Наше такси стояло перед баром. Я зашел туда, чтобы сменить Ленца, взять у него ключ и документы. Готфрид вышел со мной на улицу.
— Как с выручкой сегодня? — спросил я.
— Так себе, — ответил он. — То ли слишком много развелось такси, то ли слишком мало людей стало, которые ездят на такси. А у тебя как?
— Плохо. Простоял почти всю ночь, не наскреб и двадцати марок.
— Печальные времена! — Готфрид вскинул брови. — Ну так ты сегодня, видимо, не очень торопишься?
— Нет, а почему ты спрашиваешь?
— Может, подбросишь меня тут неподалеку...
— Лады. — Мы сели. — А куда тебе? — спросил я.
— К собору.
— Куда, куда? — переспросил я. — Я, вероятно, ослышался? Мне померещилось, будто ты сказал к собору.
— Нет, сын мой, ты не ослышался. Именно к собору!
Я удивленно посмотрел на него.
— Ничему не удивляйся, а поезжай, — сказал Готфрид.
— Ну-ну.
Мы поехали.
Собор находился в старой части города, на просторной площади, сплошь окруженной домами духовных особ. Я остановился у главного портала.
— Дальше, — сказал Готфрид. — Вокруг.
Он велел остановить у небольшого входа с тыловой стороны собора и вылез из машины.
— Ты, кажется, хочешь исповедаться, — сказал я. — Желаю успеха.
— Пойдем-ка со мной, — ответил он.
Я рассмеялся.
— Только не сегодня. С утра уже помолился. Обычно мне этого хватает на весь день.
— Не болтай глупости, детка! Пойдем со мной. Сегодня я щедрый, покажу тебе кое-что.
Меня разобрало любопытство, и я последовал за ним. Мы вошли через какую-то маленькую дверь и сразу же очутились в крытой галерее внутреннего монастырского двора. Длинные ряды арок, опиравшихся на серые гранитные колонны, образовывали большой прямоугольник с садиком внутри. В середине помещался большой полуразрушенный от времени крест с фигурой Спасителя. По сторонам были каменные барельефы с изображением мучительных страстей Господних. Перед каждым изображением стояла старая скамья для молящихся. Сад одичал и цвел буйным цветом.
Готфрид показал мне рукой на несколько могучих кустов белых и красных роз.
— Вот что я хотел тебе показать! Узнаешь?
Я остановился в изумлении.
— Конечно, узнаю, — сказал я. — Так вот где ты снял урожай, старый потрошитель церквей!
Неделю назад Пат переехала в пансион фрау Залевски, и в тот же день вечером Ленц прислал ей с Юппом огромный букет роз. Их было столько, что Юппу пришлось дважды спускаться к машине, каждый раз возвращаясь с полной охапкой. Я уже тогда ломал себе голову, гадая, где Готфрид мог их раздобыть, я ведь знал его принцип — цветов не покупать. А в городских парках я таких роз не видел.
— Идея стоящая! — признал я. — До этого надо было додуматься!
Готфрид заулыбался:
— Здесь не сад, а золотая жила! — Он торжественно положил мне руку на плечо. — Беру тебя в долю! Я полагаю, теперь тебе это будет особенно кстати.
— Почему именно теперь? — спросил я.
— Потому что городские насаждения как-то заметно опустели в последнее время. А ведь они были единственным пастбищем, на котором ты пасся, не так ли?
Я кивнул.
— Кроме того, — продолжал Готфрид, — ты теперь вступаешь в период, когда сказывается разница между мещанином и благородным кавалером. Мещанин чем дольше знает женщину, тем меньше оказывает ей знаков внимания. Кавалер действует противоположно. — Он сделал широкий жест рукой. — А с этаким-то садом ты можешь переплюнуть всех кавалеров!
Я рассмеялся.
— Все это хорошо, Готфрид, — сказал я. — Но каково, если поймают? Удирать отсюда непросто, а люди набожные, чего доброго, квалифицируют мои действия как осквернение святыни.
— Юный друг мой, — произнес Ленц, — разве ты здесь кого-нибудь зришь? После войны люди предпочитают ходить на политические собрания, а не в церковь.
Это было верно.
— Ну а как же пасторы? — спросил я.
— Пасторам нет дела до цветов, иначе они ухаживали бы за садом. А Господу Богу сие будет только угодно, ежели ты порадуешь кого-нибудь цветами. Он-то не из скряг. Это старый солдат.
— Тут ты прав! — Я окинул взором огромные старые кусты. — На ближайшие недели я обеспечен, Готфрид.
