Я стоял перед своей хозяйкой.
— Ну, где горит? — спросила фрау Залевски.
— Нигде, — ответил я. — Просто хочу заплатить за квартиру.
До истечения срока оставалось три дня, и фрау Залевски едва не упала от удивления.
— Тут дело нечисто, — высказала она свое подозрение.
— Отнюдь, — возразил я. — Вы позволите мне взять на сегодняшний вечер оба парчовых кресла из вашей гостиной?
Она грозно вперила руки в свои увесистые бока.
— Вот оно что! Вам, значит, больше не нравится ваша комната?
— Нравится. Но ваши парчовые кресла мне нравятся больше.
Я объяснил, что меня, возможно, посетит кузина и поэтому мне хотелось бы несколько украсить свою комнату. Она хохотала так, что грудь ее накатывала на меня, как девятый вал.
— Кузина! — передразнила она меня, вложив в интонацию все свое презрение. — И когда же пожалует ваша кузина?
— Ну, я в этом не совсем уверен, но если она придет, то, конечно, достаточно рано, к ужину. А почему, собственно, не должно быть на свете кузин, фрау Залевски?
— Кузины на свете, конечно, бывают, да только ради них не одалживают кресла.
— А я вот одалживаю, у меня, видите ли, очень развито родственное чувство, — заявил я.
— Как же, как же! На вас это очень похоже! Все вы шатуны. А парчовые кресла можете взять. Свои плюшевые поставьте пока в гостиную.
— Большое спасибо. Завтра я все верну на свои места. И ковер тоже.
— Ковер? — Она повернулась. — Кто здесь сказал хоть слово о ковре?
— Я. Да и вы тоже. Только что.
Она сердито смотрела на меня.
— Так он как бы часть целого, — сказал я. — Ведь кресла стоят на нем.
— Господин Локамп, — заявила фрау Залевски величественным тоном, — не заходите слишком далеко! Умеренность во всем, как говаривал блаженной памяти Залевски. Не худо бы и вам усвоить себе этот девиз.
Я-то знал, что этот девиз не помешал блаженной памяти Залевски однажды в буквальном смысле упиться до смерти. Его жена в иных обстоятельствах сама не раз рассказывала мне об этом. Но ей это было нипочем. Она использовала своего мужа, как другие люди Библию, то есть для цитирования. И чем больше времени проходило со дня его смерти, тем больше изречений она ему приписывала. Теперь он уже — как и Библия — годился на все случаи жизни.
Я приводил свою комнату в божеский вид. Днем я разговаривал с Патрицией Хольман по телефону. До этого она была больна, и я целую неделю не виделся с ней. Теперь же мы условились на восемь, я предложил поужинать у меня, а потом пойти в кино.
Парчовые кресла и ковер производили внушительное впечатление, но освещение портило все. Поэтому я постучал к своим соседям, Хассам, чтобы попросить у них настольную лампу на вечер. Фрау Хассе с усталым видом сидела у окна. Ее супруга еще не было дома. Он по собственной воле задерживался на часик-другой на работе, лишь бы избежать увольнения. Фрау Хассе чем-то напоминала больную птицу. В ее расплывшихся и постаревших чертах все еще проглядывало узкое личико маленькой девочки — разочарованной и печальной.
Я изложил свою просьбу. Несколько оживившись, она вручила мне лампу.
— Подумать только, — сказала она, вздыхая, — ведь и я в свое время...
Эту историю я знал назубок. Она повествовала о том, какие замечательные виды открылись бы перед ней, если б она не вышла замуж за Хассе. Я знал эту историю и в редакции самого Хассе. Там речь шла о том, какие перед ним открылись бы замечательные виды, если бы он не женился. По-видимому, это была самая банальная история на свете. И самая безнадежная.
Я послушал ее какое-то время, вставив по ходу дела несколько подходящих фраз, и направился к Эрне Бениг за ее патефоном.
