Воскресенье. День гонок. Всю последнюю неделю Кестер тренировался каждый день. По вечерам после этого мы проверяли самочувствие «Карла», каждый его винтик, — смазывали, отлаживали. А теперь мы сидели у склада с запасными частями и ждали Кестера, который пошел к месту старта.
Мы все были в сборе: Грау, Валентин, Ленц, Патриция Хольман и, конечно, Юпп. Юпп был в гоночном комбинезоне, в гоночном шлеме и с гоночными очками. Он ехал в паре с Кестером, потому что был легче всех. Правда, Ленц выдвинул по этому поводу свои сомнения. Он утверждал, что огромные торчащие уши Юппа создают повышенное сопротивление воздуха и машина, таким образом, либо потеряет километров двадцать скорости, либо превратится в самолет.
— Каким образом, собственно, у вас оказалось английское имя? — спросил Ленц сидевшую рядом с ним Патрицию Хольман.
— Моя мать была англичанкой. Ее звали так же. Пат.
— А, Пат — это нечто иное. Выговаривается значительно легче.
Он достал стакан и бутылку.
— Будем настоящими товарищами, Пат! Меня зовут Готфрид.
Я с удивлением смотрел на него. Я лавирую и так и сяк с этим обращением, а он среди бела дня запросто проделывает такие трюки. И вот уже она смеется с ним и называет его Готфридом.
Но куда было Ленцу до Фердинанда Грау. Тот будто спятил и не мог оторвать глаз от девушки. Он то раскатисто декламировал стихи, то заявлял, что должен писать ее портрет. И в самом деле, пристроившись на каком-то ящике, он начал делать зарисовки.
— Послушай, Фердинанд, старый ворон, — сказал я, отнимая у него блокнот, — не трать себя на живых людей. Оставайся при своих покойниках. И не переходи на личности. В том, что касается этой девушки, я чувствителен.
— А вы потом пропьете со мной ту часть тетушкиного наследства, которая достанется мне от трактирщика?
— За всю часть не ручаюсь. Но уж какую-то ее долю — наверняка.
— Идет. В таком случае я тебя пощажу, мой мальчик.
Треск моторов пулеметной дробью завис над трассой. Пахло прогорклым маслом, бензином и касторкой. Волнующий, чудный запах, волнующий, чудный шум моторов!
Из соседних, хорошо оборудованных боксов доносились крики механиков. Сами мы были оснащены довольно скудно. Кое-какие инструменты, свечи зажигания, пара колес с запасными баллонами, доставшаяся нам задаром на одной фабрике, несколько мелких запасных деталей — вот и все. Ведь Кестер не представлял какой-нибудь автозавод. Нам приходилось платить за все самим, вот у нас и было всего в обрез.
Подошел Отто, а за ним Браумюллер, уже одетый для гонки.
— Ну, Отто, — сказал он, — если мои свечи сегодня выдержат, тебе хана! Да только они не выдержат.
— Посмотрим, — ответил Кестер.
Браумюллер погрозил кулаком «Карлу».
— Берегись моего «Щелкунчика»!
«Щелкунчиком» он называл свою новую тяжелую машину, которая считалась фаворитом.
— «Карл» еще утрет тебе нос, Тео! — крикнул ему Ленц.
Браумюллер хотел что-то ответить на привычном солдатском жаргоне, но, заметив Патрицию Хольман, поперхнулся, сделал масленые глаза, глупо осклабился и отошел.
— Полный успех! — удовлетворенно заметил Ленц.
На трассе залаяли мотоциклы. Кестеру пора было готовиться. «Карл» был заявлен по классу спортивных машин.
— Особой помощи мы тебе не окажем, Отто, — сказал я, кивая на инструменты.
Он махнул рукой.
— Да это и не нужно. Ежели «Карл» надорвется, то тут уж не поможет целая мастерская.
— Может, нам все-таки выставлять щиты, чтобы ты видел, каким идешь?
Кестер покачал головой:
— Старт-то общий. И сам все увижу. Да и Юпп будет следить.
Юпп усердно закивал головой. Он весь дрожал от волнения и непрерывно жевал шоколад. Но таким он был только перед началом гонок. После стартового выстрела он становился спокоен, как черепаха.
— Ну, ни пуха!
Мы выкатили «Карла».
— Не застрянь только на старте, козырь ты наш, — произнес Ленц, поглаживая радиатор. — Смотри не огорчай своего старика отца, «Карл»!
«Карл» рванул с места. Мы смотрели ему вслед.
— Глянь, глянь, во рухлядь-то чудная! — сказал вдруг кто-то неподалеку от нас. — А задница как у страуса!
Ленц выпрямился.
