В настоящем издании представлен весь корпус нестихотворных произведений Юрия Кузнецова (художественная проза, эссеистика, публицистика, литературная критика), а также интервью, стенограммы выступлений и дневниковые записи поэта. Исключение составляют не вошедшие в настоящий том конспекты и рабочие записи лекций, прочитанных Юрием Кузнецовым на творческих семинарах в Литературном институте им. А. М. Горького. Этот корпус наследия поэта составляет отдельный жанр, отдельную проблему, требует дальнейших изысканий и обработки уже имеющихся материалов, а потому дожидается своего полного, комментированного издания в ближайшем будущем.
Материалы разбиты на несколько разделов в соответствии с жанром и уровнем творческой готовности (авторизованности) того или иного текста. Внутри каждого из разделов тексты расположены в хронологическом порядке. Если дата предположительна, она заключена в угловые скобки (< >).
При публикации произведений и записей из архива Ю. Кузнецова, не издававшихся при жизни поэта, в текст включаются имеющие существенное значение исправления. При этом в квадратные скобки ([]) заключаются фрагменты текста, перечёркнутые в рукописи или в авторской машинописи, в косые скобки (слеши) (\ /) заключаются вставленные фрагменты текста, а в угловые скобки (< >) неразборчивые или пропущенные в рукописи слова, приводимые нами предположительно.
Юрий Кузнецов — прежде всего поэт и постоянно это подчёркивал. Неудивительно, что художественная проза в его наследии занимает совсем небольшое по объёму место — при жизни изданы всего одна повесть, четыре рассказа и один очерк. Причём один из опубликованных рассказов — «Плечо товарища» (1959) относится к юношескому, ещё кубанскому периоду творчества и, конечно, не может рассматриваться в рамках основного корпуса произведений Кузнецова (он помещён нами в раздел ранней прозы). По той же причине (поэтоцентричности Ю. Кузнецова) ни одна из прозаических вещей никогда не входила в состав прижизненных книг поэта. Правда, в 2000-м году Кузнецов задумал книгу избранных произведений, в которую включил всё то, что ныне представлено читателям в разделе «Художественная проза» (причём в таком же виде и порядке). Однако эта книга так и не вышла, а в более поздний замысел 2003-го года («Крестный путь»), осуществлённый уже после смерти поэта, проза не вошла (за исключением эссе «Воззрение» в качестве предисловия). Художественная проза в таком же составе и порядке, как в данном разделе настоящего издания, вошла в посмертную книгу «Прозрение во тьме» (Краснодар, 2007; составитель Ю. Лебедев). Однако в настоящем томе все тексты впервые выверены по архиву Ю. Кузнецова и представлены в предельно близком к авторскому замыслу виде.
Публикуется по журналу: Наш современник. — М., 1993. — 1.
Впервые в журнале: Кубань. — Краснодар, 1992. — 10–12 (октябрь-декабрь) (сдано в набор 04.11.92; подписано в печать 05.01.93).
В обеих прижизненных журнальных публикациях рассказ имел подзаголовок «Казачья дума». Но есть небольшие отличия по тексту. Так в редакции из журнала «Кубань» во 2-ом предложении вместо: «В хате за столом сидел старый слепой казак Петрович и ел из чугунка какие-то помои.» было «В хате за столом сидел слепой казак Петрович и ел из чугунка что-то вроде хлебова.»
В рабочей авторской машинописи заключительный абзац первоначально имел следующий вид (отличия от окончательной редакции выделены жирным):
«Кубань отпела старого казака. Его похоронили с честью. И освятили могилы. И поставили на могилах два светлых креста.»
Отметим, что в составленном Ю. Кузнецовым проекте собственных избранных произведений (2000) в «Содержании» (сам текст не найден) рассказ был озаглавлен «ТРИ КРЕСТА». Возможно, объяснением может послужить следующий фрагмент из рукописных набросков окончания рассказа:
«Большие почести воздали двум казакам. Много было выпито, много было сказано, вспомянуто и загадано [вперёд; вдаль] \впрок/.