Фрау Хассе говорила об Эрне не иначе как об «этой особе, проживающей рядом». Она презирала ее, потому что завидовала. Я же души в ней не чаял. Она не строила себе никаких иллюзий и твердо знала, что нужно постараться урвать хоть немного от того, что у людей называется счастьем. Знала она и то, что за каждую кроху счастья нужно платить вдвое, а то и втридорога. Счастье — это самая неопределенная вещь на свете, которая идет по самой дорогой цене.
Эрна опустилась на колени и принялась рыться в чемодане, подбирая мне пластинки.
— Фокстроты хотите? — спросила она.
— Нет, — ответил я, — я не умею танцевать.
Она удивленно воззрилась на меня.
— Не умеете танцевать? Но что же вы делаете, когда ходите вечером развлекаться?
— Устраиваю перепляс в своем горле. Тоже, знаете, получается неплохо.
Она покачала головой:
— Мужчина, не умеющий танцевать? Нет, я такому сразу бы дала от ворот поворот!
— У вас суровые правила, — заметил я. — Но ведь есть же и другие пластинки. Вот недавно у вас играла замечательная — знаете, такой женский голос и что-то вроде гавайской музыки...
— А, это чудо! «И как я жить могла без тебя?..» Эта, да?
— Точно! Кто только придумывает все эти слова! Мне кажется, что авторы этих песенок должны быть последними романтиками на нашей земле.
Она засмеялась.
— Вполне возможно, что так оно и есть. Ведь патефон теперь стал чем-то вроде альбома для посвящений. Раньше писали друг другу стишки в альбом, а теперь дарят пластинки. Если мне хочется вспомнить какой-нибудь эпизод из своей жизни, мне стоит лишь завести пластинку, которую я слушала тогда, и прошлое сразу оживет.
Я перевел взгляд на груду пластинок на полу.
— О, если судить по пластинкам, Эрна, то у вас есть о чем вспомнить.
Она встала с колен и откинула со лба непокорные рыжие волосы.
— Что верно, то верно, — сказала она, отодвигая ногой стопку пластинок. — Но я бы все свои воспоминания отдала за одно — настоящее...
Я вынул все, что закупил к ужину, и приготовил стол как умел. На помощь со стороны кухни рассчитывать не приходилось, отношения с Фридой у меня были слишком неважные. Уж она бы постаралась уронить что-нибудь на пол. Но я справился кое-как и сам, да так, что не мог узнать свою комнату в ее новом блеске. Кресла, лампа, накрытый стол — я чувствовал, как во мне растет беспокойное ожидание.
Я вышел из дома, хотя до условленного времени оставалось еще больше часа. На улице бушевал порывистый ветер, нападавший из-за угла. Фонари были уже зажжены. Сумерки между домами сгустились и посинели, как море. «Интернациональ» плавал в них, как фрегат со спущенными парусами. Я решил заглянуть туда на минутку.
— Гопля, Роберт, — встретила меня Роза.
— А ты что здесь поделываешь? — спросил я. — На дежурство не собираешься?
— Рановато еще.
Алоис словно соткался из воздуха.
— Одинарную? — спросил он.
— Тройную, — ответил я.
— Ого, резво ты начинаешь, — заметила Роза.
— Надо для куражу, — сказал я, опрокидывая ром.
— Сыграешь что-нибудь? — спросила Роза.
Я покачал головой:
— Неохота. Очень уж ветрено. Как твоя малышка?
Она улыбнулась всеми своими золотыми зубами.
— Не звонят, стало быть, все хорошо. Завтра опять к ней поеду. На этой неделе собралась приличная выручка: знать, весна уже задорит вас, старых козлов. Отвезу ей новое пальтишко. Из красной шерсти.
— О, красная шерсть — это последний крик моды, — сказал я.
Роза просияла.
— Какой ты джентльмен, Робби.
— Твоими бы устами да мед пить. Кстати, не выпить ли нам по одной? Тебе ведь анисовую?
Она кивнула. Мы чокнулись.
— Скажи-ка, Роза, а что, собственно, ты думаешь о любви? — спросил я. — Ведь ты в этих делах разбираешься.
