Юрий Поликарпович КУЗНЕЦОВ ТРОПЫ ВЕЧНЫХ ТЕМ Проза поэта

ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ПРОЗА

ДВА КРЕСТА Казачья дума

На глухом хуторе стояла старая хата с заколоченными ставнями. В хате за столом сидел старый слепой казак Петрович и ел из чугунка какие-то помои. Эти помои ему приносила Хавронья, соседка и дальняя сродственница. Раньше казак пытал её через плетень:

— Хавронья, который день-год на счету?

— Следующий! — резала злая баба.

Следующий так следующий. Раньше он любил счёт, а теперь всё равно! Время течёт, а мир стоит в одной точке.

Старый плетень осаждал хату, как поредевшее войско. В разных местах он покосился по-разному. Тут покосился от ветра, а там покосился от времени. Само время плотно текло за плетнём. Бывало, кинешь чобот и его унесёт ветром Бог знает куда. Во дворе у ворот рос старый явор, тоже бобыль, он наводил тень на плетень и давал прохладу. В его космах шумел ветер и кричали знакомые птицы. Они кричали одно и то же по-всякому. Старик узнавал птиц и людей хутора по голосам, да так ясно, как будто они звучали в нём самом. Голоса на слух, на нюх, на вкус и на ощупь были разные. Громкие и тихие, долгие и короткие, резкие и плавные, благовонные и смрадные, пресные и кислые, медовые и горькие, сочные и жёсткие, полные и пустые, шелковистые и шероховатые, твёрдые и мягкие, цельные и надтреснутые, и многие остальные. Сердцем они тоже различались. Были добрые и злые, грубые и нежные, усталые и бодрые, весёлые и грустные. Многие-многие разные голоса, явные и тайные.

Старик прислушался через дверь. Со стороны хутора к нему подкатывали молодые голоса. Он отчинил дверь, вышел на крыльцо и подал строгий голос:

— Геть, геть, пострельцы! Я знаю, это вы повыбили стекла в моей хате, когда я открывал ставни и рамы для продува.

— Так это ж когда было, дедусь! Мы из тех годков давно повыросли.

— Голосами повыросли, умчишком остались по щиколку. Геть, геть отсель!

И старый казак собрался назад в хату, чтобы докончить остатки пойла на дне чугунка. Молодые голоса остановили его.

— Дедусь, мы завтра уходим служить. Скажи нам на добрую разлуку, за кого ты бился? За красное или за белое?

Старик давно позабыл, какого цвета то и другое. Обернулся через плечо и молвил:

— А под какой свет вы идёте служить?

— Под красный, дедусь, под красный.

Старик подумал и рассудил:

— Идите служить под белый свет. Так будет вернее.

— Попал в белый свет, как в копеечку! — выскочил самый молодой и глупый голос. Все голоса за плетнём засмеялись, засвистели, защёлкали и ушли служить. Кто в городище, кто на горище, а кто и на лысую горочку. Эх, молодое и раннее! Что-то вас ждёт впереди…

Старый казак сел на крыльцо и задумался. Где это было, красное и белое? За горами, за долами, за мхами-болотами, в больших тартарарах, с пятым колесом вдогонку. О, русская распря! Это в твоём глубоком расщепе полыхнуло красным разрывом в лицо казака и выжгло ему ясные очи. Воротился слепец на пятом колесе, а оно дальше покатилось. Стой, казак! Вот родной хутор! Любимая жена рыдает на твоей груди, двое малых ревут у твоих колен, а соседи обстали кольцом и вздыхают жалостно. А куда и на что глядеть? Повсюду тьма, глухая Тьмутаракань и под ногами битые черепки. Отвоевался казак. Сел на крыльцо хаты и опустил голову. Что делать дальше? И сама судьба ему подсказала. Бандуру, бандуру! Вот что надобно слепцу. Добрые люди нашли ему старую бандуру, и наловчился казак играть на ней. Слепота навострила слух, и поставила голос, как тростник-дударь. От шума ветра, от плеска волны морской и речной, от шелеста трав степных, отовсюду, где была и есть душа народа, брал казак певучие звуки. Двое малых сынков водили слепца по Кубани и Дону. Он играл, тем и кормились…

Под самый голодный год жена затяжелела, разрешилась младенцем мужеского пола, за что и отдала душу Богу. Казак сам долбил могилу в мёрзлой земле. На прощание ощупал холодное родное лицо чуткими руками, и большое желание нашло на него. В последний разок увидеть любимую жену! Увы, увы. Засыпал он своё большое желание скорой могильной землёй, а добрые родственники разобрали его детей по дальним углам русского государства. В знак глубокой скорби он заколотил ставни крест-накрест досками. Так стала хата тоже слепой… А меж тем голод сбирал свою тучную жатву. Люди пухли и шатались, и падали замертво. Кто в степи, кто на улице, а кто в своей хате. По хутору ездила гробовая повозка с двумя урочными казаками, и те подбирали мертвяков и складывали в большую яму за хутором, дабы по весне забросать землёй.

Старый казак выгреб все припасы, вымел из пустых сусеков всю мучную пыль и пустил её в дело на варёную воду. Всё вышло. Осталась кошка. Она зыркала на него зелёными углями и сигала во тьме мимо его слепых рук. Чуяла, чем для неё может кончиться поимка. Нужно было придумать хитрость, и старый казак придумал. На первый раз он постучал к соседке:

— Хавронья, дай мне шмат сала с возвратом. Я знаю, у тебя есть сало.

Оголодалая соседка даже обиделась:

— Какое может быть у меня сало, Петрович! Позычь у Левонтия. У него есть.

Старый скряга-скопидом Левонтий жил на другом конце хутора. Он крепко удивился просьбе слепого земляка, дал ему малый шмат сала и пошёл следом поглядеть, что из этого выйдет. Он светил в тёмной хате долгой спичкой и всё видел. Петрович приманил голодную кошку на пахучее сало, схватил её за худую холку и швырнул в тесный чулан. Сам он уже сильно шатался от слабости. Только припёр дверку в чулан чурбаком, как пал с громким стуком замертво. Левонтий забрал из его откинутой руки свой шмат сала и пошёл домой.

А через день гробовая повозка остановилась около хаты слепца. Шесть мертвяков уже лежали в повозке, как брёвна и брёвнышки разной величины. Два урочных казака зашли в хату. Посветили во тьме долгими спичками и увидели на полу казака, распростёрт и нос заточен. «Седьмой!» — сочли в уме урочные казаки.

— Он ещё дышит, доходяга, — вдруг заметил один из них.

— Это пустяки. Заберём, а в дороге дойдёт, — рассудил другой.

Взволокли слепого казака на гробовую повозку, отвезли и сбросили в большую яму за хутором. А шестерых остальных навалили сверху. Видно, спасла Петровича одёжка да ещё число семь. Он был одет по-дальнему, в кожухе, в чоботах и при рваной шапке, а число семь родилось в сорочке. Очнулся Петрович в холодной яме, прокинулся под мертвяками и сразу вспомнил про кошку. Выбрался из ямы и, как малое дитя, на карачках дополз до хаты. Затопил быльём и сухим хворостом печь, отогрелся и стал ловить в чулане живучую кошку. Та вырывалась, кусалась, царапалась и раскровянила ему руки и лицо. Он придавил её в углу и кое-как придушил. Долго прозябал на полу из памяти вон, рядом с мёртвой кошкой. Потом встал, покачался на лёгком ходу, поставил чугунок с водой на печь и стал варить кошку по частям. Ел тоже помалу и всё думал о большой яме с мертвяками. Разве это дело, думал он, кидать людей, как простую падаль. Надобно ладить домовище впрок. Он полез на горище, где лежали доски, и стал ладить своё домовище. Долго вжикал пилой, шаркал рубанком, стучал молотком. Когда все доски кончились, домовище было почти готово. Он ощупал его разбитыми руками. В домовище оставалась широкая прореха и просила на крышку хорошую доску. Пришлось опять идти на поклон к Левонтию. Старый казак сунул бандуру в мешок и побрёл на другой конец хутора. Левонтий встретил с малым удовольствием:

— Ага, ага! То дай тебе сало, то дай тебе доску. А на что тебе доска?

Петрович ответил, на какой обиход ему нужна доска. Левонтий раздумался.

— А доска тоже с возвратом или как? Знаю, знаю! С возвратом на том свете. Лучше скажи, что ты мне дашь за доску?

— Я за неё сыграю тебе хорошие песни.

И старый казак вынул бандуру из мешка. Левонтий давно поглядывал на мешок и, конечно, ожидал в мешке иного содержимого. Он выпучил на бандуру свои мутные очи. А слепой казак уже заиграл протяжную песню. Левонтий прервал его занятие:

— Ладно, коли так, ладно. В молодости я любил слушать весёлые песни. Играй мне весёлое.

Слепец кивнул головой в бороду и стал играть весёлое…

Мимо ехала гробовая повозка с урочными казаками и остановилась на весёлую песню. Казаки вошли в хату и тоже стали слушать.

Когда Петрович устал, он кончил играть и напомнил хозяину о доске. Хозяин смахнул с очей мутные слёзы, пошёл в сарай и принёс оттуда хорошую звонкую доску. Слепец обратился к урочным казакам:

— Моя сила ушла на весёлое. Помогите мне довезти доску.

— Это можно! — разом встали казаки, мановением духа кинули доску в гробовую повозку, посадили на неё Петровича и поехали.

Старый скряга-скопидом Левонтий так подобрел от весёлых песен и памяти молодых лет, что вместе с доской дал Петровичу два пустых мучных мешка. Петрович изрезал их на лоскутья и варил в чугунке, а потом ел жидкое мутное пойло. Так он дотянул до тепла. Весной покров жизни зашерстился. Тут травка, а там, поглубже, корешок…

Слух слепца порой озадачивал его самого. Он слышал через землю за много тысяч вёрст. Однажды летним утром он приник ухом к земле и уловил со стороны запада трясение и гул.

— Беда! Земля трясётся, — пустил он слух по хутору.

Так мирный хутор узнал о войне с германцем. Вражий дух в первый раз попал сапогом на родную Кубань. Вскоре старый казак услышал на хуторе лишнюю толкотню и чужую лошадиную речь. Вот протарахтела железная таратайка и остановилась около его хаты. Из таратайки вышли двое, важный германский чин и его толмач. Только толмач успел посветить фонариком вглубь тёмной хаты, как его выперло оттуда тяжёлым духом. Он откачался на воздухе и крикнул:

— Выходи, казак с бандурой!

Петрович вышел на крыльцо, а бандура осталась в хате.

— Скажи, казак, почему ты сидишь в хате с забитыми окнами?

— Тёмный помин держу по усопшей любимой жене.

Толмач мало понял ответ казака и от самого себя спросил:

— Объясни, какой толк и помин сидеть в тёмной хате? Ты всё равно слепой.

Германский чин был паче догадлив. И так навёл вопросом:

— Когда умерла твоя жена, казак?

— В голодный год.

— Гм, девять лет прошло… Я его понимаю, — обратился германский чин к своему толмачу, — казак сидит во тьме, а тьма суть скорбного цвета. Так он держит скорбь по усопшей любимой жене. Страшный траур! Русский траур!.. И зачем мы полезли в эту страну, где могут держать такой великий траур? Плакала наша победа!..

И германский чин задумался. Покуда он думал, толмач спросил от себя самого:

— Как ты выдерживаешь такой крепкий траур, казак? Я и то едва отдышался.

Старый казак усмехнулся и молвил:

— Я запашок кой-когда продуваю. А для дела вот! — и показал щипцы, гвозди и молоток. Толмач одобрил:

— Ясно, казак. Твоя голова работает чётко и согласна с сердцем.

Германский чин перестал думать и опять заговорил:

— Казак, я прознал про твою слепоту и пожелал тебя видеть. Мой отец тоже слепой. Он ослеп на первой войне с вами. Ты воевал с нами в первую войну?

— Было дело.

— Я так и знал. На каком месте воевал?

— На мокром месте рубал вас, как лозу.

— Это хорошо, казак. А мой отец бил вас на сухом месте и там ослеп… А ты когда ослеп, казак?

— Когда воевал со своими.

— Гм, это тоже хорошо, — молвил задумчиво добрый германский чин.

Петрович обиделся:

— Твой отец ослеп на войне с чужими, а я ослеп на войне со своими. Что же здесь хорошего?

Германский чин подивился душе казака, покачал головой и молвил:

— Я жалею тебя, казак. Мой отец живёт в большом богатом доме со слугами, а ты живёшь в маленькой бедной хате с клопами. Есть разница?

— Есть другая разница. Клопы кусают меня по моей доброте, а слуги твоего отца обирают его по его слепоте.

Германский чин подивился уму казака и пожелал, чтобы тот сыграл ему на бандуре. На что получил сугубый ответ:

— Перед врагом моя бандура отдыхает.

Германский чин стерпел гордость казака. Приказал выдать ему горькой водки и уехал.

Дважды за войну падала бандура с гвоздя сама собою. Дважды за войну пролетала над хатой вещая птица ворон и кидала во двор две смертные косточки-весточки. Погибли старшие сынки, погибли!.. И то добрый знак, что птица стала пролетать стороной. Значит, третий, младший сынок жив. Долго ждал старый казак от него доброй весточки и устал ждать. Через двадцать лет в младшем сынке заговорила кровь, он вспомнил про отца и про Кубань и объявился как зрак на глухом хуторе.

Старый казак услышал через дверь чужие шаги за плетнём и вышел из хаты на крыльцо. И окликнул чужие шаги:

— Стой! Кто идёт?

— Свой! Батя, это я, твой младший сын Пётр! — откликнулся чужой голос во дворе и странно засмеялся.

— Сидай, где стоишь, — велел отец сыну, и тот послушно сел на землю перед крыльцом. Отец спустился с крыльца, подошёл к сыну, ощупал его лицо и крепко молвил:

— Весь в мать-покойницу… А это что такое? — он стряхнул с обеих тяжёлых рук тёплые сыновьи слёзы. Униженный сын плакал. В душе он стыдился своих слёз, а ещё он стеснялся отцовых чоботов и старой хаты-развалюхи. Он даже подумал, что приехал поздно и напрасно.

— Поздно, поздно, — угадал его первую мысль старый отец, — надо было раньше приезжать. Сын поднял голову и снизу вверх твёрдо молвил:

— Я заберу тебя с собою в Москву.

— Сынку, сынку, ты хочешь забрать меня с собою в Москву одного? А хату, а землю, а явор, а плетень, а воздух, и всё, всё ты тоже заховаешь вместе со мною в мешок и увезёшь в Москву?

Сын понял отца и захотел хоть чем-нибудь поправить дело.

— Батя, я буду тебе помогать.

Старый отец вспомнил голодный год, большую яму за хутором и вдруг согласился:

— Кидай кость старику, кидай кость через Хавронью. Она принимала тебя на этот свет, а я стоял близко и слышал твои первые крики.

Сын вздрогнул от последних слов, вскочил на долгие ноги и крепко обнял отца, и отец обнял сына.

Вот и скрипнули старые ворота. «Прощай, батя!» — крикнул сын уже за плетнём. А за плетнём стояла Хавронья и всё видела. Сынок даже забыл зайти в хату, где он родился.

Сродственница Хавронья стала с той поры получать хорошие деньги из Москвы, и старый казак имел верный кус хлеба и пойло, а случаем, крупяную похлёбку. Он жил в своём малом мире, как в осаде, и знал во дворе и хате каждую выемку и бугорок, каждую ворсинку и щель. Большой мир придвинулся к нему вплотную, и малый кут старика уплотнился от такого соседства.

Домовище по давности лет рассохлось, и старик стал слышать откуда-то сверху странные звуки. Оказалось, это ветер на худом горище выл и стонал в щелях гробовых досок. Старый казак взял с гвоздя бандуру и стал подбирать к вою и дикому стону напевный человеческий лад. Так он коротал долгие осенние и зимние вечера. Потом ему наскучило подбирать нужный для души лад, всё равно выходило что-то мрачное и жуткое. Он поднялся на горище и заткнул гробовые щели всяким тряпьём и пучками соломы.

Всё чаще он думал о своей душе, и с каждой такой думкой Бог всё ближе подходил к нему. Старик стал замечать на ощупь, как кто-то смотрит на него через крышу, особенно по ночам. В большое полнолуние он вышел во двор, влез по лестнице на крышу и осторожно шарил по воздуху руками, щупал небо. Может, оно затвердело? На руках он ощущал лёгкую, как пыль, тяжесть лунного света.

Лунный свет напомнил ему о детстве. Давно-давно в ясном детстве он видел по ночам лунное сияние и ощущал на себе этот взгляд через крышу. Он стал припоминать детство, его потянуло в сон, и однажды во сне он увидел своего отца. Тот как раз уезжал на вороном коне воевать на Туретчину, где и сложил свою буйную головушку… Батька, батька! Теперь батька намного моложе своего сына, старого слепого казака. В душе старика заплакало детство и выровняло годы, как положено. Старик захотел проведать отца, а потом умереть. От этой упорной мысли он поначалу тронулся умом, а потом сразу ногами. Он решил идти на Туретчину.

Туретчина лежала в большом мире, далеко за плетнём. Чтобы достичь её в малом куту, старик свернул в уме весь длинный путь от начала до конца, как змея свои кольца. Он стал считать, сколько вёрст до Туретчины, потом сосчитал, сколько шагов в одной версте, и когда сложил всё вместе, то вышло много даже для большого мира. Всё равно, на разум это пустяки, а на деле он храбрый казак. В путь! Он срубил высокую цыбастую палку и двинулся вокруг старой хаты. Повёл счёт сперва шагам, а потом верстам. Сперва малый круг обочь хаты, а потом круги всё шире, шире, вплоть до плетня, от плетня круги опять сужались вплоть до хаты, и опять расширялись, и опять сужались. И стала раскручиваться по этим кругам тайная и стихийная человеческая сила. А в сердце всех кругов стояла главная слепая точка, хата-тьма внутри. Каждую версту он отмечал ножевой зарубкой на двери хаты. И побежали зарубки по двери сверху вниз, сверху вниз. В глазах рябит, когда б глаза видеть могли. На ощупь, под рукой, тоже рябит.

Долго дивилась Хавронья такому хождению с зарубками. Особливо её пугали зарубки. Она насчитала их больше сотни и сбилась со счёта, в слабом уме зарябило. Ясно, как белый день, рехнулся старый хрен. Всё ходит и ходит. Устанет, сядет на землю, и слышно на весь хутор, как дышит, а то растянется на кожухе, рваную шапку под голову, и спит. Прокинется и опять ходит вокруг старой хаты.

Хавронья послала тайную весточку на Москву, мол, Петрович того… Явился сын, увидел выбитый кругами толоконный двор, только кой-где по углам трава зеленеет. К явору приставлена лестница, а на ближнем сухом суку зарубки. Сын оглядел дверь, с обеих сторон она в зарубках, точно в тайных письменах. Зашёл в хату и посветил долгими спичками, разглядывал стол, лавки, скамейки. Все деревянные части хаты зазубрены зарубками. Вышел сын во двор и стал хватать отца за рукав. Отец как раз остановился и сел на передых:

— Кто меня хватал за рукав?

— Я хватал, батька. Я, твой сын Пётр!

— Здорово, сынку… А что Москва? Ладит с турком?

— Да что Москва и турки! Ты скажи, зачем ты всё ходишь и ходишь и что значат эти зарубки?

— Иду в Туретчину. А зарубками считаю, сколько прошёл пути.

— И долго ещё идти тебе?

— Долго… А теперь геть за плетень на грядущий день. Если надобно будет, то кликну.

Сын пытался сказать что-нибудь разумное. А что тут скажешь! Он только спросил:

— А как тебя Хавронья кормит? Я видел в чугунке какую-то скверность.

— Плохо кормит. Меня еле ноги носят, боюсь упаду.

Старик поднялся, махнул на сына рукой и двинулся вокруг старой хаты. Чоботы он давно разбил и ходил босой. Что оставалось сыну? Он пошёл за плетень. А за плетнём стояла Хавронья и прокинула словцо:

— Я всё, всё слышала.

— Тётушка, скажи, тебе в стыд морить старика? Я присылаю хорошие деньги на него. Куда ты их деваешь? Хавронья даже всплакнула:

— Я прибираю за ним, как за малым дитём. Легко ли? А денежки я складываю про чёрный день в кубышку.

— У отца все дни один чёрный день.

— Наш чёрный день про наши похороны. Ты высылай побольше денежек.

— Ладно, ладно. Стану высылать побольше. Вот деньги. Купи ему новые чоботы. Когда он перестанет ходить, дай знак на Москву.

Постояли, поглядели через плетень на ходячего старика и на том расстались.

А по Кубани и Дону прошёл слух о большом пути на Туретчину вокруг старой хаты. Люди приходили пешком, приезжали верхом смотреть на большое хождение казака. Гром гремит, дождик льёт, град сечёт, солнце палит, ветер веет в косматой бороде, и гудит в ней шальной царский шмель. А старик всё ходит. Люди крепко дивились на такую великую странность и гадали: дойдёт или свалится? Иногородние весело помигивали, казаки хмуро помалкивали. Господь всё видел и пожалел старого слепого странника, послал ему ангела с голосом. Только толкнулся Петрович в дальний угол двора, как слышит голос из-под земли:

— Остановись, сынку. Я здесь!

Остолбенел старый казак, даже дыхание пресеклось. Он узнал! Он узнал голос родного отца!.. Вновь полыхнуло перед ним красным разрывом, и открылись его мёртвые очи, и полились из тех очей чистые слёзы, омочили лицо, бороду, кожух и попадали на землю. И спросил старый казак на полголоса:

— Батька, скажи, холодно или жарко лежать тебе на Туретчине в чужой горючей земле?

— Холодно, сынку, холодно.

— Ну так изволь, батька, я тебя согрею старой казачьей песней. Один только ты её знаешь.

Достал казак бандуру из мешка заплечного, сел на землю и заиграл на полный голос старую-старую казачью песню. А люди стояли за плетнём и глядели во все живые очи, и слушали. И людей всё прибывало и прибывало. И Головатый тут, и Платов тут, и Сорокин Иван, и Шкура Андрей, и все, все тут, живые и мёртвые, стояли вокруг плетня и слушали.

Вот допел старый казак песню, и голос из-под земли молвил:

— Согрел ты меня, сынку, старой казачьей песней, ой как согрел! А теперь вставай и иди обратно. Обратно тебе будет легко идти, один шаг на каждые десять вёрст.

И голос смолк. Всё стихло. Старый казак отломил треть палки, вонзил палку в землю, сделал крест и связал его обрывком верёвки. И пошёл в обратный путь. Народы за плетнём стали расходиться. Живые расходились, а мёртвые тихо пропадали в воздухе. Осталась стоять одна Хавронья с разинутым ртом.

А старый казак ходил вокруг своей хаты. Легко ему было возвращаться. Хавронья варила жирные борщи и добрую кашу и даже подносила чарку вина. Обратное всегда быстро. Когда Петрович делал счётную зарубку на яворе, то в дальнем углу двора послышался прежний голос:

— Довольно, сынку, довольно. Ты вернулся домой.

Старый казак вздрогнул, нож выпал из его руки, и он побежал частым бегом в дальний угол двора на голос. И нащупал самодельный крест. А голос из-под креста молвил:

— Сынку, сынку, твой час настал. Я забираю твои грехи, а ты молись Богу.

Казак вспомнил самую короткую великую молитву и зашевелил устами. Окончил молитву и тотчас грянул оземь. И душа его белым столбом вознеслась к Господу Богу…

А мы, а мы на тёмном свете остались, люди добрые!

Хавронья первая пришла и увидела на земле простёртого казака. Чугунок доброй каши выпал из её слабых рук. Поголосила и побежала скликать людей. Послала смертную весточку на Москву. Сын явился, как лист перед травой. Много людей понаехало с Кубани и Дона. Стали копать у самодельного креста могилу. И вот докопались до последнего остова мёртвого человека, при бляхе, шашке и газырях. Бывалые люди сразу сказали:

— Это казак. Вот бляха, вот шашка, а вот газыри. Пусть спит покойно.

Кликнули учёных мужей. И учёные мужи по бляхе узнали полк, а ещё узнали, что тот полк воевал на Туретчине. Всё это слышал сын старого казака, Пётр Петрович, и крепко задумался.