— Вы имеете в виду белую машину? — спросил он, заливаясь краской, но еще спокойно.
— Знамо дело, ее, — небрежно через плечо бросил ему гигант механик из соседнего бокса и передал своему приятелю бутылку с пивом. Охваченный яростью Ленц уже собрался перелезть через низенькую загородку. К счастью, он еще не успел выпалить никаких оскорблений. Я оттащил его назад.
— Кончай эти глупости, — накинулся я на него, — ты нам нужен здесь. Зачем тебе раньше времени попадать в больницу?
Ленц с ослиным упрямством пытался вырваться у меня из рук. Он не выносил никаких замечаний в адрес «Карла».
— Вот видите, — сказал я, обращаясь к Патриции Хольман, — каков человек, который выдает себя за последнего романтика. Просто козел ненормальный! Вы можете поверить, что он когда-то писал стихи?
Это подействовало — я знал, где у Готфрида уязвимое место.
— Ну, это было еще задолго до войны, — сказал он извиняющимся тоном. — Кроме того, детка, свихнуться во время гонок — это не позор. А, Пат?
— Свихнуться никогда не позор.
Готфрид взмахнул рукой.
— Великие слова!
Рев моторов заглушил все. Воздух содрогнулся. Земля и небо содрогнулись. Стая машин пронеслась мимо.
— Предпоследний! — буркнул Ленц. — Эта скотина все же запнулась на старте.
— Ничего страшного, — сказал я, — старт — это слабое место у «Карла». Он разгоняется медленно, зато потом его не удержишь.
Едва стал затихать грохот моторов, как вступили репродукторы. Мы не поверили своим ушам. Бургер, один из главных конкурентов, так и остался стоять на старте.
Рокот машин снова стал приближаться. Машины подрагивали вдали, как кузнечики, потом выросли прямо на глазах и вот уже промчались мимо трибун и вошли в крутой поворот. Пока их было шесть, Кестер все еще на предпоследнем месте. Мы держали все наготове. Отдававший эхом рев моторов за поворотом то стихал, то нарастал. И вот вся стая снова вынырнула из-за трибуны. Один из гонщиков вырвался вперед, двое других буквально висели у него на колесе, следом шел Кестер. Он чуть продвинулся вперед на повороте и теперь был четвертым.
Солнце выглянуло из-за облаков. Свет и тень легли широкими полосами на дорогу, превратив ее в тигровую шкуру. Тени облаков передвигались и по трибунам. Ураганный рев моторов взвинтил нас всех не хуже самой шальной музыки. Ленц переминался с ноги на ногу, я давно превратил свою сигарету в жвачку, а Патриция Хольман раздувала ноздри, как жеребенок на ранней зорьке. Только Валентин и Грау преспокойно посиживали себе, греясь на солнышке.
Снова накатил гул напряженного сердцебиения машин, выскочивших на линию трибун. Мы впились глазами в Кестера. Он покачал головой — мол, шины менять не буду. На обратном пути он несколько сократил разрыв и теперь сидел на колесе у третьего. Так, спаренные, они и мчались по бесконечной прямой.
— Проклятие! — Ленц сделал глоток из бутылки.
— Ничего, его козырь — повороты, — сказал я Патриции Хольман. — Их-то он и разучивал.
— Пригубим пузырек, Пат? — спросил Ленц.
Я сердито посмотрел на него, но он выдержал мой взгляд не моргая.
— Лучше бы из стакана, — ответила она. — Пить из горлышка я еще не научилась.
— То-то и оно! — Готфрид выудил из сумки стакан. — Вот они, плоды современного воспитания.
На последующих кругах стая машин распалась. Лидировал Браумюллер. Первая четверка оторвалась метров на триста. Кестер исчез за трибуной, держась нос в нос с третьим. Потом рев снова приблизился. Мы вскочили на ноги. А где же третий? Отто шел теперь в одиночестве за двумя передними. А-а, вот наконец приковыляла и бывшая третья. Задние колеса были разодраны в клочья. Ленц ухмыльнулся не без злорадства — машина остановилась у соседнего бокса. Гигант механик чертыхался. Через минуту машина вновь была на ходу.
На последующих кругах расстановка сил не изменилась. Ленц отложил в сторону секундомер и занялся подсчетами.
— У «Карла» еще есть резервы! — поведал он через некоторое время.
— Боюсь, у других тоже, — сказал я.
— Маловер! — Он бросил на меня уничтожающий взгляд.
И на предпоследнем круге Кестер отрицательно помотал головой. Он решил рискнуть и не менять шины. Было еще не настолько жарко, чтобы риск был слишком велик.