Она рассмеялась звонким, раскатистым смехом.
— Ах, перестань, — сказала она, отсмеявшись. — Любовь! Хотя, конечно, и у меня был мой Артур... Как вспомню этого проходимца, так до сих пор чувствую слабость в коленках. Я вот что тебе скажу, Робби, если серьезно: человеческая жизнь слишком длинная для любви. Просто-напросто слишком длинная. Это мне мой Артур объяснил, когда удирал, на прощание. И это верно. Любовь — это чудо. Но для одного из двоих она всегда тянется слишком долго. А другой упрется как бык, и все ни с места. Вот и остается ни с чем — сколько бы ни упирался, хоть до потери пульса.
— Ясно, — сказал я. — Но и без любви человек — все равно что покойник в отпуске.
— А ты сделай как я, — сказала Роза. — Заведи себе ребенка. Вот и будет тебе кого любить и кем утешаться.
— Да уж, это идея! — засмеялся я. — Пожалуй, только этого мне не хватало.
Роза мечтательно покачала головой.
— Уж как меня, бывало, поколачивал мой Артур, а все равно — войди он сейчас сюда в своем котелке, эдак наискось сдвинутом на затылок... Милый ты мой! Да я вся трясусь, как только себе это представлю.
— Ну так давай выпьем за здоровье Артура.
Роза рассмеялась.
— Подлецу и юбочнику — долгие лета!
Мы выпили.
— До свидания, Роза. Желаю тебе побольше выручить сегодня вечером!
— Спасибо, Робби! До свидания!
Хлопнула дверь в подъезде.
— Хэлло, — сказала Патриция Хольман, — задумались?
— Ни о чем вовсе. А как вы поживаете? Выздоровели? Что с вами было?
— Пустяки, ничего особенного. Простудилась, поднялась немного температура.
Она вовсе не выглядела изнуренной болезнью. Напротив, ее глаза еще никогда не казались мне такими большими и сияющими, ее лицо покрывал легкий румянец, а движения были грациозны, как у гибкого, изящного животного.
— Выглядите вы великолепно, — сказал я. — Ни тени болезни! Мы можем наметить большую программу.
— Это было бы прекрасно, — сказала она. — Но сегодня, к сожалению, не получится. Сегодня я не могу.
Я уставился на нее, остолбенев.
— Не можете?
Она покачала головой:
— К сожалению.
Я все еще не мог ничего понять. Я решил, что она раздумала идти ко мне, но согласна пойти в другое место.
— Я звонила вам, — сказала она, — чтобы вы не приходили напрасно. Но вы уже ушли.
Наконец-то до меня дошло.
— Вы действительно не можете? У вас занят весь вечер? — спросил я.
— Сегодня да. Мне обязательно нужно в одно место. К сожалению, я узнала об этом всего полчаса назад.
— И вы не можете перенести это дело на другой день?
— Нет, не получится. — Она улыбнулась. — Это что-то вроде деловой встречи.
Меня словно стукнули по голове. Все, все я предусмотрел, но только не это. Я не верил ни одному ее слову. Деловая встреча! Нет, не такой у нее вид! Отговорка, по всей вероятности. В этом даже нет никаких сомнений. Какие могут быть вечером деловые переговоры? На это есть утренние часы! И за полчаса о таких вещах не сообщают. Просто ей расхотелось, вот и весь сказ.
Я был огорчен прямо-таки как ребенок. Только теперь я понял, насколько был рад предстоящему вечеру. Я был недоволен собой из-за того, что так огорчился, и мне не хотелось, чтобы она это заметила.
— Что ж, — сказал я, — коли так — ничего не поделаешь. До свидания.
Она испытующе посмотрела на меня.
— Ну, особой-то спешки нет. Я договорилась только на девять. Мы могли бы еще немного погулять. Я целую неделю не была на улице.
— Хорошо, — нехотя согласился я. Внезапно я почувствовал себя разбитым и опустошенным.
Мы пошли по улице. Вечернее небо прояснилось, и над крышами встали звезды. Мы шли вдоль газона, на котором темнело несколько кустов. Патриция Хольман остановилась.
