Свидание симулянтов

Один негодяй насрал на меня.

(Лев Толстой. Хаджи Мурат)


Монстр, которого вызвали, но не сумели отправить обратно, не испытывает благодарности к тому, кто это сделал. Выкинутый из темного мешка уродец настойчиво делает вид, будто так и надо, дескать, заслуги привели его в этот мир и помогли заполнить один из его углов благодарными поклонниками. Очень скоро страхуилка принимается сочинять, рисовать или петь песни. И также быстро он начинает подозревать окликнувшего его по имени горе-волшебника в глумлении и зависти. Еще не отучив себя от подражания во всем своему, можно сказать, Пигмалиону, монстр спешит обвинить его во всех своих кажущихся неудачах. От уродца, имеющего, как правило, живых родителей наивно требовать уважения и признательности, вы для него постылый отчим, непонятный опекун, скрывающий правду о том, какой успех ожидает в обществе ненасытную золушку. Но и Мефистофель, пригласивший «воронью красавицу» на танец не обязан с ней нянчиться. В романе Big Sleep об одной героине сказано приблизительно так: «Ей нужно лишь выйти на перекресток с застенчивым видом, и постоять, посасывая палец».[4] Жертва подкатит сама, распахнет дверцу. И неважно, какая Луна будет на небе, и на каком языке она будет «читать Сосюру». Язык Эноха подают в шашлычной «Кавказ», как язык говяжий с хреном. Нет, фрик не скажет «спасибо» за музыку. У него свои шестьдесят шесть альбомов, у него свои семь романов, он готов целый вечер перерисовывать хуй с картинки. Его ждут, ей надо, им пора. Отпусти сейчас же! Танцуйте лучше с табуретом или цветочным горшком, их, по крайней мере, можно поставить туда, где они стояли, в прежнее место.

* * *

Ян Брониславович привез из Лаоса заразу и заразил всех, кто находился в магазине, куда я зашел попрощаться перед отъездом. Коварный вирус дал о себе знать уже дома. Во рту появился скверный вкус, что-то вроде индийской приправы. Утром по привычке о отправился в парк и пустился было бежать вдоль берега, но пробежав метров двести, ухватился за дерево и окончательно понял, что болен. Признавать не хотелось, но вечером звонит Боря и сходу подтверждает:

— Это инфекция. Арафат, сука, привез.

Все видели Арафата, значит не нужно уточнять, чем именно похож на него Ян Рубцов, вложивший в магазин часть своих денег.

Была середина мая. Расцвела сирень, ее можно было нюхать, но все портил гадкий, похожий на запах, привес во рту. Он шел, казалось из горла, и чорт знает, какие мысли мелькали в голове. Температуры нет, просто оскомина, неприятный озноб, и обязательно этот Арафат. Даже подхватив от Шеи мандавошек, я умудрился никого ими не заразить в таком же мае, только 1991 года. Это случалось ночью, когда в Лондоне умер Никита Михайловский. Сало позвонила утром и сообщила, а крабы от чумазого сапожника через Шею уже закрепились на моем лобке, как последние спецназовцы. Какой дьявол их сюда занес, что им здесь нужно? Такие вопросы не задают ни спецназу, ни мандавошкам.

Снеговик ушел к спортсмену тупице, который мусолит ей за секс и нежность, а я остался с Шеей пить. Движения рук Снеговика, расстегивающей жесткий пояс с тяжелой пряжкой на своей вялой и чувствительной талии, вызывали во рту иное ощущение, знакомое с детства, будто потрогал языком батарейку «Крона». Наверное, я об этом уже где-то говорил… Снеговик ушел, Шея осталась. Мы слушали синглы Роллингов. Потом началось обычное: «Мы друзья и только друзья». Как мусульманин какой-то, ей богу! Откуда я знал… Года три назад не стало и Шеи. Я разыскал номер Снеговика, ведь они дружили. Первое, что сделал Снеговик после разговора — позвонил Сермяге, чтобы услышать подтверждение из уст солидного человека! Мне она не поверила.

«Ви испортили в Раю атмосферу — привезли «жиды» в Одессу холеру» — а что мне оставалось еще напевать, возвращаясь от зубного, где мне вовремя поставили крохотную пломбу. Мне очень нравится мой зубной врач. Постепенно я понял, что у меня только два друга — он и парикмахер. Сдохнешь, тогда песню не споешь.

Заразил меня Ян Брониславович (говорят, в детстве его застукали с собачкой), а звонит мне, чего в жизни не бывало, со школьных времен, Навоз Смердулакович! Не в первый раз, вставляя ключ в замок я услышал за дверью телефон.

— С тобою хочет говорить Дядюшка, — с намеком вымолвил Навоз.