Напряжение словно сковало трибуны и площадь незримой стеклянной цепью, когда машины пошли на последний круг.
— Подержитесь все за дерево, — сказал я, сжимая рукоять молотка. Ленц в ответ на это схватил мою голову. Я оттолкнул его. Он, ухмыляясь, взялся рукой за барьер.
Гул моторов перерос в рев, рев — в вой, вой — в грохот, затем в высокое, протяжное, свистящее пение мчащихся машин. Браумюллер влетел в поворот по внешней касательной. Вплотную за ним, но ближе к середине трассы, взметая пыль скрежещущими задними колесами, несся второй гонщик, он, по всей видимости, хотел выскочить вперед снизу.
— Ошибка! — закричал Ленц.
В этот момент пулей вылетел Кестер. Его машина с визгом взяла вираж по самому внешнему краю. Мы замерли. Казалось, «Карл» неминуемо перелетит за пределы шоссе, но мотор взревел, и машина прыжком вписалась в прямую.
— Он вошел в поворот на полном газу! — крикнул я.
— Сумасшедший! — кивнул Ленц.
Мы свесились далеко за барьер, дрожа от возбуждения в предчувствии удачи. Я помог Патриции Хольман взобраться на ящик с инструментами.
— Так вам будет лучше видно! Обопритесь о мое плечо. Смотрите внимательно, он и этого обставит на повороте.
— Уже обставил! — воскликнула она. — Он его проскочил!
— Он приближается к Браумюллеру! О Господи Боже мой и пресвятые угодники, — вскричал Ленц, — он действительно его проскочил и приближается к Браумюллеру!
Три автомобиля носились туда-сюда в сгустившихся сумерках от нависшей грозовой тучи. Мы кричали как сумасшедшие, теперь к нам присоединились Валентин и Грау с его оглушительным басом. Кестеру удался сей безумный замысел, он обошел второго на повороте сверху — тот переоценил свои возможности, избрав слишком крутую дугу, и вынужден был сбавить скорость. Теперь Кестер, как ястреб, бросился на Браумюллера, неожиданно сократив расстояние метров до двадцати. Было похоже на то, что у Браумюллера забарахлило зажигание.
— Дай ему, Отто! Дай! Расщелкай «Щелкунчика»! — ревели мы и махали руками.
Машины скрылись за последним поворотом. Ленц громко молился всем богам Азии и Южной Америки и потрясал своим амулетом. Я тоже извлек свой. Опершись на мои плечи и подавшись вперед, Патриция Хольман всматривалась в даль, напоминая русалку на носу галеры.
Наконец они показались. Мотор Браумюллера стучал все еще с перебоями, как будто чихал. Я закрыл глаза, Ленц повернулся к трассе спиной — мы делали все, чтобы умилостивить судьбу. Чей-то вопль вывел нас из оцепенения. Мы еще успели увидеть, как Кестер первым проскочил финиш, оторвавшись метра на два.
Ленц просто обезумел. Он швырнул инструменты на землю и сделал стойку на руках на запасном колесе.
— Так как вы изволили выразиться? — снова встав на ноги, обратился он к механику-геркулесу. — Рухлядь, да?
— Слушай, не квакай, а? — не скрывая досады, ответил тот.
И впервые за все годы, что я его знал, оскорбленного последнего романтика не охватило бешенство; он хохотал и трясся, как в пляске святого Витта.
Мы поджидали Отто. У него еще были дела в судейской.
— Готфрид! — раздался позади нас хриплый голос. Мы обернулись и увидели не человека, а гору в слишком узких полосатых штанах, слишком узком пиджаке цвета маренго и черном котелке.
— Альфонс! — воскликнула Патриция Хольман.
— Собственной персоной, — подтвердил он.
— Мы выиграли, Альфонс! — выкрикнула она.
— Лихо, лихо. Так я, стало быть, опоздал?
— Ты никогда не опаздываешь, Альфонс, — сказал Ленц.
— Я, собственно, хотел вас немного подкормить. Принес вот холодной ветчины и солонины. Все уже нарезано.
— Золотце ты наше! Давай сюда и садись! — сказал Готфрид. — Сразу и заправимся.
Он развернул сверток.
— Бог мой, — воскликнула Патриция Хольман, — да тут на целый полк!
— Ну, это выяснится только после еды, — заметил Альфонс. — Кстати, имеется немного тминной. — Он достал две бутылки. — И пробки уже вынуты.
— Лихо, лихо, — сказала Патриция Хольман. Альфонс одобрительно подмигнул ей.
Протарахтев, подкатил «Карл». Кестер и Юпп выпрыгнули из машины. Юпп сиял, как юный Наполеон. Его уши светились что твои витражи в соборе. В руках он держал огромный и чудовищно безвкусный серебряный кубок.
