступал, потом ему стало противно, и он её бросил. Смотри, сегодня бездомный пьяница и банкир одеты по одним и тем же картинкам, просто у одного лахи почище и поновее. Если банкир поносит свой гардероб лишний сезон, он у него тоже истреплется до синяцкого состояния, причём очень быстро.

— Поэтому им так важно жить «бабьим умом». Мстительно, мелочно и суеверно проклинать советскую власть и превозносить «писю» своей хуны, срамиться, но делать вид, что балдеет.

— Если у «барона Врангеля всё английское», то у «Арона» Врангеля должно быть всё последнее?

— Новейшее.

— Кстати о сраках. Фасон бельеца одинаков, независимо от профессии той, в чьей голове зреет решение, кому эту сраку показать. Система, где бабушка боится постареть, такою быть и должна, где страх перед старостью понятие нюренбергское так и выглядит. Место, где по уграм в ветвях безмятежно кашляют птички.

— Охуенно сказано. Новый лупоглазый мир, где Челентано — это уже Гитлер, так? Двенадцатилетний палестинец, чортик, камнем зашибающий лапку обрезанной борзой. Куба мешает высморкать елду отцу святого семейства. Им очень важно, чтобы «новизна» отрастала, как волосня, чтобы можно было её сбривать и любоваться снова и снова, как пел Горовец. Они недаром переживают: Надо же, только открылись. Хозяин в обед угощает нас и йогуртами, и колбасой копчёной-толчёной, какой только не угощает, радуется человек, видно, что разбирается, всю жизнь хотел этим заниматься, но ему не позволяли. Жизнь сохраняют, а развернуться не дают. На что уже Лариска сердобольная, но и она, слышишь, звонит: «Я б этих гадов арабских сцыкунов повешала усех».

— Где ты это слышал?

— Нище. Сам знаю. То есть если тебя зовут в гости, там происходит богослужение особой секты добрых людей. Но чтобы подчеркнуть свою доброту, праведникам для контраста необходим дух противоречия, сатана. Вызывать князя Тьмы с помощью заклинаний запрещено, да у них и не получится. Вот они и приглашают тебя в свой любительский спектакль. И ты правильно делаешь, что не лезешь в залупу, а только ешь, пьёшь и куришь, пока они галдят о небесах обетованных под музыку Вивальди. Они и не собирались предоставлять тебе слово. Дьявол разевает пасть, чтобы закусить, но сначала выпить, но сначала спеть…

Еще раз о Чорте.

Серая громада Преображенского моста, соединяющая скалистые берега Днепра, призрачно отражалась в тёмных водах древней реки.

Где ноябрьский ветер с особой свирепостью треплет безымянную растительность, под скалою, увенчанной «ласточкиным гнездом», на камне сидел Чорт и смотрел, как пузырится внизу холодная пена вокруг чёрного поплавка на цепи, издали похожего на плавник или коготь…

Камень, на котором он сидел, напоминал обезглавленную пирамиду, одна нога его, чёрная и длинная, была согнута в колене и упиралась в её каменный бок, другая, вытянутая вперёд, покоилась на куске железа. Голову Чорт склонил немного в сторону. Только что в ней без умолку звучали «голоса, голоса» и почти всё, о чём говорили там, ниже по Днепру, те двое, ему понравилось, правда разговор их, прерываемый водкой, происходил вчера в сумерках, а потом и в кромешной тьме, потому что пристань не освещается. Но Чорт до такой степени заслушался, что просидел в этом одном из самых любимых им мест всю ночь, будто сам он тоже водку пил, отравился и умер. И происходило это вчера вроде бы не в ноябре, а в феврале. Ничего страшного. Какая разница, когда Чорту ходить на пляж, ведь он всё равно не купается и не загорает. А здесь в уединении, где не дрищет в уши эфэм-радио, не трясут барсетками хуем нездоровые жирные скопцы, не тошнят жиды и женщины, он может помечтать, подумать один на один с ветром, водой, воздухом, хранящим в своих невидимых складках все песни Баттисти, Беляева, Ухналёва, Королёва… Хорошо там, где на тебя не сцат, ветер тебя не сдует, не утопит в воде тяжёлая масса земли, где камень не содрогается от омерзения, что ты на него присел, потому что ты не из числа тех, кто должен быть напуган и растерзан.