А сын старого казака Петровича, Пётр Петрович крепко задумался. С тою думой уехал. Пусть думает. Авось накажет близким и родным [сложить] \схоронить/ его белые косточки на родной Кубани на <малой; милой?> земле рядом с двумя крестами»
С рассказом «Два креста» помимо прочего связан интересный замысел Ю. Кузнецова — попробовать сделать так, чтобы в тексте не было отрицательных частиц. См. об этом в литинститутской лекции Кузнецова второй половины 90-х «Память — вечная тема поэзии»:
«Отрицание. Бес-конечность — бес приставил отрицание (Когда меньше употребляется отрицательных частиц, лучше. Рассказ Ю. Кузнецова „Два креста“ — нет отрицательных частиц, отсюда ощущение светлости, хотя страшные вещи. Немец попросил, чтобы слепой казак играл на бандуре, чтобы избежать отрицания, найдена лаконичная форма: „Перед врагом моя бандура отдыхает“. Если проследить по великим стихотворениям — стихи чище и лучше воспринимаются, если нет отрицательных частиц. НЕТ — тьма в высшем смысле, ДА — свет. Писали бы прозу без отрицательных частиц — выправились бы мозги, но это будет святой человек…» (Творческие семинары Юрия Кузнецова (запись М. Гах). М.: Литературный институт, 2006).
Отметим, что первоначально был другой вариант эпизода с бандурой. Ср. в рукописи:
«Немец: — Казак, я знаю, что у тебя есть бандура. Спой мне что-нибудь.
— Казак врагам не играет.»
Ранняя рукопись рассказа датирована 5–7 августа 1992 г. и содержит, кроме уже приведённых отрывков, наброски начала рассказа (жирным выделены отличия от окончательной редакции):
«На глухом хуторе стояла старая хата с заколоченными ставнями и притворенной дверью. В [самой] хате сидел старый [слепой]/ казак Петрович, \и/ ел из чугунка помои [и чавкал]. Эти помои ему готовила соседка, злая старуха Хавронья, старая дальняя сродственница. [Сам он давно разучился готовить по \известной/ причине полной слепоты. \Давным-давно/ Ещё с той поры, как ему выжгло яные очи красным разрывом гражданской войны Раньше ему готовила его добрая супружница, потом случайные побирушки, и вот теперь Хавронья.]
Старый плетень \широко/ осаждал хату, как поредевшее войско. В разных местах он покосился по-разному. С наветренной стороны он покосился от ветра, а с [тихой стороны] другой покосился от времени. Для старика был ветер, а время ушло за плетень и [грозно] плотно стояло там [с грозным терпеньем]. Он почти перестал знать об этом. В[о] широком дворе рос явор, тоже [одинокий] старик, в нём шумел ветер и кричали [одни и те же] знакомые птицы. Они кричали одно и то же, \очень знакомое/. Старик [узнавал] различал птиц и людей хутора по голосам. Те, что кричали вверху, и те, что кричали внизу, \все/ кричали однообразно. Старый казак любил счёт. Один хорошо, два лучше. Он был один, всегда один.
Он прислушался \через дверь/ к голосам за плетнём. Это были молодые голоса. Зачем они пришли? Старый казак открыл дверь и и вышел [из тьмы] на крыльцо.
\ — Геть отсель, [разбойники] \пострельцы/! Я [помню, как вы] \знаю, что это вы/ повыбили стёкла в моей хате, когда я открыл ставни для продува.
— Так это ж когда было, дедусь!
— Было \и есть/! — кратко молвил старый дед и собрался вернуться обратно в хату, чтобы дохлебать остаток на дне чугунка./
\Молодые/ Голоса за плетнём весело закричали:
— Дедусь, мы завтра уходим служить [в армию]. Скажи [нам] на добрую разлуку, за кого ты бился? За красное или \за/ белое?