— Сирень, — сказала она. — Пахнет сиренью.
— Я не чувствую никакого запаха, — возразил я.
— Ну как же! — Она склонилась над газоном.
— Это «дафне индика», сударыня, — раздался из темноты хриплый голос.
Там, прислонившись к дереву, стоял один из городских озеленителей в форменной фуражке с латунной кокардой. Слегка пошатываясь, он подошел к нам. Из его кармана высверкивало горлышко бутылки.
— Мы ее, слышь ты, сегодня высадили, — заявил он, прерывая свое сообщение сильнейшей икотой. — Тут она и есть.
— Да-да, спасибо, — сказала Патриция Хольман и, повернувшись ко мне, добавила: — Вы все еще не чувствуете никакого запаха?
— Нет, отчего же, — вяло возразил я. — Теперь я чувствую запах доброго пшеничного шнапса.
— Попадание — первый класс! — Человек в тени звучно рыгнул.
Я отчетливо различал густой сладковатый аромат цветения, растекавшийся по мягкому бархату ночи, но я бы ни за что на свете не признался в этом.
Девушка засмеялась и потянулась одними плечами.
— Ах, как это прекрасно, особенно для того, кто целую неделю проторчал дома. Как жаль, что надо уходить! Этот Биндинг — вечно он спешит, вечно сообщает обо всем в последний момент! Лучше бы он действительно перенес это на завтра!
— Биндинг? — переспросил я. — Вы договорились с Биндингом?
Она кивнула:
— С Биндингом и еще одним человеком. В этом-то человеке все дело. Серьезная деловая встреча. Представляете себе?
— Нет, — возразил я, — не представляю.
Она засмеялась и продолжала что-то говорить. Но я больше не слушал. Биндинг! Это имя прозвучало для меня как раскат грома. Я и думать не хотел о том, что она ведь знает его много дольше, чем меня, я только совершенно отчетливо и в каких-то преувеличенных размерах видел перед собой его сверкающий «бьюик», его дорогой костюм и его портмоне. Бедная моя, славная, изукрашенная берлога! И что это мне взбрело на ум! Лампа от Хассе, кресла от Залевски! Да эта девушка мне просто не пара! Кто я такой, в конце концов? Тротуарный шаркун, одолживший себе на вечер «кадиллак», жалкий пьянчужка — и ничего больше! Да такие шьются на каждом углу. Я уже видел, с каким подобострастием швейцар в «Лозе» приветствует Биндинга, видел светлые, теплые, великолепно обставленные помещения, утопающие в сигаретном дыму, видел элегантно одетых людей, небрежно расположившихся в них, слышал музыку и смех, смех надо мной. «Назад, — подумал я, — скорее назад! Что-то предчувствовать, на что-то надеяться — уже и это было смешно! Глупо предаваться таким иллюзиям. Так что только назад!»
— Мы могли бы встретиться завтра вечером, если хотите, — сказала Патриция Хольман.
— Завтра вечером у меня нет времени, — возразил я.
— Или послезавтра, или в какой-нибудь другой день на этой неделе. На ближайшие дни у меня нет никаких планов.
— Это будет трудно, — сказал я. — Сегодня мы получили срочный заказ, над которым придется работать всю неделю до поздней ночи.
Это был обман, но я не мог иначе. Столько во мне скопилось бешенства и стыда.
Мы пересекли площадь и пошли по улице вдоль кладбищенской ограды. Я увидел, как от «Интернационаля» навстречу нам движется Роза. Ее высокие сапоги сверкали. Я бы мог еще свернуть и в другое время так бы и сделал, но теперь я пошел прямо, ей навстречу. Роза скользнула взглядом мимо меня, как будто мы и в глаза друг друга не видели. Все это само собой разумелось: ни одна из этих девушек не узнавала на улице своих знакомых, если они были не одни.
— Привет, Роза, — сказал я.
