Куда смотрит Хамп? (киноповесть)

Она за Телефункеном. С кровати не видно, но она там. Между портьер белели ребра батареи. Радиатор висел на двух крюках, и еще два поддерживали его снизу. Впервые в жизни я сосчитал ребра, чтобы встать, но лишь приподнял голову и понюхал воздух — проветрилось за ночь или нет. Ненависть к японской литературе помогла мне вылезти из постели. «Записки у изголовья», сука! А стишки какие сильные! Нет, самый лучший переводчик с японского был мой отчасти тезка, Гарри Трумэн. Он знал, что делать с этими гениями дзюдо. Всадил им под сраку в кимоно атомную бомбу. Хвала Америке за два городишки с тошнотворными названиями Хиросима и Нагасаки. Никто, кстати, не сочувствовал тем, что там сгорели. Гарри Трумэн вовремя вырастил эти грибы. А этот пидорас Мисима… Сразу стало весело. Судя по умеренной испарине, похмелье будет терпимым. Тут же, вспомнив, что кто-то должен подойти, я быстро собрал постель и откинул покрывало, чтобы не садились в уличных брюках туда, где я сплю. Под душем я представил, как напряглись бы хавальники наших «зеленых», услышь они слова правды про двух уродов, Хиросиму и Нагасаки, которые с детства хочется добить, вспомнил ядерный гриб с надписью «Венец творения», но не вспомнил, откуда картинка, наконец, как живые увидел уши выродков-мутантов из Челябинска, играющих «альтернативу», по дьявольскому хохоту понял, что вчера вечером сумел остановиться вовремя.

После ванной я заглянул за пустой корпус приемника. Ее там не было. Что за Чорт! Не могла же она сама спрятаться. Тем более залезть в холодильник. В холодильнике не было ничего особенного. Остатки тех мелочей, про которые принято говорить, это, мол, не еда, это… Не может быть! Я почти отпрянул от холодильника, и в смущении затоптался в центре коридора. Стыдясь собственного жеста, попробовал взъерошить несуществующие волосы.

Значит, все гораздо хуже, чем мне показалось. Смутная тревога все-таки настигла меня. Мученически зажмурился и широко раскрыл глаза. Она смотрела на меня с подоконника сквозь тюль. Выходя из комнаты я отнес ее, от греха подальше, в кухню, поставил на окно и совсем забыл про нее. Злодейку с наклейкой.

В ней оказалось гораздо меньше, чем я ожидал. Значит, я еще чего-то не помню. Пока кипятится чайник, возле форточки постараюсь разобраться, чего не хватает. По подмерзшему тротуару шел немолодой мужчина с большим портфелем, его походка, мне показалось, могла иметь отношение к моему состоянию. Мужчина был с усами, в бараньей кепке. Это же Филипоньо, он идет ко мне, он вчера звонил, и мы договорились. Я поспешил отпереть заранее, чтобы он не мучил меня звонками. Внимание, внимание! Вас посетит Баранья Кепка. А завпост Иванов носил бордовую из мохера, театральный щеголь и паладин Сермяги.

— Пливетствую, — произнес Филипоньо, стаскивая перчатку.

Я давно отметил, что здороваясь, он смотрит куда-то мне за спину, поверх моей лысины.

— Вот тапочки, — я махнул рукою в темный угол, — чай, мой руки.

Чекушка стоит на прежнем месте. Сколько в ней? Грамм пятьдесят, не больше. Филипоньо прошагал в мою комнату и со стуком поставил на пол свою ношу. Створки портфеля из грубой пупыристой пластмассы были стянуты двумя резиновыми жгутами.

— Замок ни к чельту, — пояснил Филипоньо, — А тут один хлопчина заказал кое-какие лазельки. Оптом белёт.

Филипоньо делает левые компакты по заказу тех, кому не охота покупать фирменные. Впрочем, я никогда не прошу показать мне содержимое черного портфеля, а чуткий Филипоньо сам не предлагает. «Тебя ж они не интелесуют» — скажет он, и чемодан-урод останется закрыт для меня навсегда, как сказочный ларец.

Пока я наливаю чай, Филипоньо опускается на корточки и копается в моих пластинках. Он проворно шевелит руками, будто зарывает невидимые какашки. Вид у него в этот момент призрачный. Если окликнуть: Ты что делаешь? Он медленно обернется и окажется, вместо лица у него кроличий череп. Разумеется, он повернет голову не сразу, как и полагается в кошмарном сне, чтобы тот, кому снится Филипоньо заорал погромче. Рассказывают, Филипоньо ехал с другими людьми в Днепропетровск. Их возит туда на своем микроавтобусе Беседин. И попросился в столовую, остановите, мол, есть хочу. Ему не позволили. «Ну, тогда я здесь покушаю» — сказал Филипоньо и, откинув столик, довольно долго изображал ртом и руками, будто поедает невидимую пищу.