Дед уже позабыл, какого цвета то и другое. Он помолчал, а молодые голоса замолкли в ожидании ответа. Дед спросил:
— А под какой свет вы идёте служить? [пострелята?]
— Под красный, дедусь.
— Идите служить под белый свет. Так будет вернее.
\Так ответил дед./ Это был умный дед. Голоса \за плетнём/ засмеялись, засвистели, защёлкали и ушли служить восвояси. \Кто в городище, кто на горище, а кто и на лысую горочку./
А дед сел на крыльцо и задумался. Бог мой! Где это было, краевое и белое? За горами, за лесами, в больших тартарарах, с пятым колесом вдогонку. Повыжгло ему ясные очи в ворону месть и вернулся он домой на пятом колесе, колючий и злой, [как чёрт]. Жёнка рыдает, на плече и в руках двое малых [дети] ревут у колен, соседи ахают где-то рядом и кругом тьма [тьмущая], и сплошные [Тьмутаракань и] черепки. Отвоевался казак и стал считать. Яко наг, яко благ, яко мало чего. Двое детей и жена. В голодный год жена родила третьего и \по слабости/ тут же [умерла] \отдала Богу душу/. Добрые сродственники поразобрали детей по дальним углам, и остался казак один-одинёшенек. Кое-как перебивался на нюх и на ощупь.
Грянула вторая война с германцем. В первый раз германец [вступил на ридну] \попал сапогом на/ Кубань, и казак острым слухом услыхал за хутором чужую речь. Всё ближе и ближе. И случился случай встретиться и побалакать с чужаком.
Слепой вдовец самолично копал ей кладбищенскую могилу рядышком с прахом давно усопшей матери. Пришёл домой и крест-накрест заколотил окна хаты в знак глубокой печали по усопшей.
Бандуру, бандуру! Вот что теперь нужно слепому человеку. Сыскали бандуру, и двое малых повели слепца по разбитым дорогам. Тем и жили, [тужили] \кружили/.
Иногда на кладбище. Он играл на бандуре жене, а матери играть стыдился.
Жене он пел и играл, жене, а матери ……. стыдился.»
Публикуется по первой и единственной прижизненной публикации: Наш современник. — М., 1996. — 6.
Рассказ «Случай в дублинской гостиницей» вместе с повестью «Худые орхидеи» (жанры произведений чётко указаны при публикации) были напечатаны в журнале под одним общим заглавием «ГОЛОСА» и, таким образом, по замыслу составляют некий единый цикл. Это подтверждается и тем, что одна из авторских черновых машинописей рассказа начинается с крупного заглавия «ДВА РАССКАЗА», после которого следует «Случай в дублинской гостинице». Вероятно, на тот момент будущая повесть «Худые орхидеи» представлялась автору рассказом.
Оба произведения — рассказ и повесть — имеют автобиографическую основу: в рассказе явную, а в повести маскируемую третьим лицом, другим именем и некоторыми деталями. Интересно, что и в рассказе, и в повести есть точное указание на время происходящего: 11 мая 1993 года — вылет в Ирландию («Случай в Дублинской гостинице») и 13 июня 1995 года — «вчерашняя» дата, набиваемая героем на печатной машинке («Худые орхидеи»).
В архиве поэта сохранилось несколько черновых (с авторской правкой) машинописей рассказа. На одной из них указана точная дата написания — 2, 5, 6 января 1996 г.
В этой же машинописи есть фрагмент текста, вычеркнутый из окончательной редакции (ниже выделен жирным). Речь идёт о беседе во время первого ужина по прибытии в Ирландию (стр. 18, нижний абзац):
«…Я отбывал ужин, как срок заключения. Пустопорожний разговор шёл по кругу и, когда наступила моя очередь, сидящая напротив старушка-ирландка что-то сказала и вопросительно поглядела на меня. Моя спутница перевела:
— Мадам интересуется отношением народа к Горбачёву.