— Уже шестой такой же, — со смехом сказал Кестер. — На что-нибудь другое у них фантазии не хватает.
— Один кувшин? — деловитым тоном осведомился Альфонс. — А тити-мити?
— Отсыпали кое-что, — успокоил его Отто.
— Ну, тогда мы просто купаемся в деньгах, — сказал Грау.
— Похоже, недурной получится вечерок.
— У меня?.. — спросил Альфонс.
— Дело чести, — ответил Ленц.
— Гороховый суп со свиными потрохами, ножками и ушами, — произнес Альфонс, и даже Патриция Хольман изобразила на лице безусловное почтение. — Бесплатно, само собой, — добавил он.
Подошел Браумюллер, проклиная свое невезение, с пригоршней промасленных свечей зажигания.
— Успокойся, Тео, — сказал ему Ленц. — В ближайшей гонке детских колясок первый приз тебе обеспечен.
— Ну вы хоть дадите мне реваншироваться коньяком?
— Даже выставим его в пивных кружках, — сказал Грау.
— Ну тут у вас еще меньше шансов, господин Браумюллер, — сказал тоном эксперта Альфонс. — Я еще ни разу не видел Кестера пьяным.
— Я тоже ни разу не видел «Карла» впереди себя, — парировал Браумюллер. — А вот поди ж ты.
— Держись достойно, — сказал Грау. — Вот тебе стакан. Выпьем за гибель культуры под натиском машин.
Собравшись уезжать, мы хотели взять с собой остатки провианта. Его должно было хватить на несколько человек с избытком. Однако, хватившись, мы обнаружили одну лишь бумагу.
— Что за дьявольщина! — воскликнул Ленц. — А, вот в чем дело! — Он показал на Юппа, который стоял, смущенно улыбаясь, с руками, полными снеди, и с животом, набитым как барабан. — Тоже рекорд!
За ужином у Альфонса Патриция Хольман пользовалась, как мне показалось, слишком большим успехом. От меня не ускользнул и тот момент, когда Грау снова предлагал ей написать ее портрет. Рассмеявшись, она заявила, что это не по ней — длится слишком уж долго и что фотография — дело куда более удобное.
— А это как раз по его части, — вставил я не без яда. — Может, он напишет ваш портрет по фотографии?
— Спокойно, Робби, — невозмутимо отреагировал Фердинанд, не спуская с Патриции своих огромных голубых детских глаз. — Ты от выпивки становишься злее, а я — человечнее. В этом разница поколений.
— Он лет на десять старше меня, — опять вставил я.
— В наше время это и составляет разницу в целое поколение, — продолжал Фердинанд. — Разницу в целую жизнь. В тысячелетие. Да что вы, сосунки, знаете о бытии! Вы пугаетесь собственных чувств. Вы больше не пишете писем — разговариваете по телефону, вы больше не мечтаете — выезжаете за город на уик-энд, вы разумны в любви и неразумны в политике, вы — жалкое племя!
Я слушал его лишь одним ухом, а вторым прислушивался к тому, как Браумюллер уговаривает Патрицию — уже не вполне трезвым голосом — брать у него уроки вождения автомобиля, обещая обучить ее всем своим трюкам.
Выждав удобный момент, я отозвал его в сторонку.
— Спортсмену вредно, Тео, слишком увлекаться женским полом.
— Мне — не вредно, я устроен замечательно, — заявил Браумюллер.
— Прекрасно. Но предупреждаю: тебе будет вредно, если я хвачу тебя бутылкой по башке.
Он ухмыльнулся:
— Спрячь шпагу, малыш. Знаешь, в чем отличие джентльмена? В том, что он соблюдает приличия, даже когда пьян. А знаешь, кто я?
— Пижон!
Я не опасался, что кто-нибудь из них станет всерьез отбивать ее — такое между нами не водилось. Но ведь я не знал еще в точности, как обстоит дело с ней самой. Вполне могло статься, что она пленится кем-нибудь из них. Мы еще слишком мало знали друг друга, чтобы я мог быть уверен. Да и как вообще можно быть уверенным?
— Давайте незаметно исчезнем! — предложил я.
Она кивнула.
Мы шли по улицам. Стало сумрачно, улицы окутал серебристо-зеленый туман. Я взял руку Пат и сунул ее в карман своего пальто. Так мы шли долго.
— Устали? — спросил я.
Она покачала головой и улыбнулась.
— Не зайти ли нам куда-нибудь? — показал я на ряд кафе, мимо которых мы проходили.
— Нет. Нельзя же все время...