— Вот чай, карамель, — мои слова звучат обидно, как собачья команда «ап», противно слушать. Лучше бы я говорил загадками.

— Давно ты из Москвы? — спрашиваем мы друг друга почти в один голос, и я успеваю опередить Филипоньо:

— Москве пиздец. Все слушают радио Китеж, и ломятся крестить домашних животных у отца Георгия, в миру он Игорь Набатов. Не сцы, не тот, которого я знал. Тот в Израиле. Пахан его, кстати, слушал только эмигрантов. Свиные пятницы на радио Китеж Легенда про отца, который чудом избежал холодца. Говорят, что подходящая женщина сумела зачать и родить от свиньи, которой как в фильме «О, счастливчик» хирурги приделали человечью голову… Молодняк читает новую вещь, «Экзема и Челентано». Про то, как юноша перестал гнить благодаря музыке Челика, прекрасно? Между прочим, чтобы превратиться в поклонника Дина Мартина любителю Егора Летова хватит одной секунды. Любителю Дина Мартина, чтобы стать поклонником Егора Летова не хватит всей его жизни.

— Это там так написано? А шо ты там еще видель интелесненького?

— Макромаслины размером с яйца зеленой собаки.

— Слышь…

Я понял его с полслова, как хотел, и быстро принес из кухни чекушку. Стопки удалось заполнить едва-едва до половины.

— Та не. Я думаль, може мы полную возьмем. Я схожу, — произнес Филипоньо, прекрасно зная, чем это светит.

— Сходи. А я посмотрю, чем можно закусить, — ответил я просто.

Филипоньо ушел, но баранья кепка осталась на вешалке, видимо, утром стало теплей. Не переживай, Вова. Носи свой каракуль, как и тридцать лет назад. Они вынуждены следить за новинками, и делают вид, будто их что-то радует, только чтобы внушить самим себе, что жить в эту эпоху большая удача. А дома желтеют сквозь марлю неполитые папы-фикусы и разит кошатиной от маминого пуфа-биде. Помнишь, дочка Синатры пела в дуэте с каким-то басом:

А третий в детстве в жопу совал мамин фэн

Теперь он ходит важно, будто джентльмен.

Его застукали, лечили, чем могли.

Теперь он евро получает за статьи.

О-о. Не рубли.

Вчера по телефону мне сообщили новость про старого знакомого! Яшико снова появился из тумана. Человек заглянул в газету киевских питуриков «Билитис», а там — вот такое объявление: «Он. 42.180.70. Она. 20.160.55. Обмен откровенным видео». Девочки-то нет! Девочка эта второе «я» самого Яшико, которому сорок два. Какие двадцать лет! Девочка висит в комнате, где стоит секретер, набитый письмами и поляроидами от таких же больных. Одно я твердо знаю, Яшико не ходит по клубам, разве что на почтамт за корреспонденцией, а так в основном сидит дома. Сталинский дворец с простыми кружками и по сей день вспоминается как надежное заведение, а клубы притягивают как районная триппердача.

Поют. Поют… Зато по триппердачам гастролируют радикальные группы. «Нормальный человек должен разговаривать, а не петь», сказано у Галича. Все-таки, это подло по отношению к себе, оставлять в бутылке так мало. Лучше истребить всю водку до дна, тогда будет причина утром пройтись по воздуху, а не топтаться в прихожей между трех бесполезных дверей.

Судя по всему очень скоро в Стране Свиней будет опубликованы «Грязные старики», проза родителей Старой Жопы. По поводу тех, кто покидает этот магический город, не считая евреев: разбогатев, педерасты моих лет (через месяц я смогу пропеть беляевское «мне сегодня ровно сорок два») перебираются в Киев, прихватив очередного «племянника».

Подростка позову. Ночное рандеву.

Оттуда оторву. А там подотру.

Проветрится к утру.

Много-много любви

За траву и икру

By ле ву?

Хоть посылай в газету «Билитис», пусть печатают в рубрике «творчество наших читателей». К утру проветрилось, но я забыл сказать Филипоньо про сигареты, кстати. Даже пепельницу-ракушку вымыл с мылом перед сном, рассчитывал, продолжать не придется. На холодильнике лежит открытая пачка папирос. Выпьем — и подымим.

Филипоньо принес перцовку. Сейчас выпьем, и пойдут анекдоты ни к селу, ни к городу. Осталась печень трески, какой-то рулет, вроде бы свежий. Я ничего не разогревал, потому что скоро это не имеет значения. Между перцовкой и простой водкой та же разница, что между цветным и черно-белым телевизором, подумал я, но вслух говорить не стал.

— Будь здоров, мужелобстер.

— Пличем тут лобстель?

— Один американец рисовал серию комиксов про Лобстермена, его нашли и посадили.

Филипоньо явно не знал, что ответить, поэтому я сразу подсунул ему другой сюжет — великан оторвал чувихе руку. Потом поймал двух селедок и сшил из них протез.

— А ты похудел, по-моему…

— Мотаюсь по командилёвкам. Плюс девушку встлетиль и полюбиль.