Ба! Они живут позавчерашним днём и не знают, что на самом деле происходит в России. Терять мне было нечего, и я чётко и раздельно произнёс, глядя на старушку в упор:
— Русский народ ненавидит Горбачёва.
Старушка поняла меня по тону и всплеснула руками:
— А нам он так нравится!
Я даже поморщился:
— Мадам, вас, мягко говоря, ввели в заблуждение слепцы-обозреватели. Кто такой Горбачёв? Он преступник, извините, он развалил великую страну.
Испуганная старушка извинила, и разговор перешёл на другое. Мои веки слипались…»
В другом фрагменте (стр. 21, 6-ое предложение после 1-го абзаца) вычеркнуты два слова:
«Колючая дрожь [мистического страха], как мелкая ледяная сыпь, прошла по моему телу, начиная с ног».
Публикуется по машинописи из домашнего архива поэта, входящей в состав проекта его избранных сочинений 2000-го года, где Ю. Кузнецов сократил некоторые эпизоды по сравнению с публиковавшейся журнальной версией. Сокращённые фрагменты текста помещены в квадратные скобки и воспроизводятся по единственной прижизненной публикации: Наш современник. — М., 1996. — 6, где повесть была опубликована в составе единого цикла «ГОЛОСА» вслед за рассказом «Случай в дублинской гостинице».
Ср. воспоминания о Кузнецове о. Владимира Нежданова:
«Эта повесть, кстати, во многом автобиографическая. Он там описывает состояние белой горячки. Он мне сам об этом рассказывал. Мы тогда давно с ним не виделись, и он сказал, что такое с ним было, и он это всё описал в повести. „Мы три дня накануне бражничали, — говорит, — и — чувствую — ноги отказали, идти не мог. Состояние было ужасное. Приезжаю на работу. Начальник посмотрел на меня, говорит — езжай домой“. И очень кратко рассказал, что, мол, преследовали его голоса. Я заинтересовался, встрепенулся: „Как это так?!“. Он говорит: „Вот возьми и почитай“. Я прочитал… Ну, конечно, то, что он пережил, от такого люди с ума сходят… это бесовское… Бог попустил ему…» («Звать меня Кузнецов. Я один…». М.: Литературная Россия, 2013)
В черновой машинописи повесть датирована — февраль-март 1996 г.
Из рабочих машинописей начала повести (о русском человеке, воспоминания о молодости «вольного художника») видно, что первоначально предполагалось назвать повесть (возможно, тогда ещё рассказ) «Голоса». В одной из этих машинописей произведение открывается тремя эпиграфами:
Если кто из вас думает быть мудрым в веке сем, тот будь безумным, чтобы быть мудрым. Ибо мудрость мира сего есть безумие пред Богом.
Святой Павел (знает больше, чем говорит)
Пьянство есть добровольное сумасшествие.
Аристотель (знает меньше, чем говорит)
Каждый сходит с ума по-своему.
(Тонкое наблюдение врача)
В архиве поэта сохранилась также рукопись, датированная 1, 2 июля 1995 г., под названием «Голоса», где повествование ведётся от первого лица и имеет откровенно автобиографический характер (изменено только имя героя: вместо Юрия — Геннадий):
Началось с того, что я после загула не спал двое суток, возвращался домой и сошёл не на той остановке.
Утром я был в городе по делам, а когда возвращался домой, то сошёл на остановку раньше. Пришлось ждать следующего троллейбуса. Я прохаживался мимо крытой простеклённой остановки, искоса глянул на вделанную в неё рекламу. На рекламе трое бодрых парней прозападного вида, внизу русскими словами: «Бунт против плохого настроения». Чёрт знает что! Тут [я заметил, что] один из рекламных парней как бы ожил и глянул на меня наглыми глазами. Я отвернулся и стал глядеть на другое. Вскоре подошёл следующий троллейбус. Наконец я приехал домой. Дома меня ждала срочная работа. Я разложил рукопись и стал её править.