Мы побрели дальше и добрались так до кладбища. В каменном водовороте домов оно было как тихий остров. Деревья шумели. Их верхушек уже не было видно. Мы отыскали пустую скамейку и сели. Вокруг фонарей, стоявших на краю тротуара, дрожали оранжевые нимбы. В сгущавшемся тумане вершилась волшебная игра света. Охмелевшие майские жуки медленно отделялись от липовых крон, окружали фонари, тяжко бились о влажные стекла. Туман преобразил все — приподнял, растворил; отель напротив нас уже плыл, как океанский лайнер, нависнув освещенными каютами над черным зеркалом асфальта; серой тенью торчавший за ним собор обернулся призрачным парусником с высокими мачтами, таявшими в багрово-сизом мареве... А в дымке за ними уже плыл караван домов...
Мы молча сидели рядом. Туман и нас, как и все вокруг, сделал какими-то нереальными. Я взглянул на девушку — в ее широко распахнутых глазах отражалось пламя фонарей.
— Иди ко мне, — сказал я, — поближе, а не то тебя унесет туман...
Она повернула ко мне лицо и улыбнулась: губы ее были слегка приоткрыты, поблескивали зубы, большие глаза смотрели прямо на меня, но мне чудилось, будто она меня вовсе не видит, будто она улыбается не мне, а чему-то в серебристо-сером тумане, будто она зачарована тихо шелестящим в ветвях ветром, звоном стекающих капель росы, будто она прислушивается к таинственному, беззвучному оклику того, кто прячется позади деревьев, позади всего мира, кто зовет ее встать и идти, наугад и без колебаний, следуя ему, темному и таинственному зову земли и жизни.
Никогда не забуду я это лицо, никогда не забуду, как оно безмолвно склонилось ко мне с тихим выражением глубокой нежности, нет; как оно просветлело и расцвело; никогда не забуду, как ее губы потянулись навстречу моим, как глаза приблизились к моим, как они стояли прямо передо мной, большие, серьезные, лучистые, с застывшим в них немым вопросом, и как они потом закрылись, словно сдаваясь...
А туман все клубился, повисая клочьями на белесых могильных крестах. Я снял пальто и накинул его на нас сверху. Город затонул. Время исчезло...
Так просидели мы долго. Ветер понемногу усилился, перед нами в сизой мгле замелькали косматые тени. Я услышал скрип шагов и невнятное бормотание. Потом долетел приглушенный звук гитарных струн. Я приподнял голову. Тени приблизились, превратились в темные фигуры, которые затем образовали круг. Тишина. И вдруг ее разорвало громкое пение: «И тебя Иисус ожидает...»
Я вздрогнул, прислушался. Что это? Где мы? Уж не на Луне ли? Ведь это был настоящий хор — женский хор на два голоса...
«Грешный образ твой совлекает...» — загремело над кладбищем в такт военному маршу.
Я посмотрел на Пат с недоумением.
— Ничего не понимаю, — сказал я.
«От тебя он ждет покаянья...» — наливался бодростью лад.
Наконец-то меня осенило.
— Бог мой! Да ведь это Армия спасения!
«И забвенья, и ликованья...» — взывали тени в нарастающей кантилене.
В карих глазах Пат зажглись искорки смеха. И губы, и плечи ее подрагивали.
Неудержимый хор гремел фортиссимо:
Вихря огнь и пламя ада —
Вот грехов твоих награда.
Иисус к тебе взывает,
На молитву уповает...
— Тихо, разрази вас сила небесная! — раздался вдруг в тумане сиплый сердитый голос.
Последовала минута озадаченного молчания. Однако ж Армию спасения мало что беспокоило. Тут же хор вступил с новой силой.
«Чего ты жаждешь в мире сем...» — зазвучал укоризненный унисон.
— Обжиматься, черт подери! — хрипел сердитый голос. — Хоть здесь-то можно этим заняться без помех?
«Где бесова соблазна окоем...» — прогремел на это пылкий ответ.
— Вы-то, старые гайки, давно уже никого не соблазняете! — незамедлительно воспоследовал ответ из тумана.
Я прыснул. Пат тоже не могла больше сдерживаться. Эта кладбищенская дуэль повергла нас в дикий хохот. Армии спасения было известно, что кладбищенские скамейки облюбовали парочки, не знавшие, где им уединиться посреди городского шума и гама. Было решено нанести по этому безобразию мощный удар. Во имя спасения душ «армейцы» вышли на воскресную облаву. Непоставленные голоса с истовой набожностью и такой же громкостью гнусавили заученный текст. Дело дополняли редкие и неуместные звуки гитары.