Я все понял, и хорошо представил, как трубка в руке Навоза снизилась на полметра ниже, где ее перехватили, обсмаленные бесчисленными «примами», детские пальцы, которым сорок восемь лет.

Дядюшка был пьян. Но это как всегда. В общем-то погода располагала к выпивке. Деньги у меня были, вернее, их тратить не на что. Кто знает, может быть, градусы помогут мне хотя бы забыть про вирусы злосчастного Арафата. Дядюшку я не видел с осени девяносто третьего года. Запомнился топот его детских ботинок по ступенькам. А я остался, успел отогнуть ковер и рыгал на пол, проснулся, когда за окнами темно. «Я вовремя ушел», — только и сказал потом в ответ на мой рассказ Дядюшка Стоунз.

— Выходите мне навстречу, там схлестнемся и что-нибудь придумаем, — выпалил я, лихорадочно соображая, стоит или не стоит мне с ними выпивать.

Навоз — гигант. Выше меня. Руки у него длиннее ног. Руки барабанщика, Навоз и есть ударник с двадцатилетним стажем. Поющий ударник, любит уточнять Навоз, как Дон Хенли из моей любимой группы «Иглз». Подвыпив, Навоз — Олег Возианов обращается к друзьям «орли мои» с грузинским акцентом. Так, якобы, говорил сам Сталин.

Гладиаторские грабли Навоза я разглядел издалека. Но Стоунза рядом с ним не было.

— А где Друг Люцифера?[5] — я изобразил панику — Где Дядюшка?

— Причем тут Люцифер?! — с неподдельной тревогой переспросил Навоз. Но тут же похвалил мои отросшие волосы и одежду в стиле начала семидесятых.

Позже я узнал, что Навоз не любит теперь понапрасну упоминать нечистую силу, читает брошюры о Конце Света. Волосы его от природы вьющиеся пшеничными колечками нисколько не поредели, но лицо стало меньше, от скул к челюстям пролегли глубокие морщины.

Под липою мочился Стоунз, похожий на Питера Лорре в светлом парике. Липы цветут в конце мая, может быть, к этому времени, пропадет во рту эта гадость, знак присутствия невидимых паразитов. В случае победы, они уступят мой труп местным мухам и скромно растворятся в воздухе. Не думайте, не все вирусы снимаются в порно под микроскопом. Самая строгая паранджа — прозрачная. Однако, что за божество с физиономией Арафата сотворило Навоза и Стоунза?

— А Вы все улыбаетесь, Гарри, — Стоунз произнес первую букву моего имени раскатисто, по-украински.

Я промолчал. В глубине я был рад встрече с чудаком, заставшим прежнюю жизнь. Вот уж неделю я провожу по пол дня в библиотеке среди старых газет. Словно на дне затопившего древний город озера. Многие события мне давно знакомы и, кажется, острые бормашины моих глаз выкалывают на ветхой бумаге сообщения о них. Для меня главное помнить, что давно известно, ничего нового мне знать не надо. И лучше мне не мешать. Может быть, Стоунз посещал «Поплавок»? Пусть не за свой счет, но мог он там бывать. Об открытии ресторана «Поплавок» на набережной я прочитал в газете за 1968 год. Стоунзу тогда было сколько? Лет семнадцать. О том, что 10 сентября 1966 года Джонни Холидэй вскрыл себе вены, Стоунз, тем не менее, помнит. Часть крови, вытекшей из Холидэя, попала под этикетку «Бiле Мiцне», поэтому так жадно отсасывали мiцняк со ствола юные вампиры с кадыком и губами в помаде, но бессмертными это их не сделало. Джонни Холидэй оказался более живуч. Возможно, кровь Холидэя поделило между собою начальство, а в бутылки с мiцняком тогда подмешивали кровь собачью, пепел хунвейбинов, сожженных гиперболоидом в отмщение за резню на Даманском…

— Та не, Гарри, шо ж не помнить — помню. Только я там не бухал. Поплавок посещали Пальма, Паша…

— Яссссно, — протянул я, подражая Стоунзу.

— Шо там у Москвi, у стольцi?

— В смысле шо? Шо в Москве?

— Ну да.

— Мечтают попасть в мемуары (Навоз глянул искоса при этом слове). Прочтут свое имя на странице — значит, жизнь удалась. Типа: При штурме телецентра отличился Кирил Кирилко, студент-юрист, кровавый мальчик с пирожком революции… В таком духе. Прошел фестиваль «Старородящие русского рока». Ходит…

— …театральный зритель, — подсказал Стоунз. Он плохо понимал, что я говорю. — А у нас бригадир взял фамилию жены — Очечко. А его фамилия — Волкодав.

— А где-то рядом усераются верующие. Мюриды в вонючих трениках. Даже Сермяга сказал: А тут еще этот джихан начнется, блядь, на хуй, блядь (от мата лицо Навоза сморщилось). Достается и евреям. Гитлер…

— Гитлер хуй дрочил, — быстро вставил Стоунз, глядя себе под ноги. Навоз снова покривился.