— Больше чем на недели. Тебе повезло. Это очень устойчивый и долгоцветущий сорт роз. Их тебе хватит по меньшей мере до сентября. А там пойдут астры и хризантемы. Идем, я тебе заодно покажу.
Мы пошли по саду. Розы источали дурманящий аромат. Тучами с цветка на цветок перелетали гудящие рои пчел.
— Посмотри-ка на них, — сказал я, останавливаясь. — Они-то как попали сюда? В самый центр города? Ведь поблизости не может быть никаких ульев. Разве что пасторы держат их на крыше?
— Нет, брат мой, — ответил Ленц. — Могу побиться об заклад, что они прилетают с какого-нибудь крестьянского хутора. Просто они хорошо знают свой путь. — Он прищурил глаза. — В отличие от нас, не так ли?
Я пожал плечами:
— Может, и знаем. Хоть какой-то отрезок. Насколько нам это дано. А ты не знаешь?
— Нет. Да и не хочу знать. Всякие там цели делают жизнь буржуазной.
Я взглянул на башню собора. Она отливала зеленым шелком на фоне небесной голубизны, бесконечно старая и безмятежная, в подвижном венчике ласточек.
— Как здесь тихо, — сказал я.
Ленц кивнул.
— Да, старичок, здесь-то и понимаешь, что тебе, в сущности, всегда не хватало одного-единственного, чтобы стать хорошим человеком, — времени. Не так ли?
— Времени и покоя, — ответил я. — Покоя не хватало тоже.
Он засмеялся.
— Теперь слишком поздно! Теперь никакого покоя мы бы не вынесли. Поэтому — вперед! То бишь назад к привычной сутолоке!
Высадив Ленца, я вернулся на стоянку. По пути проехал и кладбище. Я знал, что Пат в это время лежит в своем шезлонге на балконе, и, проезжая мимо, несколько раз посигналил. Никто, однако, не показался, и я поехал дальше. Зато там я увидел фрау Хассе, плывшую по улице в своей напоминавшей фату шелковой пелерине. Она повернула за угол. Я поехал за ней, чтобы спросить, не нужно ли ее куда-нибудь подвезти. Но, добравшись до перекрестка, я увидел, как она садится в машину, стоявшую за углом. Это был довольно-таки обшарпанный лимузин образца тысяча девятьсот двадцать третьего года, который немедленно затарахтел и тронулся. За рулем сидел мужчина с утиным носом в броском клетчатом костюме.
Я довольно долго смотрел вслед машине. Вот что, значит, бывает, когда женщина подолгу сидит дома одна. Я в глубокой задумчивости поехал на остановку, где присоединился к веренице ожидающих клиентов такси.
Солнце накалило крышу машины. Очередь двигалась медленно. Я подремывал, пытался даже уснуть. Однако «умыканье» фрау Хассе не давало мне покоя. Конечно, у нас все по-другому, но ведь Пат в конце концов тоже весь день сидит дома одна.
Я вылез из машины и направился вперед, к Густаву.
— На-ка, выпей, — предложил он мне, протягивая термос. — Напиток холодный, просто чудо! Собственное изобретение! Кофе со льдом. Держится в таком виде часами при любой жаре. Да, Густав — человек практичный!
Я выпил стаканчик.
— Раз уж ты такой практичный, — сказал я, — то подскажи мне, чем занять женщину, которая много времени проводит одна.
— Нет ничего проще! — Густав взглянул на меня с видом превосходства. — Чудило ты, Роберт! Ребенок или собака! Спросил бы что-нибудь посложнее!
— Собака! — опешил я от изумления. — Черт побери, конечно, собака! Ты прав! У кого есть собака, тот не одинок.
Я предложил ему сигарету.
— Послушай, а ты, случайно, не в курсе, где их берут? Вряд ли такое добро теперь дорого.
Густав укоризненно покачал головой:
— Нет, Роберт, ты и в самом деле не представляешь, кого имеешь в моем лице. Ведь мой будущий тесть — второй секретарь ферейна, объединяющего владельцев доберман-пинчеров! Разумеется, ты получишь щенка самых лучших кровей, и даже бесплатно. Есть у нас как раз один помет, четыре плюс два, бабушка — медалистка Герта фон дер Тоггенбург.
Густав был из тех, кто родился в рубашке. Отец его невесты не только разводил доберманов, но и содержал трактир — «Новую келью»; а невеста его, помимо всего прочего, была владелицей плиссировочной мастерской. Позиции Густава благодаря этому были самые первоклассные. У тестя он столовался на дармовщинку, а невеста стирала и гладила ему рубашки. Он не торопился с женитьбой. Ведь тогда у него прибавилось бы забот.