Кладбище ожило. Со всех сторон из тумана доносились выкрики и хихиканье. Складывалось впечатление, что были заняты все скамейки. Одинокий мятежник любви получил могучую поддержку незримых единомышленников. Формировался хор протеста. Нашлись, кажется, и старые вояки, которых возбудили маршевые ритмы, ибо в скором времени над кладбищем мощно зазвучало незабвенное: «Ах, как был я в Гамбурге-городе, видел мира цветущего рай...»
«В грехах погрязши, не упорствуй...» — собрался с последними силами пронзительный хор аскетов; по бурному колыханию форменных шляпок было заметно, что в Армии спасения начинался переполох.
Зло победило. Заглушая все, зычные глотки разом грянули:
Свое имя назвать не могу я —
Я за деньги любовь продаю...
— Пора идти, — сказал я Пат. — Эту песенку я знаю. В ней много куплетов — один хлеще другого. Бежим отсюда!
И снова город с его сиренами и жужжанием шин. Но волшебство сохранилось. Туман превратил автобусы в сказочных зверей, автомобили — в крадущихся кошек с горящими глазами, а витрины магазинов — в пестрые и прельстительные пещеры.
Мы прошли по улице вдоль кладбища и пересекли ярмарочную площадь. В мглистом воздухе вознеслись кипящие музыкой и огнями башни каруселей, чертово колесо разбрызгивало пурпур, золото и смех; а лабиринт мерцал голубыми огнями.
— Благословенный лабиринт! — сказал я.
— Почему? — спросила Пат.
— Мы когда-то были в нем вместе.
Она кивнула.
— У меня такое чувство, будто это было давным-давно.
— Может, заглянем туда еще раз?
— Нет, — сказал я. — Теперь это уже ни к чему. Не хочешь ли чего-нибудь выпить?
Она покачала головой. Она выглядела необыкновенно красивой. Туман, как легкие духи, подчеркивал ее очарование.
— Ты не устала? — спросил я.
— Нет еще.
Мы подошли к павильонам с кольцами и крюками. Перед ними горели карбидные фонари с белым искрящимся светом. Пат выжидательно посмотрела на меня.
— Нет-нет, — сказал я. — Сегодня я не буду бросать. Ни разу. Даже если б можно было выиграть винный подвал Александра Великого.
Мы пошли дальше через площадь и прилегающие к ней скверы.
— Где-то здесь должна быть «дафне индика», — сказала Пат.
— Да, ведь ею сильно пахнет еще издалека. Не правда ли?
Она взглянула на меня.
— Правда.
— Должно быть, она зацвела. Ее запах слышен теперь по всему городу.
Я осторожно поглядывал по сторонам в поисках свободной скамейки. Уж не знаю, что было тому виной — сирень, воскресный день или собственное невезение, но я ничего не нашел. Все были заняты. Я посмотрел на часы. Было уже больше двенадцати.
— Идем ко мне, — сказал я, — там нам никто не помешает.
Она ничего не ответила, но мы повернули назад.
У кладбища нас ждала неожиданность. Армия спасения подтянула резервы. К сестрам присоединились униформированные братья, выстроившиеся двумя рядами. Итого хор состоял теперь из четырех рядов. И пение лилось уже не на два высоких голоса, а на четыре и звучало как мощный орган. В ритме вальса над каменными надгробиями бушевало: «Небесный Иерусалим...»
Оппозицию больше не было слышно. Она была сметена. Как говаривал директор моей гимназии Хиллерманн: «Терпение и усердие лучше, чем беспутство и гениальность...»
Я открыл входную дверь. Поколебавшись секунду, включил свет. Кишка коридора открыла свой желтый отвратительный зев.
— Закрой глаза, — сказал я шепотом Пат, — это зрелище для задубелых натур.
Я подхватил ее на руки и медленно, своим обычным шагом, точно я был один, двинулся мимо чемоданов и газовых горелок к своей двери.
— Жуткий вид, а? — смущенно произнес я, глядя на представшую нам плюшевую мебель. Увы, ни парчовых кресел фрау Залевски, ни ковра, ни лампы от Хассе уже не было...
— Ну, не такой уж и жуткий, — сказала Пат.
— Жуткий, — сказал я, подходя к окну. — Зато вид из окна красивый. Может, пододвинем кресла к окну?
Пат расхаживала по комнате.
— Нет, здесь в самом деле не так плохо. Главное, замечательно тепло.
— Мерзнешь?
— Люблю тепло, — сказала она и зябко повела плечами. — Терпеть не могу дождь и холод. Просто не выношу.
— О небо, а мы сидели на улице в этом тумане...
— Тем приятнее теперь здесь...
Она потянулась и снова прошлась по комнате своим красивым шагом. Я, весь в смятении, стал озираться — да нет, слава Богу, наброшено кругом не слишком много. Свои рваные шлепанцы я незаметно задвинул ногой под кровать.