Тут надо описать расположение моей квартиры. Она находится на 15 этаже длинного 16 этажного здания, то бишь типичной машины для жилья. Значит, вверху последний этаж и надо мною квартира с таким же расположением, как и моя. Выйдешь из лифта, по правую руку и сразу налево дверь — там [общая] лестница, по левую руку дверь в общий коридор, где кроме моей ещё три квартиры. Моя квартира начинается с прихожей. Войдёшь, направо коридор: ванная, туалет и дверь на кухню. Дальше по прихожей направо дверь в мой кабинет: шкафы с книгами, журнальный столик, диван-тахта, когда я лежу [на нём], а лежу я почти всегда, то мои ноги торчат дальше моего ложа. Рядом с окном дверь на малый балкон, у окна письменный стол — меж столом и тахтой метр пространства. Таков мой кабинет. Далее. В прихожей прямо дверь в детскую, левей дверь в спальню, где мы с женой ночуем. В спальне налево дверь на большой балкон. Вот расположение моей квартиры, такое же расположение и квартиры вверху на 16 этаже. Всё это важно знать, чтобы представить мои дальнейшие передвижения по квартире. Итак, я пришёл домой и засел в кабинете на диван, разложил на журнальном столике рукопись. Стал править рукопись, и услышал шум вверху. В квартире надо мной глухо бренчала гитара и извращённые рок-песенки [на половую тему] западного пошиба. Какой-то мужской подростковый голос вёл, другие голоса дружно подпевали. Они пели как заведённые, и в этом было что-то [наркотическое]. Тут целая компания. — Так и есть, — подумал я, — взрослые уехали на дачу, а сынок созвал дружков. Их наркотическое завывание мешало мне сосредоточиться. Дело худо. Сунулся в детскую — завывают. Сунулся в спальню — то же самое, даже с верхнего балкона слышно. Точно, молодые наркоманы. Пошёл на кухню и слышу: женский голос отчётливо и дословно повторяет каждый куплет. Ага, тут, значит, девицы. Куплеты повторялись, последняя песня длилась около часа. Петь её вживе вряд ли было возможно, значит, слушают кассету. Слушают и балдеют. Песенка меня угнетала, я стал искать место по всей квартире и наконец нашёл. Это место оказалось в прихожей в полутора шагах от входной двери. Оно было между двумя выступами. [Они, видно, и глушили] \Там/ голоса \ослабевали/ [и бренчание гитары].
Я встревожился, моя тревога нарастала. Я стал соображать, в чём дело. Соображал с трудом — мешали голоса.
Я включил телевизор \, сделал достаточную громкость, чтобы заглушить голоса/ и стал смотреть боевик. О чём был боевик, я забыл тотчас по его окончанию. После боевика передавали последние новости, я взял журнал, пошёл в спальню, прилёг, начал читать и слышу: вверху с балкона два женских голоса повторяют все слова \отдельные фразы/ диктора последних новостей. Спортивные новости заканчивались сообщением, что какая-то спортивная команда получила золото. Я услышал, как с балкона один женский голос сказал другому: — Давай будем говорить. И они стали говорить и повторять последнее слово: «Золото, золото, золото…» Так можно сойти с ума. Я встал, чтобы уйти из спальни, и отчётливо услышал: — Он встал и уходит. Он идёт на кухню. Пойдём [и мы] туда.
[Я встал и ушёл] На кухню, и [над собой] опять услышал женские голоса, а может быть, двойной женский голос. Я напрягся и стал думать о чём угодно другом. О чём угодно думать мешали голоса. Они врывались в мои расстроенные мысли. Вот что я запомнил; голоса повторяли как припев:
Мы над [Геной Кузнецовым] \божьим человеком/
Сотворили шутку злую…
Пришлось вступить. Я вступил в разговор. — Ну да, — заговорил я, — Вы воспользовались тем, что я с дикого похмелья.