— Естественно. В Москве, в основном юноши, причем заглядывают в рот мудрецам, а оттуда прет ссакой других мудрецов. Очередной Мудрец Моча…

— Мудрец… Моча… — Стоунзу понравилось, он посмеялся своим смехом, который мы все когда-то умели изображать: И… И… И…

— Саня Пивнев, глубоковерующий человек. Духом вник! В молодости у них была организация. Во главе ее стоял синяк Жека Головня, учитель французского. Так вот, чтобы стать ее членом, надо было выпить мочи. Пивнев сейчас поправился, волоснею зарос. Если ему удалить зубы и ногти, как это делают в Голливуде[6] , мудреца можно засовывать в раздолбанное гузно богатых шейхов-питуриков, чтобы они от его конвульсий ловили свою остроту…

Стоунз слушал внимательно, соображая достойный ответ, но его опередил Навоз, и я сразу вспомнил про его высшее образование.

— Отец, а тебе не кажется, что все это от зависти, — начал великан-барабанщик жалобным голосом, словно заказали что-то из раннего Наутилуса.

— Чему завидовать, Олег? Педерастии? Или кому? Кому в рот насцали? Нормальный человек повесился бы. Да его и не пригласят.

— От зависти, отец, шо про тебя не пишут, не печатают, тебе про других завидно. Потом в Библии (он — историк, еще раз вспомнил я) четко сказано: Не убий. Не матюкайся…

Пошло дело. Был бы я здоров, валялся бы сейчас как удав, переваривая отбивную и поллитра борща под соответствующую музыку. Я плохо себя чувствую. Ян Рубцов привез из турпоездки очень вредных микробов с марксистким душком. Жаль, теперь понятно, как жаль, что нахальные хиппи и Коминтерн не позволили Пентагону как следует прожарить напалмом весь это Индокитай, где кроме наркомана Хошимина, зловонных соусов и карлиц, пускающих пиздою дым, и нет ничего. Все уцелело, и микробы и соусы. Деликатные американцы разве способны что-нибудь толком истребить?

Товарищ Навоз еще долго пересказывал свои неохристианские воззрения. Мы успели купить водку в Овощном, я угостил Стоунза дорогой сигаретой. Навоз скрылся у себя в подъезде, якобы за брошюрой по богословию.

— Слыхал, Навоза поперли с кабака, — капает Стоунз, ну вылитый Питер Лорре. — Пиздит, бабок нет, а я знаю, шо бабки есть. Знаешь скока пластика он продает?!

«Он… Он хо… Он хотел нас разорить!» Зернистое фото на листовке — кому-то перерезают горло. «Смерть неверным баранам!» И рядом повыше мирное объявление: «Музыка для армянских торжеств». Как говорится, лет двадцать назад подобное было бы немыслимо. В каком-то фильме звучали эти слова: «Он хотел нас разорить». Увидев сточную канаву с бурлящими ядовитыми щами, мы с Навозом говорили в унисон: «Кура». Теперь «Кура» — это зловещий кабак, откуда не возвращаются. А дрищущая ядовитыми щами фабрика перешла в руки бараньей нации. Навоз, конечно, работал в кабаке попроще, в обычном кафе с живым звуком, где покупают пиццу и пиво трамвайные попрошайки. «На заречной улице» его название, что ли…

С третьего этажа дробно просыпались козьи орешки джаз-рокового брейка. Голова Навоза в папахе натуральных волос вылезла из окна:

— Чуваки, минуточку терпения, и я к вам спускаюсь.

— Вот увидишь, он не вынесет закусить, — предостерег Стоунз, не вдаваясь в подробности, зачем вообще эта встреча, зачем им я. Если они просто рады меня видеть, не похоже. Выпьем, и Навоз скажет те же слова, что и шесть лет назад: «Отец, ты не меняешься. Это прекрасно».

Торгует планом Мудрец Моча. Саня Пивнев — необычайно важный для России человек. Стоунз никак не отреагировал на «мудреца мочу». Мне припомнилась его сдержанная реакция на рассказ про мальчика, который писался под парту: «Ну и шож-…бывает», — строго вымолвил Стоунз'77, дав понять, что тема эта ему не по душе.

Навоз видимо ест. Кто может быть там наверху, кроме него, не представляю. Он не приглашает меня в гости с семьдесят девятого года. И, я думаю, когда мы выпьем и спровадим Стоунза, он в очередной раз расскажет, почему. Дело в том, что Навоз уже был однажды взят живым на небо — его вызывали в КГБ. В любимой песне Навоза есть слова: Someone dance to remember, someone dance to forget. Олег Возианов не хочет забывать свою прогулку по лунной дорожке в летающую тарелку, где ему пришлось ответить на несколько вопросов…

— Шо Сермяга?