Я объяснил Густаву, что доберман — это не совсем то, что нужно. Слишком уж крупен, да и характер ненадежный. Густав недолго раздумывал. Как бывалый вояка, он привык действовать немедленно.
— Пойдем со мной, — сказал он. — На разведку. Есть у меня кое-что на примете. Только ты не встревай в мои переговоры.
— Ладно.
Он привел меня к небольшой лавке. В витрине были выставлены аквариумы с водорослями. Тут же в ящике сидели две понурые морские свинки. По бокам висели клетки, в которых неутомимо резвились чижики, зяблики, канарейки.
К нам вышел небольшой кривоногий человечек в коричневой вязаной жилетке. Водянистые глаза, поблекшая кожа лица и целый фонарь вместо носа — видать, заядлый поклонник пива и шнапса.
— Скажи-ка, Антон, как поживает Аста? — спросил Густав.
— Второй приз и почетная грамота в Кёльне, — ответил Антон.
— Какая подлость! — воскликнул Густав. — Отчего же не первый?
— Первый они сунули Удо Бланкенфельзу, — буркнул Антон. — Оборжаться можно! Жулики!
Где-то в глубине лавки слышалось тявканье и скулеж. Густав прошел туда. И тут же вернулся, держа за шиворот двух маленьких терьеров — в левой руке черно-белого, в правой — красновато-бурого. Он незаметно встряхнул того, что был в правой. Я взглянул на него: да, подходящий.
Щенок был красив на загляденье. Лапки прямые, тельце квадратное, головка прямоугольная. Вид лихой и смышленый. Густав выпустил щенков из рук.
— Смешной метис, — сказал он, показывая на красновато-бурого. — Откуда он у тебя?
Антон сказал, что ему оставила его одна дама, уехавшая в Южную Америку. Густав разразился недоверчивым смехом. Антон, обидевшись, полез за родословной, восходившей аж к Ноеву ковчегу. Густав только махнул рукой и стал выказывать интерес к черно-белому щенку. Антон потребовал сто марок за бурого. Густав предложил пять. Его не устраивал прадедушка. Да и хвост вызывал сомнения. Уши тоже были не вполне. Вот черно-белый — тот был на все сто.
Я стоял в углу и слушал. Вдруг кто-то дернул меня за шляпу. Я с удивлением обернулся. В углу на шесте сидела маленькая сгорбленная обезьянка с рыжеватой шерстью и грустной мордочкой. У нее были черные круглые глазки и рот в озабоченных старушечьих складках. Она была опоясана кожаным ремнем, соединенным с цепью. Маленькие черные руки ее до ужаса походили на человечьи.
Я стоял спокойно, не шевелясь. Обезьянка медленно приблизилась ко мне по шесту. При этом она неотрывно смотрела на меня, без недоверия, но каким-то странным, отрешенным взглядом. Наконец она осторожно протянула лапу. Я подставил ей палец. Она сначала отпрянула назад, но потом взяла его. Было так странно ощущать эту прохладную детскую ручку, стиснувшую мой палец. Казалось, что в этом жалком тельце заключен несчастный, немотствующий человек, который хочет выйти наружу. Его взгляд, полный смертельной тоски, нельзя было вынести долго.
Отдуваясь, Густав выбрался тем временем из леса родословных дерев.
— Стало быть, по рукам, Антон, получишь за него щенка добермана от Герты. Лучшая сделка за всю твою жизнь! — Потом он обратился ко мне: — Возьмешь его сразу?
— А сколько он стоит?
— Нисколько. Я выменял его на добермана, которого подарил тебе раньше. Да, брат, Густав умеет обделывать дела! Густав — золото, а не парень!
Мы договорились, что я заеду за щенком попозже, когда буду возвращаться из рейса.
— Ты хоть представляешь себе, что заполучил? — спросил Густав, когда мы вышли. — Это же ирландский терьер! Большая редкость! Чистейших кровей, без единого изъяна! Да еще родословная такая, что ты, раб Божий, должен кланяться этой скотине в пояс, когда захочешь поговорить с ней.
— Густав, — сказал я, — ты оказал мне великую услугу. Пойдем-ка выпьем за это дело лучшего коньяку, который только найдется.
— Только не сегодня! — заявил Густав. — Сегодня у меня должна быть твердая рука. Иду вечером в наш кегельбан. Обещай, что ты как-нибудь сходишь со мной! Там очень приличные люди, есть даже один обер-постсекретарь.
— Как-нибудь схожу, — сказал я. — Даже если там не будет обер-постсекретаря.
Около шести я вернулся в мастерскую. Кестер поджидал меня.