— Ну, мотаться лучше, чем метаться. В Одессу ездил?

— Был в Одессе. Но тот человек, шо ходил в заглянку, на связь не выходит. Чольт его знает, можэ свалиль за кольдон? А ты наоболёт, тольстеешь.

— Ты же сам мне говорил, чтобы я закусывал, — я едва не проболтался, что знаю про «невидимую еду».

— Ничего, тебе польнота идет.

Филипоньо, сколько я его знаю, постоянно смотрит вдаль, как рабочий с плаката. По-моему, мы познакомились в девяностом году, не то весной, не то осенью. И уже тоща голову Филипоньо прикрывала баранья кепка. Временами его не отличишь от Омара Шарифа, а иногда перед вами копия Жженова с усиками из второй серии «Ошибки резидента». Видимо, от старых фильмов у нас выработалась привычка говорить загадками, малопонятными анекдотами и некрологами. В девяностом году, рабочих со взглядом Омара Шарифа уже вытеснили быстро линяющие улыбки гладких моделей, сулящих радость, бесконечную, то есть ту, что страшнее агонии. Тонкие губы, раздвинутые в онкологическом экстазе, похоронный грим женщин на табачной диете. Пускают дым изо рта, словно это у них в ягодицах тлеет ватин. «Берегите торфяники от пожаров» — обращался к людям со спичечных этикеток невидимый Князь Мира Сего. Некрологи и анекдоты помогают нам скрывать собственные просчеты, неумение выгодно проворачивать дела.

— Знал Цыганкова? Холостяк не выдержал. Подавился мышью.

— Влёде бы не голодаль. И не психоваль.

— А мы его неправильно поняли. Он хотел стать хищником, а не самоубийцей. Подарил Татьяне какие-то серьги…

— То тебе Тыква сказал про мышь?

— Да, Сермяга. Он помогал Цыганкову хоронить кота.

— Мышь! Хто видел ту мышь. У него белочка. Три месяца пьет с поминок отца. С годовщины. А там дозы. То он Мамлеева начитался. Ахинея, а не мышь.

— Сермяга Мамлеева не читал. Холостяка ему не давал.

— А тут потом еще Мулявин умер. Потом почти сразу Медведева.

— Ну да, новые поводы. А чего ты решил, что это белочка? Цыганков давно восхищался ловкостью своего кота. Говорил, мечтаю так же прыгать из засады. Просто мышей травят разбавленным порошком. Закупают в Турции левый яд. Он слабо действует. Мыши от него только дуреют, но не дохнут.

— То ему надо было в альмии служить, там бы его научили плигать из засады. То не яд, а плослёченный глибной суп с Изляиля.

— Сермяга побывал в реанимации. Якобы освободился его старинный доминатор Кабак и ширнул Сермягу чем-то желтым (в фильме Ромма «Секретная миссия» шоферессу Шеленберга зовут Марта Ширке). Сермяга приходит домой, дверь не на замке, а вкруг стола, как группа 70‑х годов на обложке, сидят шесть рыл. Вы шо здесь… Шо вам здесь надо? — спрашивает Сермяга. Ты нам завещал эту квартиру. Если так, пойдем в милицию, но может, сначала позавтракаете со мной? Исчезает в кухне, возвращается, а за столом никого. Он к двери — заперта изнутри, хотя он не запирал. Когда смотрит, маленькая такая, ниже колена будет, размером с черепашку. Ты кто такая? Отвечает — Они мне разрешили пожить под ванной. И теперь она живет у него под ванной. Помнится, Нэнси Война Миров тоже под ванной обнаружила заколдованные трусы, завязанные узлом…

— Согласись, банальная истолия. Вся лителятуля плё чельтей умещается в одну белую голячку все якобы плидуманное писателями.

— Приблизительно.

— А вся элётика в одну большую книгу Кляфта-Эббинга, — Филипоньо выдавил тяжелое мягкое «г». С таким же «г» он произносит фамилию любимого певиц, — Слышь … У тебя Хампельдинга не осталось?

— Продал. Девять штук Хампердицы было. Все сдал.

— Не жалеешь?

— Жалею. Крафт-Эббинг дал точные и грамотные описания всех видов человеческой гадости. Зачем тогда позволяют выкаблучиваться современным паразитам? Вон та, что жила у Старой Жопы под ванной, тоже успела написать свою прозу. Название «Чача». Не сомневайся, возьмет любой журнал, напечатают, обнародуют. Будет снят фильм с музыкой русских панков.

— Вот кого я не пелеваливаю.

— Мой мальчик, когда у тебя обсохнет молоко на губах, ты поймешь, что наш единственный враг — Страна Свиней, а с остальными могут быть только временные разногласия. «Секретная миссия» — обоюдоострый меч. Слыхал, вчера двадцать девять баб выбежали и легли в снег с голыми жопами. Протестуют. Техасец им не нравится. Большой Шайтан по-моему не должен реагировать на шантаж этих курдюков. А рэгги какая гадость. Лучше иметь сына-дауна, чем терпеть, чтоб он слушал такую хуйню, как ирландский фолк, или рэгги.