Первую могилу засыпали скорой землёй, а для старого казака выкопали другую рядом. Когда стали хоронить, то ставни хаты сами собою упали наземь. Свет вошёл в хату, и она стала видеть. Стала смотреть, как провожают в последний путь её хозяина. Говорили от малого ума, что кто-то вытащил гвозди и ставни слетели с ветхих петель на землю. Бывает и такое.

Кубань отпела старого казака. Его похоронили с честью. И поставили на могилах два крепких креста.

1992

СЛУЧАЙ В ДУБЛИНСКОЙ ГОСТИНИЦЕ Рассказ

Жизнь и трепет Ирландии зависят от Гольфстрима. А Гольфстрим зависит от солнца. Солнце разгневалось и пустило огненные языки. Поэтому седой Гольфстрим пробудился прежде времени и дёрнулся так, что раздался великий гул, затрещали арктические ледяные поля, их южная часть откололась и поплыла в открытые воды. Несметная сила плавучих ледяных гор направилась к зелёным берегам весенней Ирландии. На острове резко похолодало…

Что случилось в дублинской гостинице, трудно сказать сразу, ибо ответ раздваивается. Во-первых, это случай ирландский, а во-вторых, он произошёл с русским человеком. А вообще, тут игра совпадений. Дурная погода совпала с плохим состоянием человека. Судьбе было угодно, чтобы обе расстроенные стихии, воздушная и человеческая, совпали в одном худом месте.

А теперь можно вести рассказ от первого лица.

Я проснулся от скверного предчувствия и глянул на календарь: 11 мая 1993 года. Как раз день моего выезда за границу. За окном стояла ясная и мягкая погода, что совсем не соответствовало моему тяжёлому похмельному состоянию. Я бросил кое-какие обиходные мелочи в дорожную сумку, затолкал туда зачем-то долгополый сиреневый плащ и, пошатываясь, вышел на улицу. Сел в первую попавшуюся свободную машину и поехал в Шереметьево-2. Натощак меня укачало на ровной дороге и стало тошнить.

— Друг, — обратился я к водителю, — постой где-нибудь в подходящем месте, мне тяжко.

Как только мы выехали за черту города, он остановил машину возле первой берёзки. Долго я качался возле той берёзки. Водитель с пониманием наблюдал происходящее: меня изнутри сотрясали сухие колики. Вдобавок его развлекало совпадение: каждый раз, когда моё тело дёргалось, точно так же дёргалась тонкая берёзка, за которую я держался рукой. Мой желудок был пуст, голова тоже. Тошнить было нечем. Я кое-как отдышался, и мы тронулись дальше.

В аэропорту я встретил своих попутчиков: мужчину и женщину. О мужчине сказать нечего, о женщине можно сказать, что она могла бегло семенить по-английски и в этом качестве пригодилась потом.

Я слонялся по залу ожидания, как тень. Между тем мои попутчики завели разговор об Ирландии. Я слышал только: Джойс да Джойс, и ничего больше. Будто англоязычная писанина Джойса выражала суть Ирландии! Стало быть мои попутчики ничего не знали о стране, куда направляются. Я хоть читал великие ирландские саги и кое-что знал о мужественном, суровом, доверчивом древнем народе, в подробном воображении которого большое место занимала сильная прекрасная женщина. Ещё я слыхал о качающемся камне. В мире есть три качающихся камня: один в Индии, другой в Южной Америке, а третий где-то в Ирландии. Признаться, я летел в эту страну с тайной мыслью увидеть каменную диковинку. Стоит одна отёсанная глыба на другой плоской глыбе; стоит в одной точке и качается. Уже тысячелетия прошли, а она всё качается. Ни бури, ни осадки, ни рука человека не сдвинули её с точки соприкосновения. Какая хитроумная статика! Правда, насчёт руки человека бабушка надвое сказала. В наши подлые времена всегда найдётся злоумышленник, способный подложить под этот качающийся камень мощную взрывчатку и разнести его вдребезги… Боже, как мне тошно!

Наконец объявили посадку. Мы сели в полупустой самолёт русского Аэрофлота и на десять дней покинули родину, или то, что от неё осталось. Во все четыре часа полёта я не сомкнул глаз, хотя не видел ничего, кроме переднего кресла. Я отказался от обеда, но чуткая обслуга в образе милой девушки подала мне чашку чая с ломтиком лимона. Я надкусил лимонный ломтик, выпил чашку чая и попросил девушку срочно принести гигиенический пакет. Она принесла сразу три пакета. Один пакет я тотчас использовал по назначению и в тупом оцепенении стал ждать, что со мною будет дальше. Ничего не произошло. Самолёт приземлился. Только мы вышли из него и стали спускаться по трапу вниз, как нас уже пробрал до костей леденящий ветер с дождём. Я спасся от неминучей простуды долгополым сиреневым плащом, который извлёк из дорожной сумки. Легко одетые попутчики позавидовали моей предусмотрительности. Они стучали от холода зубами, а женщина, я помню, даже завизжала. Первым человеком, который с нами заговорил, был таможенник. Мы не поняли, что он говорил, а наша спутница, услышав, смутилась. Ответила ему по-английски. Таможенник махнул рукой на нас и пропустил.

— Что он сказал?

Спутница пожала плечами:

— Он говорит по-ирландски.

Как в старину, ирландская земля встречала гостей на своём языке.

В тёплом помещении мои земляки отогрелись, только не я: моё ненастье пробирало меня изнутри. Вдобавок ко всему нас никто не встретил. Мы оказались заброшенными в чужой стране. Что делать?

— Должен же быть какой-нибудь выход! — топнул я ногой. — У нас есть номер телефона?

Номер-то есть, но чтобы позвонить, нужен местный жетон, а у меня только доллары.

— Слава Богу, хоть это есть! — Я присел на лавку, чтобы успокоиться. Спутница пошла менять доллары на здешние деньги, а на деньги купить жетон, чтобы позвонить. Когда дозвонилась, вдруг выяснилось, что ирландцы, пригласившие нас по взаимному обмену, перепутали день и ожидали нас завтра. Впрочем, через час за нами прибудет человек. Тот явился только через два часа и повёз нас в город. На пути скверно: сумрак, дождь, косые порывы ветра. Дождевая позёмка плющилась о лобовое стекло машины, лужи вылетали из-под колёс мутными ошмётками.

— У вас в это время всегда такая чертовщина? — спросили мы у водителя.

— Три дня назад было тепло и солнечно, — ответил тот, — погоду испортили айсберги. Они слишком близко подошли к Ирландии.

Вдоль дороги потянулись длинные приземистые дома, похожие на угрюмистые тяжёлые сундуки. Каждый народ строит свой быт и жилища по своему образу и подобию. Однако тут было такое впечатление, что какая-то внешняя тёмная сила понудила людей попрятаться в эти сундуки, а те, того и гляди, когда-нибудь откроются крышками вверх. Вот сундуки остались позади, и по обеим сторонам дороги замелькали коробки международного пошиба, среди них ни одного, хотя бы кривого, деревца.

Мы остановились и три часа провели в почти пустом ресторане: перед каждым — рубленые овощи, кусок багрового мяса и бокал кислого вина. Я отбывал ужин, как срок заключения. Мои веки слипались. Я кое-как досидел до той минуты, когда вино было выпито, запас положенного пустословия иссяк, и все встали из-за стола. На плохо освещённой улице нас ожидала машина.

И вот гостиница. Раньше в ней располагалось весёлое заведение. Остатки прежнего показного блеска в виде ковров, диванов и зеркал ослепили нас в тесном прихожем зальце, откуда нас развели по убогим номерам. Гостиница была без лифта, и я последовал за провожатой, возможно, бывшей шлюхой, и сразу очутился в лабиринте. Сперва мы поднялись по лестнице на второй ли, третий этаж, потом спустились на пол-этажа вниз, потом опять вскарабкались наверх — при этом мы всё время петляли по коридорам. Наконец провожатая остановилась, открыла дверь, передала мне ключ и исчезла. Когда я вошёл, дверь за мной автоматически защёлкнулась. Я очутился в тесном голом закутке: три шага вдоль, два шага поперёк; прямо передо мной окно на улицу. Налево вдоль стены кровать, в её изголовье тумбочка с настольной лампой при шнуре с висячим выключателем; рядом стул. В правой стене глухая дверь в смежную комнату. Видимо, прижимистый хозяин умел выжимать лишнюю копейку почти из ничего: из одного двухместного номера он сделал два отдельных.

Я потрогал дверь: заперта, но язык замка держится слабо, и она слегка отходит. Хватит сильного удара плечом, чтобы вышибить дверь. Меня охватило дурное предчувствие, и я напрягся, как сжатая пружина, — это было самое худшее, что я сделал, лучше бы я расслабился и уснул, и ничего бы не случилось.

Я разделся, лёг в постель, погасил настольную лампу и закрыл глаза, попытался уснуть. Не удалось. Мне стали являться сонные смутные видения. В воздухе завивались и таяли бледные волокна. Я открыл глаза: видения исчезли. Закрыл глаза: видения возвратились. Они обрели цвет, очертания и связность. В моём мозгу как бы раскручивалось цветное кино. Пёстрый восточный быт, бубны, и пляски, и кровавые стычки, а люди — арабы не арабы, а как бы наши черкесы тридцатых годов. Бедный я человек, если в моём мозгу крутится такой примитив! Даже запоминать не стоит. Но тут что-то стало меня отвлекать извне. Я открыл глаза и прислушался. В соседнем номере раздавались сухие равномерные стуки. Такие стуки могли исходить только от мёртвого тела: двери, оконной рамы или форточки. Вот стуки прекратились. В соседнем номере ни звука. Мёртвая тишина. Хотя там не было ни души, меня пробрало странное ощущение — мне показалось, что кто-то тихо приблизился к смежной двери, нагнулся и наблюдает за мной в замочную скважину. Я включил свет, повернул лицо и направил взгляд прямо в замочную скважину — она находилась на расстоянии двух шагов, как раз на уровне моего лежащего лица. Скважина была пуста. За дверью никого не было. Я погасил свет, закурил и размышлял, что это такое было? И снова услышал дробные звуки. Там что-то дёргалось и стучало. Я встал, осторожно потрогал дверь: всё так же заперта. Я зажёг спичку и поднёс её к замочной скважине: пламя спички слегка заколебалось. Тогда я нагнулся и поднёс горящую спичку к полу: пламя спички тотчас вытянулось вдоль пола, затрепетало и погасло. Теперь ясно: сквозняк. Айсберги слишком близко подошли к Ирландии, вызвали ненастье, и вот сквозняк погасил мою спичку. От сквозняка что-то дёргается и стучит. Ум дурак, ему всё понятно, только не сердцу. Моё сердце отзывалось не на строгие доводы ума, а на стуки неизвестного происхождения. Как только они раздавались, я слышал стук собственного сердца. Наверное, это дёргалась и стучала жилка на левом виске. Мне казалось, дёргались и стучали даже мысли, они ведь были так расстроены. Меня удерживал на месте остаток здравого смысла, не то бы я вскочил и вышиб дверь, дабы увидеть собственными глазами, что происходит в соседнем номере. Я был весь слух, но одного слуха недостаточно, чтобы объяснить происходящее. Я не настройщик, который по фальшивому звуку угадывает, что и где расстроено в музыкальном инструменте. Я также не знаток городских сквозняков и ничего не смыслю в аэродинамике. Но что бы это могло быть? Мысль о коридорном сквозняке я отмёл. Многоколенчатая коридорная система загасила бы любое завихрение воздуха. Но откуда такая сильная тяга в гостиничном лабиринте? Ну, ладно, разбилось стекло, и стучит пустая оконная рама. Форточка слишком высока для того, чтобы дуло под дверью. Но оконная рама не может издавать такие дробные мерные звуки, она бы хлопала большими ударами. Возможно, раму что-то сдерживает — шкаф, например. Однако что же делать?

Я встал, взял моховое полотенце, приблизился не дыша к смежной двери, обмотал одной половиной полотенца дверную ручку так, что свисающий его конец закрыл замочную скважину, а другую половину полотенца затолкал в зазор между обмотанной ручкой и выступом дверного проёма в стене, чтобы дверь не дёргалась. И забрался обратно под одеяло. В гостинице ни звука, все постояльцы спали. В общей тишине где-то спали и мои спутники, как будто их не было. Я лежал тихо, как покойник, со сцепленными пальцами на груди и прислушивался, соображал. Можно спуститься вниз к ночному служке и попросить его проверить соседний номер, где, по моему представлению, происходят непонятные вещи. Но на каком языке я стану нести всю эту дичь о стуках? На русском? Служка ничего не поймёт и будет прав. Можно через него найти русскую леди и ей всё сказать. А что сказать? Что меня раздражают какие-то стуки? Женщина испугается или рассмеётся мне в лицо — в том и в другом случае ужасно и глупо. Что вообще происходит? Я терялся в догадках, каждая догадка вспыхивала и гасла, как спичка на ветру.

Опять, уже в который раз, мне показалось, что кто-то приблизился к смежной двери и осторожно дёргает её с той стороны. В моём номере раздался отчётливый мягкий звук. Что-то упало на пол. Я вздрогнул. Это упало моё полотенце. Колючая дрожь, как мелкая леденящая сыпь, прошла по моему телу, начиная с ног. Дрожь дошла до скрещенных рук и сцепленных пальцев, оледенила оба мизинца и остановилась. Тишина напряглась: сейчас, сейчас откроется дверь. Дверь не открывалась. Постепенно дрожь исчезла, и оледеневшая часть моего тела стала теплеть. Я высвободил из-под одеяла правую руку, нащупал на шнуре выключатель и нажал — вспыхнул свет. Полотенце лежало на полу возле двери. Мой взгляд перетёк в замочную скважину. Она была пуста, иначе я бы почувствовал чужой взгляд оттуда. В соседнем номере никого не было. Я спрашивал: отчего же упало полотенце? И отвечал так: каким-то образом оно размоталось и упало под своей тяжестью. Отчего оно размоталось? Значит, дверь всё-таки дёргалась, хотя я этого не слышал. Её дёргало что-то или сквозняк? Что-то — мистика, дурная неизвестность и мнимая величина. Мой здравый смысл отметал такое. Оставался сквозняк. Дверь дёргал только сквозняк. В сём мире другого объяснения не было.

В коридоре послышались шаги. Они приблизились. Кто-то остановился возле моего номера и стал вставлять ключ в отверстие замка. Я почувствовал облегчение. Всё-таки это было живое существо. Я был готов к решительному действию: отшвырнуть одеяло в сторону и прыгнуть на выход, когда дверь откроется. А там увидим, кто кого!

Ключ никак не попадал в отверстие замка. Он жёстко царапал по железу, вот он соскользнул, и я услышал стук упавшего ключа. Человек за дверью пробормотал нечленораздельное ругательство и нагнулся за ключом. Было слышно, как он шарит рукой по полу. Я не понял, на каком языке он заругался, но так ругаются только пьяные. Человек поднял ключ, опять что-то пробормотал, наверно, понял, что ошибся дверью, и двинулся по коридору дальше. Возле соседнего номера он остановился, вставил ключ в замок и открыл дверь. Как только он вошёл, дверь за ним автоматически защёлкнулась. Я услышал в соседнем номере шаги, потом шаги куда-то провалились. Опять ни звука. Сосед спал мертвецким сном.

И тут за окном, где-то неподалёку, запела птица. Я поднёс руку с часами к глазам: четыре часа утра. Я выключил ненужную лампу. Тени в углах постепенно бледнели. Вскоре совсем рассвело.

Тем же утром мы перебрались в другую, более приличную гостиницу. И всё пошло по готовому ранее плану, тщательно обдуманному людьми с ограниченными возможностями. Голь на выдумки хитра. Каждый день мы переходили из одних рук в другие. Затрат меньше, впечатлений больше. Вскоре я оклемался, погода тоже, и хотя порой срывался мглистый холодный дождь с ветром, солнце проглядывало ярче, и воздух прогревался крепче. На второй день пребывания я наугад забрёл в большой городской сад с затейливыми прудами и ухоженными лужайками. Трава под деревьями и песочные дорожки были сплошь усеяны обломанными ветками и сорванной зелёной листвой — следы прошедшей бури. Сад на моих глазах быстро очищался от мусора. Подсобные люди сгребали упавшие ветки и листву в большие кучи и увозили на серых машинах. Сияло солнце.

Вечером того же дня наш провожатый сообщил важную новость: мы посетим единственное место в перенаселённом Дублине, где говорят только по-ирландски. Ирландцы — двуязычный народ: печальный результат восьмисотлетнего враждебного ига. По дороге я спросил провожатого:

— А на каком языке ваши молодые люди объясняются в любви?

Он понял меня, подумал и сказал:

— Вообще-то мы говорим по-английски, но когда наша душа хочет высказаться, она говорит по-ирландски.

Хороший ответ. Мы спустились в опрятный и вместительный кабачок. За стойкой два-три завсегдатая молча пили крепкое здешнее пиво. Один из завсегдатаев был уже пьян. Провожатый указал на него:

— Посмотрите. Это очень хороший писатель. Он пишет только по-ирландски.

Я взглянул на писателя попристальней. Действительно, хотя он был пьян, в нём было что-то выразительное, настоящее.

В углу погребка тихо сидели человек двенадцать. Один из них, седовласый старик, читал вслух старинную рукопись, остальные внимательно слушали. Мы попали в общество по изучению кельтской старины. Провожатый нас представил. На столике перед нами в мгновение ока появилось пиво. Завязался короткий разговор. Я спросил ирландцев о качающемся камне, но они слыхом не слыхали о таковом. Вот-те на! Придётся ехать в Индию или в Южную Америку… Между тем чтение продолжилось. Иногда оно прерывалось, и седовласый старик объяснял отдельные слова. Наконец-то я услышал чистую ирландскую речь. Я сразу уловил особенность: она состоит из кратких слов. Их дробное бурление создавало ощущение прозрачного звенящего ручья, в котором перекатываются мелкие камешки. Ещё в словах слышался шелест листьев, плеск волн, короткие порывы ветра, даже раза два звякнули и рассыпались голоса эльфов. Я вспомнил, чем окончилась моя первая бессонная ночь — пением утренней птицы. Её чудесное пение кстати вписалось в звуковую стихию ирландской речи, в которую я погрузился, потягивая крепкое пиво.

Старая Ирландия мертва. Возможно, она и есть тот пресловутый качающийся камень, который я так хотел увидеть. За краткостью пребывания я не успел поближе разглядеть этот остров и полюбить его народ. Кажется, ирландцы мало-помалу спиваются и рассеиваются в большом пространстве. У них нет будущего. Они засолонили свою жизненную силу впрок, как мясо, на том и держатся. В настоящем у них нет свежей пищи, они питаются солониной духа. Они живут прошлым, их глаза опущены в землю, где лежат их предки, и они до сих пор слышат голоса эльфов. Кельтская старина гласит, что эльфы бывают светлые и тёмные. Голоса тёмных эльфов наводят на людей порчу и смерть. Наверное, одного такого тёмного эльфа занесло бурей в окно дублинской гостиницы, и я до сих пор слышу, как он дёргается и стучит за дверью, из-под которой дует.

2, 5, 6 января 1996

ХУДЫЕ ОРХИДЕИ Повесть

Русский народ живёт сердцем. Его доверчивость превышает его мудрость. Его простота хуже воровства. Он верит в ложь, как в истину. Это нужно иметь в виду, чтобы понять, в каком трудном положении оказался Алексей Петрович.

По древу и духу он русский, а значит, самый несчастный человек на свете: у него на глазах развалилась родина, и что же он делает? Он на её останках оплакивает скончание веков и преставление света.

По роду занятия и склонности к обжитой веками мысли он образованный русский человек особого духовного оттиска. То есть ни то ни сё. Учитель, врач, поп — всё понятно. А это что за птица?.. Мужик, не спрашивай! Он твой голос. Он, что называется, певец и мыслит образами, а не понятиями. В жизни таких людей всегда мало, а в сём веке ещё меньше, и все они обречены. Но жизнь без них была бы мертва. Они как праведники, только ниже степенью, жиже духом и ближе к чёрту. Сам Алексей Петрович затруднялся сказать, кто он такой, и обыкновенно прибегал к изящной словесности:

— Я вольный художник!

Направление ума вольного художника обнаружилось рано. На заре своей учёбы в высшем заведении, после дружеской попойки, он очутился в общежитии одинёшенек и пробуждённый вдруг. В утреннем воздухе перед его глазами стояла суриковская «Боярыня Морозова». Впечатление тотчас рассеялось, а юноша сел и задумался.

Отчего в одночасье семнадцатого года рухнула великая держава? Учебник врёт на сей счёт. Отчего русские раскололись на красных, белых и зелёных, и брат стал резать брата? Мир, на котором и смерть красна, не даёт ответа. «Моя хата с краю, ничего не знаю…» Мысль юноши повисла в воздухе и поглядела вниз и вширь. Отношение русского человека к месту своего обитания весьма странное. Родное и чужое, близкое и дальнее он выражает одним словом: сторонушка. Местность, где он родился и вырос, где стоит церквушка и где похоронены его предки, он называет родной сторонушкой; местность, где живут чужие и дальние люди, он называет чужой и дальней сторонушкой. Всюду стороны, всюду рёбра, а где же сердце? Говорят, Москва — сердце родины, так ли это? Москва слезам не верит. Что же это за сердце? Её при Наполеоне выжгли сами москвичи. Редкий случай национального самосожжения! Пословица о русской жестокости поздняя. Есть и ранняя: чужбина слезам не верит… Значит, Москва тоже сторонушка, и чужая. Москва — чужбина!.. Мысль вздрогнула, а сердце заплакало. Плачь, сердце, плачь, и не верь своим слезам. Внутри — пустота… Мысль почуяла опасность и остановилась. Постояла и облеклась в образ: Москва — дупло державного славянского древа. Дунет ветер, и дупло запоёт. Ищи от ветра, в нём душа народа! В старину люди приезжали в Москву за песнями и слухами. «Что новенького?» Ныне Москва — центр информации, чёрная дыра. Тьфу!

Юноша долго сидел в одиночестве, и слёзы текли по его щекам. Он чуял в себе какую-то глухую вину, что-то такое, в чём он не мог пока разобраться. Собака была зарыта слишком глубоко. Плачь, бедный, плачь! И навсегда запомни свои слёзы, святые слёзы!

В то утро на земле одним русским человеком стало больше. Этого никто не заметил, даже сам этот человек. Самосознание пришло позже. Человек, который знает себя, является человеком не в одном только смысле.

Тут смешок, там выпивка, и учебная молодость — дзинь! Как вдребезги бутылка разлетелась. Диплом выдан и обмыт. Молодой человек вышел в жизнь, не получив ничего, кроме системы общих культурных знаков. Дальше предстояло образоваться самому. Он развил свой природный дар мыслить образами, воплотил малую их часть в творчестве и получил признание. Его имя стало звучать и мелькать. Ещё раньше он женился на красной девице из дальней сторонушки. Взял её за певучий голос. Она родила ему двоих детей: девочку и мальчика. На них он мало обращал внимания. Они росли как сорная трава.

Он любил всё родное. Даже русское инакомыслие от Петра Великого до коммуниста малого любил за державность. Это была странная любовь. Интеллигенцию он ненавидел за европейничанье и предательство. Кающегося дворянина презирал за слюнтяйство, даже за такое:

О, мучительный вопрос!

Наша совесть… Наша совесть…

Совесть — не вопрос, а ответ и утверждение от Бога. Нечего нюни разводить по правилам словесности. Оторвался, так и лети себе, и не липни, как банный лист, всё равно отсохнешь. Вольный художник бывал простецки прям: через два поколения отдавалась крестьянская порода.

— Натура прёт, трудно схватить. Лицо кажется застывшим, а присмотришься: все жилки играют и оно каждое мгновение меняется, хотя с виду и остаётся прежним, — жаловался живописец, писавший с него лицо. Он подарил копию. Алексей Петрович равнодушно взглянул на неё и засунул за шкаф. Он едва замечал свои глаза в зеркале, когда брился по утрам.

А между тем когда он думал, то его взгляд достигал такой густой пристальной силы, что его выдержал бы только святой. Редкий взгляд! Его мало кто замечал, кроме жены. К счастью, она была близорука. Пишущему эти строки однажды довелось видеть похожий взгляд у другого человека. Тот стоял в храме, не молясь. Глядел пристально, не замечая ничего, хотя его окружали свечи, образа и люди. Бог знает, куда он глядел. То был взгляд печальника.