Каждое «г» Стоунз выговаривал с жарким выдохом, любуясь своей неисправимостью, мне бы так. Обдумывая ответ, я принялся разглядывать кирпичи цвета спекшейся крови, хмурую стену. Болезнь и музыка мешали мне сосредоточиться. Дом Навоза, здание послевоенной постройки, казалось, сейчас пойдет трещинами от бесконечных «тррр-пум-пум» и произойдет Падение Дома Навоза Эшера. Сколько помню, он не мог слушать музыку тихо, несмотря на лирику. Все, что ему нравилось: Матиа Базар, Юра Антонов, ранний Макаревич (сделай тише, снова в летающую тарелку захотел?!) обязательно должно было греметь. Потом дошло дело до джазрока, положение обязывает, и Навоз стал стыдиться тихой понятной лирики, словно это поют какие-нибудь деревенские родственники, а не Смоки со Стюартом. Эх, Олежка… А из окон Сермяги ни звука, хотя это вовсе не означает, что Сермяга не слушает музыку.

У Сермяги на балконе сохнут рваные полотенца. Нет! Флаги не «сохнут» и не «мокнут». Флаги реют. Это эмблема бедности, которая не позволит себя убеждать. Последнее время Сермяга жалуется на безденежье, как на погоду. Он дает понять, что скучает из-за отсутствия средств и виноваты в этом, прежде всего, собеседники, потому что не могут ничего предложить. Значит, рано или поздно, сама жизнь подыщет Сермяге капитал. И он получит его по одной причине, потому что сейчас его у него нет. Кто знает, может прямо сейчас, он, погасив все светильники, останавливает глазами цифры счетчика, снимает трубку под радиоточкой (еле слышно поется украинская песня), звонит: «Слышь, Юрчик, а шо там, ты не знаешь, когда будут бабки выдавать?.. Яссссно». И он их получит. Пропьет, и будет ждать новых неизбежных чудес, в существование чье так же трудно поверить, как точно узнать место и сумму денег, которые Сермяга не пропил, а спрятал.

Мы расположились на скамейке, вблизи бывшей танцплощадки, похожей на след от летающего блюдца. Пили по очереди — Навоз вынес из дома всего одну рюмочку на троих. Я чувствовал себя полой игрушкой с фабричным запахом внутри. Вот так и воняет из хронически больных людей. Стило затянуться табаком, и в нос ударяло жженой гуттаперчей, а вкуса проглоченной водки я и вовсе не ощутил, словно выплеснул ее через плечо. Стоунз с Навозом, кажется, решили незаметно для меня, что говорить о причине нашей встречи со мной не стоит, и явно не знали, о чем говорить вообще. Навоз стал было рассказывать о каком-то Грачике, человек этот успешно «фарширует» аппаратурой клубы и дискотеки, но, сообразив, что мне это неинтересно, брезгливо оглядев меня, смолк. В рассуждении градуса водка оказалась слаба, но другой здесь не пьют лет уж десять. Со столба раздалась музыка. Пел кто-то из кремлевских любимцев. Не-то троегубый в очках, не-то жиряк, что дуется, как пузырь. Вначале тихо что-то лепетал, потом стал криком кричать «наши деды и отцы», высоко, сипло. Словно троегубому всадила пулю в пах кавказская снайперша (на уроке сольфеджио). Навоз слушал внимательно, двигая губами. Видимо он знал слова. Троегубый кобель оплакивал простреленные яйца так пронзительно, словно живьем был подвешен здесь же, среди ветвей.

Молчал Стоунз из воска в пыльном костюме. Навоз тоже меня не видел и не слышал, но видно было, что он недоволен, мое присутствие оскверняет песню. Я не сумел заметить, где произошло превращение. Белесые клювы портовых кранов одного цвета с воздухом отвлекли мое внимание. Стараясь не задеть восковые фигуры, я, хрустнув суставами, поднялся со скамейки и не оглядываясь, пошел вдоль газона к выходу из сквера…

— Гарри, ты идешь или шо? — они стояли возле гранитной плиты у выхода, а я по-прежнему сидел на скамейке. Сигарета показалась мне такой странной, что вынув изо рта окурок, я недоверчиво повертел его в пальцах. Цыгане их заряжают, что ли… Навоз скорбно качал головой, Стоунз смотрел исподлобья.

Они бранились. Но делали это умело, скрывая причину недовольства друг другом. Стоунз что-то пообещал Навозу, но не сделал. Тогда было решено вызывать из резерва меня, но я чем-то им не подошел, не сумел угадать, чего от меня хотят. «Та сделаю я тебе все, шо ты переживаешь, как пацан», — бормотал Стоунз свою версию Азизянова «сказал отдам — значит отдам».