— Тут ты пляв. Между Сельмягой и покойным Цыганковым имело место сопельничество. Игля со смельтью. Со школьной скамьи.

— А они, шо, в одной спольтивной школе учились, или шо? — слегка осовев после четвертой рюмки, я передразнил гостя, но тот сделал вид, что не заметил.

— Нет. С чего ты взяль?

Ну ты ж говоришь, «скамейка». Я решил, скамья штрафников. Запасные игроки.

— Сельмяга. Полсезона в спольтинтельнате.

— Вспомнил! Его отправили на родину Шевалье Какаду, в Харьков. В спортинтернат. Там Сермягу застукали с кем-то в кабине (я хотел сказать, в душе) и Сермяга вылетел… А ты знаешь, что Холостяк все-таки угощал Сермягу в Дубах. Ударили морозы, в парке обоих застигли сумерки. Они стояли на террасе перед летней эстрадой. Холостяк собственноручно кормил Сермягу плавлеными сырками. Тот еле стоял на ногах. Холостяк подробно и восторженно описывал мне белые выпуклые кегли-колонны, они облокотились на них, сверху поставили выпивку. Покойник бережно фиксировал уцелевшие останки прежней жизни, ты это знаешь! Вдруг Сермяга делает несколько шагов в сторону руин кабака (в нем пел Шпунт, перед Олимпиадой туда сел Поливода, кажется, а летом восемьдесят первого туда сослали, после скандала в «Березках», Игоря и его братушек), и негромко говорит тому, кого он видит: Кончай свою хуйню, Казбек. Слышь, Казбек, кончай свою хуйню, кому говорят…

— Тлявит себя человек. Тыква тлявит себя.

— А ты видел «Портрет мальчика с желваками»? Тыкве на нем максимум лет пять. Одутловатость с ранних лет. Чем раньше он начал пить, тем меньше подозрений вызывали у взрослых эти мешки под глазами, порочные желваки. Нет, Сермяга травит себя не потому, что хочет умереть, просто он каждый день доказывает себе, что не может погибнуть и празднует победу. Скольких он уже отправил на тот свет вместо себя! Разумеется, он притягивает себе подобных чудовищ, но их имена и облик скрывает Олимпийская дымка, вечные сумерки вокруг Ребенка с Желваками. Вот как один человек передает свой диалог с Сермягой, когда тот оправился от сделанного ему Кабаком укола: Может тебе чем-то помочь? — Какая помощь, ебать-копать? Он бы мог и тебя. — Шо меня? — Ширнуть, ебать-копать. — Так что это за монстр???

Ответ на этот вопль благополучно глохнет в тумане с острым техническим запахом, за который так ненавидят наши края суеверные кацапы, будь они прокляты и съедены собаками из Дубов. Запорожский туман необъяснимый и пунктуальный, как ночь. Откуда клубится он, если трубы остановленных фабрик пусты?

Жаль, что на радиобазаре не продают дистанционный пульт, чтобы нажал на кнопку, и человек в другом месте пукает или какает. Допустим, Старая Жопа в зале суда готовится произносить речь, что-нибудь пламенное, вроде: «Надо более бед и потрясений, чтобы быть готовыми ко дню пробуждения Дьявола. Революционер должен иметь чорта в теле и всаживать его в тело народа…» А тут мы нажимаем на кнопочку, и Старая Жопа вместо речи обкакался и залаял. А? Чтобы не смыкал за хвост наших Чертей своим рыбьим ротиком. Правильно! Бакунинец… юный…

Крэк сделал свое дело. Медведица свое открякала… Беляев может считать себя пророком: «В нем кронштейн летит прибитый, первый в космосе еврей. Ура…» Фил Спектор кого-то убил. Кажется женщину… А между тем решаются важные для моего будущего вопросы: кто победит — Диснейленд или богадельня? Чтобы победить, Микки Маус должен ударить первым по ненавистному мне поселку бесхитростных тружеников. Мои Микки Маус и Чорт, сувениры из «киндер-сюрприза» стояли в обычном месте. Клоунская маска с наэлектризованными вокруг лысины волосами, пускающая дым из растянутого рта привиделась мне, словно сошедшая с цирковой афиши. Отец двух девочек. Кличка «Кисточкин», потому что художник. Так звали героя пьесы «Всегда в продаже» у Аксенова, писателя, угробившего жизнь на подражание Набокову и симуляцию джазовых оргазмов. И дай ему бог… Неаксеновский Кисточкин со своим еблом клоуна постоянно крутится рядом. В уже упомянутом экстазе, что противнее самой жуткой агонии. И женщины, напрягая раковые шеи, выпускают из подкрашенных губ дым, с таким видом, будто им неудобно выпускать его через задний проход… Ну, Филипоньо, пьем еще?