Алексей Петрович жил наособицу, как дух в подлеске. Среди других он выделялся печальным выражением лица. С годами его печаль усилилась и лицо приняло страдающие черты. Это выражение исчезало лишь тогда, когда он смеялся. Как всякий русский человек, он любил смех, славянскую лукавинку и ценил иностранный юмор. Замечая смешные стороны жизни или слыша весёлую шутку, он смеялся от души. Попадая в глупое положение, не боялся казаться смешным. [Редкое душевное качество! Он и сам любил шутить.

Когда он был молод, ему, как подающему надежды, предложили выступить на большом съезде деятелей культуры. Тогда речи выступающих строго проверялись начальством. Что было делать! Он рискнул. Заменил проверенную речь и выступил свежо. Хватил с плеча по узаконенной лжи и по двум-трём дутым именам. Зал рукоплескал. Высокое представительство заметно ёрзало. О возмутителе общественного спокойствия доложили на идейный верх. Там решили: «Он неуправляем!» — и передали выше. Главный идеолог страны прочитал крамольную речь и отложил её в сторону. Будто бы сказал: «Таким речам ещё не время».

Один модный пачкун, паразит русского патриотизма, слегка пожурил вольного художника:

— Ты потерял доверие круга. Поступил безнравственно.

Ответ был резкий:

— Все круги заколдованы. Безнравственно говорить по указке или молчать, когда можно сказать правду. А голоса должны раздаваться.

Другой модный пачкун, холуй международного либерализма, шепнул заглазно:

— Они от него отказались.

Этот многозначительный шепоток вольный художник встретил равнодушно. Его задело другое. Выступление на съезде сочли его личным поступком, и все дела. Пресса замолчала его. Хотя его имя стало реже мелькать в печати, оно всё же прорывалось, ибо злоба врагов была слишком сильна, чтоб сдержаться. А талант, как огонь, под полой не спрячешь. Благоразумные знакомые предупреждали:

— Твой телефон прослушивается.

— Кому я нужен! — усмехался он.

— У тебя бывает много людей. Будь осторожен.

— Я говорю, что думаю, — отвечал он. А думал он по-русски. Это не значит, что он думал как праведник. Русские думки — тёмные думки.

Да, у него бывали разные люди. Как-то явился неизвестный человек с портфелем, представившись от имени одного общего знакомого. Общий знакомый, завзятый болтун и пустая голова, мало что значил, а его представительство ещё меньше. Вольный художник поколебался.

— Ладно, проходите.

Гость прошёл, сел и поставил портфель себе на колени. Хозяин мельком взглянул на портфель. «Похоже, там бутылка или записывающее устройство». По бегающим глазам определил: мелкий бес. Гость не знал, с чего начать, и решил поразить воображение хозяина.

— Гм! А вы знаете, что у нас матриархат?

«Каждый сходит с ума по-своему», — заметил про себя хозяин, а вслух сказал:

— Давно знаю. За женщиной остаётся выбор в главном. Она ведь выбирает мужчину, а не наоборот. А вы женаты?

— Д-да, — замялся гость. Его явно томило другое. В конце общего пустого разговора выяснилось, зачем он пожаловал.

— Гм, гм, вы известный человек. Вы встречаетесь с разными людьми. Скажите, есть среди них толковые, с русской идеей? Я хотел бы с ними познакомиться.

— Таких в упор не видно. Люди всё больше глупые. О матриархате знают понаслышке.

Посетитель понял, что пора уходить, и след его простыл. Хозяин уже думал о другом.][1] Он жил наверняка. Но штуки случались.

Однажды он прилетел в Туву, где в городе на крутом берегу Енисея стоит памятный знак: центр Азии. Туда его привели здешние люди, новые знакомые. Он посмотрел на каменный знак и повторил, чтобы удостовериться окончательно:

— Так, значит, здесь центр Азии?

Здешние люди переглянулись и ответили:

— Может, здесь, а может, в другом месте. На улице, рядом с бараками. Тут близко.

И повели его на тихую улицу, вдоль которой тащились серые дома, похожие на бараки. Указали на место под окном между деревьями: «Где-то здесь!» Он долго шаркал по земному месту ногами, а потом присел и шарил руками, разгребая опавшие листья. Они шелестели, шуршали, отлетали, обнажая голую землю. Он спросил:

— Вот я шарю. Скажите, я зацепил центр Азии? Он здесь?

Его новые знакомые помялись и сказали:

— Может, здесь, а может, в другом месте, но подальше будет. Говорят, жил до семнадцатого года на другом берегу Енисея один купец. Он привёз большой валун на своё подворье и объявил, что центр Азии находится у него под валуном. От его подворья сейчас и следов не осталось, а валун лежит.

Такая новость озадачила Алексея Петровича.

— Так за каким чёртом я сюда приехал? У нас такая электроника! Могли бы со спутников точно определить центр Азии! А то может статься, что он находится внизу под гостиницей, где я снял номер, и как раз под моим туалетом.

— Может и так, — рассмеялись его знакомые, с годами забытые. Он тоже засмеялся.

Держались времена развитого «изма». Коснеющий голос первого державного лица (брови и бумажка в руках) вместо любимого словечка «систематически» издавал «сиси-масиси». Стояло солнечное московское утро. Алексей Петрович проходил по улице мимо знакомой пивной. В хозяйственной сетке он нёс две буханки дешёвого хлеба. Возле пивной торчали два алкаша, верзила и коротыш, и разговаривали о странном предмете. Он уловил последние слова: «Так „голоса“ и сказали про дельфина». Алкаши смолкли и уставились на проходящего. Пройдя порядочный конец, он услышал позади топот и окрик: «Эй!» Он обернулся. Его нагнал лысоватый коротыш, обутый на босу ногу, и остановился. Он глупо улыбался. Промокшие голубые глазки поблескивали наглецой. С похмелья его голос прохудился и свистел:

— Сслушай! Мы посспорили на тебя. Я ссказзал, что ты пьёшь на троих, а мой кореш — бреззгуешь. Так как?

Алексей Петрович рассмехнулся.

— Парень! Мне на раз одной бутылки мало. А ты — на троих!

Парень огорчился и почесал с такой новости в затылке.

— Ззначит, я промахнулся на бутылку. Как быть?

Вольный художник понял по-своему его затруднение.

— Дело поправимое. Я тебя подвёл, я тебя и выручу, — он вынул последний смятый червонец и вложил его в руку парня. Тот просиял:

— Ну, начальник, ты и даёшь!

И собрался бежать. Алексей Петрович задержал его.

— А ну-ка! Что сказали «голоса» про дельфина? «Голос Америки», небось?

— Ага, он или «Би-би-си». Кореш сслыхал. Одного дельфина научили говорить по-английсски. Обидно. Мой кореш говорит: дельфин должен калякать по-русски. По такому сслучаю мы порешили разздавить пуззырёк. Сстали гадать, кому его брать. А тут ты подвернулсся.

«А занятная штучка его кореш. Видно, в забитых русских головушках много ещё свободного места, ежели туда залетают такие растопыренные мысли», — подумал он и закинул штуку:

— Пусть дельфин говорит по-английски. Скоро он будет читать на эсперанто. Это всё пустяки. Никто нас не опередит. Небесные звёзды уже полтора века говорят на чистом русском языке.

Коротыш выкатил глаза и осклабился:

— Лапшу на уши вешаешь, гражданин. Даже мой кореш не поверит.

Алексей Петрович спокойно продолжал:

— Знаешь стихи «Выхожу один я на дорогу»?

— Ззнаю. Штоколов поёт.

— Штоколов сбоку припёку. Это Лермонтов написал, самый яснослышащий русский поэт. У него далее: «И звезда с звездою говорит». Понял?

Парень хмыкнул и сообразил другое:

— А ты не начальник!

И убежал, помахивая смятым червонцем. Обернулся и крикнул:

— Ты дурак!

Алексей Петрович понял, что его ловко надули, и рассмеялся. Шёл погружённый в свои мысли и вспоминал Лермонтовское стихотворение, дважды повторил:

Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,

Про любовь мне сладкий голос пел, —

и задумался. Вспомнил про говорящие «голоса»: вот ведь какая разница! Там голос ангела, а тут голоса чертей. Их, что ж, глушат, конечно, а они прут, просачиваются. Каплет тонкий наркотик инакомыслия в доверчивые мозги. А ведь они и так забиты правящим инакомыслием. Кто пристрастился к ним, тот пропал как русский, тот интеллигенция, и будет слышать только чужое. Как же! «Голоса» говорят о свободе и правах человека! Всё обман [и пыль в глаза. Потому что свободен тот, кто творит. А творит в человеке дух Божий. От добра добра не ищут. Разделение добра уже есть зло, на чём попался осёл Буридана.] Права человека выдуманы из пальца. Надо жить по совести, а не по выдумке.

Человек в букве чует смерть и расслабление. А вольный художник жил по совести. Когда ему было хорошо и спокойно, он не замечал, что она у него есть. Так человек не замечает воздуха, которым дышит. Конечно, когда воздух чист. Но воздух сердца задымлён — человеку становится плохо. При этом Алексей Петрович ощущал изнутри слабые или сильные угрызения. Но вот что удивительно! Когда совестью поступались другие, он чувствовал в себе те же угрызения. Совесть одна на всех, потому что она Божья, и хранится она в сердце, а не в голове человека.

О голосах можно сказать многое. Всяк знает, что глас народа — глас Божий. Всяк слыхал про голос младенца, устами которого глаголет истина, хотя бы такая: «А король-то голый!» Человек говорит с Богом, а дьявол подслушивает. Это и есть высшее искусство. Глас вопиющего в пустыне не пропадает: его слышит Бог, но и бес подслушивает. Это и есть среднее искусство. Есть и низкое искусство. Оно ведает, что выкликает кликуша, что бормочет пьянчужка с бормотухи, что за словесные петли пускает демагог с выдающейся кочки. Многие места священного Писания слышны, как голоса за стеной. Можно разобрать отдельные слова и выражения, догадаться по тону, но смысл ведь толкуют так и этак. И ещё. Сильные голоса оставляют на зеркале туманные пятна. На каждый тайный голос есть подслушивающее устройство.

Алексей Петрович имел памятливый слух. Забывая лица, он узнавал людей по голосам старолетней давности.

Но вскоре грянул гром: рухнула великая держава — во второй раз за столетие. Народ в одночасье проснулся нищим, да и встал с левой ноги. Полное опросталось, и загремела пустота во всю ивановскую вселенную. Высокое пало в грязь, а низкое и грязное вылезло наверх и заявило о своих правах. Внешние голоса прорвались внутрь и освоились, взяли власть и силу телепризрака в свои руки. [Он топтал уши и глаза обывателей прямо на дому. Разделённые порознь, они всё равно представляли толпу.] Голоса громили всё и вся и что попало, кроме ведомства внешней торговли. По одному этому умолчанию можно было судить, кто ими управлял. Народ увидел бардак и запил ещё больше. Народная слабость совпала с тайными замыслами мировой закулисы. В ход запустили смертельное пойло, разлитое в бутылки с обманными наклейками. Это что касается тела и души. Но коснулось и духа. В страну хлынули тёмные орды чужебесия и среди них бритоголовые кришнаиты в жёлтом. Копыто сатаны отпечаталось на лице их учителя А. Ч. Бхативеданты Свами. Смуглое, измождённое и осклабленное, с оттопыренными хрящеватыми ушами и с запавшей морщинистой шеей, как бы сожжённое адским огнём, — разве это духовное лицо? Посмотрите на лики русских святых и благообразные лица простых православных священников, и поймёте разницу.

[Завелись шарлатаны-излечители всех мастей и степеней. Некто Кашпировский наживо и через телеящик наводил порчу и расслабление на людей. Алексей Петрович решил проверить этого проходимца, да и настояла простодушная жена. К сожалению, она сразу поддалась гипнозу. Алексей Петрович с полчаса глядел в тусклые глаза телепризрака, и взгляд его тяжелел. Если бы перед ним был не призрак, а живой проходимец, то проходимец задымился бы и сгорел синим огнём на месте — с таким презрением глядел на него Алексей Петрович. Наконец ему надоело смотреть в тусклые гляделки и слышать лживые слова о добре и красоте. Он плюнул и выключил телеящик, пробудил обмякшую жену. Та долго не могла придти в себя и жаловалась потом на боли в голове.]

Объявились новые словечки, подброшенные из-за океана: «выживание» и «общечеловеческие ценности». Выживание — целая философия, но ложная и подлая. Насчёт словечка «выжить» здравый русский язык предупреждает, что можно выжить из ума. А тот, кто внушает «общечеловеческие ценности», имеет в виду вовсе не духовные ценности и веру в Бога, а золото и ценные бумаги, но скрывает это. На самом деле сия туманная фраза, как дымовая завеса, скрывает волю к власти. Кто владеет золотом, тот мнит, что владеет миром. А мнит потому, что тоже купился. В том и состоит обман третьего искушения.

— Всё куплю! — сказало злато.

— Всё возьму! — сказал булат.

Сильно написано, да не про наши времена. Нынче оружие, даже самое страшное, продаётся и покупается. В куплю и продажу идут все четыре стихии: огонь, вода, земля, воздух. Продаются и покупаются голоса и молчание. Человек продаёт своё тело. Даже может продать душу — дьяволу (Иуда, Фауст и другие). Не продаётся дух. Он святой… Когда мы разумеем: дух, — то поднимаем глаза на небеса, откуда он сошёл нам на благо. Когда разумеем: золото, — то опускаем глаза на землю, откуда мы его извлекли на свою погибель.

В последнее время по Москве распространился слух о говорящем попугае. За отсутствием лучшего только и было слышно: «Попугай Жериборова! Попугай Жериборова!» Говорящую птицу представлял самозванный магистр обеих магий Феникс Жериборов. Он менял места представления, как хамелеон — свои цвета. Сбивал с панталыку бдительные власти, падкие на крупные взятки. На этот раз он приглядел Дом бывшего просвещения. Алексей Петрович обычно сторонился людных сборищ, а тут взял и пошёл. За два часа до начала представления «Русский процесс» в кассу ломилась густая пёстрая толпа. Билеты шли по бешеной цене. Очередь медленно продвигалась. Алексей Петрович долго топтался в хвосте и уже подумывал, как бы убраться восвояси, но тут из толпы вынырнул лысый приземистый мужик — шабашник. Он окинул хвост очереди своими голубыми, со стеклецой, глазками и громко объявил:

— Кому взять два билета?

— Мне, — закричали справа и слева.

— А мне третий, — сказал Алексей Петрович и добавил: — Сверх того даю бутылку.

— Ссамо ссобой, — подсвистнул шабашник, сгребая с трёх протянутых рук деньги. Он скрылся в толпе. Его продвижение в кассу и обратно можно было проследить, как путь змеи в траве по шевелящимся верхушкам.

И вот Алексей Петрович вошёл в зал и сел. Раздался удар ложного грома. Занавес раздвинулся — обнажил освещённую сцену. В зале попритух свет. На сцене стоял стол, на нём крупный угловатый предмет, задёрнутый покрывалом, видимо, клетка с попугаем. Рядом со столом стул, перед ним микрофон в змеиной стойке. Складки второго занавеса, скрывающие в глубине экран, шевельнулись. Из них возник высокий тощий магистр: наполовину белый, наполовину чёрный. Пробор на голове ровно разделял накладные волосы на седые и чёрные. Пиджак, рубашка, галстук, брюки — все были наполовину белые, наполовину чёрные; на ногах лакированные стрючки, белые и чёрные. Один попугай, открывшийся позже, был цветистый, да и то по своей природе.

Сосед справа, глядящий на магистра в морской бинокль, прошептал:

— Мать честная! У него и глаза разные: один светлый, другой тёмный. Гражданские стёкла вставил!

Магистр взял головку микрофона в руку и, раскачиваясь, произнёс:

— Дамы и господа! Два слова о попугае. Ему сто лет. Он набитый дурак. Он не понимает, что говорит. Прошу это учесть. В своём невежестве он прост, как народ, который не ведает, что творит. (В зале оживление.) Впредь прошу не шуметь. При этом попугай нервничает и теряет дар говорения. Впрочем, я позабочусь об этом.

Магистр вскинул одну руку, а другой сдёрнул покрывало с клетки, как полотно с памятника, и сердечно произнёс:

— Гоша, давай!

— Процесс пошёл! Процесс пошёл! — завопил попугай. Он сидел на своей микрофонной жердочке, вертелся и нёс тёмную тарабарщину с редкими просветами смысла. Пишущий эти строки передаёт увиденное и услышанное в сжатом виде. Узкий плотный луч бьёт дальше, чем широко рассеянный свет. Так можно различить отдалённые предметы. Вот что вопил попугай:

— Бам-бум-бомж, эта страна, эта страна, консенсус, имидж, агитпроп, общечеловеческие ценности, фью-фью, инвестор, рейтинг, дыр бул щил убещур, поц-имитатор, демократия, сикось-накось, очи чёрные, парторг, киборг, мандат, кроссовки, пицца, сникерс, баксы, фиксы, дубль-Христос, пахан, туфта, новые евреи, ёклмнэ, ВДНХ, худые орхидеи, худые орхидеи, солнце припекает, шлягер, тампакс, обалдеть (в зале восторженный женский визг), факс, блеф, шоу, наркобизнес, киллер, гиллер, мисс-бардак, красно-коричневое отребье, менталитет, теракт, тусовка, геноцид, Россия-сука (в зале раздался голос Ленина: «Пгавильно, батенька!» Попугай смолк, в зале оцепенение, мальчишеский вопль: «Это технический трюк!» Магистр приложил палец к губам. Экран в глубине сцены ожил. На полотне вспыхнул документальный кадр: немой Ленин на трибуне шевелит губами и смотрит хитро. В зале смех. Экран потух. Попугай понёс дальше), либерализация, приватизация, презентация, резервация, иго-го, крыша поехала, голосуйте за Жериборова! (в зале крики: «А кто его родители?», «Мама русская, папа юрист!»), наш паровоз, вперёд лети! Я лягу на рельсы! Альтернатива, интерсекс, экстрасенс, нет проблем, хо-хо, ху-ху, стадо, сволочь, толпа, стукачи и предатели, на выход! (попугай смолк или был ловко отключён. Экран ожил. На полотне кадры — от бывшего генерального секретаря Политбюро до сущего подлеца-танкиста, стрелявшего по Дому Советов кумулятивными снарядами в октябре 1993 года. Экран потух. Попугай нёс дальше), спикер, спонсор, гуманоид, компьютер, лажа, мафиози предлагает: пожертвуем Россию на храм Христа Спасителя! (в зале крики: «Нет!», «Да!»), демократические свободы, цивилизованные страны, ще не вмерла Украина! (в зале самостийный крик: «Юрко, повтори!»), аура, шамбала, банк, бемц, бемц, фью-фью, зомби, даю тебе шанс, ЦРУ, ЦК, сдвиг по фазе, суперпшик (шум, крики: «Гоша, заткнись!», «Гоша, давай!»)…

Алексею Петровичу казалось, что ему снится дурной сон. Попугай вопил, орал, скорготал, скрежетал, скрипел, свистел, каркал, щёлкал, цокал, щебетал. Столпотворение слов, взрывные совпадения, шум и крики в зале. Алексей Петрович вздрогнул, когда попугай раскатил: «Дельфин должен говорить по-русски!» Он узнал в магистре бывшего алкаша-верзилу, надувшего его когда-то у пивной на червонец: «Ну, гусь! Выбился наверх! В русской сметке ему не откажешь». Сосед справа смотрел на магистра в морской бинокль и восхищённо шептал:

— Какой класс! Он скачет на двух конях сразу и бьёт на все стороны! У него на лбу пот выступил.

«Хотел бы я знать, куда он скачет?» — пробормотал про себя Алексей Петрович и попросил у соседа бинокль: — Можно посмотреть?

Тот одолжил ему бинокль, и он навёл его на вспотевшего магистра. Тот, мгновенно приблизившись, глядел на него в упор огромными разными глазами: жуть!

Русский процесс шёл дальше. Как только попугай замолкал или же магистр отключал его микрофон, на полотне проходили документальные кадры: немой Горбачёв шевелит в толпе губами, прорывается его любимое выражение: «Процесс пошёл!». Магистр спрашивал у публики: «Узнаёте попугая?» Та отвечала: «Узнаём!». Ещё кадр: известный юрист на трибуне шевелит губами, прорывается: «Консенсус». В зале смех. Ещё кадр: крупным планом клетка, внутри неё толпа городских патриотов поёт: «Вставай, страна огромная…». Все кадры сопровождались словами и телодвижениями ведущего. Он в совершенстве владел оружием внушения. Вероятно, его открытия в этой области ныне изучают тайные службы мирового сообщества.

Вот экран потух. Попугай молча чистил перья. Молчание затянулось. Магистр щебетнул двумя пальцами. Попугай поднял голову и цыкнул:

— Заткнись!

Магистр развёл руками, мол, видите — дурак. Он насыпал на стол перед клеткой горсть семян. Попугай увидел корм, слетел с жердочки и начал бить клювом в прутья клетки. Магистр ловко накрыл корм носовым платком и опять щебетнул пальцами. Попугай внял знаку и заскрежетал:

— Концерн, резервация, Горби капут, эсперанто, бартер, брокер, туфта, говогит гадио Гассии: шестьсот шестьдесят шесть, хе-хе!..

Больше всего попугай внедрял «общечеловеческие ценности». В зал сыпалась тарабарщина. Свистели, рычали, пшикали слова-калеки: главпур, минздрав, начхоз, спецназ, генсек, Газпром, компромат, — буквенные пучки нового мышления: СПИД, СМИ, ЭВМ, СКВ, ЛСД, МВФ, ФБР, БТР, — и сквозное хе-хе, как в романах Достоевского. А в промежутках документальные кадры, кадры…

Алексей Петрович почувствовал дурноту. В голове гудело и скорготало. Он встал и, не дождавшись окончания, выбрался на улицу. Там стоял ОМОН. Он прошёл сквозь оцепление, брёл и бормотал: «Рискует магистр. Он играет с безумием. Он рвёт худые орхидеи в этой стране». В пору было ехать в дальнюю сторонушку под пули или напиться. Мир сузился, и он сделал второе…

Об орхидеях многое можно сказать. Но два-три слова сказать нужно: они космополиты и паразиты, они смышлёны и безнравственны, по тонкому определению ботаников. Что касается худых орхидей, то, по человеческому разумению, таковых в природе не существует вообще.

А на спесивое выражение «эта страна» у нас есть певучая старинушка-новинушка:

— Чья здесь страна-сторона?

— Эта страна-сторона, и этот свет.

— А там чья страна-сторона?

— Та страна-сторона, и светик тот.

В первой молодости Алексей Петрович брал чарку по доверчивости, во второй — по простоте, а потом — по склонности. В три приёма, как говорится. Первая колом, вторая соколом, а остальные мелкими пташками. Хорошо тому, кто в галдящей стае мелких пташек может угадать свою мелкую и тихую и на ней остановиться. Алексей Петрович обычно зевал свою мелкую и тихую и в последние годы крепко зашибал. До поры до времени его спасала здоровая наследственность, но и она стала давать перебои. После каждого крепкого зашиба он лишался сна на двое-трое суток подряд. Его пустой желудок отвергал все жидкости, включая обыкновенную воду. Они тотчас вылетали из него в отхожую раковину. Такое перелетание из пустого в порожнее сопровождалось сухими внутренними коликами, вот что изматывало больше всего. Он до того ослабевал, что цеплялся за стены. Он торчал на кухне, курил и смотрел в окно. Справа и слева от него шмыгали огненные зарницы. Они предвещали грозу. Кроме него их никто не видел. Когда он встряхивал головой, огненные зарницы исчезали.

Июньским утром, на третьи сутки сплошного лютого бдения, он скрепился духом и поехал на службу показаться. Он уже полтора года как служил. После того, как народный рубль пал ниц и стал деревянным, его семья кое-как перебивалась на заработок жены, пока не дошла до точки. И вот вольному художнику пришлось пойти на службу. Начальник принял его охотно за громкое имя и сквозь пальцы глядел на его частые отлучки. Подчинённые тотчас возроптали: «Почему ему можно, а нам нельзя?». Начальник пропускал этот ропот мимо ушей, а однажды как бы твёрдо сказал: «Ему можно, а вам нельзя!». И закрыл вопрос. Надо сказать, служебные дела Алексей Петрович справлял быстро и хорошо. Талантливый человек во всём талантлив.