Пат остановилась перед шкафом и задрала голову. На шкафу лежал старый чемодан, подаренный мне Ленцем. Он был весь в пестрых наклейках времен его авантюрных странствований.
— Рио-де-Жанейро, — прочитала она, — Манаос, Сантьяго, Буэнос-Айрес, Лас-Пальмас...
Она задвинула чемодан и подошла ко мне.
— И во всех этих местах ты уже побывал?
Я что-то пробормотал. Она взяла меня под руку и сказала:
— Давай ты мне будешь рассказывать обо всех этих городах, а? Ведь как это здорово, наверное, путешествовать по дальним странам...
И что же я? Я видел ее перед собой, красивую, юную, полную трепетного ожидания, эту бабочку, залетевшую благодаря счастливой случайности в мою видавшую виды, убогую комнату, в мою пустую, бессмысленную жизнь, бабочку, как будто ставшую моей, но еще не ставшую моей до конца, — одно неосторожное движение, и она может вспорхнуть и улететь. Браните меня, проклинайте, но я не сумел, не смог отказаться от искушения, не смог признаться, что я там никогда не был, в эту минуту не смог...
Мы стояли у окна, туман, сгущаясь, словно напирал на стекла, и я почувствовал: что-то там снова прячется и подстерегает меня, что-то от былого, скрытого, стыдного, от серых липких будней, пустоты, грязи, осколков раздрызганного бытия, от растерянности, расточительной траты сил, разбазаренной жизни; зато здесь, прямо передо мной, в моей тени, ошеломляюще близко ее тихое дыхание, ее непостижное уму присутствие, теплота, сама жизнь, — я должен был это удержать, завоевать...
— Рио... — сказал я, — Рио-де-Жанейро — порт, похожий на сказку. Семью стрелами врезается море в берег, а над ним вздымается белый сверкающий город...
И я пустился рассказывать о знойных городах и бесконечных прериях, о желтых от ила потоках, о мерцающих островах и крокодилах, о лесах, пожирающих дороги, о том, как кричат по ночам ягуары, когда речной пароход скользит в темноте сквозь удушливое благоухание, свитое из запахов орхидей, ванили и тлена, — все эти рассказы я слышал от Ленца, но теперь мне почти казалось, что я и вправду бывал в тех краях; память о рассказанном и томительное желание самому это видеть соединились в стремлении привнести в мою скудную, бесцветную, полную хаоса жизнь хотя бы толику блеска, чтобы не потерять это неизъяснимо милое лицо, эту внезапную надежду, этот благословенный цветок, для которого я как таковой мало значил. Потом, когда-нибудь, я ей все объясню, потом, когда стану сильнее, когда все будет прочнее, потом, потом... А теперь... «Манаос... — говорил я, — Буэнос-Айрес...», и каждое слово звучало как мольба и как заклинание.
Ночь. На улице пошел дождь. Капли падали мягко и ласково. Они не хлопали теперь по голым ветвям, как еще месяц назад, а тихо шуршали, сбегая вниз по молодой и податливой липовой листве, — мистическое празднество, таинственный ток влаги к корням, от коих она вновь поднимется вверх и сама станет листьями, ожидающими дождя весенней ночью.
Стало тихо. Улица смолкла, на тротуар бросал беспокойные снопы света одинокий фонарь. Нежные листочки деревьев, освещенные снизу, выглядели почти белыми, чуть не прозрачными, а верхушки мерцали, как светлые паруса...
— Прислушайся, Пат, — дождь...
— Я слышу...
Она лежала рядом. Темные волосы на белой подушке. И лицо из-за темных волос казалось необычайно бледным. Одно плечо было приподнято, оно тускло бронзовело от случайного блика. Узкая полоска света падала и на руку.
— Посмотри-ка, — сказала она, подставляя обе ладони лучу.
— Это, должно быть, от фонаря на улице, — заметил я.
Она приподнялась. Теперь освещенным оказалось и лицо, свет стекал по плечам и груди, желтый, как пламя восковой свечи, но вот он дрогнул и изменился, стал оранжевым, потом наплыли голубоватые волны, и вдруг над ее головой встало венчиком алеющее сияние — скользнуло ввысь и медленно покатилось по потолку.
— А это от рекламы — тут напротив рекламируют сигареты.
— Видишь, как у тебя красиво в комнате, — прошептала она.
— Красиво, потому что здесь ты, — ответил я. — Теперь эта комната уже никогда не будет такой, как прежде, — потому что здесь побывала ты.
Она встала на колени на постели — вся в бледно-голубом сиянии.