— Сегодня днем звонил Жаффе. Просил тебя позвонить.
Я обомлел.
— Он сказал что-нибудь, Отто?
— Нет, ничего особенного. Сказал только, что принимает до пяти у себя, а потом поедет в больницу Святой Доротеи. Так что тебе надо звонить туда.
— Хорошо.
Я пошел в контору. Там было тепло и душно, но меня бил озноб, и телефонная трубка дрожала в моей руке.
— Не дури, — сказал я самому себе и покрепче уперся локтем в стол.
Я дозвонился не скоро.
— У вас есть время? — спросил Жаффе.
— Да.
— В таком случае не откладывая приезжайте. Я буду здесь еще в течение часа.
Я хотел спросить его, не случилось ли чего с Пат. Но так и не решился.
— Хорошо, — сказал я, — через десять минут я буду у вас.
Я нажал на рычаг и тут же позвонил домой. Сняла трубку Фрида. Я попросил позвать Пат.
— Не знаю, дома ли, — последовал недовольный ответ. — Сейчас гляну.
Я ждал. Голову распирало от горячего дурмана. Время тянулось бесконечно. Наконец в трубке послышался шорох, а за ним голос Пат:
— Робби?
На миг я закрыл глаза.
— Как дела, Пат?
— Хорошо. Сижу на балконе, читаю. Книжка интересная — не оторвешься.
— Книжка интересная, вот оно что... — сказал я. — Это прекрасно. Я только хотел сказать, что сегодня приду чуточку позже. Ты уже дочитала свою книгу?
— Нет, я на самой середине. На несколько часов еще хватит.
— А, ну я буду значительно раньше. А ты читай пока.
Я посидел еще немного в конторе. Потом поднялся.
— Отто, — сказал я, — можно взять «Карла»?
— Конечно. Если хочешь, я поеду с тобой. Мне здесь нечего делать.
— Не стоит. Ничего не случилось. Я уже звонил домой.
«Какое небо, — думал я, когда «Карл» пулей летел по улице, — какое чудесное небо вечерами над крышами! Как богата и прекрасна жизнь!»
Мне пришлось немного подождать Жаффе. Сестра провела меня в маленькую комнату, где можно было занять себя старыми журналами. На подоконнике выстроились цветочные горшки с вьющимися растениями. Вечные журналы в коричневых обложках и вечно унылые вьющиеся растения — неизбежная принадлежность приемных врачей и больниц.
Вошел Жаффе. На нем был белоснежный халат, на котором еще не разгладились складки от утюжки. Но когда он подсел ко мне, я заметил на внутренней стороне правого рукава маленькое алое пятнышко крови.
Я немало повидал крови в своей жизни, но это крохотное пятнышко подействовало на меня куда более угнетающе, чем все пропитанные кровью повязки. И моей уверенности как не бывало.
— Я обещал вам рассказать, как обстоят дела у фройляйн Хольман, — сказал Жаффе.
Я кивнул, глядя на пеструю плюшевую скатерть. Я не мог оторвать глаз от переплетения шестиугольников на ней, про себя идиотски решив, что все оборвется, если только я не моргну до тех пор, пока Жаффе заговорит снова.
— Два года назад она шесть месяцев провела в санатории. Вы знаете об этом?
— Нет, — сказал я, по-прежнему глядя на скатерть.
— После этого ее состояние улучшилось. Теперь я ее тщательно исследовал. Этой зимой ей непременно следует снова поехать туда. Ей нельзя оставаться в городе.
Я все еще смотрел на шестиугольники. Они уже начали расплываться и танцевать у меня перед глазами.
— Когда нужно ехать? — спросил я.
— Осенью. Самое позднее — в конце октября.
— Значит, кровотечение не было случайным?
— Нет.
Я оторвал глаза от скатерти.
— Вероятно, мне не нужно рассказывать вам о том, — продолжал Жаффе, — что эта болезнь непредсказуема. Год назад казалось, что процесс остановился, произошло инкапсулирование, и можно было предположить, что очаг закрылся. И так же, как недавно процесс неожиданно возобновился, он может в любой момент столь же внезапно прекратиться. Это не просто слова — так действительно бывает. Я сам наблюдал случаи удивительного исцеления.
— Но и ухудшения тоже?
Он посмотрел на меня.
— И это тоже, конечно.
Он стал входить в детали. Оба легкие были поражены, правое меньше, левое больше. Потом, прервавшись, он позвонил в звоночек. Появилась сестра.
— Принесите-ка мой портфель.
Сестра принесла то, что требовали. Жаффе вынул из портфеля два огромных похрустывающих конверта с фотоснимками. Он извлек их и поднес к окну.