Когда в это утро он показался на службе и начальник увидел его землистое лицо и угадал его состояние, то прошипел:

— Ты работаешь на дому. Понял? А теперь сгинь с моих глаз! — и указал на дверь.

Уже три дня считалось, что Алексей Петрович работает на дому. Ещё день-другой отдохнуть будет кстати. Он поехал обратно домой.

По дороге в нём произошли первые отклонения. В троллейбусе он наткнулся на плюгавого подростка с плейером на ушах. Дурной знак! Как-то его дочь на совершеннолетие купила за родительские деньги такие же дебильные наушники, он сорвал их с неё и с проклятием выбросил в мусоропровод. Покуда он жив, такое зло подождёт! Но психотронная порча уже проникла в русскую глубь. Один его знакомый побывал в родном селе и вернулся оттуда мрачнее тучи. Он поведал о том, что видел в поле последнее редкое стадо, и пас это стадо деревенский мальчишка с плейером на ушах. Погибла Россия!

Что-то отклонилось в Алексее Петровиче, и он сошёл не на той остановке. Когда он заметил свою ошибку, троллейбус уже ушёл. Пришлось дожидаться следующего. Прохаживаясь на остановке, он случайно взглянул на рекламный щит: трое бравых парней западного образца стояли в обнимку, улыбаясь показными улыбками; внизу надпись по-русски: «Бунт против плохого настроения». Алексей Петрович в душе усмехнулся манипуляторам общественного сознания: «Дураки! Они не смыслят в психологии народа. Не могут вычислить его стихию. Только опошляют слова. Да разве станет русский бунт обращать внимание на такую мелочь, как плохое настроение! Слава Богу, так нас не возьмёшь!»

Вдруг ему показалось, что один из рекламных парней ожил и взглянул на него в упор наглыми глазами. Алексей Петрович тотчас перевёл взгляд на другое… Тут нужно отвлечься и сказать следующее.

Несмотря на правостороннее движение, все отклонения в мире — левые. Сначала они происходят в левом полушарии головного мозга. Оплёванный тёмный ангел, стоящий слева за человеком, тому свидетель. Это замечание христианское. Есть замечания исторические и научные. Наша черепная коробка содержит два полушария мозга, и оба имеют различное назначение. Левое полушарие (нужно назвать его мужским) управляет должнораздельностью речи, памятью и рациональным или понятийным мышлением, способным обобщать. Правое полушарие (нужно назвать его женским) управляет воображением, интуицией и образным мышлением, давшим миру все религии, мифы и виды искусства. Оба полушария имеют равные возможности от Бога.

«Познай себя! Всё подвергай сомнению!» — так говорит левое полушарие. Счёт и все точные науки исходят оттуда.

«Верю, надеюсь, люблю!» — так говорит правое полушарие. Вера и все молитвы, вздохи и плачи исходят оттуда.

Память не творит, но благодаря памяти сохраняется искусство. Потому и говорят: новое — это хорошо забытое старое. Чем мельче искусство, тем больше в нём рационального сальеризма. Драма зеркальных двойников, Сальери и Моцарта, есть коллизия разума, она находится в полушарии понятий, а не в полушарии образов и на искусство дерзать не может. Правда, сухой разум за счёт золотого запаса интуиции изобретает условные денежные знаки, но уберите условие — и увидите тщету и ложь Сальери.

Народу-художнику антиномии Канта представляются существом с двумя рогами. Кант умудрился посадить человеческий разум к чёрту на рога.

Все политические партии — это партии отклонения, и губительны для народа: они отупляют или раздирают его на части.

Итак, левое полушарие — мужское, а правое — женское. Таков андрогин человеческого мозга. Левая часть андрогина сильно развита или больна. В мозгу нарушилось равновесие. В мире произошёл перекос налево. Мир в своём развитии зашёл в бесконечный логический тупик. Подтверждение тому — современная техническая цивилизация. В ней почти не осталось места для веры, надежды и любви.

И ещё. Пьянство не разрушает правое полушарие. Оно разрушает левое полушарие, и в первую очередь — память, а потом — должнораздельность речи.

Наконец Алексей Петрович приехал домой. Он жил в узком и длинном доме о шестнадцати этажах. С внешней стороны шумная улица с вереницами снующих машин, с одинокими фонарными столбами и редкими кустами; с внутренней стороны тихий двор с вереницами стоящих машин, с редкими деревьями, кустами и детскими площадками, где обычно гуляет больше собак, чем детей. Его подъезд посередине, а квартира почти под крышей, на предпоследнем этаже. Если открыть дверь — прихожая. Сразу направо проход, мимо ванной и туалета, на кухню. В прихожей три двери: в кабинет, в детскую и в спальню; в спальне имеется своя дверь на балкон, летом она всегда открыта. В прихожей, напротив кабинета, среди книжных полок втиснут телеящик. В кабинете вдоль правой стены стоит диван со сквозными подлокотниками, на один подлокотник накинута подушка. Вдоль левой стены расположены книжные шкафы, иконы, картины, горшки с цветами, народные кустарные изделия, этюдник и прочая мелочь. Посередине кабинета, ближе к дивану, стоят маленький столик и два кресла. За этим столиком Алексей Петрович принимал гостей, иногда иностранцев. Обычно он лежал на диване, подушка под голову, а ноги, проходя через задний подлокотник, торчали снаружи. Во всех окнах квартиры стояли небеса.

Расположение квартиры на верхнем этаже повторялось во всём. Это нужно иметь в виду на будущее. Оно уже шумит.

Ещё можно добавить, что у Алексея Петровича была мастерская. Она находилась далеко в подмосковной деревне, изба с разбитыми стёклами. Местные мужички вынесли из неё и пропили почти всю утварь, посуду и постельные оболоки, оставили только холсты и краски. Её сторожил вечно пьяненький соседушко за портрет, который написал с него хозяин и подарил ему. Да, видно, плохо сторожил. Хозяин наезжал туда летом, а на зиму заколачивал ставни и двери. Когда он объявлялся, то мужички, не смущаясь памятью, заходили к нему просить на выпивку. И смех, и грех!

По прибытии Алексей Петрович разложил на столике служебные бумаги, но работа на дому не шла. Мешал посторонний шум. На верхнем этаже, над его головой, глухо и дробно бренчала гитара, и подростковый голос с англосаксонским завыванием пел пошлую модную песенку. Другие голоса дружно ему подвывали. Соседи-родители уехали на дачу, а подросток-сынок натряс полную хату дружков и устроил гулянку. Так поначалу предположил Алексей Петрович. Завывание наверху мешало ему сосредоточиться. Что-то в ритме было наркотическое. Он стал искать место потише. Сунулся в детскую — бренчание и вой, в спальне то же самое, даже через открытую дверь с верхнего балкона слышно. На кухне бренчание и вой, но тут новость: женские голоса. Один женский голос повторял каждый припев, другой, подвывая, переговаривался. Песенка с повторами тянулась около часа. Так долго и нудно тянуть живым голосом вряд ли возможно. Значит, крутили плёнку. Техника! Слушают и балдеют, слушают и балдеют.

Мыкался, мыкался человек и наконец наступил на то место, где было потише. Оно находилось около входной двери, между двумя настенными выступами. Там он стоял, замерев. Стоило сдвинуться на полступни, как глухой шум резко усиливался и забивал уши. Долго стоять в одной точке было невозможно. А что, если у соседей в квартире никого нет и весь этот шум ему только кажется? Его нервы так истощены! Вот какие мысли заскакивали в его голову. Он затыкал уши клочками ваты, но шум проникал через вату. Нужно было решительно чем-нибудь отвлечься. Он раскрыл Новый завет и прочёл: «Если кто из вас думает быть мудрым в веке сем, тот будь безумным, чтобы быть мудрым. Ибо мудрость мира сего есть безумие перед Богом». Апостол Павел есть Апостол Павел, он знает больше, чем говорит. Но шум наверху продолжался по-прежнему, и Алексей Петрович отложил Новый завет, взял было Аристотеля, но вспомнил его изречение: «Пьянство есть добровольное сумасшествие» — и тоже отложил в сторону. Аристотель знает меньше, чем говорит. Алексей Петрович поискал глазами по книжным корешкам, вспомнил строку поэта: «Девушка пела в церковном хоре» — и мрачно усмехнулся. Такая же девушка поёт на кухне пошлую дребедень. Вообще девушка не должна петь в церковном хоре. Она ведь поёт чувственно. На то она и девушка. По-ангельски чист только голос девочки-подростка, не достигшей половой зрелости. Лишь она может петь божественное. В его квартире хранилась стопа долгоиграющих пластинок с записью старинной музыки, на одной записано ангельское пение девочки. Он захотел послушать божественное пение, может быть, оно отвлекло бы его от шума наверху, но вспомнил, что иголка в проигрывателе сломана, и его желание осталось втуне. Он включил телеящик и сразу попал на боевик. Шум боевика на полтора часа заглушил шум наверху. После боевика шла передача новостей. Передача полуправды раздражала, и он пошёл в спальню, захватив свежий литературный журнал, и попытался почитать лёжа, но и лёгкое чтиво валилось из рук. Включённый телеящик гнал спортивные новости. И вдруг он уловил странность: слова новостей повторяли голоса со стороны. Они звучали близко, с верхнего балкона. Он прислушался к передаче: какие-то игроки завоевали награду: золото. Тотчас один женский голос на балконе сказал другому:

— Давай повторять: золото!

И стали звенеть, как заведённые:

— Золото, золото, золото.

«Мои мозги явно обрабатывают», — отметил Алексей Петрович. Он поднялся, чтоб уйти на кухню, и услышал голос:

— Он встаёт. Он идёт на кухню. Пойдём и мы.

На кухне он услышал, как наверху, над его головой, те же самые голоса стали переговариваться и пересмеиваться. Вдруг прозвучало его имя. И повторилось. Он насторожился. Его настороженность уловили наверху. Один голос так и спросил:

— Ну что, Алёша Попович, испугался?

Они знали, что он их слышит. Он невсклад прохрипел:

— Вы же воспользовались, что я с дикого похмелья.

Его слух, ещё в детстве запечатанный попом при крещении, дал течь. Он впервые вступил в говорящую связь с голосами.

— Что он сказал? — переспросил один голос. Другой ответил невнятное. Они зашушукались и повторили, переврав одно слово:

— С жуткого похмелья, с жуткого похмелья.

Опять зашушукались, засмеялись и пропели его мысль:

— Разыграли, разыграли.

Он слушал и вздыхал. Это тоже заметили наверху.

— Он вздыхает, бедненький, — сказали голоса, — давай отпустим его на недельку-другую. Пусть он отдохнёт. Отдохнёт, отдохнёт. Пусть он подумает. Подумает, подумает. Но мы ещё вернёмся. Вернёмся, вернёмся. Он от нас не уйдёт. Ха-ха-ха!

— Что вам от меня надо? — хрипло сказал он. Голоса пропустили его вопрос мимо внимания и продолжали болтать.

«Я каких-то заурядных людей оскорбил своим существованием. Подлый розыгрыш!» Он поднялся со стула, вышел из-под голосов и встал на то место около входной двери, где было потише. Голоса поболтали и замолкли. Он стоял не шевелясь. В сознании начались тёмные провалы. Он не знал, что в эти беспамятные промежутки его сознание отдыхало. Между тем линия его отклонения сломалась и пошла прыгать вкривь и вкось. Вернувшись на кухню, он услышал шум не сверху, как раньше, а снизу, из глубины двора. Он выглянул в окно: голоса взметались со двора, как взвихренная невидимая пыль. Внизу под редкими деревьями стояла куча праздных людей и кричала. Изо всех криков заметно выделялся женский голос. Наверно, его усиливал рупор, хотя никакого рупора он не видел. Вот что кричали голоса:

— Уезжайте отсюда! Ещё есть время! Уезжайте как можно дальше! Вы погубили Европу, вы погубили Америку, вы погубили демократию… Вы погубили (шёл перечень известных и малоизвестных общественных имён)…

Он растерялся: что за митинг и откуда он взялся на их дворе? И к кому обращалась кучка людей? Ко всем жильцам дома или к нему одному?.. Но он никого не губил, да и куда ему бежать из России? Разве в Чечню под пули, где его младший сын служит военную службу?..

Голоса каждый раз добавляли что-нибудь новое.

— Вы погубили Россию, вы погубили Америку, вы погубили свободу… Вы погубили (того-то и того-то, прозвучало его имя)… Мы требуем…

В именах и политических требованиях пошёл разнобой и путаница, смешалось правое и левое, большое и малое, крупное и мелкое. И над всем этим словесным хаосом высовывалась из окна голова Алексея Петровича и отрицательно покачивалась. Глупо, конечно. Из какого-то этажа, далеко снизу, раздался звонкий мальчишеский голос про него:

— Смотрите! Он улыбается. Он качает головой. Он отрицает!

Мальчишка никак не мог увидеть его снизу, а между тем увидел и завопил об этом. Алексей Петрович отшатнулся от окна и плотно его затворил. Голоса поприглохли. Он встал около входной двери на то место, где стоял уже много раз. Пока он стоял так, как в клетке, раздался звонок в дверь. Было около семи вечера. Пришла жена и старшая дочь. Он скрылся на кухне.

Голоса переместились со двора в верхнюю квартиру. Они опять болтали над его головой. Вошла жена и села напротив него. Голоса мешали. Он поднял глаза на потолок и сказал:

— Сколько можно! Пошутили и хватит. Пожалейте бедную женщину!

— Бедную женщину, бедную женщину, — повторили голоса. Он замахал на них рукой. Жена удивлённо поглядела на него:

— Ты себя странно ведёшь!

— Странно ведёшь, странно ведёшь, — повторили голоса. Жена воскликнула:

— Алёша, что с тобой?

— Со мной ничего, — произнёс он как можно спокойней, — оставь меня, пожалуйста.

Он испугался за неё. Он жалел [её. Он любил] свою жену. Закурил — и дым пошёл ей в лицо. Она закашлялась и вышла. А он попытался привести свои мысли в порядок и ясность, но то и другое давалось ему урывками. Он искал разумное объяснение происходящему. В поверхностной шелухе голосов хотел найти рациональное зерно, но находил только обыденное предположение: кто-то хочет его испугать. Но кому он нужен?..

Он лёг в кабинете на диван. Жена с дочерью закрыли за ним дверь, сели и включили телеящик. Он опять услышал наверху два голоса: прежний женский и новый мужской. Мужской говорил с мягким южным выговором и лёгким заиканием. Где-то он его уже слышал, но где и когда? Память как отшибло. А женский голос вяло повторял прежнее, сменив словечко «вы» на «они»:

— Они погубили демократию… Они погубили красоту… Они, они погубили (шёл сбивчивый фамильный перечень)… Они погубили (прозвучало его имя)…

Голос угасал, у него начались провалы памяти. Он запнулся, присел и стал шарить вокруг себя по полу. Нервически взвизгнул:

— Гдё Алёша Попович? Где Алексей Петрович? Он исчез!.. — голос опять взвизгнул и пошарил рукой по полу.

— Ищи его. Ты должна его найти, — упорно, с глухим заиканием, твердил мужской голос. Он внушал. Он действовал на женский голос, как гипнотизёр на медиума. Медиум явно выдыхался, и Алексей Петрович ждал, когда он выдохнется совсем и вся эта чертовщина кончится. Из его головы начисто вылетело, что так же гипнотически действовали на него раньше и пошлая песенка, и митинговые голоса. Женский голос шарил по полу руками то тут, то там и расслабленно гнусил:

— Он где-то сидит. Я знаю, он остался в своей квартире. Он сидит на кухне…

Голоса отправились на кухню. Он лежал в кабинете и отчётливо слышал шарящие звуки на кухне верхней квартиры. Что-то похожее он уже слышал. Если бы ему не отшибло память, он бы вспомнил, как однажды на берегу Енисея он шарил центр Азии. В квартире наверху происходило подобное. Только там искали и шарили не из любопытства, а из злого умысла. Не могли определить, где он находится. Он лежал, вдавив голову в подушку, и слушал. Наверху возили по полу уже не руками, а тяжёлым плоским предметом. Взялись за то место, под которым он внизу лежал на диване. Начали с ног и дошли до груди. Он почувствовал, как его ожгло мелкой сыпью. Он спрятал голову под подушку. Возящим предметом прошли по месту, которое внизу соответствовало месту подушки, но голову не ожгло. Стало быть, излучение глохнет в плюшевой подушке. Он сообразил так: «Они ищут мою голову. Повсюду в квартире, где я ходил, стоял или сидел, моя макушка была им открыта. Вот оно что!» Это был самый прямой логический обрывок, который он выдумал для объяснения происходящего. Между тем мужской голос говорил в недоумении:

— Куда он пропал? Я его только что чувствовал. Анекдот!

И тяжёлый плоский предмет опять стали возить по полу.

Мужской голос переговаривался с женским и объяснял:

— Алексей Петрович — гигант. Его так просто не возьмёшь. Сейчас я подключу усилитель.

Алексей Петрович думал, что будет дальше и как ему быть. Мысль о собственном сумасшествии он отметал за ненадобностью, она бы помешала ему соображать и действовать. Он сорвал со столика плюшевую скатерть и набросил на себя, но скатерти не хватало: его ноги торчали снаружи голые. В квартире наверху раздалось сильное жужжание. Подключенный усилитель стали возить по полу. Он жужжал, как пылесос, над ним. Он почувствовал, как ему ожгло ноги.

— Вот его ноги! — закричал мужской голос. — Теперь пройдёмся дальше!

И тяжёлая жужжащая плоскость двинулась дальше. Плюшевая скатерть, как и плюшевая подушка, не пропускали излучения. Наверху это поняли. Жужжание прекратилось. Мужской голос соображал вслух:

— Алексей Петрович — великий ум. Он нашёл защиту. Он чем-то укрылся. Попробуем включить усилитель на полную мощность.

И стал опять возиться с усилителем, включать и переключать. Алексей Петрович воспользовался передышкой, сдвинул подушку с лица и громко позвал жену:

— Галя! Сюда!

Вошла жена. Он заговорил сдавленным шёпотом:

— На меня охотятся. Мужчина и женщина. Они в квартире наверху. Действуют на меня электронным излучением. Принеси из спальни мохнатую простыню. Живо!

Жена, всхлипнув, выбежала вон. Что-то сказала дочери. Обе громко заплакали. Он не обращал на них внимания. Он прислушивался к другому. Усилитель, включённый на полную мощность, издал наверху мощное гудение. Гудящий плоский предмет прошёлся по тому месту, под которым внизу торчали голые ноги человека. Теперь ноги были укрыты. Мощное гудение прекратилось. Мужской голос удивлённо произнёс:

— И ноги укрыл. Ну, гигант!

Голос помолчал, видно, задумался, потом решительно произнёс:

— Включим на самую полную мощность. Он высокого роста и лежит врастяжку. Измерим его в длину и отметим по частям.

Он взял что-то вроде длинной линейки и стал измерять:

— Вот тут его ноги. Тут туловище, а тут голова.

Он отметил место головы на полметра дальше. «Ошибся с моей головой, гад», — отметил просчёт Алексей Петрович.

Усилитель включили на самую последнюю мощность. Его жуткое гудение перешло в рёв. Ревущий плоский предмет стали возить туда-сюда по тому месту под которым внизу были укрытые ноги человека.

— Готово! — твёрдо произнёс мужской голос. — Теперь его ноги онемели.

Алексей Петрович пошевелил пальцами ног. Они шевелились, как обычно.

А теперь пройдёмся по голове. Голова — самое важное, — произнёс голос. Ревущий плоский предмет наверху прошёлся по тому месту, под которым человеческой головы внизу не было.

— Готово! — произнёс голос. — Его голова онемела. Спи, милый, спи. Ты наш.

«Чёрта с два я ваш! — прошептал про себя Алексей Петрович и пошевелил головой. Она двигалась, цела и невредима. Мысли служили чётко и ясно: — Допотопная у них аппаратура, видать, третьего поколения».

— Стоп! — спохватился голос. — Я вижу его контур. Мы ошиблись. Его голова лежит вот тут! — и он топнул точно в то место, под которым внизу находилась голова.

Усилитель взревел, и плоский предмет стали возить по тому месту, где внизу находилась голова.

— Готово! Теперь примемся за туловище и руки, — раздался мужской голос, и ревущий плоский предмет стал ходить туда-сюда по длинному месту, под которым внизу находились туловище и руки. Один высунутый палец сильно ожгло. Он мгновенно онемел, и Алексей Петрович спрятал его под плюшем. Он чувствовал, как по его слабому материальному укрытию ходит тяжёлая волна внешнего излучения. Гудящий рёв прекратился. Мужской голос произнёс:

— Он готов. Весь распилен по частям. Сначала у него станут отпадать ноги, потом голова, потом всё остальное.

Алексей Петрович лежал под укрытием, весь обливаясь потом. В квартире наверху наступила тишина. Голоса отдыхали. Он ждал, что будет дальше. Осторожно приподнял подушку, выглянул. Скользнул взглядом по комнате. Всё было на месте. Иконы хранили молчание. Он громко позвал жену:

— Галя! Галя!

Вошла жена. Он быстро проговорил прерывистым шёпотом:

— Срочно звони в милицию. Мужчина и женщина наверху. Их можно поймать с поличным. Ну, что стоишь?

Жена выскочила вон. Он не слышал, как она звонила. Он ещё долго лежал на диване. Всё было тихо. Наконец он сбросил с себя подушку, скатерть и мохнатую простыню, сел и сунул ноги в шлёпанцы.

— Уф! — произнёс, отдуваясь, и встал на ноги. — Кажется, я их обхитрил.

Жену он нашёл на кухне. Она сидела, оцепенев. Дочь в детской закрылась и плакала. Он не слышал её плача.

— Звонила в милицию?

— Да, — ответила жена.

— Ну и как? Приезжали?

— Приезжали. Увезли мужчину и женщину в следственный изолятор.

— А почему со мной не поговорили? Я же свидетель подлого гипноза.

— Сказали, что вызовут тебя завтра. Они спешили.

— Что-то тут не то, — покачал он головой и вновь услышал посторонние звуки. Они исходили из кабинета. Через стену было слышно глухое жужжание. Что-то длинное с глухим стуком шлёпалось по частям на пол. «Это остатки излучения, — предположил Алексей Петрович, — это по частям распадается магнетический призрак моего тела».

Он подвёл жену и дочь к двери кабинета, открыл её и указал вглубь:

— Слышите жужжащие звуки?

— Слышим, — сказали жена и дочь, хотя никаких жужжащих звуков не слышали. Но, глядя на родного человека и замечая в нём прежние черты, постепенно успокаивались.

— Да! Всё кончено! — уверял он. — Я здоров как бык. Просто я проголодался.

Он выпил залпом два стакана сока и закурил. Уже спокойно подумал и понял, что никуда они не звонили и никто не приезжал. Как бы там ни было, всё кончилось. Он радовался как ребёнок.

Рано он радовался. Самое трудное было впереди.

Он решил принять душ, разделся до трусов и вошёл в ванную. И тут всё началось сначала. Он глянул на ведро. «Ведро», — произнёс голос наверху. Он глянул на половую тряпку. «Тряпка», — сказал голос наверху. Он глянул на зубную щётку. «Зубная щётка», — раздалось наверху. Он выскочил из ванной как ошпаренный. «Они слышат мои мысли! Они пережгли свою аппаратуру, но сила гипнотического действия сохранилась в голосах».

Он вкривь и вкось оделся. Накинул плюшевую скатерть на голову — мнимую защиту, и заметался из комнаты в комнату, минуя при этом кабинет. И всюду слышал, как голос наверху точно определял его местонахождение: «Он на кухне. Он в детской. Он в спальне. Он на балконе. Он около двери, стоит на своём месте». Алексей Петрович рванул входную дверь, выскочил в коридор и дальше, на лестничную площадку. И стал там ходить взад-вперёд, с плюшевой скатертью на голове, и шаркая шлёпанцами. Жена выбежала за ним: она боялась, что его в таком виде увидят соседи.

— Алёша, сними скатерть с головы. Ты напугаешь людей.