Опуститься среди скал, кишащих в змеином мае нашими ядовитыми друзьями, посмотреть, вот так склонив голову (на манер Винсента Прайса, кстати) на знакомые берега, которые, по меткому слову одного из чертей, взывают к мести… Вот так же как Он сейчас, в ноябре, в феврале, всегда, чертёнок приходил к берегам, улавливал через радиохулиганов нужную музыку и мечтал, фантазировал в правильном направлении…

В центральном пролёте моста появляется маленький, но мощный катер-буксир, он движется против течения, вздымая волну, которая вскоре ударит в камни, и рассыплется подобно своим предшественницам.

Чорт бросает пустую чекушку, но она исчезает в воздухе, не долетев до воды. Его рука тоже как будто не покидала карман хуцоватого пальтеца, снаружи виден только один большой палец с деформированным в аду ногтем. Чорт будто бы спит, но это только кажется, он фантазирует.

* * *

Снова зима, возможно февраль. «Всем праведникам сдать анализы». Безлюдная амбулатория. Девять часов утра. Сквозняк в прихожей постукивает входной дверью. На клеёнчатой тумбочке уже стоит несколько баночек с жёлтой жидкостью. В дверь проходит лобастый, бородатый праведник в турецкой куртке под кожу со шнурком вокруг задницы. Он поднимается по скрипучим ступенькам к тумбочке и делает вид, будто откашливается.

Механический секретарь: «Окорок в Германии».

Белан Сергей (о классном руководителе): «В пизде окурков до хуя».

Безлюдная амбулатория. Мировой парень. Вы уже догадались, что перед нами Крюк Коржов. Хорошо бы на этой тумбочке, — думает Крюк, — разложить мои книги, а баночки переставить вон туда, да-да, на подоконник. По-до-конник. Не забыть сказать рабу Серёже, Шельменко-Денщику, как его называют эти п-падонки. Сюда ходит молодёжь, надо узнать насчёт видео и компактов. Есть отличные. Отличные. Не обмануться бы. Что ж Морис не идёт. Видимо, опять играет на компьютере. Терпение наше на исходе.

Механический секретарь: «Всем праведникам сдать мочу».

Ужасно глупое объявление. Однако я откликнулся на его онейрический зов. Видимо, ещё поют петухи в Мединасели. Ну а где же я бутылку положил? Явился по приглашению, точно Каменный Гость. «Из камня кожаный его плащ», или как там еще. Зря я читал заклинания, чуть ногу варом не облил на даче. И вот неожиданно очутился здесь, по вздорному, крайне нерелевантному поводу. Ту са ме самбль асэз'этранжэ. Во всём этом чувствуется дикий ресантимант. Надо же — моча стоит, а очереди нет.

Механический секретарь: «Всем праведникам сдать кровь».

Подумать только, моя с точки зрения сериалогии, не чего-нибудь там «Пичужкин и Ко», а сериалогии, святая кровь может оказаться в одной пробирке с выделениями какого-нибудь мизерабельного Бляфафаса! Не обмануться бы… Не об-ма-нуться.

* * *

Среди агентов Коминтерна и власовцев эпохи Диско есть две разновидности маминых сынков, вся ошибочность сохранения жизни которым настойчиво и грубо проявилась только после гибели нашей страны. Они, долгое время ни на что не годные от страха при Леониде Недосягаемом, месяцами не вылезавшие из одних трусов, не меняя носки от одной смехотворной резолюции ООН до другой, вдруг, когда с улицы запахло, также, как у них между пальцев, встрепенулись и, бросив «Мама, я не маленький», отправились искать каждый своего папу.

Врождённая безотцовщина, даже если её воспитывает какой-нибудь русалкин хахаль, всё равно с тупостью ансамбля Supermax (игравшего столь повлиявший на Ларкова и Тальертского KRAUTFUNK) мечтает, мотая стенобитною башкою, о мужчине-дяде в сапогах, с кобурой и лицом мужественно-красивым, хотя и окутанным до времени газообразной паранджой, и ждёт, что он придёт и даст поиграть с пистолетиком.