— Так виднее. Это рентгеновские снимки.
На прозрачной серой пластинке я увидел сплетения позвоночника, лопатки, ключицы, плечевые суставы и плоские сабли ребер. Но я увидел больше — я увидел скелет. Он как темный призрак проступал на фоне бледных, расплывающихся пятен снимка. Я увидел скелет Пат. Скелет Пат.
Взяв пинцет, Жаффе стал указывать мне на отдельные линии и пятна, объясняя, что они значат. Педантизм ученого овладел им настолько, что он даже не заметил, что я не смотрю на снимок. Наконец он обратился ко мне:
— Вы поняли?
— Да, — сказал я.
— А что же у вас такой вид?
— Нет, нет, ничего, — сказал я, — просто я плохо вижу.
— Ах вот что. — Он поправил очки. Потом снова засунул снимки в конверты и испытующе посмотрел на меня. — Не забивайте себе голову бесполезными размышлениями.
— Я этого и не делаю. Но что за напасть проклятая! Миллионы людей здоровы! Почему именно она должна быть больна?
Жаффе помолчал.
— На этот вопрос вам никто не ответит, — сказал он потом.
— Да, — воскликнул я в порыве горького и слепого бешенства, — на этот вопрос никто не ответит! Разумеется! Кто в ответе за людские страдания и смерть! Вот ведь проклятие! Главное — ничего нельзя сделать.
Жаффе долго смотрел на меня.
— Простите, — сказал я. — Но я не умею обманывать себя. Вот в чем весь ужас.
Он продолжал смотреть на меня.
— У вас есть немного времени? — спросил он.
— Да, — сказал я. — Времени у меня достаточно.
Он встал.
— У меня сейчас вечерний обход. Мне хотелось бы, чтобы вы пошли со мной. Сестра даст вам белый халат. Пациенты посчитают вас моим ассистентом.
Я не мог понять, чего он хочет, но покорно взял халат, который протянула мне сестра.
Мы шли длинными коридорами. Сквозь широкие окна в них проникал розовый закат. Свет был мягкий, приглушенный, призрачный и парящий. Некоторые окна были открыты. В них лился запах цветущих лип.
Жаффе открыл одну из дверей. Навстречу нам ударил удушливый, гнилостный запах. Женщина с чудесными волосами цвета старинного золота, испещренными солнечными бликами, с усилием подняла руку. Чистый лоб, по-благородному узкая голова. Однако под самыми глазами начиналась повязка, доходившая до рта. Жаффе осторожно снял ее. Я увидел, что у женщины не было носа. На месте носа зияла кроваво-красная рана, покрытая струпьями, с двумя дырочками посередине. Жаффе снова наложил повязку.
— Все хорошо, — мягко сказал он женщине и повернулся к выходу.
Он прикрыл за собой дверь. В коридоре я задержался, уставившись на вечереющее небо за окном.
— Пойдемте же! — сказал Жаффе и первым вошел в следующую палату.
Нас встретили тяжелое дыхание и стоны метавшегося в жару человека. То был мужчина с лицом оловянного цвета, на котором странно выделялись яркие алые пятна. Его рот был широко раскрыт, глаза повылезали из орбит, а руки беспокойно бегали по одеялу. Он был без сознания. На доске с отметками температуры устойчиво держалась цифра сорок. У его постели сидела сестра и читала. Когда вошел Жаффе, она отложила книгу и встала. Он бросил взгляд на доску и покачал головой:
— Двустороннее воспаление легких плюс плеврит. Вот уже неделю сражается за свою жизнь, как бык. Рецидив. Слишком рано вышел на работу. Жена и четверо детей. Безнадежен.
Он прослушал легкие больного и проверил его пульс. Сестра помогала ему. При этом она уронила на пол свою книгу. Я поднял ее и увидел, что это была поваренная книга. Руки больного непрерывно, как пауки, елозили по одеялу, издавая царапающий звук — единственный в тишине комнаты.
— Останьтесь здесь на ночь, сестра, — сказал Жаффе.
Мы вышли в коридор. Розовый закат за окном сгустился. Теперь он плавал в окнах, как облако.
— Ну и свет, будь он неладен, — сказал я.
— Почему? — спросил Жаффе.
— Очень уж это все не сочетается. Одно с другим.
— Почему же? — сказал Жаффе. — Сочетается.
В следующей палате хрипела женщина. Ее доставили днем с тяжелым отравлением вероналом. Накануне случилось несчастье с ее мужем. Он сломал позвоночник, и его, орущего от боли и в полном сознании, принесли домой, где он и умер ночью.
— Она выживет? — спросил я.
— Вероятно.