— Напугаешь людей, напугаешь людей, — повторил голос над его головой. Он был уже на верхней лестничной площадке. То был другой мужской голос, и Алексей Петрович решил: «Надо бежать!»

— Скорей туфли, сигареты, спички! — обжёг шёпотом жену. Та принесла ему требуемое. Он отшвырнул шлёпанцы, сунул ноги в туфли, крикнул: — За мной! — и побежал по лестнице вниз. Жена едва поспевала за ним. Он выскочил из подъезда и скорым шагом дошёл вдоль длинного дома до его конца. Свернул за угол и подождал жену. Прислушался. Голос отстал от него. Надолго ли? Надо от него оторваться совсем. Но куда направиться? На вокзал, и шататься там всю ночь? Не то. Он перебрал в своей сбивчивой памяти многих знакомых, кто бы его мог приютить, и не нашёл ни одного подходящего. Можно поехать в свою мастерскую, но деревня далеко, да и опасно оставаться там одному. И тут он вспомнил, что совсем близко живёт один его старый приятель. До его дома всего минут пятнадцать ходьбы. Он быстро зашагал по улице, жена за ним. Свернул за угол квартала и пошёл по поперечной улице. Жена отстала. Он обернулся и глянул в сторону своего дома. Тот превосходил прочие дома и был хорошо виден. Издалека раздался тонкий голос:

— Он оглянулся. Он обут на босу ногу.

Его ошеломила ложная догадка. Вот какая: «Мои мысли оставляют следы. Голос чует меня, как собака чует зверя по запаху следов. Если голос способен мыслить, значит, для него все дома и предметы звукопроницаемы и мыслепроводны. Надо нарастить расстояние!» И он двинулся вперёд. По улице навстречу ему шли трое молодых парней и громко разговаривали о каком-то электронном ящичке.

— Он помещается в обычный портфель, — говорил один парень, — и действует тонко. Скажем, проник взломщик в банк, а электроника записывает на диск его голос и даже мысли, как отпечатки пальцев, и передаёт, куда надо. А там уже готова группа захвата, и дело в шляпе. Ворюгу найдут по его мыслям, куда бы он ни забежал, хоть на Аляску. Все наши держат такой ящичек, как липучку.

«На Аляску! Так далеко действует!» — удивился Алексей Петрович. Парни прошли мимо. Может быть, они ему померещились? Он оглянулся. Парни уходили дальше и весело смеялись, и он с горечью подумал: «Неужели я попался на липучку?»

И прибавил ходу. Жена отстала слишком далеко. Он остановился и подождал. Ему нужно было, чтобы рядом находились живые люди, хотя бы один человек.

— Людей напугаешь, людей напугаешь, — услышал он тонкий голос издалека.

Подошла жена. Она отдышалась и пропела:

— Алёша, не бросай меня так!

Он ринулся вперёд. Она схватила его руку и больше не выпускала. У подъезда дома, в котором жил его приятель, они остановились. Дверь в подъезд была закодирована, а он начисто забыл код, помнил только этаж и расположение кнопки звонка возле общей двери. Они потоптались на месте. К счастью, подоспел жилец-полуночник, набрал числовой код и открыл дверь. Они проскочили вслед. Поднялись на десятый этаж, и Алексей Петрович нажал на нижнюю кнопку справа. За общей дверью долго было тихо. Наконец дверь открыл его приятель.

— Иван, пусти переночевать!

— Входите, — ответил Иван и посторонился.

Они вошли. Алексей Петрович колебался рассказать правду: а вдруг его слова услышит тот, посторонний, голос. Жена больше была не нужна, и он спросил у неё:

— Дойдёшь до дому одна?

— Дойду. Тут близко, да и люди ходят.

— Позвони, когда придёшь. Телефон в моей записной книжке. Ты знаешь, где она лежит.

Жена ушла. Они прошли на кухню, где можно было курить. Иван ни о чём не расспрашивал. Он подогрел на плите чайник. Разлил в две чашки чай и встряхнул пустой чайник:

— Последние остатки. Заварки в доме нет, водки тоже.

— Водки как раз не нужно.

Алексей Петрович, как пришёл, так до сих пор и стоял. Он оглядел кухню. Задержал взгляд на окне, выходящем на улицу. На всякий случай он сел спиной к окну, за шкафом. Надо было начать разговор. Иван был вдовец, имел взрослую дочь. В доме её не было, и он спросил:

— А где твоя дочь?

— Задержалась у подружки, — ответил Иван, — наверно, там и заночует.

Это было кстати. Он не хотел помешать ей своим присутствием. Надо было узнать, как рано встаёт Иван и сколько времени у него будет в запасе.

— А когда ты встаёшь по утрам?

— Завтра в девять часов. Я лечу в Красноярск, короче — в Сибирь.

— Если встретишь там бывшего русского писателя, то скажи, что он сошёл с ума.

— Он сошёл с ума, он сошёл с ума, — подхватил голос издалека, — он давно наш… Переключаю на основную линию.

Где-то далеко, но отчётливо слышно раздался щёлк переключения. Алексей Петрович прослушивал всю линию. Издалека возник другой мужской голос. Он властно произнёс:

— Алексей Петрович — твёрдый орешек. На этот раз он выскользнул. Пускай погуляет денька два-три. Теперь мы знаем, на что он способен. Он от нас не уйдёт… А что с другими?

Подсобный голос на линии стал перечислять имена и фамилии известных и малоизвестных писателей, художников, музыкантов, учёных; среди выдающихся попадались заурядные. Властный голос определял их положение и судьбу:

— Этот отпадает, а тот наш, тот тоже наш, и тот наш, тот отпадает, и тот отпадает… Феликс Жериборов? Что о нём слышно? Анекдот! Он приснился Москве и его ищет ОМОН? Пускай ищет. Мы им займёмся позже. Он отпадает. Этот готов, и тот готов, и тот, и тот…

«В основном, они срезают цвет нации», — подумал Алексей Петрович. Вдруг прозвучала фамилия Ивана. Он вздрогнул. Властный голос помедлил и определил:

— Пускай летит в Сибирь. Он оттуда не вернётся.

Иван сидел напротив и ничего не слышал. Алексей Петрович тихо шепнул через стол:

— Иван, не лети в Сибирь.

Тот посмотрел на него с удивлением. Алексей Петрович боялся, что его услышит голос, и больше ничего не сказал. Но его услышали. Властный голос на линии обратился прямо:

— Не лезь не в своё дело! Положение меняется. Спускайся в подъезд. Там тебя встретят.

— Там тебя встретят, — повторил глумливо подсобный голос.

Раздался звонок телефона. Иван встал и пошёл в конец коридора, где находился телефон. Коротко поговорил и вернулся обратно.

— Звонила твоя жена. Она уже дома. Спрашивает, как ты себя чувствуешь?

— Как я себя чувствую? — поднял глаза Алексей Петрович. — А чёрт его знает.

— Чёрт знает, — глумливо произнёс голос издалека и повысил тон: — Чёрт всё знает. Спускайся вниз, тебя встретят и поведут в одно тайное местечко. Там тебя разделают под орех. Ох, разделают. Кровью истечёшь по капле.

Алексей Петрович понял: надо действовать. В его положении это означало: надо говорить и говорить, чтобы заглушить голоса. Он начал так:

— Иван, поставь чайник. Ничего. Буду пить одну кипячёную воду. В горле пересохло.

Он говорил длинно и сбивчиво и заметил, что пока он говорил, то голос молчал, не вмешивался. Алексей Петрович стал говорить что попало. Так говорят пьяные или чем-то взволнованные люди. Иван с удивлением поглядывал на него. Алексей Петрович перевёл дыхание и сказал:

— Иван, ты помнишь, как мы пили на Кавказе с грузинами?

— Помню, — улыбнулся Иван, — дюжие были грузины. Я сразу свалился, а ты пил до тех пор, пока не свалились все грузины. Встряхнул меня и потащил на себе в гостиницу. Силён ты был.

— Сейчас не то, — вздохнул Алексей Петрович.

— Не то, не то, — повторили голоса. Чтобы их перебить, он снова обратился:

— Иван, расскажи что-нибудь про свою деревню.

Тот нахмурился:

— Была деревня, и не стало деревни.

— Расскажи, как не стало деревни.

Иван стал рассказывать, а он пил кипячёную воду, вставлял слова, снова слушал. Голоса молчали. Рассказ Ивана кончился.

— Жаль! — сказал он.

— Жаль, жаль, — мгновенно произнёс посторонний голос и прогнусил: — Спускайся вниз.

Алексей Петрович ринулся в ванную, открыл кран, подставил уши под бьющую водяную струю, зажал уши пальцами. Голос пропал. Он ослабил один палец, из-под него пискнул голос:

— Вода не поможет.

Алексей Петрович плотно обмотал полотенцем голову. Голос прорвался с шипением:

— Полотенце не поможет.

Он вернулся на кухню. Он уже выкурил все сигареты. Иван был некурящий и в доме курева не держал. Голоса одолевали. Алексей Петрович налил в чашку последнюю воду из чайника, подумал: «Вот последняя чашка!»

— Последняя чашка, — произнесли голоса, — допивай и спускайся вниз.

Алексей Петрович сидел и думал.

— Он думает, — сказал глумливый голос, — он думает. Дурак, всё равно ничего не придумает.

— Он не дурак, — произнёс другой, властный голос. — Он ищет выход. Укоротим ему поводок.

Алексей Петрович напряг свою мысль: «Они действуют механически. Я бы задавил их образным мышлением, но не могу, оно наглухо забито их тупыми повторами. Попробую действовать, как они, механически».

Он начал выкидывать штуки. Тряс и вертел головой во все стороны, задерживал и с шумом выпускал дыхание, бил языком о зубы. Поджав нижнюю губу, дул в подбородок, шлёпал губами, издавал дикие недолжнораздельные звуки. Голоса молчали и ждали, когда он устанет. И он устал. Когда он замолк, голоса воспроизвели вслух последнюю часть его тарабарщины и замолчали, а потом один голос жутко шепнул ему на ухо:

— Пора сдаваться. Спускайся вниз.

Иван сидел напротив, мрачнел и всё ниже опускал голову. Алексей Петрович знал, что он думает. Сдаваться он не желал и взорвался горьким признанием:

— Ну, понимаю! Я много пил. Я ослаб, и что-то ко мне прицепилось. Оно вцепилось и ходит со мной уже тринадцать часов. Каждую минуту я жду, что отцепится, а оно не отцепляется. Ложное, пошлое, заурядное — так невероятно!.. Я знаю! Я сам себе наказание!

Его голос взлетел на крик и сорвался. Если бы у него не отшибло здоровую половину сознания, он бы услышал оттуда живой печальный голос: «Вся Россия наказана». Но он услышал другое.

— Людей напугаешь, людей напугаешь, — близко повторил глумливый голос прежнее.

Он взглянул на окно. Там мертвенно светилась ночь. «Проклятое полнолуние!» Он дико перевёл глаза на Ивана:

— Писатель, где твоя пишущая машинка?

— В другой комнате. А зачем она тебе сейчас?

— Надо. И дай чистый лист бумаги.

Он вложил в машинку белый лист и, сидя в другой комнате, стал отбивать предсмертную записку. Дело осложнилось тем, что он утратил способность обобщать. Вдобавок голоса (или голос, он часто удваивался) видят его глазами. Как только он отбил на машинке начало: «Со мной случилось ужасное…» и взглянул на два последние слова, как голос глумливо повторил их:

— Случилось ужасное, случилось ужасное, хе-хе-хе.

Но что может быть ужаснее, когда чужой и посторонний лезет в твою душу, да ещё насмехается! Алексей Петрович попробовал печатать слова и при этом произносить вслух тарабарщину, не глядя на отпечатанное. Получалось плохо. Нельзя делать хорошо три дела сразу: думать одно, говорить другое, делать задуманное. Или, по образному выражению, думать светлое, говорить тёмное, делать светлое. Невозможно перескочить через второе, тёмное, без потерь. Ему пришлось перескакивать через эту воющую пропасть и, конечно, при этом задевать голоса. Они сами за него цеплялись.

Поначалу глумливый голос повторял его тарабарщину, а потом, разгадав хитрость, замолчал и ловил те отпечатанные слова, на которые тот случайно взглядывал. Алексей Петрович заметил, что его хитрость раскрыта, но продолжал нести тарабарщину, чтобы голос не успел подслушать его мысли, которые были на кончике языка. При этом он часто сбивался и даже не знал, сколько попало на бумагу бессмыслицы. Из всей записки он запомнил начало и два обрывка: «…если обнаружит моё тело… жаль детей и внуков…»

Время перевалило за полночь. Он устал. В конце записки отбил вчерашнее число: «13 июня 1995 года», а вместо имени-фамилии отстукал тарабарщину, которую нёс вслух.

Он вынул беспамятный лист из машинки и заложил его в стопу книг. Вернулся к Ивану. Тот угрюмо сидел перед двумя пустыми чашками. Он хотел разговорить приятеля, но тот молчал. Иван тоже устал и сказал, вставая:

— Надо вздремнуть. Я постелю тебе постель.

Постелил и ушёл к себе. Человек остался один на один с голосами. Из них по-прежнему выделялся глумливый. Голос следил за каждым его движением. В этом деле он достиг совершенства. Он ловил переход мысли в слово по малейшим вздрагиваниям гортани, нёба и языка. Человек только подумал, а голос уже произнёс. Алексей Петрович отдал ему должное: «Вот чёрт! Подмётки режет на ходу!»

Он разделся и, лёжа в постели, листал словарь русских народных говоров, скользя по страницам отсутствующим взглядом. На минуту задержался на двух раскрытых страницах, и вдруг услышал странное — звучали родные старые слова. Голос повторял их по словарю. Он взглянул на страницы внимательней и увидел слова, которые повторял голос. Он на них глядел и прежде, но не замечал, а голос видел и произносил увиденное вслух. Голос продолжал их повторять, как заведённый, и даже забегал вперёд, за его взгляд, так как видел эти слова раньше. Слышать такое бесконечное повторение было невыносимо. Как будто иголка в проигрывателе скользила по одному и тому же кругу на испорченной пластинке.

В древнем Китае существовала редкая казнь. Человека заключали в замкнутое пространство, особыми приспособлениями зажимали ему выбритую голову, чтобы он не мог ею пошевелить, и оставляли одного. С потолка в одну точку на его макушку мерно и тихо падала капля за каплей. Капля точит камень. Через несколько суток даже сильный духом человек сходил с ума.

Пытка голосами напоминала китайскую казнь. Они проникли в поверхностный слой его сознания и завладели органами речи. Он тянул время, насколько это было возможно. Он верил, что время на его стороне. Он листал словарь и, стараясь оставить в голове смысл старых русских слов, нёс вслух звуковую тарабарщину, раскатывая твёрдые и мягкие согласные. Вот последний звуковой пучок:

— Чччуть сссвет, чччуть сссвет, чччуть сссвет, пппить, пппить, пппить, зззуб, зззябь, зззыбь, кккрест, кккрак, тттик, тттак… — и он выдохся.

— Хватит, тик-так! — раздался жёстко-властный голос. — Мы сюда не развлекаться явились. Устроил нам цирк!

— Пора сдаваться! — взвизгнул другой, женский голос. — Ты нас задерживаешь!

Цеплялся ли Алексей Петрович за жизнь? Кто знает… Он опять выкинул штуку. Корчился на постели, вращал головой, хлипал горлом, шеберстил языком, пускал стоны, хрипы и свисты. В его горле застрял сухой клёкот. Голоса приблизились и напряглись. Они молчали, слушали и наблюдали. Прямо с потолка спустился звук голоса. Он, как игла, вонзался в слух человека. Голос утончился в волосок, звук в звучок. Вот-вот пискнет и оборвётся. Свят в правде, клят в силе, а человек ждал. Одно из двух: вот-вот он сойдёт с ума или голоса отстанут от него. Положение ни то ни сё. Он не сошёл с ума, и голоса не отстали от него. Оставалось последнее: творить молитву Богу. Его состояние и положение были таковы, что он не мог молиться: полная молитва творится в тишине. А голоса подстерегали малейшее вздрагивание его гортани, нёба и языка. Они забили бы первые молитвенные слова глумливым повтором и хихиканьем. Тогда он попытался трижды сотворить крестное знамение в никуда. Он стал извиваться и корчиться, незаметно сложил три пальца в троеперстие и три раза взмахнул в воздухе: сгинь, рассыпься! Но напрасно! Его корчи и знамение не имели подлинной и подноготной правды. Он выдохся. Сухой клёкот ободрал ему горло. Он встал и заметался по комнате. Зрячие голоса определяли вслух все предметы, на которые он натыкался глазами:

— Стена. Стул. Дверь. Пол. Туфли. Рубаха. Штаны. Одевайся и выходи!

Воздух в комнате линял и бледнел. Шёл шестой час утра. Он оделся и вышел. В коридоре показался хмурый Иван. Он не выспался и зевал:

— Уже уходишь? Я тебя провожу.

— Не надо, — хрипло произнёс Алексей Петрович, — я уж как-нибудь сам доберусь.

Иван покачал головой, молча оделся и открыл входную дверь. Они спустились вниз и вышли из подъезда. Он огляделся. На улице никого не было. Они направились к его дому. Минуя открытые ворота, Иван заглянул в глубь двора, хмыкнул и потом спросил:

— Видел бомжа?

— Нет. А что?

— Там бомж. Стоит и бьёт о стену лбом и приговаривает: бум-бом!

Хотя Алексею Петровичу было тяжко, он отозвался вольным замечанием:

— Бум-бом, звучит, как благовест.

Было свежо. Он засунул руки глубоко в карманы и нащупал жевательную конфетку. Она оказалась кстати. Когда она превратилась во рту в безвкусную липучку, он выплюнул её в кусты.

— Да он плюёт на нас! — услышал он позади себя резкий возмущённый голос. Он обернулся. Позади него, до самого конца, улица была пуста. Даже бомж не показался. Он ускорил шаг. Взглянул на городские небеса. Над фонарным столбом стояла полная бледная луна. Она оплывала.

— Иди в метро, иди в метро! — раздался голос позади него. Он вздрогнул. Эти слова означали конец. Хорошо, что Иван шёл рядом! Они свернули за угол и вышли на его улицу. Показался его дом. На улице у бровки тротуара стояла легковая машина, в ней сидели двое. Он и Иван приближались к машине. Конечно, в ней кого-то ждали. Возвращаться назад было нельзя: там ждали голоса. И вот что он представил: как только он поравняется с машиной, откроется дверца, эти двое выпрыгнут и втолкнут его в машину. Он поравнялся с машиной. Прошёл мимо. Всё осталось на месте и позади. Они вошли в подъезд и поднялись на лифте. Он позвонил. Дверь открыла его дочь. Он обернулся и произнёс:

— Иван, не лети в Сибирь. Ты можешь оттуда не вернуться.

— Кто тебе это сказал? — Иван изменился в лице.

— Так, никто, — покосился он в сторону.

— Кто тебе это сказал, того нет!

— Ладно, — виновато улыбаясь, сказал он и, прощаясь, пожал ему руку в знак благодарности. Иван ушёл. Голоса опять заговорили с угрозами.

Он прошёл на кухню, выпил стакан соку и закурил из новой пачки. Вдруг зазвонил телефон. Он снял трубку и услышал оттуда певучий, тревожный голос жены:

— Алёша, Алёша, где ты?

Это был её настоящий голос. Но где же она сама? Он кинулся в спальню и облегчённо вздохнул. Его жена тихо лежала в постели и спала. Он вернулся на кухню и взглянул на телефон. Трубка лежала на коробке. Он задумался: «Они ухитрились записать её голос и передали по телефону». Он снял трубку и поднёс к уху. В трубке мёртвая тишина. Телефон был отключён. «Вот гады! — возмутился он. — Творят, чего не бывает. Я, как Дом Советов, весь отключён. Даже в милицию не могу позвонить».

— Можешь позвонить, — раздался голос наверху и захихикал, — милиция подкуплена, хи-хи.

Другой голос жёстко произнёс:

— Ты нас задерживаешь! Если через три минуты не выйдешь, то пеняй на себя. Плохо тебе будет.

Они замолчали. Он сидел, не шевелясь. Он глядел на часы. Три минуты прошло. Минутная стрелка двигалась, секундная бежала. Прошло больше трёх минут, а с ним ничего не случилось. Он побледнел. Время шло. Он дождался. Женский голос наверху произнёс:

— Выходи на лестничную площадку.

Лестничная площадка была совсем близко, до неё всего несколько шагов. Он поколебался, но остался на месте и громко заявил:

— Никуда я не пойду! Да и нет там никого.

Голоса злобно зашушукались. Он перебил их:

— Ну кто вы такие! Ни ума, ни вида! Как пустые подголоски, повторяете чужие слова. Хватит!

Голоса прекратили шушукание. А он запустил логический крюк:

— Будь по-вашему! Но я должен убедиться. Пускай ваше начальство позвонит мне по телефону, — он указал на телефон. — Если позвонит — это будет реальность. Даю пять минут форы.

Голоса молчали. Ни звука. Открылась дверь и вошла жена. Она давно проснулась и стояла за дверью. Она слышала весь его разговор.

— Алёша, надо звонить врачу.

Он поглядел на неё, снял телефонную трубку и поднёс к уху. В трубке стояла мёртвая тишина. Телефон по-прежнему был отключён.

— Звони! — бросил он, ушёл в другую комнату и услышал: она позвонила. Телефон действовал, как обычно.

К врачам он относился с неприязнью. Подобное чувство, мистически преувеличенное, испытывают женщины к паукам и крысам. Врачи — дальние потомки жрецов, уже давно выродились. Они сплошь рационалисты и человека знают поверхностно. Этим они напоминают плавучих пауков, которые скользят по воде и не подозревают о её глубинах и о том, какие там скрываются чудовища. За всю жизнь Алексей Петрович обращался к врачам два раза: когда в детстве сломал руку и когда в поздней молодости сломал ногу, обе левые. И вот в третий раз что-то сломалось в его сознании, тоже в левой его половине. Бродя по комнатам, он еле держался на ногах. Он лёг на диване, а голоса по-прежнему изматывали его тупыми повторами. Но вот явились врачи по вызову. Это была «группа психиатрического захвата», по выражению старшего психиатра Евгения Котова. Группа состояла из двух человек: сам Котов и его помощник с резиновой дубинкой для усмирения буйнопомешанных.

Врач расспрашивал в прихожей его жену и дочь о том, как больной себя вёл, и выяснял обстановку.

— Спасите папу, спасите папу, — заплакала дочь, — я за ваше здоровье поставлю свечку в церкви.

— Гм! — произнёс врач и пошёл в кабинет. За ним его помощник, дубинку он спрятал. Они сели напротив за столик. Врач закурил, потом сбросил пепел в подставленную ракушку, спросил у больного:

— На что жалуетесь?

— Слышу голоса.

Врач нахмурился, скосил глаза на него и пустил из ноздрей дым:

— Вы понимаете, что голосов не существует?

— Понимаю, — согласился Алексей Петрович, а про себя подумал: «Услышал бы ты голоса, так запел бы по-другому». Он показал на потолок:

— Вот, опять их слышу.

Врач долго не спускал с него пристального взгляда и про себя думал: «Запрятал бы я тебя, голубчика, куда подальше, да там все места заняты».

— Так, так, — сказал он, — а что вы хотите?

— Хочу заснуть, — признался Алексей Петрович, — я трое суток не спал.

— Трое суток не спал, трое суток не спал, — загалдели голоса уже непонятно откуда.

— Я сделаю вам успокоительный укол, — сказал врач, — это самое мощное и дорогое лекарство в нашей стране, — и вытащил лекарство.

— Мы заплатим, мы заплатим, — поспешила сказать жена. Врач, не обращая на неё внимания, извлёк из сумки шприц и приказал больному:

— Ложитесь на живот и приспустите брюки.

Тот послушно лёг на живот и приспустил одну штанину, обнажилась впалая ягодица. Голоса глумливо захихикали. Он принял укол и запил водой две мелкие снотворные таблетки. С надеждой глянул на врача:

— Когда подействует ваше лекарство?

— Через пятнадцать минут, — ответил тот и стал собираться. Уходя, он подозвал его дочь и сказал ей:

— Лучше будет, если ты поставишь свечку за здоровье своего отца.

— Я так и сделаю, — всхлипнула дочь.