Перед светофором он, будто спохватившись, выпалил мне со злобой:

— Слышь, Гарри, ты бы хоть сказал, я б тебе в столице дал солидных людей, Петьку Сысоева. Он достанет тебе все, что надо.

— Спасибо, Стоунз. Мне ничего не надо.

— Яссссно. Вы всегда были самостоятельный джентльмен.

— Дело не в этом. Мы знакомы с тобой с семьдесят пятого года. А виделись еще раньше. Ты покупал у меня марки, не помнишь? Лаосских слоников. Мне нужны были деньги, потому что Дула и Крава принесли пачку фоток: Роллинги, Элвис в фильме «Спидвей». Только я тоща не думал, что Стоунз это ты… Если раньше, в благородную эпоху, было неприлично спрашивать: «Сосете вы?» (Навоз дернулся башкой). Парадоксально неприлично, ибо как раз сосали… Шептали за спиной: этот сосет, этот сосет, он берет сосать, образовывая «паровозик» сосущих лицемеров (при каждом «сосет» вздрагивал Bom-again Навоз), — Стоунз слушал заинтересованно, — Вот, а теперь заинтересованному человеку в голову не придет ляпнуть: А сколько у вас, Антон, всего денег? Вопрос этот неприличен не тем, что денег у юноши больше, чем у других, а потому что у Антона на мозг страшная саркома давит — он твердо знает, что денег у него все равно меньше, чем у того, кто позволяет их ему иметь…

— Отец, и шо ты этим хочешь сказать? — подал голос евангелист Навоз, — в Библии ясно сказано…

— Правильно, Олег. Вы здесь еще не видели, как деликатно ведут себя юноши у банкоматов? Они точно приводят себя в порядок. Если подойти сзади и сказать «ку-ку», они обернутся и с наследственной грацией по-женски процедят: «И-ди-от». Деньги — это фигура. И чулки надо подтягивать. Мамы в подъездах поправляли трико, папы на пальицх считали эти свои «палки» несчастные, но все это в прошлом. А помнишь, Стоунз, ты мне бухой говорил, что у тебя на Хортице закопаны пять тысяч колов? Что с ними стало? Размокли на хуй, превратились в замазку, собаки вырыли и съели, как еврейский пряник в чеховской «Степи»? — я говорил, словно не успевал записывать выскакивающие мысли.

Навоз снова скрылся у себя в подъезде.

— Между прочим, подвал тоже его, — успел наябедничать Стоунз, — все заставлено барабанами, на которых он ни хуя не умеет.

Юноши у банкоматов подражают Сермяге. Рассматривая снимок, где Сермяга снят со спины, покойный Масочник произнес трехступенчатый комментарий, который я бы назвал хроматической мини-арией Масочника:

Хуй дрочит?

А почему залупы не видно?

Да он и не дрочит…

Так, притворяется.

Времени было не так много. Пять часов вечера. На остановке Стоунз рассвирепел, лицо его, и так припухшее, покраснело еще больше. Он вдруг сделался гораздо пьянее, чем казался до этого. Стоунза душило негодование. В скоплении колхозников, безразличных к тому, что перед ними Стоунз, этот маленький человек стал похож на вмиг постаревшего идола шестидесятых, очутившегося в Аду, где его имя ничего никому не говорит. Упрямый Навоз, вопреки здравому смыслу, до последней минуты ждал от Стоунза обещанного. Но что мог ему, Навозу, пообещать один из самых оригинальных людей, с которыми я все-таки успел познакомиться? Я передумал, и вместо собачьих денег, сунул ему в карман сигареты. Стоунз вспрыгнул на подножку троллейбуса. Едва закрылись двери, он тут же обернул ко мне гневное мученическое лицо. Губы его шевелились, видимо, он бранил давивших на него пассажиров. Казалось там, за сплошным стеклом, балансирует в жидкости, сердитый на чье-то коварство, одетый во взрослое, младенец…

* * *

— Может быть, сказать, чтобы Иглезиса поставили? — заботливо спросил Навоз.

— Католика? Ни за что на свете.

Акации уже покрылись листвою, но еще не цвели. Мы сидели на пеньках в кафе. Навоза здесь знали, он барабанил в этом месте, когда еще была простая школа ДОСААФ. От выпивки Навоз отказывался сам, словно чего-то опасаясь. По пути, отправив Стоунза, он зачем-то рассказал мне, что вся пепси-кола в районе армянская, фальшивая, и не советовал ее пить. Я было удивился — а где же армяне? Кроме того, фото Азнавура, как у меня на проигрывателе, я не встретил пока что ни одного. Но спросил об этом мысленно. Довольно я наговорил за последние годы, и практически все, кто меня слушает, стали только хуже. Хотя им самим, наверное, кажется, что лучше. Записывать я не успеваю, да и желания, честно говоря, особого не осталось. Это как произносить тост после выпивки. Или петь правильные слова на непонятном для окружающих языке: A parlar di rughe, a parlar di vecchie streghe…[7] чтобы услышать в конце оттянутую правду: Да они тебя и не слушают, потому что сами знают, как петь.