— Но ведь я буду теперь здесь часто, — сказала она, — очень часто.
Я лежал не шевелясь и смотрел на нее. Все было как в безмятежном, прозрачном сне — ласковом, умиротворенном и очень счастливом.
— Как ты красива, Пат! Так ты красивее, чем в любом платье.
Она улыбнулась и склонилась ко мне.
— Ты должен очень любить меня, Робби. Без любви я как без руля в жизни.
Ее глаза, не мигая, смотрели на меня. Лицо было совсем близко. Открытое, взволнованное, страстное.
— Ты должен крепко держать меня, — прошептала она, — мне так необходимо, чтобы меня крепко держали. Иначе я упаду. Мне страшно.
— На тебя это как-то совсем не похоже, — возразил я.
— Это я притворяюсь. На самом деле мне часто бывает страшно.
— Я буду держать тебя крепко, — сказал я, все еще не очнувшись от этого странного, зыбкого и прозрачного сна наяву. — Уж я-то удержу тебя, Пат, вот увидишь.
Она обхватила мое лицо руками.
— Правда?
Я кивнул. Ее плечи отливали зеленым светом, будто погруженные в воду. Я разнял ее руки и привлек ее к себе — о эта живая, дышащая, жаркая волна: набежав, она все поглотила.
Она спала на моей руке. Я часто просыпался и смотрел на нее. Мне хотелось, чтобы эта ночь никогда не кончалась. Мы плыли где-то по ту сторону времени. Все произошло так быстро, что я не успел опомниться. Я все еще не мог осознать, что меня кто-то любит. То есть я понимал, что для мужчины я могу быть товарищем на все сто, но чтобы меня любила женщина... Мне казалось, что это может длиться одну только ночь и что уже утром все кончится.
Темнота за окном посерела. Я лежал не шевелясь. Моя рука под головой Пат занемела, и я ее не чувствовал. Но я не двигался. Лишь когда она во сне повернулась, уткнувшись лицом в подушку, я смог высвободить руку. Я тихонько встал, без шума почистил зубы и побрился. Я даже протер себе шею и виски одеколоном. Было непривычно и странно без единого звука передвигаться в сумерках комнаты, наедине со своими мыслями и с темными силуэтами деревьев за окном.
Повернувшись, я увидел, что Пат лежит с открытыми глазами и наблюдает за мной. Я застыл на месте.
— Иди сюда, — сказала она.
Я подошел к ней и сел на кровать.
— Это все еще правда? — спросил я.
— Почему ты спрашиваешь?
— Не знаю. Может быть, потому, что наступило утро.
Стало светлее.
— Подай мне мои вещи, — попросила она.
Я поднял с пола ее белье из тонкого шелка. Оно было таким маленьким и таким легким. Я подержал его на руке. «Даже в этом есть что-то новое, необычное», — думал я. Кто носит такое белье, тот и сам должен быть человеком необычным. И я никогда не смогу его понять, никогда.
Я подал ей ее вещи. Она обвила мою шею рукой и поцеловала.
Потом я пошел ее провожать. Мы шли рядом в серебристых сумерках рани и почти не разговаривали. Тележки с молоком громыхали по асфальту, разносили газеты. Какой-то старик сидел перед домом и спал. Его подбородок дрожал, как подвешенный на веревочке. Мимо нас проехали велосипедисты с корзинами булочек. На улице остался запах свежего теплого хлеба. Высоко над нами в голубеющем небе летел самолет.
— Сегодня? — спросил я Пат перед ее дверью.
Она улыбнулась.
— В семь? — спросил я.
Она совсем не выглядела усталой. Была свежа, как будто долго спала. Она поцеловала меня на прощание. Я оставался стоять перед ее домом до тех пор, пока не увидел, как в ее комнате зажегся свет.
Потом я пошел обратно. По дороге мне пришло в голову многое из того, что я мог бы сказать ей, много прекрасных слов. Я бродил по улицам и думал о том, что я мог бы сказать и что сделать, если бы был совсем другим человеком. Потом я завернул на рынок. Фургоны с овощами, мясом и цветами были уже на своем месте. Я знал, что цветы здесь втрое дешевле, чем в магазинах. И я накупил тюльпанов на все деньги, какие у меня еще оставались. Они были великолепны — совершенно свежие, с капельками влаги в бутонах. Мне досталась целая охапка. Продавщица обещала отослать их в одиннадцать часов Пат. Рассмеявшись, она приложила к букету еще толстый пучок фиалок.
— Они будут радовать вашу даму не меньше двух недель, — сказала она. — Надо только положить в воду пирамидон.
Я кивнул и отдал ей деньги. А потом медленно пошел домой.