Они ушли. Он разделся в спальне и попросил жену:

— Побудь со мной. А на работу позвони, что задержишься.

— Задержишься, задержишься, — повторили голоса, — спускайся вниз.

Жена легла рядом и запела русские колыбельные песни — так он просил. Голоса влезали со стороны и коверкали слова. Подлецы знали по-русски. Он вспомнил, что его жена — знаток восточной словесности, и прервал её пение:

— Смени язык. Спой что-нибудь арабское или персидское, задушевное, протяжное.

— Да зачем тебе? Ты слов не поймёшь.

— Надо.

Жена запела, даже протянула две-три священные суры, и кто знает, может быть, отголосок священного распева залетел в южную сторону и коснулся слуха чеченского стрелка, и дрогнул у того глаз, метивший в сердце бегущего русского солдатика в пятнистой одёвке, и прошила пуля не то пятно на его груди. Кто знает…

Голоса долго прислушивались к незнакомым певучим словам, пытались подстроиться, но ничего не вышло. На мгновение он забылся. Когда он очнулся, то увидел, что жена спит, убаюканная своим пением.

Прежний голос глухо повторял издалека:

— От нас не уйдёшь, от нас не уйдёшь.

Он взглянул на часы. После укола прошёл целый час. А лекарство не действовало. Таков был запас его жизненной прочности. Он толкнул жену, и она открыла глаза.

— Пой, родная, — попросил он, — пой ещё.

Она опять запела. Он сомкнул веки. Через пятнадцать минут он уснул глубоким сном. Спал долго. Проснулся и прислушался: полная тишина. Голоса исчезли и не появлялись.

Через два-три дня Алексей Петрович заметно посвежел лицом и после, когда бродил по людным улицам, замечал, что ему чаще стали попадаться добрые и свежие лица, а прежде лезла на глаза сплошь пошлость и злоба.

С виду жизнь поправлялась, да не совсем. Иван вернулся из Сибири мрачнее тучи. Он не стал его расспрашивать. Потом из тёмной Чечни пришла тревожная весть: его младший сын тяжело ранен и лежит где-то в голой степи, в драной палатке под красным крестом.

Родина по-прежнему изнемогала. И всё-таки самое страшно было впереди… Жаль детей и внуков, жаль. Эта жалость — единственное наше оправдание. В каждом храме горели свечи.

Господи! Спаси Россию для рода человеческого! Фью-фью…

1995, 1996

НИКОЛАЙ И МАРИЯ Рассказ

Человек не ведает, как совершаются судьбы Господни. Даже самое проницательное сердце, особенно женское, может только догадываться об этом.

В предутренние сумерки поезд остановился, и на перрон спрыгнули двое дюжих парней в пятнистом. У одного на плече висел тощий рюкзак защитного цвета, а другой нёс в опущенной руке пышную красную розу в прозрачном целлофане. На малое время роза привлекла внимание станционного служителя. «У спецназа свои причуды», — хмыкнул он и отвернулся. Двое в пятнистом вышли на привокзальную площадь, где стояла серая машина, а в ней зевал водитель, Мишка-дергунец, свой человек.

— Как там, на горах? — спросил свой человек, вглядываясь в серые осунувшиеся лица.

— Там раки свистят, — ответили ему товарищи, садясь в машину.

— А у нас — выбитые зубы, — сплюнул всухую свой человек, машина дёрнулась и поехала.

Так молодые лейтенанты Николай Румянцев и Виктор Болдырев возвращались в свою часть после особого задания, о котором лучше было не вспоминать. У лейтенанта Румянцева до сих пор перекатывался шум в голове. А розу он вёз в подарок молодой жене: она просила достать ей что-нибудь красивое. Они проехали город, и путь дальше пошёл через посёлок, на противоположной окраине которого его Маша снимала у одинокой старушки половину дома: две смежные комнаты с отдельным входом. Они поженились год назад и жили дружно: чаща в чащу, душа в душу, несмотря на его внезапные служебные отлучки или, как она говорила, прогалы их семейного счастья.

— Стоп! — сказал он, завидев знакомую калитку. Машина ещё не остановилась, а он уже выпрыгнул из неё и побежал.

— Только на полчаса! — крикнул ему вслед его друг и завистник Виктор, но Николай отмахнулся на бегу розой в руке.

Товарищи по службе завидовали счастью лейтенанта Румянцева. Жена красавица, свежа, бела, лицо — вода, уста — огонь, в глазах — синь-порох, а голос грудной, звенит, поёт изглубока, а о чём поёт — Бог весть. Да и сам Николай — посвист молодецкий, с ясными голубыми глазами: взглянешь — запомнишь надолго, пройдёшь — стоят перед тобою, как небеса. Про них одна старушка брякнула в церкви, когда они венчались: «Святые глаза!» Невеста гордо промолчала: «Были святые, стали мои». Только командир подполковник Пепелюга хмурился, встречаясь с глазами подчинённого, и как-то заметил ему:

— Твои глаза не для спецназа, лейтенант. Такими глазами только на цветы глядеть, а не на грязь нашу.

— Зачем на цветы глядеть? — улыбнулся тогда лейтенант. — У меня есть Маша.

— Маша — хорошая женщина, — сказал подполковник, — береги её от скуки. Скучающая жена сама себе сатана.

На том разговор был окончен.

Посвист молодецкий толкнул знакомую калитку. Эх, лейтенант, везёт тебе! Молодая жена сама открыла дверь навстречу и, упругая, жаркая, холодная, кинулась ему на шею.

— Заждалась! — страстно прошептала она.

Он внёс её на руках в домашнее тепло. Только мягко упрекнул:

— Милая, да ты озябла! Пять утра! Сколько же ты простояла за дверью?

— Я знала, я слышала, что ты приедешь, и проснулась раньше.

Она уже сидела на постели и оттуда в бледных сумерках любовалась, как он раздевался.

— Это тебе! — он бросил ей розу.

— Ой! — укололась она, выронила розу и тихо засмеялась грудным воркованием.

— Маша, Маша! Молитва моя! — воскликнул он и ринулся вперёд, в сияющую глубь. Роза лежала рядом на полу и благоухала.

На этот раз что-то было не так. Но всё равно было хорошо. Когда они уже лежали рядом в блаженной пустоте и ещё не замечали времени, на улице раздался приглушённый рокот. Это водитель прогревал мотор. Николай поднял голову и вздохнул:

— Маша, мне пора. Служба. Но я скоро вернусь.

Она встала вместе с ним, подняла упавшую розу и стояла в белой ночной сорочке, босая, глядела, как он одевается. Глаза её сияли.

— Как я счастлива! — проговорила она, поглаживая розу.

Его счастье было молчаливо, он просто улыбался.

— Как я счастлива! — странно повторила она и глубоко вдохнула полный запах розы. — Так счастлива, что хочу умереть от твоей руки. Сию минуту! Ты слышишь меня? — сказала и топнула ногой.

Он бросил на неё быстрый взгляд.

— Я слышу тебя. Ты хочешь умереть от моей руки. Изволь! — быстрым движением выхватил из-за пазухи пистолет и выстрелил ей прямо в сердце. Глаза её страшно вспыхнули. Она упала, роняя розу рядом с собой. Он был недвижим. Глаза его мутнели. Но там, где она стояла, он всё ещё видел сияние от её лица. Потом оно пропало.

Сразу после выстрела на улице хлопнула дверца машины. Он вздрогнул. Раздались бегущие шаги. Хлопнула калитка. Он вздрогнул. В дверь влетел лейтенант Болдырев и остолбенел. Маша в ночной сорочке лежала на полу без движения.

— Колян! — закричал он. — Что ты наделал! Колян! — опять закричал он и добавил глупость: — Ты же на службе!

— Сейчас поедем… Пошёл вон! — чужим глухим голосом произнёс Николай и угрожающе пошевелил опущенным пистолетом. Лейтенант Болдырев выматерился и выскочил на улицу. Возле машины топтался Мишка-дергунец, и спрашивал:

— Что случилось? Кто стрелял?

— Он стрелял. Гони в часть! Врача! Скорее врача! Может, она ещё жива!

И лейтенант Болдырев снова выматерился.

Водитель дёрнулся, вскочил в машину и дал полный ход. До части было десять километров пути.

Возвращаясь в дом, лейтенант Болдырев наткнулся на старушку хозяйку. Та хваталась за калитку трясущимися руками и никак не могла её открыть.

— Бабка, назад! — прохрипел лейтенант. Она испуганно покосилась на него, пробормотала:

— Солдатик, я слышала за стенкой военный выстрел.

Лейтенант Болдырев тяжёлым взглядом отпугнул её в сторону и быстро прошёл в калитку, но вдруг замедлил шаг и обернулся. И спросил с прищуром:

— Бабка! Скажи по честной совести… Николай — человек военный и часто отлучается. Не завёлся ли у Маши кто-нибудь на стороне?

— Что ты, что ты, солдатик! — затряслась старушка. — Маша — святая женщина. На неё молиться надо! — и она мелко-мелко закрестилась, меж тем протискиваясь в калитку. Лейтенант Болдырев вспомнил, как зовут старушку. Он отрицательно покачал пальцем перед её носом.

— Алексеевна, туда тебе нельзя. Молись на улице, — и вошёл в дом.

Лейтенант Румянцев уже стоял возле тела жены. Пистолет всё так же держал в опущенной руке, а свободной рукой тёр свой лоб. Виктор осторожно подошёл к нему, обезоружил и спрятал его пистолет в свой карман. Маша лежала на полу возле кровати. На белой ночной сорочке слева расплылось кровавое пятно. Виктор присел на корточки и коснулся двумя пальцами её горла ниже щеки. Его рука дрожала: он впервые касался жены друга. Тело уже остыло. Маша была мертва. Он провёл по её лицу ладонью, закрывая глаза. Громко всхлипнул и застонал. Николай вздрогнул и сдвинулся с места, переступил через мёртвое тело, повернулся и сел на постель. Виктор поднялся — его выпрямила ненависть. Ему невыносимо было смотреть на своего друга. Казалось, он ненавидел его всегда, не подозревая об этом. Меж тем Николай отрешённым движением поднял упавшую розу и стал медленно обрывать её. Красные лепестки опадали на мёртвое тело, на белую ночную сорочку, на кровавое пятно на ней и вскоре усыпали всю сорочку и покрыли кровавое пятно. Виктор молча стоял и таращил глаза на непонятное действо. А Николай оборвал все лепестки, повертел голый колючий стебель в руке и положил его рядом на постель. И тогда Виктор обрёл дар речи:

— Сволочь, ты хоть скажи, почему ты это сделал?.. Ты слышишь меня?

— Я слышу тебя, — глухо произнёс Николай.

— Вы что, крепко поссорились?

— Мы не поссорились… Где Маша? — так же глухо произнёс Николай.

— Она лежит перед тобой. Глянь под ноги. Она мертва. Ты её застрелил.

— Она этого хотела, — опять глухим голосом произнёс Николай. Но Виктор решил, что ослышался, и переспросил. И опять Николай сказал глухо и отчуждённо:

— Она хотела умереть.

Виктор сорвался с места и заметался по комнате, размахивал руками, натыкался на стол, на стулья, на стены, и всякий раз под его ногами хрустел распластанный на полу целлофан от розы.

— Ни черта не понимаю. Ведь вы любили друг друга — все видели, я видел… Ты трёшь лоб. Ты сошёл с ума… Водка в доме есть? Водка, говорю, есть?

Николай отрешённо поднял руку и указал в угол, где стоял холодильник. Виктор открыл холодильник и достал бутылку водки. Ногтём большого пальца сковырнул с неё белый козырек. Задрал голову и опрокинул булькающую струю в разинутый рот.

В это время открылась дверь и вошёл участковый, моложавый человек на возрасте. В посёлке его прозывали «молодой человек при исполнении». Как вошёл, так и встал в пень. Женщина лежит на полу и вся усыпана красными лепестками. Что бы это значило? Однако дело пахнет смертоубийством.

— Кто стрелял? Он? — обратился участковый к лейтенанту Болдыреву, указывая пальцем на его товарища.

— Пошёл вон! — продохнул охрипший лейтенант Болдырев. — Никогда, гад, не говори человеку под дых!

И вытолкал участкового пустой бутылкой за дверь.

— Я при исполнении… — упирался тот, но всё-таки оказался на улице среди народа.

Толпа зашумела:

— Спецназ! Спецназ!

Подъехала машина защитного цвета и остановилась. Из неё показались военные: подполковник Пепелюга, врач капитан и четыре сержанта. Впереди шагал подполковник, к нему и подскочил участковый:

— Товарищ командир! Я при исполнении обязанностей. На моём участке совершено преступление. Я попытался разобраться, но…

— Разберёмся сами! — рявкнул подполковник и упразднил участкового в сторону. Толпа расступилась. Подполковник увидел в дверях дома лейтенанта Болдырева. Тот доложил:

— Задание выполнено, товарищ подполковник. А он там.

— Убери бутылку! — прошипел подполковник, проходя вовнутрь дома. Врач и сержанты последовали за ним. Подполковник обозрел обстановку и нахмурился. Врач приступил к своим обязанностям. Он первым делом смахнул лепестки на пол и обнажил зловещее пятно слева на женской сорочке. Осмотрел тело и доложил:

— Мгновенная смерть. Выстрел был на поражение.

Подполковник нахмурился ещё мрачней и стал выяснять обстоятельства у лейтенанта Болдырева:

— Ревность? Семейный скандал?

— Ни то и ни другое, товарищ подполковник. Я с ним разговаривал, и он говорит, что убил Машу по её собственному желанию.

— Что за чертовщина! Они ведь жили мирно, как у Христа за пазухой. Поди, женский бзык. Баба смерти захотела от счастья, но он-то о чём думал, мужик!

— Психологическая нелепость, товарищ подполковник.

— Пустые слова, — сказал подполковник, — должна быть настоящая причина.

— Выходит так, что никакой причины нет, товарищ подполковник.

Подполковник внимательно поглядел на лейтенанта Румянцева. Тот с безучастным видом сидел на постели и никого не замечал.

— Он в шоке?

— Так точно, в шоке, — ответил лейтенант Болдырев.

— Он вооружён?

— Его пистолет у меня, — ответил лейтенант Болдырев.

— Хорошо сделал, но дурак. Теперь на его пистолете отпечатки твоих пальцев. Твоих, а не его. Вот задачка для следствия… если оно будет.

Подполковник мрачно взглянул на лейтенанта Болдырева. Тот побледнел, однако заявил:

— Но у меня есть свидетель, Мишка-дергунец. Когда раздался выстрел, мы с ним сидели в машине.

— Умник! — сказал подполковник. — Да эти крючкотворы придумают второй выстрел или что-нибудь похлеще. Они за это деньги получают.

Лейтенант Болдырев снова побледнел. А подполковник указал на пулевое отверстие в стене под потолком.

— Это что?

— Это прошлогоднее. Он по пьянке стрелял в муху.

— То-то, — сказал подполковник и крепко задумался.

Его мысли прервал отчаянный вопль. Лейтенант Румянцев очнулся. У своих ног он увидел Машу. Он вспомнил свой выстрел и с воплем кинулся обнимать и целовать мёртвое тело. Он рыдал:

— Маша! Маша! Что мы наделали?

Тут он поднял лицо и увидел врача.

— Товарищ капитан! Товарищ капитан! Умоляю вас! Воскресите Машу! Воскресите Машу.

От этих слов врач поник головой, подполковник заскрипел зубами: «Это не шок, а чок!», и только лейтенант Болдырев не отвёл глаз: смотрел, как болтается в объятиях мужа безжизненная рука Маши.

Однако подполковник Пепелюга был человеком действия. Он приказал сержантам:

— Взять лейтенанта Румянцева! Он арестован. Мёртвое тело положить на постель, на полу ему не место. И убрать эти чёртовы лепестки! Откуда они только взялись! Это не всё. Забрать его гражданское барахло. Оно должно быть в шкафу. Действуйте!

Когда сержанты выполнили его приказания, подполковник молвил:

— Уходим!

И вышел первым.

— Не разлучайте меня с Машей! Я хочу остаться здесь! — закричал лейтенант Румянцев, пытаясь выкрутиться из цепких сержантских рук. Но его крепко держали.

На улице подполковник Пепелюга подозвал участкового. Впрочем, тот сам подскочил к нему.

— Мы всё выяснили. Это несчастный случай. Не возражать пустыми словами! — рявкнул он и продолжал: — Мёртвое тело отправить в городской морг, чтоб не смущало людей. Машину я пришлю. Вызов родителей и похороны за наш счёт…

В толпе раздались крики:

— И душегубство тоже за ваш счёт! Проклятый спецназ! Пегие убийцы!

Две-три старушки мелко-мелко крестились на пустой дверной проём, пришепетывая:

— Никто как Бог… Его благая воля…

Сержанты медленно протискивали лейтенанта Румянцева через толпу.

— Вот убийца! — кричали на него.

Один сержант буркнул под нос:

— Он не убийца. Он несчастный случай.

— А почему ему скрутили руки?

Сержант снова пробурчал:

— Если бы его не скрутили, так он бы всех вас пострелял.

Кто услышал, тот отшатнулся.

Подполковник Пепелюга надвинулся на участкового и процедил сквозь усы:

— Власть, успокой народ.

Участковый огрызнулся:

— Как я его успокою, если ничего не знаю, кроме того, что услышал от вас.

Подполковник снова процедил:

— Для младшего лейтенанта милиции ты знаешь достаточно. Действуй, и схлопочешь лейтенанта. Моё слово — олово.

И спецназ уехал. По дороге подполковник хлопнул лейтенанта Болдырева по плечу и сказал:

— Я не буду против, если ты сотрёшь с его пистолета свои отпечатки и сдашь оружие по форме.

Тот облегчённо вздохнул.

По прибытии в часть подполковник вызвал арестованного к себе. Арестованный с угрюмым лицом — светились одни глаза — вошёл в кабинет. Сопровождающие сержанты остались за дверью.

— Садись, лейтенант, — разрешил подполковник. — Как же так, лейтенант, — сказал подполковник, — ты шлёпнул свою жену, как ту прошлогоднюю муху?

— Я не шлёпнул Машу, — возразил лейтенант, — она хотела умереть от моей руки, так и сказала, а я не мог отказать. Вот и вышло — убил.

— Любил — убил. Не понимаю. Ты можешь мне объяснить?

— Этого никто никому не может объяснить, товарищ подполковник. Я люблю. Я убил по любви. И остался один… В голове гудит, в сердце печёт. Такая тоска!

И он зарыдал. Подполковник поморщился.

— Не распускай нюни, лейтенант. Ты же мужчина.

Когда Николай всхлипнул в последний раз, подполковник спросил:

— Скажи, как на духу. Почему ты не застрелился? Ты бы этим весь узел развязал.

— Я офицер, — ответил Николай, — стреляться на службе считаю за позор, да у меня и времени не было. Вы так быстро приехали.

«Ну-ну, — подумал подполковник, — он всё-таки чок», а вслух произнёс:

— Мы приехали через полчаса, да и после выстрела у тебя целых три минуты было.

— Вы приехали через полчаса? — лейтенант вздрогнул и потупился. А подполковник задумчиво проговорил:

— Служба — это хорошо, и долг офицера тоже. Хотя чего не бывает даже с доблестным офицером…

Лейтенант Румянцев начал о чём-то догадываться.

— Что будет со мною дальше, товарищ подполковник?

Тот отвалился на спинку командирского кресла, прищурился и процедил:

— А дальше, лейтенант, загудишь ты без чести и доблести в одно непроницаемое заведение.

— В тюрьму?

— Хуже.

Лейтенант Румянцев всё понял. Встал и сказал:

— Я готов.

— Ещё не готов, — сказал подполковник и кликнул конвой. — Увести лейтенанта Румянцева и дать ему переодеться по гражданке. Да не забудьте накормить его.

Переодеваясь в гражданское, лейтенант Румянцев обнаружил в пиджаке забытую заначку — сторублёвку. Свернул её в узкую трубочку и просунул в прорезь трусов вдоль резинки.

В это время подполковник Пепелюга звонил своему старому знакомцу, главному психиатру секретной клиники. Его разговор подслушал проходящий лейтенант Болдырев. Он остановился у двери. И вот что он услышал.

— Эдуард Михайлович! Эдик! Сколько лет, сколько зим! Это я, подполковник Пепелюга. У нас большая неприятность. Лейтенант Румянцев, можно сказать, мой лучший боец, застрелил свою горячо любимую жену. Отелло, говоришь? Нет, не из ревности, а чёрт его знает из чего. Причины нет или она неизвестна. Это по твоему ведомству. Проверь парня на рассудок. Если его помрачение временное, то отпусти, а мы его дело представим как несчастный случай. Лейтенант Болдырев с моими молодцами привезёт его к тебе. Он его старый друг и всё тебе о нём расскажет. К тому же он свидетель. Это не всё. Если парень небезнадёжен, то на всякий кляк не торопись оформлять его приём, не стоит портить ему анкету… Ну, добро. Привет Мусеньке.

Лейтенант Болдырев отпрянул от двери.


Главный психиатр Эдуард Михайлович Лигостаев принял сначала лейтенанта Болдырева и долго выспрашивал подробности столь необычного дела. Особенно его заинтересовали лепестки на мёртвом теле и мольба убийцы о воскресении жертвы.

— Скажите, лейтенант, а Румянцев действительно умолял врача, обыкновенного врача, воскресить жертву, или с его стороны это были бессмысленные выкрики?

— Товарищ профессор, он умолял. Это чувствовалось по голосу.

Профессор вздохнул.

— Возвращайтесь в часть, лейтенант. А мы разберёмся. Возможно, вашего друга придётся на какое-то время попридержать. Я об этом сообщу вашему командиру.

Лейтенант Болдырев вышел, а профессор позвонил на вахту:

— Новенького ко мне. Его приём зарегистрируете позже. Я вам дам знать.

Двое охранников привели Николая и удалились по знаку начальника. Главный психиатр сразу обратил внимание на глаза вошедшего: невероятные глаза!

Разговор был долгий. Профессор задавал вопросы, выслушивал ответы. Некоторые ответы отмечал про себя, не записывая. Вместо записи рисовал чёртиков на бумаге. Среди разных направленных вопросов был такой:

— Николай, вы просили врача воскресить Машу. Помните?

— Помню.

— Вы верите в воскресение из мёртвых?

— Вообще не верю, но тогда верил.

Профессор отметил про себя: «Абстракция проходит».

— А вы следите за мной, — улыбнулся профессор.

— А вы, товарищ профессор, задаёте слишком тонкие вопросы, — ответил Николай. Разговор его утомил. Его глаза временами стали как бы запотевать дымкой. В конце концов он сорвался: — Выпустите меня. Я совершенно здоров!

Профессор спокойно сказал:

— Не могу. Если я выпущу вас отсюда, вы пойдёте под суд за своё преступление. Суд в свою очередь столкнётся с необъяснимой психологической загадкой и направит вас обратно ко мне. Вы понимаете?

— Не понимаю, — глухо сказал Николай, глаза его замутились.

Профессор отметил про себя: «Абстракция не проходит».

— Вы пытаете меня! Вы издеваетесь надо мной! — сорвался опять Николай.

Профессор вздохнул. Налил воды из графина в стакан и придвинул его к Николаю.

— Выпейте и успокойтесь.

Николай поглядел на стакан и отодвинул его в сторону.

— Я не пью. Завязал.

Профессор отметил про себя: «Ложная реакция». Вздохнул и вызвал охрану.

— Пациента в сорок девятую. Принять по форме.

Лица охранников-санитаров многозначительно вытянулись. Сорок девятая — предел, вплоть до побоев и смирительной рубашки. А форма: трусы, майка, шлёпанцы и голый топчан.

Николая увели в сорок девятую. Он расстался с верхней одеждой, лёг на голый топчан и задумался. От ужина отказался: не до того! Надо действовать! Охрана на каждом этаже, все коридоры просматриваются телеглазами. В голове гудело, но мысли работали, как часы. Надо бежать!

А главный психиатр Лигостаев задумался. Необычный случай лейтенанта Румянцева его, рационалиста, поставил в тупик. В истории тонкой психиатрии подобного случая, пожалуй, не было. Надо проверить. Его профессиональные мысли прервал телефонный звонок. Звонила его молодая жена, третья по счёту.

— Додик, твоя Мусенька скучает. Ты обещал приехать домой пораньше.