Мне нравился Стоунз. Он отливал из букв фантастические фигурки, не болтая лишних слов. А ведь мы могли бы никогда не познакомиться, тысячу раз переругаться из-за мелкой наебаловки, без которой, я знаю, непродажному художнику не выжить. Вот и сегодня, Стоунз похоже оставил Навоза ни с чем. Но спровоцировал Стоунза скорее всего сам Навоз, чуткий ко всякой модной возможности сэкономить. Когда-нибудь узнаем, на чем именно.

Born-again Навоз поил меня отжатой кофейной ржавчиной, потому что захватил из дома тетрадь воспоминаний. Почему бы и нет? Мушиный мед воспоминаний из мозолистого улья барабанщика. Почему бы и нет? Разве я пишу лучше? Сказано было — не Лимонов, не Газданов. А я их, кстати, и не читал. Перед военкоматом мы с Сермягой набухались. А там был прапорщик Синеокий, а тогда как раз читали по «Свободе» Буковского «И возвращается ветер»… Нам с Сермягой показалось смешно, если Синеокий, на вопрос, как ему Буковский, запоет в ответ на мотив Бюль-Бюль Оглы:

— Не читал! Не читал! Никогда-а не читал![8]

Born-again Навоз. Раньше Стоунз обязательно переделал бы Bom-again в Барньшина. «Барныгин вывалил держак» и так далее. Остальное вы знаете, как говорил Академик Сахаров в одном из своих писем. У Стоунза гениальный дар давать имена бесам. Грубоватое Навоз он облагородил небывалым отчеством — Смердулакович. Дождливым вечером возле гастронома вышел из-за угла, отмерив несколько шагов, как на дуэли, и впервые во Вселенной произнес:

— Здравия желаю, Навоз Смердулакович!

Вероятно удалившись от Навоза на более спокойное расстояние, Стоунз сумеет оценить Мудреца Мочу, как некогда оценил и похвалил Золин Гот Зол, но эта тема отдельная. Что говорить об этом вслух — Стоунз развил и поощрил целый ряд сатанинских свойств, но, кто кроме меня благодарен ему за это? Он один из двух маленьких людей, про которых я помню круглые сутки — второго зовут Чарльз Мэнсон. И через меня Стоунз, получается, знаком и с ним. Когда-то Стоунз посещал кинотеатры. По сей день простить себе не могу, что не сходил с ним на «Как утопить доктора Мрачека». Он пошел не один. С ним были Юрий и Виктор, оба филателисты. Юрий громко комментировал: «Рыбу украли» но это, пожалуй, все, что мне известно про этот легендарный поход. Зато «Тайну яхты Айвенго» мы смотрели вместе, трезвые. Я вынудил всех знакомых посмотреть этот охуенный фильм, в том числе и Нэнси. Стоунз сказал, что главный герой, грек-миллионер Коста Марос чем-то похож на Адамо. Об актерах, похожих на «нежного садовника» Сальваторе Адамо в различных стадиях разложения часто заходит речь, вспоминаю диалог:

— Как Адамо похож на Буркова!

— А тот был хороший, когда резал Шукшина…

После «Тайны Яхты Айвенго» мы зашли в пивную, а там стоял и пил кальвадос врач Шульга. Опять скажут — одно и то же. Разве что Азизяна нет. Но если просто выдумывать и не записывать, получается лучшая из нынешней прозы. Даже у классиков интереснее читать дневники и записные книжки. Люди, не склонные к самоуничижению знают, что короткая понятная песенка Элвиса полезнее, чем симфонии Вагнера, фолк блохастых земледельцев или джаз.

* * *

От кофе и от ожидания, что я скажу, Навоз вспотел, он стащил с себя кофту и положил подбородок на могучие руки. Возле плеча я увидел татуированный парашют. Опять десантник! Перехватив мой изумленный взгляд, лейтенант запаса Возианов миролюбиво улыбнулся: «Вот так мой друг, а ты как думал?»

Эти попрыгунчики преследуют меня. «Чечики кастрируют нас, прощай Россия, прощай спецназ». А в фонтане на Маяковского какой-то белесый, с кольцом в ухе, восемь раз на моих глазах пропел: «За нами Никита, Свинья и Арбат». Вокруг него плавали чипсы. Почему-то они не тонули.