Она озадаченно взглянула сначала на меня, потом на Патрицию Хольман, быстро кивнула и в полном смятении прошла мимо. Через несколько шагов после нее показалась Фрицци. С ярко намалеванными губами, она шла, помахивая сумочкой и вихляя бедрами. Она равнодушно смотрела сквозь меня, как сквозь стекло.
— Мое почтение, Фрицци, — сказал я.
Она наклонила голову, как королева, и ничем не выдала своего удивления; но я услышал, как каблучки ее застучали чаще, — она явно хотела обсудить происшедшее с Розой. Я все еще мог свернуть в переулок, ведь я знал, что сейчас появятся и остальные — как раз настал час первого большого обхода. Но я с каким-то особым упрямством решительно шагал им навстречу — почему я должен избегать тех, кого знаю намного лучше, чем девушку рядом со мной с ее Биндингом и его «бьюиком»? Пусть все видит, пусть насмотрится вдоволь.
Они проследовали все по длинному коридору под фонарями — и красавица Валли, бледная, стройная, элегантная, и Лина с ее протезом, и кряжистая Эрна, и цыпленочек Марион, и краснощекая Марго, и педераст Кики в женской шубке, и под конец старушка Мими с ее узловатыми венами, похожая на общипанную сову. Я приветствовал их всех, а уж когда проходили мимо котла с сосисками, то я и вовсе от души потряс «мамашину» руку.
— У вас тут много знакомых, — немного погодя сказала Патриция Хольман.
— Таких, как эти, да, — ответил я, задираясь.
Я заметил, как она на меня посмотрела.
— По-моему, нам пора возвращаться, — сказала она через какое-то время.
— По-моему, тоже, — ответил я.
Мы подошли к ее подъезду.
— Прощайте, — сказал я, — и приятных вам развлечений сегодня вечером.
Она не ответила. Не без труда я оторвал взгляд от кнопки звонка на входной двери и посмотрел на нее. И не поверил своим глазам. Вот она стоит прямо передо мной, и никаких следов оскорбленности на лице — в чем я был уверен, но — ничуть не бывало, губы ее подрагивали, глаза мерцали огоньками, а там прорвался и смех — раскатистый, свободный. Она от души смеялась надо мной.
— Сущий ребенок! — сказала она. — Нет, какой же вы еще ребенок!
Я уставился на нее.
— Ну да... как-никак... — пролепетал я и наконец-то все понял. — Вы, наверное, считаете меня полным идиотом, не так ли?
Она смеялась. Я быстро шагнул к ней и крепко прижал к себе: будь что будет. Ее волосы касались моих щек, ее лицо было близко-близко, я чувствовал слабый персиковый запах ее кожи; потом ее глаза выросли перед моими, и я вдруг ощутил ее губы на своих губах...
Она исчезла, прежде чем я успел сообразить, что случилось.
Я побрел назад и подошел к «мамашиному» котлу с сосисками.
— Дай-ка мне штучку побольше, — сказал я, весь сияя.
— С горчицей? — спросила «мамаша». На ней был чистенький белый передник.
— Да уж, мамаш, горчицы давай побольше!
Я с наслаждением ел сардельку, запивая ее пивом, которое Алоис по моей просьбе вынес мне из «Интернационаля».
— Странное все-таки существо человек, мамаша, а?
— Да уж, это точно! — подхватила она с пылом. — Вот хоть вчера приходит тут один, съедает две венские сосиски с горчицей, а потом вдруг — нате вам, платить ему нечем. Ну, дело-то было позднее, кругом ни души, что ж я могу, не бежать же за ним. А сегодня, представь-ка, он является снова, платит сполна за вчерашнее да еще дает мне на чай.
— Ну, это тип еще довоенный, мамаша. А как вообще-то дела?
— Плохо! Вчера вот семь пар венских да девять сарделек. Знаешь, если б не девочки, я б давно разорилась.
Девочками она называла проституток, которые поддерживали ее как могли. Подцепив клиента, они по мере возможности старались затащить его к «мамашиному» котлу и раскошелить на сардельку-другую, чтобы «мамаша» могла хоть что-нибудь заработать.