Пожилой профессор очень дорожил расположением своей молодой жены и ни в чём не отказывал, но тут упёрся.

— Мусенька, не могу. Интересный случай. Я должен над ним подумать.

— Ты должен думать только обо мне, старый хрыч! — И молодая жена бросила трубку.

«Придётся приехать пораньше», — решил профессор, перебирая бумаги на столе. Листки с чёртиками смял и швырнул в корзину. Поднялся и стал обходить больных. Мысли профессора заняла обыденка, и дело лейтенанта Румянцева было отодвинуто на завтра.

Профессор приехал домой. Дверь открылась на его шаги. Молодая жена в распахнутом халатике защебетала:

— Додик, я тебя заждалась и перегорела от любопытства. Даже пожелтела лицом. Рассказывай свой интересный случай. Он не очень страшный?

— Страшнее не бывает. Но во-первых, я голоден.

— Это ничего. Пойдём на кухню. Можешь есть и рассказывать.

— Во-вторых, я хочу заглянуть в старые книги, чтобы кое-что выяснить.

— Это потом, — потащила его на кухню и усадила за готовый стол. — Ешь, гляди на меня и рассказывай.

Он ел, глядел на неё и рассказывал. По ходу рассказа она несколько раз вскакивала от восторга и ужаса.

— Случай необъясним, — закончил свой рассказ профессор, — честно говоря, я не знаю, как мне лечить этого лейтенанта.

— Любовь и смерть! — восторженно шептала Мусенька. — Небесное и земное слились в одном выстреле!

— К сожалению, небесное не по моей части, Мусенька.

— Сухой рационалист! — строго проговорила Мусенька. — Что скажут твои старые книги?

— Сейчас узнаю, — ответил профессор и стал рыться в книжном шкафу.

Через полчаса раздался его голос:

— Нашёл! Вот, читай, — он раскрыл перед ней старую толстую книгу. Мусенька поглядела на жёлтые страницы и уклонилась.

— Додик, перескажи своими словами.

Профессор пересказал забытый случай забытого царского подполковника Коптева и ещё кое-что.

— Фи! — сказала Мусенька. — Выполнение любого желания при умственном расстройстве! Этот случай описал такой же рационалист, как и ты. Провалы в памяти, утрата высокого абстрактного мышления, слабость понятийного обобщения — всё так. Но куда вы денете любовь? Лейтенант утратил логику и слепо исполнил желание жены. Но зачем сердцу логика? Нет, что ни говори, а любовь и смерть всегда были не разлей вода. А умереть от руки любимого — это счастливое желание.

Профессор только развёл руками. А Мусенька вдруг задумалась.

— Бог мой! А почему лейтенант не застрелился? Он должен был застрелиться. Ему нельзя жить одному. Один он будет страдать всю жизнь. Странно, странно.

— После выстрела он сошёл с ума, Мусенька, — подсказал профессор.

— Умница ты моя! — воскликнула Мусенька.

— Давай спать, — сказал профессор.

Когда легли, Мусенька долго не могла заснуть. Ей мерещился невидимый лейтенант с пистолетом в руке.

— Додик! — толкнула она мужа в бок.

— Что, Мусенька? — сонно проворчал муж.

— Он сбежит.

— Кто сбежит? Лейтенант? Что ты, Мусенька. Это невозможно. У нас зверская охрана.

— Он непременно сбежит.

— Спи, Мусенька.

Профессор заснул. Мусенька задремала. Ей снился лейтенант.


Время давно перевалило за полночь, и лейтенант решил действовать. За дверью сорок девятой бдили два охранника. Чтобы не заснуть, они играли в карты. Николай извлёк из трусов свёрнутую трубочкой сторублёвку, разгладил её и подал голос через дверь:

— Ребята, я голоден. Дайте хлеба.

— Хрен тебе, а не хлеба, — грубо и лениво отвечали ему.

— Тогда дайте водки.

За дверью хохотнули.

— Водка деньгу любит.

— У меня есть стольник.

За дверью выросло раздумчивое молчание. Потом встал голос:

— Покажи под дверь.

Николай подсунул под дверь сторублёвую бумажку так, чтобы концом была видна снаружи. Конец с означенной стоимостью был увиден, и охранники стали переговариваться.

— Он свою бабу замочил, надо уважить.

— А может, ему не водка нужна, а свобода.

— Век ему свободы не видать. За это его надо уважить. Тряхни ребят на вахте, у них всегда стоит заначка.

Один охранник остался на месте, а другой потопал вниз на вахту. Возвратился с бутылкой и сказал через дверь:

— Эй, чок! Мы приоткроем дверь, а ты давай руку со стольником. Стольник возьмём, водка твоя. Учти, мы начеку.

Щёлкнул ключ, и дверь слегка подалась. Снаружи её крепко придерживали. В образовавшуюся щель Николай просунул руку со сторублёвкой. Её взяли и вложили в руку бутылку. Николай втянул руку с бутылкой в камеру, щель закрылась, и ключ щёлкнул. Николай походил по камере и снова подал голос:

— Ребята, всухую не могу. Дайте хоть хлеба.

— Ну вот, — проворчали за дверью, — ему ещё и закусь подавай.

Один голос сказал другому:

— У тебя есть что-нибудь?

— Только жвачка, — ответил другой. — Эй, чок! Жвачку примешь?

— Приму! — отозвался лейтенант и напрягся до последней силы. Щёлкнул ключ, но дверь держали. Охранник рылся в карманах, искал жвачку. Дверь помалу стала подаваться. Это мгновение решило всё. Николай вцепился в щель пальцами и рванул дверь на себя. Втащил оторопевших охранников за шиворот в камеру и сшиб их лбами. Один охранник, послабее, тут же обмяк и свалился, но другой устоял, и с ним пришлось драться по-настоящему. Наконец и он рухнул. Николай мгновенно растелешил одного, подходящего по росту, и тут же переоделся в его униформу. Растелешенного взвалил на голый топчан, а другого выволок в коридор и усадил спиной к стене. Рядом поставил бутылку водки. Забрал у обоих пистолеты. Замкнул камеру и сунул ключ в карман, где нащупал свою сторублёвку. Надвинул низко на глаза козырёк и направился по коридору на трёхэтажный спуск и выход. Внизу на вахте охрана в первое мгновение приняла его за своего, и это упростило дело. Одного из двух Николай оставил на ногах как заложника и двинулся с ним во двор. В дежурной сторожке на воротах почуяли неладное. Двое в пятнистом выскочили из сторожки и наставили на него автоматы.

— Ребята, я спецназ подполковника Пепелюги! — крикнул он. — Со мной шутки плохи. Оружие наземь, средства связи — через забор. Отойти в сторону!

Двое в пятнистом слыхали о свирепом спецназе подполковника Пепелюги и повиновались. Автоматы легли на землю, средства связи полетели через забор. Лейтенант Румянцев протиснулся с заложником в дежурную сторожку, оборвал телефонный провод и, уходя, прокричал:

— Сторожа! Я отпущу заложника живым, если вы будете молчать пятнадцать минут. Засекайте время!

На улице он толкнул заложника в спину:

— Дуй за угол, я за тобой!

За углом он повалил заложника, связал ему руки и ноги шнурками его собственных ботинок.

— Тебя скоро подберут свои! — и рванулся к автостраде, на бегу выбрасывая всё лишнее: автоматы, пистолеты, обоймы; последним выбросил ключ от сорок девятой. На шоссе остановил первую проходящую машину — грузовик с щебёнкой. Вломился в кабину и объявил изумлённому водителю:

— Гони вперёд во всю ивановскую!

— Во всю ивановскую моя мамка не потянет, — заявил водитель.

— Гони во всю ивановскую! Я преследую опасного преступника! — повысил голос лейтенант Румянцев и на мгновение потерял сознание. Водитель прибавил скорость и, злобно косясь на лейтенанта, пробурчал:

— Ещё неизвестно, кто кого преследует.

Но лейтенант его не слышал. Он боролся с провалами памяти.


В четверть четвёртого утра в квартире профессора Лигостаева зазвонил телефон. Дежурный врач секретной клиники сообщил о побеге больного из сорок девятой палаты.

Главный психиатр выругался и сказал:

— Я хочу знать подробности.

Мусенька припала к его плечу и жадно прислушивалась.

— Что делать? Ничего не делать. Лейтенант Румянцев у нас не числится, он не зарегистрирован. А в спецназ я позвоню сам.

И профессор положил трубку.

— Ты слышала? — обратился он к Мусеньке. — Некоторые фразы я повторял специально для тебя.

— Слышала, — сказала Мусенька, — что-то есть ещё?

— Да! Позор на моё заведение. Оно перестало быть непроницаемым. Оказывается, из него можно бежать. Теперь побегут. Даже если я сменю и удвою охрану. Лейтенант загнал одного моего амбала в свою палату и запер. Всех бы вот так загнать в палаты и запереть. Все охранники — мои потенциальные пациенты.

— Додик! — воскликнула Мусенька. — В России везде твои потенциальные пациенты: внизу и вверху, в охране и в правительстве. Ты и сам себе пациент… Что ты будешь делать?

— Позвоню подполковнику Пепелюге. Пускай ловит своего подчинённого, — и профессор стал набирать номер.

Мусенька наложила руку на телефонный клапан:

— Ты позвонишь, но не сейчас… У нас есть карта области?

— Кажется, есть. Мусенька, что ты задумала?

— Неси карту!

Профессор принёс карту области. Мусенька села на постели в турецкой позе и развернула карту, вгляделась и спросила:

— Как будто здесь твоя клиника?

Профессор посмотрел на карту.

— Примерно здесь.

— А вот город. К нему ведут две дороги, одна прямая, другая в обход. А где находится спецназ?

Ноготь профессора отметил невидимую точку ниже посёлка.

— Примерно здесь.

— А сколько средней езды до города?

— Примерно полтора часа. Мусенька, скажи, что ты задумала?

— А вот что. Ты позвонишь подполковнику через полчаса после того, как лейтенант проедет спецназ. Лейтенант выберет прямую дорогу. Он парень рисковый.

— Мусенька, ты знаешь, куда направляется лейтенант Румянцев?

— Знаю.

Профессор на мгновение потерял самообладание. Ему надоели женские причуды. Он вспылил:

— Ты можешь знать что угодно, а мне надо позвонить подполковнику. Это мой профессиональный долг.

— Сухарь непромокаемый! — взвизгнула Мусенька. — Плевать я хотела на твой профессиональный долг! Он едет к ней, и ему никто не должен помешать.

— К ней?

— Да, к ней, к мёртвой. В городской морг.

— А зачем?

— А зачем Ромео летел на коне к мёртвой Джульетте? Любовь надо уважать. Ты позвонишь подполковнику, как я сказала. Или я ухожу от тебя. Где мой чемодан?

— Мусенька, Мусенька, успокойся. Я позвоню подполковнику, как ты сказала.

Мусенька сразу успокоилась и пошла на кухню.

— Я сварю тебе кофе, а то ты заснёшь.

— Мусенька! Какой к чертям сон.

Она засмеялась и вздохнула про себя: «Все мужчины слабаки, кроме лейтенанта Румянцева. Ах, если бы я была его женой!»


Лейтенант Румянцев держал путь на город. Он знал: в город ведут две дороги, прямая и окольная, длинная, просёлочная. Он выбрал прямую.

— Тут направо, — указал он водителю поворот, — а потом прямиком через посёлок в город. Остановишься у морга и получишь сто рублей.

— А где я найду морг? — огрызнулся водитель.

— Найдёшь его там, где он стоит. — Лейтенант Румянцев смертельно устал. Он закрыл глаза и откинулся на спинку сиденья. Открыл глаза, когда проезжали мимо его части. Окна в одной казарме светились, и две машины защитного цвета стояли на выезде. «Это за мной, — усмехнулся лейтенант, — поздно же они спохватились».

Машина въехала в посёлок. Боже! Вот дом, где жила Маша. Лейтенант сильно вздрогнул, у него резко потемнело в глазах. Так резко и внезапно, что в мозгу мелькнула мысль: он ослеп. Он ничего не видел. Он совершенно ослеп. Через некоторое время он сказал водителю:

— Мы должны уже быть в городе.

— Мы и едем по городу, но я не знаю, где морг, — ответил водитель.

— Нужен ранний прохожий, — предположил лейтенант.

— Да вон справа какой-то стоит и столб обнимает, — ответил водитель.

— Остановись возле столба.

Водитель притормозил машину. Лейтенант открыл дверцу и крикнул во тьму:

— Эй, мужичок! Знаешь дорогу в морг?

— Гы, гы! Рано мне туда, — отозвался пьяный голос, — я ещё на свете поморгать хочу.

— Однако знаешь, — решил лейтенант. — Подь сюда!

Мужичок подошёл на пьяный перегар и спросил:

— А выпить дашь?

— Выпить не дам, а в зубы дать могу. Садись, дорогу будешь показывать, — и лейтенант втащил мужичка за шиворот в кабину. Пришлось потесниться. Мужичок оробел и притих, но дорогу показывал исправно.

— За тем углом сразу, — проговорил он.

— Стоп! — сказал лейтенант. — Вылезай, мужик, вижу, в морг тебе рано.

Мужичок вылез и побежал прочь, вихляясь из стороны в сторону.

— Подъезжай вплотную к дверям, — выговорил лейтенант во тьму, — я сойду, а ты катись от греха подальше. Вот сотенная, как обещал.

Сошёл и грохнул по дверям в два кулака. Но двери в морг долго молчали. Наконец заскрипели, открылись. Лейтенант шагнул вперёд и схватил чью-то бороду.

— Сторож?

— Сторож, — ответила борода.

— Я слышу, ты пьян. Всё выпил?

— Четвертинка осталась, — ответила борода и полюбопытствовала: — А зачем тебе сюда, живой солдатик?

Этот вопрос лейтенант пропустил мимо ушей.

— Вчера сюда положили молодую женщину, так?

— Так.

— Веди меня к ней. А двери можешь не закрывать. Скоро будут гости.


Около пяти утра подполковника Пепелюгу разбудил телефонный звонок. Профессор Лигостаев сообщил ему о побеге лейтенанта Румянцева.

— Как сбежал! Когда сбежал? — взревел подполковник.

— Мне дали знать об этом пятнадцать минут назад. Он прорвался сквозь охрану, захватил заложника, потом оставил его связанного и скрылся в неизвестном направлении.

— Он вооружён?

— Он разоружил всю охрану, захватил целый арсенал, но бросил его на дороге.

— Так он совсем сошёл с ума или не совсем?

— Почти совсем, но скоро будет совсем, и тогда он станет опасен и может наломать немало дров. Учти, Пепелюга, по твоей просьбе я его не зарегистрировал. Он был твой и остался твой, и разбирайся с ним сам.

— Удружил! — подполковник в ярости швырнул трубку и поднял казарму по тревоге. Сновал по кабинету взад-вперёд и зло приговаривал:

— Молодец лейтенант! Всех обвёл вокруг пальца: и хитрого хрыча психиатра, и меня заодно.

Позвонил караульному офицеру:

— Лейтенанта Болдырева ко мне!

Лейтенант Болдырев застал подполковника за изучением карты средней России. Подполковник поднял голову и объявил:

— Лейтенант, твой друг сошёл с ума. Он сбежал.

— Не может быть!

— Прорвал охрану и скрылся в неизвестном направлении. Наша задача: определить его направление и перехватить беглеца. Ты его друг и лучше знаешь его мысли, повадки и его знакомые адреса. Возможно, он уже на московской трассе… Странно. Захватил целый арсенал и бросил его на дороге. Твои соображения, лейтенант?

На лице лейтенанта Болдырева заиграли желваки. Он сверкнул глазами и медленно, но твердо произнёс:

— Товарищ подполковник, я знаю его направление и цель.

Подполковник насторожился. Лейтенант Болдырев продолжал:

— Николай бросил оружие — значит, оно ему не нужно. Сошёл он с ума или нет, но он до сих пор любит свою жену, даже мёртвую. Она и сейчас для него — всё. Его направление — городской морг, его цель — Маша. Вы скажете: опять психологическая загадка и пустые слова, но это единственная правда, которая может быть.

Подполковник задумался и как бы про себя проговорил вслух:

— Всё-таки любовь… и чистые голубые глаза.

Наконец опомнился и спросил:

— Ты уверен, что он прорывается в морг?

— Абсолютно уверен, — твёрдо ответил лейтенант Болдырев.

— А каковы гарантии твоей уверенности?

— Честь офицера.

— А, пустые слова, — отмахнулся подполковник, — в наше-то время!

И вдруг пронзительно посмотрел на подчинённого.

— А скажи, лейтенант, почему ты предаёшь своего друга?

Лейтенант Болдырев побледнел, скрипнул зубами:

— Он перестал быть моим другом, когда убил женщину, которую я любил.

Подполковник разинул рот.

— Ты… ты любил Машу?

— Да, и всегда буду любить.

— А она об этом знала?

— Догадывалась… Эх, товарищ подполковник… Тяжело любить безответно.

— Тебе не позавидуешь, — усмехнулся подполковник и полупрезрительно добавил: — Третий лишний…

Лейтенант Болдырев опустил голову. Оба с минуту молчали. Затем лейтенант резко вздёрнул голову и произнёс:

— Товарищ подполковник, не надо задействовать много людей. Разрешите мне. Я один остановлю его.

— Да если ты встанешь на его пути, он отшвырнёт тебя, как щенка.

— Но я сильней его.

— Сейчас он сильней тебя. Он сумасшедший, и перед ним цель. Ты его не остановишь… Ладно. Обойдёмся одним взводом. Второй взвод перекроет прямую и окольную дороги. Ступай.

В пять тридцать утра машина спецназа остановилась у цели. Только подполковник приказал взводу рассредоточиться и залечь вокруг объекта, как увидел открытые двери морга и осёкся.

— Что за чёрт!

— Не может быть! Он не мог успеть… — прошептал лейтенант Болдырев.

— За мной! — скомандовал подполковник и ринулся к открытым дверям, и все за ним. За дверями в левом углу полулежал-полусидел пьяный сторож с выкаченными глазами. Возле него валялась пустая четвертинка.

— Он там? — спросил на ходу подполковник.

— Там. Идите прямо, потом направо, и всё увидите, — бормотнул пьяный сторож, завалился набок и захрапел.

Пошли прямо, потом направо и увидели! Лейтенант Румянцев лежал в обнимку с холодным телом своей жены — и был мёртв. Николай вернулся к Марии. Молчание длилось не долго.

Подполковник возгремел в ледяной тишине:

— Отдать честь лейтенанту Румянцеву! — и первым взял под козырёк. И все взяли под козырёк.

Прошла минута, и подполковник опустил руку. И все опустили руки. И подполковник произнёс:

— Ребята! А теперь по-русски, по-христиански! — и первым обнажил голову. И все обнажили головы. И у всех на глазах выступили слёзы. И все плакали. Даже сурового подполковника прошибла нечаянная слеза. А потом подполковник вышел наружу, и все вышли за ним наружу, построились по его приказу и дали три залпа прощального салюта. И свершилось чудо. Ни один мирный житель не проснулся, ни одна собака не залаяла. Город был тих и спокоен.

Мир праху твоему, раб Божий Николай! Мир праху твоему, раба Божия Мария! Совет и любовь на небесах!


Когда возвращались в часть, подполковник Пепелюга спросил лейтенанта Болдырева:

— Там, в морге, я видел на твоём лице слёзы. По кому ты плакал? По ней?

— И по нему, — ответил лейтенант, — я его простил.

— То-то, задумчиво сказал подполковник.


Через тридцать девять дней лейтенант Болдырев погиб при выполнении особого задания. Говорят, он безрассудно ринулся в самое пекло. Рассказ окончен.

1999

ОЧАРОВАННЫЙ ИНСТИТУТ Очерк

В моей жизни Литературный институт оказался тем самым рычагом, которым, по Архимеду, можно перевернуть мир. Благодаря ему я перевернул свою судьбу. Надеюсь, в лучшую сторону. Все, кто учится в этом институте, ведут очарованную жизнь. Давно замечено, что заколдованной жизнью живёт большая категория людей: влюблённые, игроки, дети, сумасшедшие, выскочки и, разумеется, поэты. Колдовство я почуял уже во время вступительных экзаменов. Было это в 1965 году.

Молодые поэты по вечерам набивались в комнату и за водкой под колбасу и камсу[2] читали свои стихи. Курили так, что табачный дым можно было рубить топором. В промежутках[3] между стихами взметался шум и гам, каждый говорил и слушал себя самого. Это было мне в диковинку. Ещё удивительнее было то, что мои стихи встретили ледяным молчанием. За давностью лет этому можно только улыбнуться, но тогда мне было не до улыбки. Какой удар по самолюбию! Надо сказать, с тех пор, как я стал понемножку печататься — а печатался я с шестнадцати лет, — меня всегда хвалили, правда, у себя на Кубани, откуда я родом, но… но у меня было и собственное мнение. Увы, с моим мнением тут не посчитались. Что за чёрт! Я стал внимательнее прислушиваться к чужим стихам: читал один, читал другой — всё не то. Может быть, мой слух чего-то не улавливал? Я попросил поэта, которого только что расхвалили, дать почитать с листа. Читаю и ничего не вижу: вроде строчки рябят, а всё пусто. Откуда мне было знать, что передо мною голый король и все хвалят его наряд.

— Ну как? — спросил голый король. Я скрепился и отрицательно мотнул головой.

— Ты ничего не понимаешь, — произнёс голый король, впрочем, несколько оскорблённо.

— Конечно, не понимает, тут как у Мандельштама! — сказал некто в табачном дыме и с завыванием процитировал мандельштамовские строчки голого короля[4]. Имя Мандельштама прозвучало с благоговением: это был веский довод, будь он неладен, да и упомянутого Мандельштама[5] я не читал, а позже, когда прочёл, увидел лживый порядок слов и бледную немочь. И махнул рукой[6].

И всё-таки приём, оказанный моим стихам, был полезным уроком, от которого я оправился только через три года, в пору своей поэтической зрелости, когда меня окончательно стали не понимать и когда я вынес ясное о себе представление. И это надолго облегчило мне жизнь[7].

В институте не обошлось без кумиров. Сначала им был Борис Примеров[8], потом его затмил Николай Рубцов. Первого я знал лично, мы с ним учились на одном курсе, хотя и на разных поэтических[9] семинарах. Он много тогда знал и читал, но как-то беспорядочно: его слова и мысли расползались[10], как раки, в разные стороны. Жаль, что всё свежее и лучшее он написал до поступления в институт и быстро сгорел летучим огнём[11]. Но зато два года подряд[12] в его комнату стекались молодые поэты со стихами, особенно заочники. Он их благосклонно выслушивал и неопределённо одобрял, а если совсем не нравилось, то отмалчивался[13] или переводил разговор на другое. Я к нему не заявлялся: боялся провала. Но когда в 1966 году в Краснодаре вышла наконец моя первая книжка[14], он её где-то прочёл и при встрече протянул:

— Ну, Юра, тебе далеко до меня!

Кстати, только один студент сказал о книжке, что у неё есть потенциал. А Примеров разделял[15] общее несчастье поэтов: мерил других по себе и, конечно, не в пользу других.

Причина появления бесчисленных ремесленников заключается и в этом. Логика тут проста: отчего тот-то и тот-то пишет и его печатают, чем я хуже? Я могу лучше. Садится и пишет — не хуже и не лучше, а посредственно, как ремесленник. И то, и это печатается, а литературы нет.

Я знаю многих молодых, которые при всём себялюбии[16] оглядываются друг на друга. Так они ничего, кроме бокового зрения, то бишь косины, не приобретают[17]. Ага, говорят они, этого я заткнул за пояс, а на этого наплевать, он выдохся. Я лучший. Так и хочется сказать: куда смотришь! Не равняйся по себе подобным. Смотри на классику, смотри в упор, а не сбоку! Иди к вершинам, пусть они недосягаемы и ты потерпишь поражение, но зато твоё поражение будет выше тех мелких победителей, которые ставят перед собой разрешимые задачи и даже успешно решают их[18].

В институте почти каждый считал себя гением. В какое место ни зайдёшь[19], сидят двое или больше и спорят, кто из них гений. Святотатцы! Такое слово — и так затрепать! Будь моя воля, я бы наложил на него вето…

«Впрочем, ты и сам был хорош, — ответствует моя память, — вспомни: не ты ли говорил, бледный юноша: „Я переверну всю эту литературу!“ — и бил кулаком об стол?»