Мысленно, чтобы не вызвать подозрений Возианова, я затянул свою любимую:

Не Газданов, не Лимонов,

Не Кубасов, не Леонов

Хрен с ним с этим Аполлоном…

И заглянул в рукопись. Воспоминания касались только школьного периода. Разумеется, никакой физиологии, никаких сожженных кошек. Написано аккуратно, без гадостей, чтобы те, кто попал в эту тетрадь, лет через двадцать могли читать о себе с улыбкой бабушки, изучающей подаренный ей телевизор.

— Нормально, неплохо, ты мне их дай, а я отдам девушке, она забьет текст в компьютер, а дальше видно будет. Ты не бросай это дело, что вспомнил — сразу записывай. Не мне тебя учить. Кто из нас в универе учился, я или ты? Фиксируй все подряд, потом доработаешь, смонтируешь. Литература, это, старенький мой, как грамотное джазовое соло…

Последние слова мои понравились, по липу было видно, что Олег их запоминает. Поглаживая подбородок костяшками пальцев, он ласково попросил:

— Будете печатать, ты расскажи, кто я и что.

Неужели питурик? Все может быть…

По клумбе шаталась полуизуродованная собака. Жизнь и смерть в одинаковой мере могли претендовать на ее полуживой организм. Самой собаке было все равно. Она гнила заживо и не делала из своего состояния трагедии.

— Бедный собак, — с той же лаской вымолвил Навоз, — Прикинь, отец, так жить!

— Да. Всех пора спасать — китов, пернатых тоже. У Азизяна в Рудном был человек по кличке Исус. Азизян говорил: «У Исуса до хуя редкого метала».

— Ты не посещаешь наш Джаз-клуб?

— Быки и ларечники жопами задавят. Вон, собака джазовая гуляет. Не, не хожу. У меня есть свой фаворит. Собачка Парасюк. Он похож на поросенка, и вместо лая издает такой женский кашель: А-А…А…А-А-А! Говорят, в Москве или в Питере выходят записки Азизяна «Педераст по нервной части». Или это роман. Предисловие Шахиджаняна (разумеется, вслух я это не говорил). Не, не хожу.

— Напрасно, отец. Выступают яркие люди.

— Наверняка.

…а еще Парасюк — фамилия директора Дворца Культуры. Мы как-то пришли оформляться, а он кому-то по телефону: «Ах ты, мандавоха!»

* * *

В родном городе меня поневоле окружают творческие люди. Самые одаренные, как Азизян, не написали ни строчки, кроме писем в журналы по обмену порнографией, когда это разрешили. Стоунз говорил, что носил учебники в папке цвета баклажанной икры, на ней он очень точно изобразил логотип группы Манкиз в виде электрогитарки с рожками. Нудный художник Кисточкин предпочитает жопы без дырок и сисяры без сосков. На ряд вопросов, которые я вызывал у этих людей, они могли ответить разве что глубоким вздохом, и отойти подальше. Карлица ростом ниже Стоунза. Она перерисовывает фигурки из толстого сборника. Фигурки демонстрируют свое имущество на фоне вычурных цветов, которые напоминают гигантских клопов с жилетки чеховского Мойсей Мойсеича.

Словно мутанты среди декораций нехорошего городка, меня обступают талантливые люди. Непонятно, чего они добиваются, чтобы я в ужасе бежал, или тут же умер от страха? Вот бледный, мученически сузив глаза, движется Рыжая Скотина — русский человек, композитор. Не дай бог заговорить в доме повешенного, а частенько и обрыганного, о веревке! Каждый из них пережил трагическое разочарование, но сумел не обозлиться. Мы пойдем — а ты стой, аферист, не путайся у нас под ногами. Сложим наши хуи на фоне клопов в портфолио, и двинемся в путь.

Че Гевара тоже пережил разочарование. Залез в самолет и прилетел в Америку. Его отпиздили и отправили обратно. Он мельком увидел рай, но успел его возненавидеть.

Азизяна повезли в Москву. Надели чистые шорты, рубашечку, панамку и выпустили погулять во двор, где ему тут же попали камнем в морду и едва не сделали калекой на всю жизнь…

Олежку нельзя отнести ни к особо талантливым, ни к шибко грамотным, но то, что ему нравится, в необходимости чего он убежден — Возианов не бросает. Ему, правда, еще нет сорока, а там посмотрим.

* * *

В этот вечер выяснилось, что Навоз до сих пор верит, будто я стрелял из дробовика по зданию КГБ. Ему ли не знать о моем глубочайшем презрении к оружию любого вида и размера! Я сачковал военное дело в открытую. Откуда у меня дробовик?

— Ведь мы в те времена общались каждый день? — спрашиваю.

Навоз не глядит на меня.

— Не знаю. Они показали мне дыру в окне, — отвечает он отрывисто и хмуро. Так в его среде принято отвечать посетителям, назойливо пробующим заказать запрещенную песню.