— Теперь уж потеплеет скоро, — продолжала она, — а вот зимой, когда сыро да холодно... Тут уж напяливай на себя что хочешь, а все одно не убережешься.
— Дай-ка мне еще сардельку, — сказал я, — что-то меня сегодня распирает охота жить. А как дела дома?
Она взглянула на меня своими водянистыми маленькими глазками.
— Да все то же. Недавно вот кровать продал.
«Мамаша» была замужем. Лет десять назад ее муж, прыгая на ходу в поезд подземки, сорвался, и его переехало. В результате ему отняли обе ноги. Несчастье оказало на него странное действие. Он настолько стыдился перед женой своего вида, что перестал спать с ней. Кроме того, в больнице он пристрастился к морфию. Это быстро потащило его на самое дно, он связался с гомосексуалистами, и теперь его можно было видеть только с мальчиками, хотя пятьдесят лет до этого он был нормальным мужчиной. Мужчин калека не стыдился. Ведь калекой он был только в глазах женщин, ему казалось, что он вызывает отвращение и жалость, и это было для него невыносимо. А для мужчин он оставался мужчиной, с которым случилось несчастье. Чтобы добыть деньги на мальчиков и морфий, он забирал у «мамаши» все, что только подворачивалось под руку, и продавал все, что только мог продать. Но «мамаша» держалась за него, хоть он ее частенько поколачивал. Она вместе с сыном каждую ночь до четырех стояла у своего котла. А днем стирала белье и скоблила лестницы. У нее был больной желудок, и весила она девяносто фунтов, но никто никогда не видел от нее ничего, кроме радушия и ласки. Она считала, что ей еще повезло в жизни. Иной раз муж, когда ему совсем уж становилось невмоготу, приходил к ней и плакал. И то были самые отрадные минуты ее жизни.
— А ты как? Держишься еще на своем таком хорошем месте?
— Да, мамаша. Я теперь зарабатываю неплохо.
— Смотри только, не потеряй его.
— Постараюсь, мамаша.
Я подошел к своему дому. У подъезда — вот уж Бог послал! — стояла служанка Фрида.
— Фрида, вы просто прелесть что за девочка, — сказал я, обуреваемый желанием творить добро.
Она сделала такое лицо, точно хватила уксусу.
— Да нет, я серьезно! — продолжал я. — Ну какой смысл вечно ссориться! Жизнь коротка, Фрида, и полна самых опасных случайностей. В наше время надо держаться друг друга. Давайте жить дружно!
Она даже не взглянула на мою протянутую руку, пробормотала что-то о проклятых пьянчужках и скрылась в подъезде, громыхнув дверью.
Я постучал к Георгу Блоку, из-под его двери пробивалась полоска света. Он зубрил.
— Пойдем, Георгий, пожуем, — сказал я.
Он поднял на меня глаза. Бледное лицо его порозовело.
— Я сыт.
Он решил, что я предлагаю ему из жалости, поэтому и отказался.
— Да ты только взгляни, сколько там всего, — сказал я. — И все испортится. Так что окажи мне любезность.
Когда мы проходили по коридору, я заметил, что дверь Эрны Бениг приоткрыта на узенькую щелочку. За ней слышалось затаенное дыхание. «Ага», — подумал я и тут же услышал, как мягко щелкнул замок на двери Хассе, и их дверь также приоткрылась на один сантиметр. Похоже, весь пансион подстерегает мою кузину.
Яркий свет люстры падал на парчовые кресла фрау Залевски. Сияла роскошью лампа Хассе, светился ананас, теснились куски ливерной колбасы высшего сорта, нежной, как осетр, ветчины, тут же была бутылка шерри-бренди...
Едва мы с онемевшим от изумления Георгом налегли на еду, как в дверь постучали. Я уже знал, что сейчас последует.
— Внимание, Георгий, — прошептал я, а громко сказал: — Войдите!