— А зачем ей жить?
— За последние годы у меня было пять подобных случаев, — сказал Жаффе. — И только одна попыталась покончить с собой вторично. Газом. Она умерла. Остальные живы, а две так и вовсе вышли замуж вторично.
В следующей палате лежал мужчина, который был парализован уже двенадцать лет. У него была восковая кожа, жидкая черная борода и огромные тихие глаза.
— Как дела? — спросил Жаффе.
Мужчина сделал неопределенный жест рукой. Потом показал на окно.
— Взгляните, какое небо. Будет дождь. Я это чувствую. — Он улыбнулся. — Когда идет дождь, лучше спится.
Перед ним на одеяле лежала кожаная шахматная доска с дырочками для фигур. Тут же кипа газет и несколько книг.
Мы пошли дальше. Я видел совершенно истерзанную родами молодую женщину с синими губами и глазами, в которых застыл ужас; видел ребенка-калеку с недоразвитыми вывернутыми ножками и водянкой головы; мужчину, у которого вырезали желудок; похожую на сову старушку, горько плакавшую оттого, что родные не желали заботиться о ней, ибо она, по их мнению, слишком уж зажилась на свете; слепую, истово верившую в то, что снова прозреет; пораженного сифилисом ребенка с кровоточащей сыпью и его отца, сидевшего у постели; женщину, у которой утром отняли вторую грудь, и другую, скрюченную ревматизмом суставов; и третью, у которой вырезали яичники; рабочего с раздавленными почками... Палата сменялась палатой, и в каждой палате было одно и то же — почти безжизненные лица, стонущие, изуродованные тела, сведенные судорогой или парализованные, какой-то клубок, какая-то нескончаемая цепь страданий, страха, покорности, боли, отчаяния, надежды, горя; и всякий раз, когда мы закрывали дверь в палату, нас внезапно снова окутывал розовый свет этого нездешнего вечера, всякий раз ужасы больничных казематов сменяло это нежное облако из мягкого, отливающего пурпуром сияния, о котором нельзя было определенно сказать, чего в нем заключено больше — убийственной насмешки или непостижного человеческому уму утешения.
Жаффе остановился у входа в операционный зал. В матовое стекло двери бил яркий свет. Две сестры вкатили в зал плоскую каталку. На ней лежала женщина. Я встретился с ней взглядом. Но она меня словно не видела. Ее взгляд был устремлен куда-то неизмеримо дальше меня. Но я даже вздрогнул от этого взгляда — столько в нем было твердой решимости и спокойствия.
Теперь вдруг лицо Жаффе показалось мне страшно усталым.
— Не знаю, правильно ли я поступил, показав вам все это, — сказал он, — но мне казалось, мало толку утешать вас одними словами. Вы бы все равно мне не поверили. А теперь вы убедились, что многие из этих людей поражены куда более тяжелыми болезнями, чем Пат Хольман. У большинства из них не осталось ничего, кроме надежды. И все-таки многие из них выживут. Снова будут здоровы. Вот это я и хотел вам показать.
Я кивнул.
— Это было правильно, — сказал я.
— Девять лет назад умерла моя жена. Ей было двадцать пять лет. Никогда ничем не болела. Грипп. — Он немного помолчал. — Вы понимаете, почему я это вам говорю?
Я снова кивнул.
— Ничего нельзя знать заранее. Смертельно больной может пережить здорового. Жизнь — странная штука.
Теперь я увидел на лице Жаффе множество морщин.
Подошла сестра и что-то прошептала ему. Он резко выпрямился и кивком головы указал на операционный зал.
— Мне нужно туда. Ни в коем случае не показывайте Пат, что вы удручены. Это теперь самое важное. Сможете?
— Да, — сказал я.
Он пожал мне руку и быстро прошел с сестрой через стеклянную дверь в сверкавший меловой белизной зал.
Я медленно спускался по бесконечным ступеням. Чем ниже я спускался, тем темнее становилось в здании, а на втором этаже уже горел электрический свет. Когда я вышел на улицу, то еще успел застать словно бы последний вздох розового облачка на горизонте. Тут же оно погасло, и небо стало серым.
Какое-то время я сидел в машине, отрешенно уставившись в одну точку. Потом встряхнулся и поехал назад в мастерскую. Кестер ждал меня у ворот. Я заехал во двор и вышел из машины.
— Ты уже знал об этом? — спросил я.
— Да. Но Жаффе сам хотел тебе это сказать.
Я кивнул.
Кестер смотрел на меня.