— Лясскажи, где ты его видел?

— На Грязнова. Облокотился на киоск, в распахнутом пуховике, свитер под горло, полярник, блядь, без шапки, стоит и курит. Он еще базарил с какой-то хуной, видимо, из балета «Потные сраки». То и дело растягивая клоунский рот так, что лоб бороздили морщины. Бездыр… бездарный лоб.

— Слышь, если этот твой Кисточкин клоун… тогда мы — фокусники.

— Приблизительно да. В Москве разрешили крестить кролей, ежей. Свинья ведет по радио программу «Сказ про отца…»

— Ты уже ляссказивал. Пличем тока шо.

— Ребятам-поросятам. Да, но я тебе не рассказывал, что Ираке, между прочим, в Ираке… три процента населения католики. Этот дегенеративный пьер ришар Кисточкин тоже католик. Как насчет того, что Тарик Азиз буцет молиться за мир на могиле Франциска Азисского? Он сейчас в Риме, шушукается с папой. Как тебе такие революционеры? Старая Жопа тоже, мещцу прочим, где ему выгодно, подчеркивает, что он в «крещении Петр», а последнее время вообще чуть что: Аллах! Аллах!

— А шо ты от них ожидать, чего-то длюгого?

Уличный воздух местами прорезывали лучи солнца. В досках пола отражалось февральское небо. Туман появился после ухода Филипоньо, подумал я от усталости. Придется допивать. Под окном остановился микроавтобус. В форточку влетел кусок русского шансона:

Мы все чаше пердим

Не стесняясь друг друга…

Потом что-то о половой жизни лебедей, но не та песня, что пел Щучий Рот.

— Пошли бухать на кухню, — сказал я, глядя в пепельницу.

Филипоньо смотрел мимо, устремив вдаль нечистое лицо остриженного сфинкса.

— Ой, джин вышель погулять, — сконфуженно пробормотал он на ходу. Но я не заметил.

Смотрим во двор. На грязный снег.

— Вон оттуда он бежал.

— Кто?

— Федор. Пионер. А твой Адамо так не бегает? — вопрос был задан мысленно, чтобы Филипоньо не взбесился.

— Могу рассказать, как обосрался пионер Федоров. Месяц май. День пионерии. Во дворе ни души. По-весеннему шумно шелестят листвой тополя. Вдруг во двор с проспекта вбегает пионер. Ревет на бегу. И сразу за сарай. Мы переглянулись, и тоже туда, узнать, в чем дело. Подходим ближе, он нас не замечает. Что-то делает рукой: нагнется и ладонью трет по шершавой доске, не боится занозу загнать. Белая рубаха, красный галстук. С парада прибежал. Трясет черной челкою в сарае без крыши. Среди горячих от солнца досок, и блестящей, словно слюни, паутины. Тогда, ты знаешь, цветных картинок было меньше, подробности были проще. Сарай, паутина, мухи. Оказывается, на параде он усрался и терпел, пока не домаршировал до места, где жил. Покончив с какашками, Федор посмотрел сперва на грязную руку, потом заплаканным взглядом на нас, свидетелей его неприятности. Второй такой взгляд я поймал на себе ровно через двадцать пять лет. Так смотрела кикимора, которую подцепил себе Старая Жопа. Дело в том, что Федор был умственно отсталый, учился в интернате. И в пионеры их принимали позже, чем других, якобы полноценных детей, по-моему, классе в шестом. Он вбежал сквозь те ворота, те, что ближе к помойке. Тополей становится все меньше. А ведь одним таким бревном можно раздавить целое поколение арткритиков. Не знаю, зачем, но я скажу тебе, Вова, сталинский Дворец Культуры напоминает надежное тихое заведение, а подвальный клуб — сомнительную больницу, откуда выписывают только чтобы другие заразились…

— Какие-то англичане пели песню «Madman running through the fields»…

— Я училь немецкий.

— Так бежал и юный Федор. А теперь по Дубам бегают Парасюк с беременной старухой Викторией.

— ?

— Собаки. А вот что рассказывает уже про другой День пионерии небезызвестный тебе Мельдзя. По праздникам ребят, школьников сажали в катер типа «Корнийчука» (где устроили потом плавучий кабак) и катали вокруг острова Хортица… Ну, экскурсия. Это было по-моему, 1982 год. На борт «Корнийчука» пробирается Азизян и говорит: Шо вы тут слушаете! Я понимаю, «Secret Service». Были они у меня. Вот я знаю человека, он до хуя чего может рассказать про музыку. Он вам скажет, кого надо слушать в первую очередь — Костю Беляева! И пропел кусок «На именинах у Левы»: Было там вино «Улыбка», были сигареты «Шипка», а Иванов принес с собой стакан.

— У тебя холешо получается. Изоблязи ще шо-нибудь из этого Азизяна.

— Пожалуйста: Шо? Не понравилось? Я же сказал, пиздуй отсюда. Понравится, тогда придешь! Похоже?