Дверь отворилась, и вошла сгорающая от любопытства фрау Залевски. Впервые в жизни она самолично принесла мне почту, какой-то рекламный проспект, призывавший меня питаться исключительно сырой пищей. Разодета она была в пух и прах — настоящая дама добрых старых времен: кружевное платье, шаль с бахромой и брошь с портретом блаженной памяти Залевски в виде медальона. Заготовленная слащавая улыбка так и застыла на ее лице, она остолбенела, увидев перед собой смущенного Георга. Я разразился безжалостным смехом. Она быстро овладела собой.
— Так, стало быть, получил отставку, — ядовито заметила она.
— Вот именно, — согласился я, погруженный в разглядывание ее наряда. — Какое счастье, что визит не состоялся.
— А вам и смешно? Недаром я всегда говорила: там, где у других людей сердце, у вас — бутылка шнапса, — произнесла фрау Залевски, меряя меня взглядом прокурора.
— Хорошо сказано, — одобрил я ее речь. — Не окажете ли нам честь, сударыня?
Она поколебалась. Но потом одержало верх любопытство: вдруг удастся еще что-нибудь выведать? Я откупорил бутылку бренди.
Позже, когда все в доме стихло, я взял пальто и одеяло и пробрался по коридору на кухню. Я встал на колени перед столиком, на котором стоял телефонный аппарат, накрыл голову пальто и одеялом, снял трубку, подоткнув левой рукой конец пальто под аппарат. Так я мог быть уверен, что меня не подслушают. У пансиона Залевски были на редкость длинные и любопытные уши. Мне повезло. Патриция Хольман была дома.
— Давно ли вы вернулись с ваших таинственных переговоров? — спросил я.
— Почти час назад.
— Ах, если б я знал...
Она засмеялась.
— Нет-нет, это ничего бы не изменило, я сразу легла, у меня опять немного поднялась температура. Хорошо, что я рано вернулась.
— Температура? Сколько же?
— Ах, пустяки. Расскажите лучше, что вы еще делали сегодня вечером.
— Беседовал с хозяйкой о международном положении. А вы? Переговорили успешно?
— Надеюсь, что успешно.
Под моим покровом возникла тропическая жара. Поэтому всякий раз, когда говорила девушка, я делал себе отдушину, жадно хватал губами холодный воздух и снова опускал полог, когда наставал мой черед говорить в трубку, которую я прижимал к самому рту.
— Среди ваших знакомых нет никого, кого звали бы Робертом? — спросил я.
Она засмеялась.
— По-моему, нет...
— Жаль. Мне бы очень хотелось слышать, как вы произносите это имя. Может быть, все-таки попробуете?
Она снова засмеялась.
— Так, ради смеха, — сказал я. — Например, Роберт — осел.
— Роберт — ребенок...
— У вас чудесное произношение, — сказал я. — А теперь попробуем слово «Робби». Итак, Робби...
— Робби — пьяница, — медленно произнес тихий далекий голос. — А теперь мне пора спать: я уже приняла таблетку снотворного, и голова начинает гудеть...
— Да, конечно. Спокойной ночи. Приятного сна...
Я положил трубку и снял с себя пальто и одеяло. Потом поднялся на ноги — и опешил. Всего в шаге от меня застыл, как призрак, наш пансионер, бухгалтер, занимавший комнату рядом с кухней. Я сердито чертыхнулся.
— Тсс! — сказал он ухмыляясь.
— Тсс! — передразнил я его, еще раз мысленно послав его к черту.
Он значительно поднял палец.
— Я не выдам. Дело политическое, не так ли?
— Что? — поразился я.
Он подмигнул мне.
— Да вы не бойтесь! Я и сам держусь крайне правых позиций. Секретный политический разговор, не так ли?
Наконец до меня дошло.
— В высшей степени! — сказал я и тоже ухмыльнулся.
Он кивнул и сказал шепотом:
— Да здравствует его величество!
— Трижды виват! — ответил я. — Ну а теперь кое-что из другой оперы: знаете ли вы, собственно, кто изобрел телефон?
Он удивленно потряс лысым черепом.
— Я тоже не знаю, — сказал я, — но это наверняка был классный парень...