Вторым ходячим словом было «графоман». Оно почти не имело смысла и употреблялось вместо ругательства. Но ругань нельзя запретить человеку. В ней от отводит душу.

Зайдёшь ещё куда-нибудь. На стене портрет Сергея Есенина с трубкой, вырезанный из старого журнала. А ниже огромными буквами наклеено предупреждение: «Здесь курит только Серёжа!» Вроде уважительно, а всё равно запанибрата. Значит, и тут гений.

Одно время по этажам бродил[20] кот. Шерсть по бокам его облезла, но можно угадать: когда-то он был пушистым котом. Как-то раз он подошёл и стал тереться о мою ногу[21]. В его движениях мне показалось что-то необычное. Отчего он так трётся? У кого ни спрашивал, никто не мог ответить. Наконец один старожил вспомнил, что в общежитии был студент, который этим котом чистил ботинки[22]. Каково! Всё-таки жестоки остроумные люди.

Мне повезло. Моим соседом по комнате был прозаик, а не поэт. Одно меня в нём удивляло: он мог писать, не отрывая перо от бумаги. Так и скрипит по нескольку часов, не вставая, а если вскочит, то как заведённый ходит взад-вперёд, заложив руки за спину; только глаза где-то блуждают. Походит, походит — за стол и снова скрипит.

— Разве можно так писать? — спрашиваю. — Хоть бы оторвался, подумал.

— А? Что? Пускай индюк думает, — ответил и продолжает писать, макая перо в чернильницу[23].

По месяцам скрипел. Я засну и во сне слышу скрип. Однажды я не выдержал и говорю: — Дай взглянуть, что же ты пишешь[24].

Дал. Смотрю: есть живые подробности[25], но коряво и мыслей никаких.

— Ты хоть бы почитал что-нибудь, — советую.

— Опосля, братка. Не мешай! — и машет свободной рукой и снова скрипит. Мне до сих пор этот скрип снится. Бывало, засну и слышу знакомый звук. Это он скрипит где-то на Камчатке. Славный, впрочем, был человек[26].

У Николая Лескова[27] есть одно место, где бывалый человек спрашивает молодого, слыхал ли тот про Тараса Шевченко.

— Как же! Знаменитый поэт!

— И крикун же он был! Как начнёт кричать, кричит и кричит, не остановишь. После два дня его крик из хаты лопатами выгребали.

Два дня выгребать куда ни шло. Общежитейский литературный шум ничем не выгрести до скончания веков[28]. Бывало, спорим до хрипоты, а всё без толку. Однажды вечером мы втроём сидели за столом и спорили. Спор закончился неожиданным образом. В пылу, за неимением более веского аргумента, я схватил пустую бутылку и запустил ею в потолок. Она разлетелась вдребезги, и осколки посыпались вниз. «Стоим на своём!» — крикнули мои гости-сотоварищи и тоже запустили в потолок. В ответ я тоже запустил с дюжину[29]. Обе койки и пол между ними разом заблестели битыми аргументами. В это время раздался внешний стук. Мы замерли и притворились, будто нас нет: дверь ещё раньше была благоразумно заперта. За дверью постояли, помолчали и удалились. Оба моих сотоварища, быстро найдя какой-то предлог, сбежали. Я остался один, осыпанный блестящей бутылочной пылью. Я сидел, прикрывая ладонью недопитый стакан[30], и ладонь тоже блестела. Покуда я так сидел, заворожённый, в дверь вошла администрация: проректор по учебной части Ал. Михайлов, хозяйственник по прозвищу Циклоп и другие. Сияние стеклянной пыли ослепило вошедших, будто[31] они попали из тьмы на свет. Я пошевелился, и от меня взыграло дополнительное сияние. Никто не мог вымолвить ни слова. Один Циклоп не был ослеплён, хотя имел всего один глаз, другого глаза он лишился в давнюю бытность, когда служил лагерным начальником на Колыме[32]. Он проговорил:

— Вот полюбуйтесь на него!

— Что вы здесь делаете? — спросил наконец Ал. Михайлов.

— Сижу.

— А где остальные?

— Они не придут, — я отнял руку от стакана, осыпая вниз блестящую полосу мелкой пыли.

— Коньяк! — сказал Циклоп, мрачно вперившись в иностранную бутылку, накрытую томиком Рембо. — Они пьют коньяк! Подумать только. А на какие шиши?

— Рембо! — сказал Ал. Михайлов, шагнув к столу.

— Вот, даже Рембо. А это заграничная марка, — и Циклоп покачал головой.

— Пойдёмте, не будем мешать. Ему не убраться до утра, — произнёс Ал. Михайлов, мигая от блестящего света, и все вышли.

В коридорах я иногда видел Николая Рубцова, но не был с ним знаком. Он ходил как тень. Вот всё, что я о нём знаю. Наша единственная встреча произошла осенью 1969 года. Я готовил на кухне завтрак, и вдруг — Рубцов. Он возник как тень. Видимо, с утра его мучила жажда. Он подставил под кран пустую бутылку из-под кефира, взглянул искоса на меня[33] и тихо произнёс:

— Почему вы со мной не здороваетесь?

Я пожал плечами. Уходя, он добавил, притом серьёзным голосом:

— Я гений, но я прост с людьми.

Я опять промолчал, а про себя подумал: «Не много ли: два гения на одной кухне?» Он ушёл, и больше я его никогда не видел.

Вот ещё случай, который в то время прошёл мимо меня[34]. Однажды со стен лестничных площадок исчезли портреты классиков XIX века. Создали комиссию, долго искали, но всё напрасно. Наконец открыли одну дверь. В комнате сидит Рубцов, а вокруг стоят приставленные к стенам пропавшие портреты.

— Коля! Что ты сделал, это ужасно![35]

— Одиноко мне. Не с кем даже поговорить, — угрюмо ответил Рубцов. — Вот я с ними и разговариваю[36], — он кивнул на портреты.

Тем дело и кончилось.

У нас был свой «полковник». Конечно, самозванец. Он всегда[37] шатался по коридорам и с рёвом заглядывал за каждую дверь: создавал эффекты. Он так засел в роль, что уже не помнил себя. «Восстание сломлено!» — ревел он, как газетный заголовок, и ломал двери. Глядел я на него, глядел и однажды, видимо, с похмелья, решил[38] утвердить его в звании «полковника», даже наградить крестом. Вот как это было. Я поделился своей мыслью с двумя-тремя товарищами, и они меня поддержали. Достали жестяную пробку из-под виньяка, расплющили, и получился действительно крест. Ровно в полночь мы выстроили студентов в коридоре, вызвали смущённого самозванца, и я торжественно объявил[39] приказ о присвоении ему звания и награждении его крестом за молодечество. На подушке ему поднесли крест, и под рёв «ура!» я его нацепил ему на грудь. У меня, правда, вылетело из головы[40], что награда на подушке обычно следует за покойником. Не объявили ли мы его по ошибке покойником? Как бы там ни случилось, он был страшно польщён. Он после этого четыре дня ходил по этажам с крестом на груди[41]. Это ли не очарованный человек? Он кое-как получил диплом, ничего не писал и потом окончательно спился.[42]

[Много лет спустя я повстречал его в московском клубе литераторов. Выглядел он голодным. Увидя меня, виновато отвёл глаза.

— Почему отводишь глаза, «полковник»? — встал я перед ним. — Али гадостей про меня наговорил? Так это ничего. На тебе пять рублей, чтоб было веселей.

Он вскинул глаза.

— Как ты это узнал? Эх, что было, то было. Давай пятёрку сюда!.. Но пасаран! — он взревел, как в былые времена, и полез целоваться. Таков был «полковник». Он ничуть не изменился.]

В институте мало читали, но пили много. Я пил от случая к случаю, больше читал и думал. Был у нас на курсе один начитанный по-своему русскоязычный эстонец: он прочитал все три тома «Капитала» Маркса. Мы смотрели на него, как на диковинку. Одно в нём раздражало: он был непьющий. И однажды трое решили его напоить. Я, ещё один и дагестанец Амир зашли к оторопевшему эстонцу с бутылкой водки, налили полный стакан и предложили выпить за дружбу народов. Тот отказался.

— Пэй! — сказал Амир и сверкнул глазами.

Эстонец пригубил.

— Пэй до дна! А то зарэжу! — и Амир заскрежетал зубами.

Эстонец задрожал, кое-как дотянул до дна, добрался до койки и проспал двое суток.

Однако с тех пор подобрел. И как-то пригласил нас в кафе на бутылку сухого вина. Мы переглянулись.

— Четверо на бутылку сухого вина! — цвиркнул Амир сквозь зубы.

У нас была суровая дружба. Пришлось отказаться.[43]

Год от года шум и табачный дым надоедал, и[44] мы выезжали в Подмосковье. Лес, река, палатка и костёр. Тишина!.. Помню, кто-то из нас пошёл за водой и по задумчивости зачерпнул ведром лягушку[45]. Мы уселись у огня, предвкушая чай с дымком. Но, как только вода нагрелась, из ведра через наши головы сиганула лягушка. Девчонки в визг, парни в крик. «И-и!», «Какой прыжок!» Всяк кричал своё. Я помалкивал. Прыжок как прыжок. Я знавал и не такой прыжок. Это случилось со мной.

11 октября 1967 года я сидел один, грезил наяву и что-то писал[46]. Вдруг стук в дверь. Оборотясь, кричу: «Войди, если не сатана!» Вошёл студент и говорит:

— Собралась круглая компания[47]. Мы пригласили девиц из города, но один из нас отключился, и вышла недостача. Ты свободен?

— Я готов, — и пошёл за ним.

Вошёл и вижу: четыре девицы, трое наших, четвёртый спит, и я, опять же четвёртый, готов и спрашиваю:

— Которая красавица?

— Это я, — отвечает одна и улыбается.

Была не была! Хлопнул стакан водки, потом ещё[48], музыка играет, мы танцуем. Окно стало вечереть. «Здесь ничего не видать, — замечаю, — пойдём, я тебе покажу свою комнату». Она согласилась: была подвыпимши[49]. Едва мы вошли, я запер дверь и ключ в карман. Делать нечего, но слава богу, что не поэтесса: известно, молодые поэтессы не умеют целоваться. Я осмелел, хочу поцеловать её в губы[50]. «Нет», — говорит она на мою смелость и вьётся, как змея, даже лица не разглядеть. «Это никуда не годится!» — говорю, обидевшись. И опять то смелею, то робею. Ничего не выходит. Мне даже в голову громом ударило. «Или — или!» — кричу. «А что такое?» — спрашивает она и смеётся. Я говорю: «Или я прыгаю из окна!» Она стала, подбочась, и делает ручкой: «Ну так прыгай». Я распахнул окно, вскочил на подоконник[51] и глянул вниз. До земли далековато: шесть этажей. Но отступать от слова было нельзя[52], и я прыгнул. Конечно, я немного схитрил и прыгнул вдоль стены[53] — на водосточную трубу, до которой был добрый шаг от окна. Я схватился за водосточную трубу, но не удержался и, обдирая рукава и брюки, стремительно полетел вдоль трубы вниз. На уровне четвёртого этажа (я успел это заметить) моя нога застряла в узком промежутке между стеной, скобой и трубою. Я провис так, что моя застрявшая ступня оказалась выше головы. Я не мог выпрямиться. Я поглядел на землю, и мне стало безразлично. Руки разжались[54], и я полетел вниз головой на асфальт и подвальную решётку, примыкавшие к стене[55]. Почему я не разбился, никто не знает. Придя в сознание, я расслышал голоса и уловил какое-то движение, меня подняли, опустили на носилки и впихнули в темноту. Темнота поехала. Во всё это время я боялся раскрыть глаза, чтобы не увидеть смерть…

Но вот что произошло после, как рассказали мои товарищи.

— Мы долго не могли открыть твою комнату, не было ключа. Когда же вошли, то увидели девицу: «Что ты тут делаешь?» — «Жду». — «Кого?» — «Его». — «А где он?» — «Вышел». — «Куда вышел?» — кричим. «Не кричите, туда вышел», — и показывает на раскрытое окно. «Но это же окно!» — кричим. Она подошла к окну, заглянула вниз, повернулась и говорит: «Ах, ах! Какой он не такой!»[56].

Недели через полторы меня выписали из больницы. Но всё же кто меня спас?..

Мои зрелые стихи произвели впечатление только на одного человека — Сергея Наровчатова, руководителя нашего семинара[57]. Это был широкий человек, принимал все литературные течения[58] и манеры и давал студентам полную свободу. «Пишите, что хотите, и ничего не бойтесь», — так говорил он, как будто глядел в мою душу. Я писал, что хотел, и ничего не боялся. То, что это дорого обходится, я понял через годы, после того как выступил на съезде российских писателей. Поначалу поднялась буря негодования и восторга. Потом восторги поутихли.

— Ты потерял доверие круга, — заметил доброжелатель.

— Все круги заколдованы, но разве литература наваждение?

— Что вы сделали? — строго молвил Наровчатов. — Надо было со мной посоветоваться. За пятнадцать минут своей речи вы приобрели столько врагов, сколько другому не приобрести за всю жизнь[59].

Когда меня стали бить с двух сторон, я нажил их ещё больше. Но это было, пожалуй, нипочём: иммунитет я получил уже в институте[60]. Слава ему! Он даёт спасительные навыки. Уже одним этим он оправдывает своё существование. [Многие выпускники вспоминают об институте со слезами благодарности. Я охотно этому верю, готов разделить их чувства и даже утереть им слёзы.]

Чего только мы не услышали за пять лет со стороны![61] Однажды Наровчатов пригласил на семинар своего фронтового друга Луконина. Стихи Луконина[62] мы приняли с прохладцей. То ли он это заметил, то ли от природы был весёлый, но он поведал такой случай.

— Где мне только не приходится[63] выступать! — засмеялся он, начиная рассказ. — Один раз я выступал перед заключенными. Они все до одного собрались[64] меня послушать. Оно понятно: им было скучно, они желали развлечься. Каждое стихотворение они встречали громом оваций и долго меня не отпускали. «Кто бы мог подумать, — сказал я им, — что все мои поклонники сидят в тюрьме!»

Ответный гром-хохот не передать словами.

Чего только мы не наговорили за пять лет в стенах института![65] Наровчатов даже не потешался, глядя, как его студенты на семинаре громят друг друга. Он считал это в порядке вещей. Такая невозмутимость навела нас на мысль: замечает ли он нас вообще? И мы решили его проверить. Как раз к нам из другого семинара перешёл заочник-москвич. Для студенческой общежитейской спайки он был чужаком, стихи писал неважно, и когда подошла очередь его обсуждать, мы все сговорились его стихи хвалить без разбору, чтобы[66] испытать нашего руководителя. Выступает один — хвалит. Выступает другой — хвалит. Третий тоже. Наровчатов зашевелился и стал листать пачку стихов, как нам показалось, с недоумённым выражением лица. Меж тем хвалят и хвалят. Чужак не ожидал такого. Глаза его стали светлеть и блестеть, лицо заострилось, дыхание заклокотало в ноздрях. Его профиль был похож на орла, готового взлететь. А Наровчатов листает… Я выступал последним и говорил о зародышах и возможностях, которых не было, — всё положительно.

— Да, да, вы правы, — согласился Наровчатов, привыкший, однако, к тому, что я громлю всегда. — А вот хорошая строчка: «Простор без тени», — вдруг сказал он и подвёл итог в духе общей хвалы. Чужак взмыл как орёл и исчез. А мы ликовали, что провели своего руководителя: он нас действительно не замечает. Однако потом в меня закралось сомнение: так ли это? Ведь строчка вправду[67] хорошая, в ней есть зрение и объём. А через год, когда мы снова обсуждали своего чужака, он заметно вырос[68], и хотя мы, как один, остервенело его ругали, однако не могли[69] не отметить и его отдельных удач. Но наша ругань уже не достигала его ушей: видать, он продолжал парить. Он воспарил так высоко, что его до сих пор не видно в литературе… Впрочем, мы все парим, и один Бог нас видит.

— Куда вы теперь? — спросил Наровчатов, когда я получил диплом.

— Туда, откуда приехал, — ответил я, — больше деваться некуда.

— В Краснодаре вас съедят[70]. Придумайте что-нибудь, а я вам помогу.

Придумала моя жена, а Наровчатов помог, и я здорово ему благодарен. Он дал первотолчок — и завертелась фантастическая бытовая ситуация, в результате которой жена и я стали москвичами[71].

[Я оправдал все его надежды, превысил все его заветы, но его больше нет и никогда не будет. Я его буду помнить долго.]

Вспоминаю первую встречу с самой Тахо-Годи, по учебникам которой прошли десятки студенческих поколений. Она вошла, оглядела нас и спросила хриплым голосом:

— Молодые люди, неужели вы все пишете?

— Да, да, — раздались восклицания, — мы все пишем.

— Бедные, бедные! Ведь вы ничего нового не напишете, всё давным-давно написано, всё давным-давно повторено, всё есть в античности.

И седая пифия захохотала. Успокоилась и стала вести курс античной литературы.[72] Её слова заставили меня крепко призадуматься… Но что за хохот, чёрт побери! Не настоящая ли пифия хохотала над нами, бедными, бедными? Застрелить бы её из чеховского ружья! Да не достанешь — и дробь мелка, и далеко сидит.

Русский девятнадцатый век вёл М. П. Ерёмин. Он тоже смеялся, но был добрее. А чеховское ружьё (разумею реализм) вертел так и этак: и цевьё, и курки, и деталь, и идея.

Ерёмин снимал очки, протирал их, щурился близоруко и, забыв их надеть, цитировал Пушкина:[73]

Быть может, он для блага мира

Иль хоть для славы был рождён…

— Хоть! Вот что такое «хоть»! — Он сжимал губы и словно произносил: пшик! — А какая разная мера для блага и славы! Видите? Видите?

И все видели. Так он учил мыслить. И конечно, умению читать.

Добрым и весёлым стариком был В. С. Сидорин. Он вёл текущую литературу, с которой я был не согласен. От него я усвоил словечко[74] «гробануть».

Семинар по Блоку вёл В. П. Друзин, бывший рапповец. Кажется, он знал предмет наизусть. Когда он дошёл до строк:

Сотри случайные черты —

И ты увидишь: мир прекрасен, —

в зале раздалась реплика: «Это легковесно для Блока!»

Он осёкся.

— Кто это сказал?

Я назвался. Он посмотрел на меня и побагровел:

— Молодой человек, это вы легковесны![75]

— Это случайные черты легковесны.

— На что вы намекаете?

— На трагическое миросозерцание Блока.

На этом дело не кончилось:[76] Блок продолжается, Друзин забывается, я отрицаю.

Зарубежную литературу читал С. Д. Артамонов. Он легко, без напряжения, с неким галантным изыском перелетал[77] из одного века в другой. Следя за его летающей[78] мыслью, я прозревал корневую систему мировой культуры, в которой всё связано и имеет своё место[79], даже ночной горшок пересмешника Гейне, певца «Германии. Зимней сказки».

— Да! — восклицал Артамонов, подходя к окну. — При такой погоде хорошо читать Бомарше.

И, стоя у осеннего окна, начинал читать Бомарше[80]. Затем неожиданно возвращался к оставленной теме, притом без разрыва ассоциативных связей.

Я сдавал ему романтиков. Он улыбался моему восторженному тону.

— Хорошо, юноша, — прервал он меня, — вы аккуратно посещали мои лекции, достаточно… Так вы увлекаетесь романтизмом?

— Да! — произнёс я с жаром.

Он улыбнулся и покачал головой.[81]

— Тогда я вам расскажу одну фронтовую историю. Молодой боец из нашей части, бывший школьник, полюбил юную сестру милосердия[82], а та его. При первой возможности — она редко выпадает на войне — они встречались[83] и ворковали, как голуби. В их присутствии мы начинали говорить вполголоса и старались выбирать выражения. А вы, должно быть, знаете, что солдатский разговор не изящная российская словесность. Казалось, никакая сила, кроме смерти, не могла их разлучить. И вот всё это неожиданно[84] кончилось.

— Как так?

Он улыбнулся моему восклицанию и продолжал:

— Вскоре к нам прибыло пополнение: несколько бойцов и среди них неказистый человек не первой молодости, с грубым и неприятным выражением лица.[85] Он сразу заметил влюблённую пару, присмотрелся и присвистнул[86]:

— Пустое дело. Ничего у них не выйдет. Глупость одна.

Мы возмутились.

— Как это не выйдет, когда их водой не разольёшь! После войны они поженятся[87], и дело с концом.

— Дайте неделю сроку, и она будет моей, — сказал он и опять присвистнул.[88]

Мы подняли его на смех.

— Куда тебе, свистун с кабаньим рылом.[89] Она такая красавица!

— Вот увидите! — стоял он на своём, а мы посмеялись и тут же забыли его слова…[90] И что же! Через неделю она прогнала своего возлюбленного и предпочла ему другого. Да, того самого свистуна, который, по нашему мнению, должен был вызвать у неё отвращение. Мы были потрясены. Мы были молоды и не знали, что такое женщина. Чем он её околдовал? А может, она сошла с ума? Мы пришли к ней, уговаривали её вернуться к возлюбленному, но она прогнала нас[91].

— Он тряпка, а это настоящий мужчина! — так заявила она.

Мы успокаивали нашего несчастного товарища[92] как умели. Ничего не помогло. В первом же бою он погиб… Где ваша зачётная книжка, юноша? Да проснитесь вы!..

Так был поколеблен мой романтизм. Он ещё совершил прыжок с шестого этажа, но дальше ему падать было некуда.

Бывший фронтовик М. И. Ишутин[93] напоминал: «Ваши детские мозги есть капитал». Он столь искусно вёл политическую экономию, что вместе с приманкой мы глотали железные крючки её основных принципов. Я тоже попался на крючок. Но то ли леса оказалась очень длинна, то ли рыболов (разумею, сатана)[94] задремал, но я покамест плаваю в родной стихии, не подозревая о своём железном знании. Впрочем, поэты — рыбы несъедобные, они «рождены для вдохновенья». Ну, вытащат их на экономическую сушу, посмотрят, да, пожалуй, и выбросят обратно. Плавайте себе на здоровье! Да и то сказать: охрана окружающей среды! Так думал я тогда…[95]

На выпускном вечере Ишутин долго разглядывал меня и наконец произнёс[96]:

— Везучий ты парень, гм… Видно, бог велел, чтоб ты вышел цел.

Что он хотел этим сказать? Что я бил стёкла о потолок, — так это мелочь. Что я выпрыгнул из высотного окна[97], — так я сам же и пострадал, даже взял и женился[98] после этого, чем окончательно довершил падение своего романтизма…

Ректор В. Ф. Пименов спросил одного горно-алтайского поэта:[99]

— Боря, что ты чувствуешь, покидая институт?

И Боря ответил:

— Я пришёл сюда ма-аленьким поросёнком, — и он показал пространство, раздвинув большой и указательный пальцы. — А выхожу отсюда большо-ой свиньёй, — и развёл руками.

Жест был настолько заразителен, что ректор[100] тоже развёл руками, правда, по другой причине.

Свинья так свинья. О ней много можно порассказать. Свинья видит ветер. О свинье наши бабки сказки сказывали, а деды на вепря хаживали. И говорят, в языке туземцев Полинезии до сих пор сохранилось старое выражение:[101] белый человек означает «длинная свинья». Этому выражению каннибалы придавали[102] отнюдь не отрицательное значение.

Господи! Как это было давно! Я вышел в дверь, а память лезет обратно в окно знакомого этажа.

Временами[103] меня приглашают выступить перед студентами[104], я словно встречаюсь со своей памятью. Она глядит на меня молодыми лицами. И вот что я говорю:

«Я с проклятьем вышел из этого дома, ибо ни в ком, кроме одного человека, не встретил признания как поэт. Но когда меня признали, то оказалось, что дом-то ни при чём, это просто его чары. Я был не прав, и вот — каюсь».

Так я произношу про себя, а вслух я говорю молодым лицам:

— Вам повезло, что вы учитесь в этом институте. Он даёт особые знания. Только не выходите отсюда ни маленькими, ни большими невеждами. Это зависит от вас!

И в первом случае я показываю пространство, раздвигая большой и указательный пальцы, а во втором случае я развожу руками.

Сентябрь 1981

Загрузка...