— Годится. Нольмально. Слышишь, я тут лязговаливал с жульналистом, молодой палень…

— Хороший хлопец?

— Гольдый, спасу нет.

— Гордый? Ты бы почитал анкеты, те, что они обязаны заполнять. Это, как Азизян орал — знали бы они какой у меня желудок! Создается особая каста гилунов-гермафродитов. Шо вы хотите, made in the 70's. Нормальных детей не делали. У каждого позорный опыт, типа застал родного отца с солдатом или матушку с волшебной лампой во рту. Вон сын Шеи-покойницы видел, как Сермяга «в автомат пятак…»

— А Сельмяга шо?

— Шо «Сельмяга шо»? В реанимации!

— Ты ж говолиль, его выписали.

— Верно. Но все-таки был на волосок… Шо такое университет? Этих «made in the 70's» без солидной взятки туда не принимали. Не потому что жадные, а потому дети одинаковым достатком должны учиться вместе. Вы фотограф? И я фотограф! Так пусть наши мальчики сосут пиво одной марки!

Иначе свой Оксфорд для недоделанных не организуешь.

— Или Гальвальд.

— Да. Или Гарвард. Причем, их туда определяют совсем не для налаживания горизонтальных связей, знаешь, свадьбы-женитьбы, объединение капиталов. Ничего подобного! Родители прекрасно ведают, на что именно не способны, те, кого они сознательно выпустили на свет в семидесятые года, и позднее. Вид у детей такой, будто их специально недодержали в закрепителе, эмульсия сползает. Да и бумага не первый сорт, просроченная. Поэтому, инженер Филипоньо, эту свою серость, дефекты при проявке, жертвы любительской съемки восполняют таким громадным количеством протезного фото и видео-материала. Предки догадываются — потомства от таких ждать не следует. Да они не рассчитывают на детей, они ждут не наследников, а впечатлений. Может быть…нет, ты наверное, не читал, у Фолкнера в книге есть такой Попай, он тоже жил одними впечатлениями, потому что не мог иначе. Но впечатляются они не быстро, с опозданием, думаю, лет на семь. Внутри помещений, где их растили, скрывая многие подробности, выхаживали, очень скучно. Сидит такой «кузянька» лобастенький и мечтает о своем предназначении. Неинтересно внутри тех мест, где обитают умевшие прожить при социализме, вырастив тех, кто сумеет жить при капитализме, и жить достойно на позор «несумевшим разбогатеть». Ах, Попай, мой Попай… Нравишься ты мне, не пойму чем, но нравишься. Вот они и бегали… Туда, где, как Сермяга говорил, «настоящие люди собираются». Знаешь Пуделя, помнишь Пуделя с балки? Они все к нему бегали за «альтернативой», так что ты, Филипоньо, мог всех их видеть еще сцыкунами. Но через Пуделя они мечтали выйти на Косоротого. Бредили этой помойной харей.

— Кого ты называешь Косолётым?

— Неважно. Жид один.

— Если я тебя плявильно понял, у него нашли мокнущую экзему…

— Это еще ни о чем не говорит. Рано радоваться. Вылечат. Грязи Мертвого моря помогают от гнойников, еще говорят, понос сирийских монахинь. А пока что «Экзему и Челентано» собираются ставить в Театре Молодежи. Деньги дает какой-то дагестанец Шербет Гольд-Магомадов. Вообще-то это информация не для плебеев. Они, конечно, умеют скрывать свои переживания (гермафродиты), но нервничают, когда об ихних планах всуе болтают те, от кого ни хуя не зависит. Тебе известно, каким путем среди грамотного простонародья выбирают любимых артистов? Присматриваются, как принюхиваются — если чутье подсказывает, что звезда воняет одинаково. Значит, обязательно полюбят, будут помнить, обожествлять.

— А эти «кузяньки», как ты говолишь, могли видеть такое! Помнишь Стаса, сына покойной Шеи?

— …он видел Сермягу в момент «припадалова». Сермяга сам об этом рассказывал, но не мне. Стас приходит со школы, а в комнате играет этот, с рачьими глазками…

— Клис Нольман?

— Не, Крис Де Бург. В протертом кресле сидить Шея, а Сермяга ей «в автомат пятак сует». Золото волос. Занавесочки. Мик Джаггер на стене втягивает живот, мой, кстати, подарок, отдал по пьянке. Что должен был думать ребенок конца 80‑х? Какие ценности переоценивал, глядя на собачий животик курящей мамы? И сколько подобных сцен, подобных травм. Ладно, это мать. А если папу с хуем во рту? Наверняка и такое бывало не раз. В интеллигентных семьях.

— Не говоли. Отсюда и дефицит клясивых пледметов. Потому шо их интелесуют только собственные впечатления и ощущения. На хеля ему диски, если он сам от себя бальдеет. Я плявильно понял?

— Да. Иначе мы бы вместе не бухали сейчас.

— Тебя бывает тлюдно слязу понять.