И так они рыщут, высматривают — одни походкой штурмовиков питурика Рема, частицу которого добавлял к каждой своей роли Михаил Пуговкин, другие элегантным шагом обречённых атлетов, прилетевших в Мюнхен, где их ожидала Смерть, а не медали. «Братцы, ко мне жена пришла: топ, топ, топ». KRAUTFUNK.

* * *

«Топ, топ, топ»… Чорт любил этот фильм. Он улыбнулся без улыбки на лице, но её, эту краткую, но глубокую перемену равнодушного к солнцу и луне взгляда, уловили глаза красивой девочки, посмотревшей на нигерийскую маску в день своего девятилетия за девять тысяч от Хортицы вёрст. Она видела себя во сне бесстрашно кувыркающейся на гимнастическом снаряде в форме огромной фигуры Глубоководных — Свастики. Утром оделась в серенькое платьице, пошла и нарисовала её красным на Стене Плача, той, что имеется в каждой комнате смеха, и вымолвила, глядя в одно из кривых зеркал: Я хочу, чтобы ты знал. Чтобы ты знал. Ты знал. Знал.

Бывает лица, кажущиеся издали гладкими и свежими, вблизи растрескиваются в абстрактную паутину морщинок. Лицо Нечистого, что сидел на берегу Днепра, можно было издали принять за обломок древесной коры или камня, но, придвигаясь ближе, оно всё отчётливей обретало черты несовершеннолетия, черты сверстника той далёкой девочки-ведьмы, что по капле собирала красноватую жидкость в ампулку от маминых духов.

* * *

А вот и Крюк. Александрина. Коржов пришёл: топ, топ, топ. Как там у любимого автора: бросаем бухалово, пых, грибы и кислоту, включаемся в предвыборную агитацию за меня, грохнем так, грохнем так, грохнем так…

Поверьте, мало не покажется. Никто ко… Никто костей не сбре… Не соберёт. Жаль «Пианину Ленинград» нечего сдавать. Дед своё пожил. Пожил, да не дожил. Пожил, да не дожил. Дай твоей любови течь. В новой реальности будут властвовать ваши кумиры. То-то ваши выражения лиц уже давно напоминают что-то неприличное.

Мужчина, воспитанный без отца, до смердящего савана готов притворяться любознательным ребёнком, готовым пойти в музей с первым взрослым. Одним подавай генерала контрразведки, сказочного дипломата, прямо с лошади запрыгивающим в посольский лимузин, где читает на заднем сидении, листает журнал «Америка» мать моя женщина. Другие, в силу особенно исковерканной внешности, не любят военную элиту и академическую науку, эти предпочитают санитара завотделением, машиниста сцен режиссёру, разжалованного сотрудника органов большому начальнику. Среди таких спокойнее. Вот Сруль, к примеру, не скрывает своё кредо — лучше иерофант среди поваров, нежели повар среди иерофантов.

Он не повар — он Орлан

С ним не слиплась я — сплелась

Слышен слышен русский говор,

Вон шагают Сруль и повар.

И действительно шагают,

И друг другу помогают…

Когда Орлан выпал из гнезда и сломал ногу, Сруль быстро-быстро притащил учебник под редакцией Лампы Чижевского, и давай обучать пищевого родной речи:

— Что на рисунке?

— Колодец.

— Кто в колодце?

— Ба… Бабушка.

— Вот. Я за Тыкву… Тыква?..

— … В микву.

— Молоток.


Потом Срулице стало плохо. Пришлось вспомнить, что «есть на Мясоедовской больница». Кролик, отщёлкавший её конусы на фоне челночной сумки, стал бегать к Сашке, отпустил мех, пропах ладаном. Срулиан приболел от лихого Нэлиного типуна, видно, немецкий организм еврозараза не берёт, ей лишь бы чем лизать было. Кроме того, Сруль не настоящая лесбо, такая, скажем, как Сало или косоротая Прачка, тупой и неинтересный осибирок в галифе бедренного жира. Топлёного, потому что рожалая. Сруль потолстел, голос её стал заметно ниже.

В паху от мая до июля

У Сруля вылез гнойный гуля.