— Отто, — сказал я, — я не ребенок и понимаю, что еще не все потеряно. Но сегодня вечером мне, наверное, будет трудно ничем не выдать себя, если я останусь с Пат наедине. Завтра такой проблемы уже не будет. Завтра я буду в порядке. А сегодня... Может, сходим все вместе куда-нибудь вечером?
— Само собой, Робби. Я и сам думал об этом и даже предупредил Готфрида.
— Тогда дай мне еще раз «Карла». Поеду домой, заберу Пат, а через час заеду за вами.
— Хорошо.
И я отправился дальше. Уже когда был на Николайштрассе, вспомнил про собаку. Повернул и поехал за ней.
В окнах лавки было темно, но дверь была открыта. Антон сидел в глубине помещения на походной кровати. В руке у него была бутылка.
— Посадил меня Густав в кучу дерьма! — сказал он, обдав меня винным перегаром.
Терьер бросился мне навстречу, запрыгал, обнюхал, лизнул мне руку. В косом свете, падавшем с улицы, глаза его отливали зеленым цветом. Антон, покачнувшись, встал и внезапно заплакал.
— Прощай, собачка, вот и ты уходишь... все уходят... Тильда подохла... Минна ушла... Скажите, мистер, на кой шут живет наш брат на свете?
Только этого мне не хватало! Маленькая безрадостная электрическая лампочка, которую он теперь включил, гнилостный запах аквариумов, тихий шорох черепах и птиц, низенький одутловатый человечек — ну и лавчонка!
— Ну, толстопузые — это понятно, а наш-то брат, а, мистер? Зачем мы-то живем, горемыки-пинчеры?
Обезьянка жалобно взвизгнула и стала бешено метаться по своему шесту. По стене прыгала ее огромная тень.
— Коко, — всхлипнул человечек, уставший от одиноких возлияний в кромешной тьме, — единственный мой, иди сюда! — Он протянул обезьяне бутылку. Она вцепилась в нее обеими руками.
— Вы погубите эту тварь, если будете давать ей спиртное, — сказал я.
— Ну и пусть, мистер, — пробормотал он, — годом-двумя больше или меньше на цепи... один шут, сударь... один шут...
Я взял щенка, прижавшегося ко мне теплым комочком, и вышел. На улице я опустил его на тротуар. Грациозно прыгая на мягких лапах, он побежал за мной к машине.
Я приехал домой и осторожно поднялся наверх, ведя собаку на поводке. В коридоре я остановился перед зеркалом. В моем лице не было ничего необычного. Я постучался к Пат, слегка приоткрыл дверь и пустил щенка.
Оставаясь в коридоре, я крепко держал поводок и ждал. Но вместо голоса Пат я неожиданно услыхал бас фрау Залевски:
— Силы небесные!
На душе у меня отлегло, и я заглянул в комнату уже смелее. Я боялся первых минут наедине с Пат, теперь же положение облегчалось — фрау Залевски была надежным амортизатором. Она величественно восседала за столом с чашкой кофе и колодой карт, разложенных в особом мистическом порядке. Пат, пристроившись рядом, с горящими глазами внимала предсказаниям.
— Добрый вечер, — сказал я, радуясь такому обороту.
— А вот и он, — с достоинством произнесла фрау Залевски. — Недлинная дорога в вечерний час, а рядом король темной масти из казенного дома.
Собачка рванулась с поводка и с лаем проскочила между моих ног на середину комнаты.
— Боже мой! — воскликнула Пат. — Да ведь это ирландский терьер!
— Какие познания! — сказал я. — А я вот еще два часа назад не имел об этой породе никакого понятия.
Пат наклонилась к щенку, который радостно кинулся к ней, стараясь ее лизнуть.
— А как его зовут, Робби?
— Не имею представления. Вероятно, Коньяк или Виски, судя по тому человеку, которому он принадлежал.
— А теперь он принадлежит нам?
— Насколько вообще живое существо может принадлежать кому-либо.
Пат вся зашлась от восторга.
— Назовем его Билли, ладно, Робби? У моей мамы была в детстве собака, которую звали Билли. Она мне часто о ней рассказывала.
— Так я, стало быть, угадал? — сказал я.
— А это чистоплотный пес? — спросила фрау Залевски.
— У него родословная как у князя, — откликнулся я. — А князья — народ чистоплотный.
— Но не в детском возрасте. Сколько ему, кстати?
— Восемь месяцев. Это соответствует шестнадцатилетнему возрасту у человека.
— Он не выглядит особенно чистоплотным, — заявила фрау Залевски.
— Просто его надо помыть, вот и все.
Пат выпрямилась и положила руку на плечо фрау Залевски. Я обомлел.