— Одних трудно понять, потому что они многое скрывают, а других, потому что много говорят. Обычно я говорю больше тебя, но и ты толком ничего не рассказываешь. А ведь мы знаем друг друга больше десяти лет.

— Но ты ж лючше меня знаешь молодежь.

— Если папа дурак (или просто умеет держать язык за зубами), они, конечно, будут бегать к умному дяде, чтобы послушать, что он им расскажет такого, что могло бы пригодиться. Характерно, что собственные папы последнее время подают голоса исключительно из-за дверей. Как в фильмах ужасов. Не показываются. Скрывают свой внешний вид. А как танцевали! В носках!

— Главное — подо что! И какие пальтнёли. Где, кстати, твоя подлюга?

— У себя. Что нас с ней объединяет, вдаваться не будем, потому что потом еще противнее будет объяснять, что нас разъединило. А объединяет, пожалуй, равнодушие к нашим недостаткам, способность к удешевлению чужих достоинств. Ладно, хорош пиздеть стихами. Возьмем любого хуйлыгу made in 70's. Ни одного не видел с нормальной чувихой. Потому что пример ближайших им старших усугубляет характерную необоснованность этого поколения. Непрописанность, можно сказать. От них прет фолкнеровским пиздохранилищем. Даже беременные эти дети Попая и Тэмпль Дрейк выглядят, будто вместо пуза у них подушка. «Что-то засунуто, чтобы торчало в разные стороны» — забыл, откуда это. Ни с одной не возникает желания выступить, хотя, ты знаешь, я никакой не пидорас.

— Мог бы и не говолить. Хто-хто, а ты не похож на голюбого.

— Они водят с собой неубедительных баб. Это, по-моему, лишнее. Зачем соски, когда у них самих хватает, как они называются, бабские гормоны? В общем, женских гормонов. Вот этой своей нерешительной решимостью остаться, во что бы то ни стало, они напоминают мне пешеходов возле бензоколонок. То есть, можно заправить жопу бензином, но куда потом ехать?

Все мы любим Азнавура, Адамо. Ты не любишь Гензбура, я люблю. Во Франции министр обороны — баба. А это нечистоплотная нация, русская сволочь неспроста любила там жить, плюс «алябы». У Саддама Хусейна бациллами чумы распоряжается тоже баба. Рахиль Тата. Рахилька, чтоб вы сдохли, вы мне нравитесь! Конечно, Техасец ей поперек горла.

Это же климовские дела. Рейган всучил Саддаму яды, микробов. Как батя сыну-долбоебине электробритву: Пользуйся. Я думаю, то есть, я подозреваю… Ты что, взял две?.. Рейган сделал это нарочно «чтоб евреев притурнуть». Но — чужими руками, Филипоньо, чужими руками.

— Пожалуй, иначе этот шаг не объяснишь. Остается надеяться, что он значь, что делаль.

Неужели эти слова сказал мой гость? Тогда: За Техасца, Филипоньо! На Багдад! (это тоже вслух не говорится, Филипоньо произносит «Быть доблю», я молча киваю.

— Сейчас у глистатых самое модное имя — Садамо. Между прочим, ты, Филипоньо, скрываешь, что твоего сына зовут Адамо.

— Не поняль юмоля.

— Ну, в честь Адамо!

— Почему тахда не Сальватоле?

— Обрати внимание, из разговоров исчезли слова «дядя» и «тетя»». Они стареть боятся. Нормального человека без повреждения после тридцати называли дядя… Гарик, тетя Ира. Эти — хуй. Молодятся. Этот признак неудовлетворенности. А недовольство собой возникает не от внешних обстоятельств, а от сознания внутренней недоделанности. Ну так какие мастера их делали?! Мы-то знаем эти фабрики. У мамы компакты Баха. У папы… Значит, его зовут не Адамо?

— Не…зачем тлявмилёвать пацана? Ты обещал поставить Хампельдинга.

— Сейчас послушаем. Я уже достаточно бухой для песен Хампердицы. Громко делать не будем. Пошли обратно в комнату, там у окна акустика лучше. Про Диснея пишут гадости, мол, пьяница, ненормальный… Что же вменяют ему в вину — не любил детей, ненавидел женщин, хорошо относился у Адольфу. Я тоже равнодушен к детям, плевал на женщин, и полжизни славил Адольфа (пока не надоело). Дисней — гений. А кто желает «нюхать подолы», как говорит у другого гения двадцатого века Яков Шибалок…

— У кого это? Кто это?