И вздыхая то ох, то ах

Чешет Сруль воспалённый пах.

Крюк Коржов Желтобрюх во 101-ом поколении тоже пришёл на Мясоедовскую, хотя это и не его больница. Чорт знает, что это он вынимает из пристроченного в вонючей Турции кармана. Глядите-ка: пузырёк. Эй, лысенький, со ствола будешь? А чувиха? У меня нет чувихи. Лысенький, выпей, выпей, дай кино посмотреть!

Крышку, я думаю, им оставлять нечего, бормочет Александр, он недолго возится с бутылочкой, но успевает брызнуть на бумажку с направлением, так, что возникает жёлтый кружок. Коржов боится уколов, разумеется, не он один, но забавно наблюдать сильную личность в сомнениях, с мочой покончено, надо взойти на следующую ступень, переступить порог кабинетика, где он тысячу лет не был… Впрочем, вероятно, его должны вызвать, подождём приглашения.

Коржов, сжав обросший волосами рот, читает малоприметные, полустёртые надписи, покрывающие стены помещения на Мясоедовской. Что за Чорт…

Собираю бутылки и блондинки. Шарон плюнул в мечеть. Мартовские Иды. Издательский Дом «Русские гниды». Боулинг продолг, бутылками. Создаёт на суше иллюзию шторма. Бутылки катаются. Шинуазэри какая-то.

Соррор захлопнула Чендлера и открыла люк. Вы решили туда? У вас нет ни единого шанса. Даже призрачного. Призраки останутся здесь. Стоп. Это уже не слова со стены, это как будто бы телефонный разговор где-то там внутри. А, вот ещё надписи: Саша + Наташа = … Ну, мало ли какой Саша. Шарон, посети Сашину дачу… Ненормальный какой-то писал… Вот ещё: Шарон, плюнь Сашке в морду!.. Н-да, н-да. Что ж меня не зовут…

Горе ищущим благочестия,

Ибо они пойдут за шерстью, а вернутся стрижеными.

Презренны богобоязненные,

Ибо они шарахаются от собственного хера.

Душно праведным,

Ибо они не моются.

Нет пощады слабеньким,

Ибо их болезнь толкает их на подлости, они шестерят.

Ну, это уже полнейший вздор. Дешёвый, косноязычный сатанизм. И потом в книжках по сатанизму всё не так написано. Чорт знает, кому доверяют перевод, как тут не осрамиться, когда… Входная дверь стукнула, но никто не вошёл. Коржов пригладил бороду, кашлянул и прошёл в комнату, где брали кровь.

* * *

Gotcha, — сладко полузевнула Инфанта, она произнесла жаркое словечко, громче, чем хотела, из-за наушников, во дворе школы на оккупированных территориях, где никто не догадывался, да и не мог знать, кто она. «Never Learn not to Love» пел ей из 68 года свою песню Чарли Мэнсон, — Gotcha, — повторила инфанта и добавила по-русски воздуху демонов. — Попался.

Сермяга сказал бы «гол», мяч в воротах противника — мрачная фигура среди груды холодных камней не торопилась исчезнуть, всё равно никто не видел его, а если и видел, то не знал, что это Чорт. В три с чем-то по верхнему ярусу моста отбарабанила электричка. Джентльмен в чёрном никуда не спешил, он нигде не был, не чернел, не, пардон, мадам, белел, ничего не забывал и ничего не хотел припомнить. Зачем? Когда все, кому следует помнить, знают, что его нет сегодня вечером, потому что он не отзывается, не гремит вагонами, редко берёт в руки гитару. Какая разница, забыл он или помнит, как в 68‑м помог, не дал разбиться выпрыгнувшему из окна вагона самому яркому убийце. Он ушёл под воду и больше его никто не видел. Ушёл от погони, значит действует. А где и как, жив он или мёртв, подземная вселенная, надземная вселенная — какая разница. «Представьте себе, человек повесился». Это Шандриков. «Ничего страшного» — это Северный. Главное, Инфанта знает Большой Сон. Где Арье Лейбу снится по дороге из Лемберга в Одессу крюк, на крюке клетка, а в ней Товар для Ротшильда.


666

Загрузка...