— Я всегда мечтала завести собаку, — сказала она. — Нам можно ее оставить, не правда ли? Ведь вы не возражаете?
Впервые с тех пор, как я ее знал, матушка Залевски пришла в замешательство.
— Ну, по мне так... как вам будет угодно, — ответила она. — Оно и по картам так выходило. Сюрприз от короля, хозяина дома.
— А было ли в картах, что мы уходим сегодня вечером? — спросил я.
Пат засмеялась.
— Ну, до этого мы еще не дошли, Робби. У нас шла речь о тебе.
Фрау Залевски встала и собрала свои карты.
— Картам можно верить, а можно не верить, и можно верить наоборот, как покойный Залевски. У него девятка пик, вестница беды, всегда приходилась на водную стихию. Вот он и думал, что ему нужно остерегаться воды. А грозили ему шнапс да пильзенское пиво.
— Пат, — сказал я, когда она вышла, и крепко обнял свою подругу, — какое это чудо — прийти домой и найти там тебя. Для меня это всякий раз как приятная неожиданность. Когда я преодолеваю последние ступеньки и открываю дверь, я с ужасом думаю: а вдруг это все неправда и тебя нет?
Она с улыбкой смотрела на меня. Она почти никогда не отвечала, когда я говорил ей что-нибудь в этом роде. Я и представить себе не мог, чтобы это было иначе, да я бы и не вынес этого — я считал, что женщина не должна говорить мужчине, что любит его. У Пат в таких случаях становились сияющие, счастливые глаза, и это было лучшим ответом, чем любые слова.
Я долго держал ее в своих объятиях, чувствуя теплоту ее кожи, свежесть ее дыхания, и пока я обнимал ее, всякие страхи исчезли, тьма отступила, и ничего не осталось, кроме нее, живой, дышащей, и ничто не было потеряно.
— Мы что, в самом деле куда-нибудь пойдем, Робби? — спросила она, прижавшись лицом к моему лицу.
— И даже все вместе, — ответил я. — Кестер с Ленцем к нам присоединятся. «Карл» уже стоит у дверей.
— А как же Билли?
— Билли, разумеется, с нами. Иначе куда нам девать объедки! Или ты уже поужинала?
— Нет еще. Ждала тебя.
— Ты не должна меня ждать. Никогда. Ждать — это ужасно.
Она покачала головой:
— Тебе этого не понять, Робби. Ужаснее всего, когда нечего или некого ждать.
Она зажгла лампочку перед зеркалом.
— Ну, тогда мне пора начинать одеваться, а то не успею. Ты переоденешься?
— Потом, — сказал я, — я ведь делаю это быстро. Посижу пока здесь.
Я подозвал собаку и уселся в кресле у окна. Я любил потихоньку сидеть здесь, наблюдая, как Пат одевается. Никогда не ощущал я всей тайны вечно чуждой нам женской природы острее, чем в такие минуты бесшумного скольжения ее перед зеркалом, когда, священнодействуя перед ним, она впадала в эту особенную пристальную задумчивость и самозабвенную отрешенность, когда она вся отдавалась бессознательному самоощущению пола. Невозможно было себе представить, чтобы женщина могла одеваться, смеясь и болтая, а если такое бывало, значит этой женщине недоставало какого-то тайного и невнятного, вечно ускользающего обаяния. Я любил у Пат ее мягкие и в то же время ловкие движения перед зеркалом; до дрожи умиления любил наблюдать, как касается она волос или как осторожно и чутко, будто копье, нацеливает на свои брови карандаш. В такие минуты в ней было что-то от лани и гибкой пантеры и что-то от амазонки перед битвой. Она переставала замечать что-либо вокруг себя, ее лицо, когда она внимательно и спокойно подносила его к зеркалу, делалось серьезным и собранным, и казалось, что это не отражение смотрит на него оттуда, что это две живые, настоящие женщины из тьмы тысячелетий отважно и испытующе вглядываются друг в друга своими древними и всеведающими очами.
Через открытое в сторону кладбища окно вливалось свежее дыхание вечера. Я сидел, как любил, очень тихо; нет, я не забыл о том, что было под вечер, я все помнил точно, но когда я смотрел на Пат, я чувствовал, что тупая печаль, камнем во мне осевшая, вновь и вновь захлестывается какой-то дикой надеждой, как они сменяют друг друга наподобие странного хоровода — то печаль, то надежда, то ветер, то вечер, то красивая девушка среди помноженных зеркалом светильников; и внезапно меня охватило мгновенное и странное ощущение, что это и есть жизнь, жизнь настоящая и глубокая, а может быть, даже и счастье — то есть любовь с изрядной примесью горькой печали, страха и немого прозрения.