— Шолохов. «Донская повесть». Великолепная экранизация. Режиссер Фетин. Неужели не смотрел? Рахиль Тата… Это, как Мелани Лазарева, которая впрочем, тоже заведует в нашем городе бактериями. Ходячая лаборатория. Распоряжается, блядь…

Филипоньо огрызнулся словами Сермяги: «Не говоли мне плё нее!» Он быстро засобирался. Универмаг до шести. Я и забыл, что сегодня воскресенье. Вот почему под окнами ходит так много людей с дециметровыми антеннами. Прут с радиорынка. Суплю га плёсила посмотлеть пляжу… Разве универмаг до шести? Ах да, воскресенье…

Мы прослушали всего Энгельберта, какой у меня сохранился. Стали сгущаться февральские сумерки, еще не такие светлые, как в марте. Из облачных прорывов перестало светить солнце. Туман смешивался с табачным дымом, день с сумерками.

— Вот я тоже кепку себе купил, со скидкой, Германия. На ярлыке внутри номер 666. Не веришь? На, читай.

Мы распрощались. После ухода Филипоньо, я подошел к окну, туман и сумерки действительно поглотили его фигуру с портфелем раньше, чем я ожидал. Оставалось полбутылки перцовой, и сторона Хампердинка. Вдруг снова показалось, что на улице страшно накурено, а в комнате воздух чист и приятен.

В том месте, где был сфотографирован Энгельберт, царили другие сумерки. За левым плечом певца темнели густые заросли, отражаясь в неподвижной воде залива. Еще дальше был виден другой берег с едва различимой пристанью, и фрагменты уместившегося в фотопроем неба. В самой природе и настроении не было ничего нездешнего. Похожие места сохранились в избытке на днепровских берегах. Иные там цветы, иные листья там…

Соединив пальцы рук, в жакете из легкой замши, Энгельберт повернул голову, он словно ждет, что скажет ему подошедшая красавица. Или скорее нет, он просто видит перед собою что-то, что ему совершенно безразлично. В шестьдесят восьмом году все это могло присутствовать и здесь. Такой же вечер, такая же музыка, прическа. В той же позе мог стоять двойник Энгельберта, положив локти на ограду и смотреть сквозь сумерки. Скорее всего, у него под ногами «поплавок», близнец причала, того, что виднеется вдалеке, плоский, как надгробие.

В фойе кинотеатра имени Ленина висели фото актрис и актеров. Кто-то из них, возможно Бруно Оя, был сфотографирован в точности на таком же фоне, полубаки, поворот головы — все было одинаково. Только сумерки выглядели светлее, потому что снимок был черно-белый. Все это было настолько фантастично, что я, как бывает во сне, не мог разобрать фамилию актера, тогда бы развеялось драгоценное наваждение: в фойе кинотеатра висит Хампердинк, и никто этого не замечает, кроме меня.

Сумеем ли мы? Сможем ли мы остаться в тех же местах, где нас пока еще не видят, после того, как исчезнем?

— Знаешь, куда смотрит Хамп с обложки «Last Waltz»? Он смотрит туда, где ты исчезнешь, Филипоньо. На твою могилу. Из будущего отступает исчезновение.

— Ты хочешь сказать, шо это я его сфотогляфилёвал? Через отвельствие в памятнике. А англицяне не обидяться?

Филипоньо здесь! Ты не ушел, ты просто исчез. Как пропали с прилавков каракулевые кепки. Одну из них надеваешь и ты, семнадцатого февраля, в годовщину смерти моей бабушки.

Филипоньо нравится моя мысль. Чтобы доказать, что он фотал Хампа из могилы (полный Кафка!), он пускается на поиск доказательств. Но ему удается найти (точнее, он лишь убеждает себя, будто нашел) лишь половинчатые вещи. Старый фотоаппарат. Места схожие с теми, где было сделано фото (или наоборот). Но и после всех этих открытий его настигает тревога, он обнаруживает последнюю деталь на снимке — это рябь на воде, в которой дробится отражение кустарников за спиною Энгельберта. В зарослях кто-то есть…

Теперь он подолгу и сумрачно размышляет, силится представить четкий образ, а кому делает жест рукой и улыбается со ступенек Клифф Ричард? Со ступенек. Клифф. Молодой. А с кем и куца уходит по осенней аллее Челик, не к нему ли, Филипоньо, в гости?

Пожалуй, рано брать себя в руки, тем более, для одного здесь более чем достаточно. Но завтра придется отмучиться, чтобы послезавтра похоронить этот минибанкет-минизапой. Лучше не скажешь. Красиво такие вещи не называют. Ну а пока: Хампэ-динк! И выпьем за туман, за наш запорожский туман. Туман всегда благоприятствовал нам, не так ли, джентльмены?


Февраль. 2003.

* * *

«Приходя к мысли о самоубийстве, ставят крест на себе, отворачиваются от прошлого, объявляют себя банкротами, а свои воспоминания не действительными. Эти воспоминания уже не могут дотянуться до человека, спасти и поддержать его. Непрерывность внутреннего существования нарушена, личность кончилась. Может быть, в заключение убивают себя не из верности принятому решению, а из нестерпимости этой тоски, неведому кому принадлежащей, этого страдания в отсутствие страдающего, этого пустого, незаполненного продолжающейся жизнью ожидания».


(Борис Пастернак. «Люди и положения»)

Загрузка...