— Но с какой стати я должен был стрелять в окно КГБ, и почему меня за это не арестовали?

— Не знаю, отец. Но спрашивали о тебе конкретно. Видно было, что тобой интересуются.

Навоз проводил меня до самого подъезда и только там вручил мне тетрадь своих воспоминаний. Удивительно дело, болезнь меня не отпустила, но я совсем перестал о ней думать.

День прошел. Мне поставили пломбу. Я увидел, во что превратился Стоунз. Навоз доверил мне рукопись и дал понять, что все эти годы ему было известно про мою стрельбу по окнам КГБ…

Если мне говорят, что «Ферросплав» сильная команда, я не спорю, если спрашивают, как мне такая-то группа, я большим пальцем показываю — «Во!» Зачем обижать болельщиков? Зачем подкрадываться и куковать в ухо юноше перед банкоматом? Делаешь загранпаспорт? Делаю загранпаспорт. Они показали мне дырку в окне.

Хорошо писать рассказы, короткие и потешные, как мой друг Стоунз. Убрали одну букву, чтобы осталось Питер Лорр — и рассказ готов. Короткий, как Питер Лорре, без буквы «е». Но, по-моему, рано ставить точку — у Исуса до хуя редкого метала. Так в конце кассеты после новой шумной записи возле самого ракорда, случается, уцелеет отрывок блатняка под гитару и кольнет тоскливо и гневно, как прощальный взгляд Стоунза из-под стекла троллейбуса.

У меня такое ощущение, что проповедников-евангелистов постепенно вытесняют тантрические ебни. Подозреваю, кое-кто из тех, кого я знаю — полустарухи, ходившие десять лет назад в кроссовках и гольфах с напуском и вязаной полоской на лбу, когда говорят «йога», имеют в виду ритуальные ебни в помещении. Отравленная, разграбленная Украина почему-то подвержена нашествиям разного рода сектантов. Даже в Москве я успел заметить — в самых похабных радикальных кружках преобладают выходцы отсюда.

Многие коллеги Навоза по музыке ищут спасения от цыганской ширки в проповедях евангелистов. Поэтому фраза «у Исуса много редкого метала» могла бы украсить цветную афишу любого пастора, как почти все, сказанное Азизяном. Но лучше об этом не говорить.

* * *

Повстречал Навоза через год, вместе садимся в троллейбус. Подходит кондуктор. Я беру билет. А Навоз: «Удостоверение». Даже не предъявил, но я догадался, наконец, в чем дело. Благодаря добытой с помощью Стоунза книжечке, Навоз теперь числится инвалидом. Что же, все правильно, передние лапы пролезли — пролезай и задними.

Прошлой ночью в полусне мне слышалась странная песня. Голос вроде бы Северного. Речь в ней шла об отношениях юного Сермяги с осветителем Ивановым:

Осветителя жена расторопная была

Она сразу поняла про сермягины дела.

Северный, конечно, никогда такого не пел. Но голос внутри меня, голос моей памяти продолжает петь не просто знакомые, но и совершенно новые вещи. И хорошо, что их никто не слышит, кроме меня самого. Представьте, если хотите, Иванов в расстегнутой красной рубахе, в белоснежной майке просит Сермягу, чтобы тот поставил «Осветителя жену»…

Я давно не пользуюсь своим удостоверением инвалида. Кондуктора не верят, что на фото изображен я. Проще заплатить. Этому снимку лет двадцать. Я переклеил его со старого читательского билета, чтобы не позировать лишний раз. Теперь синяя книжечка лежит в правом ящике туалетного столика, трофейного, из Германии, рядом с прядью моих младенческих волос и пустой пачкой от сигарет с ментолом. Внутри пачки есть надпись «Не забывай обо мне!» Ее сделала девушка, с которой я познакомился в психбольнице осенью девяносто третьего года. Меня уговорили лечь туда, чтобы моя репутация сумасшедшего не пошатнулась. Но последнее время я редко езжу троллейбусом. В отличие от Стоунза с Навозом.

ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОРА

Есть ли в этой истории скрытый смысл? Можно ли понимать ее как зашифрованное сообщение о присутствии среди нас людей не совсем обычных, хотя и мало кому интересных? Три ее героя — три волхва, короли, по евангельскому преданию ведомые звездой, чтобы поклониться младенцу. Стоунз — один из них и есть младенец. Он дает избранным евангелия под видом инвалидских удостоверений. Два бездетных отшельника — Сермяга и Азизян не симпатизируют никому. Неуточняемая «отравленность» рассказчика это перефраз известной сцены из «Мальтийского сокола», когда Сэму Спейду дали отравленный виски. Чтобы лчуше представить себе Навоза, следует сказать, что он поход на Роберта Митчума. Стоунз — копия Питер Лорре в фильме «Beat the Deuil»

Загрузка...