— Что он сказал? — спросил один голос. Другой что-то ему ответил. Они зашушукались. Потом слышу: — С жуткого похмелья, с жуткого похмелья. Я про себя заметил: — Перевирают, я сказал, что с дикого похмелья! Как бы в продолжение моего замечания, голос произнёс: Отчего и погибнет.
— Отстаньте от бедного поэта! — сказал я. «Бедного поэта, бедного поэта!» — отозвались голоса. Я вышел из кухни и встал в прихожей между выступами. Голоса поговорили и замолкли. Я стоял, [как вкопанный дурак,] и боялся пошевелиться. Потом положение голосов изменилось, голоса слышались снизу со двора. Они перешли на крик, они говорили в усилитель \Они раздавались громко, потому что говорили в усилитель/:
Как я понял, они обращались к жильцам всего дома. Вот что они говорили:
«— Вы погубили Европу, вы погубили Америку, вы погубили демократию. Уезжайте, уезжайте отсюда. Ещё есть время, уезжайте как можно дальше. Вы погубили…» и тут они стали называть по именам общественных деятелей от Сахарова и Солженицына до известных писателей. К моему удивлению, они стали называть имена малоизвестных литераторов. Начинали с категорий: Вы погубили то, вы погубили это, и потом перечисляли имена. В том числе и Геннадия Кузнецова — меня, значит.
К кому же они обращались? Ко мне? С какой стати? Почему именно ко мне? Причём тут я? Может быть, к
На всякий случай я отрицательно мотал головой. Вскоре я понял, вернее почувствовал глупость этого жеста и перестал мотать головой.
И откуда-то снизу с какого-то нижнего этажа услышал отчётливый новый голос. Это был мальчишеский голос:
— Смотрите. Вот в окне Геннадий Кузнецов отрицает. Он отрицательно качает головой.
Мальчишка никак не мог его видеть.
Меж тем женские голоса продолжали повторять, как заведённые: Вы погубили…, и так далее, категории, а затем имена. Перечень имён расширился. Я удивился: смешали левые и правые имена. Тут явно какое-то повреждение или фальш. \Во всём этом было что-то нарочитое и фальшивое./
Повреждение было в моём мозгу. И такая догадка даже брезжила во мне, только её сбивали с толку голоса.
Я ушёл с кухни и встал в прихожей между пристенными выступами, где стоял уже много раз. Пока я так стоял, раздался звонок, я открыл дверь: пришли жена с дочерью. Что я ей мог сказать? Если я скажу, что слышу голоса, она примет меня за сумасшедшего.
Моё терпение кончилось, я вступил в разговор с голосами:
— Сколько можно! Пошутили и хватит. [Вы испугаете] \Пожалейте вы/ бедную женщину. — это я сказал о жене.
— Бедную женщину, бедную женщину, — тут же повторили голоса. Я [даже раза два махнул] замахал на них рукой: прекратите!
Жена услышала только мои слова, увидела моё помахивание рукой, удивилась и встревожилась. Едва ли могла испугаться. Она всегда была туга на быстрое соображение.
— Бедную женщину, бедную женщину, — повторяли голоса.
Голоса шли мимо неё, только я один их слышал.
— Гена, ты так странно себя ведёшь/ — сказала жена.
— Странно ведёшь, странно ведёшь/ — подхватили голоса.
— Так, \как,/ они и жену слышат тоже, — подумал \отметил/ я с горечью.
Голоса на дворе исчезли и снова заговорили в квартире наверху.
Я ушёл в кабинет и лёг на диван. Жена с дочерью закрыли дверь в кабинет и включили телевизор. А я в верхней квартире над собой услышал два голоса, прежний женский и новый мужской. У нового голоса был мягкий южный выговор и с лёгким заиканием. Он показался мне знакомым. Где-то я его уже слышал, даже на днях встречался с этим заикой. Кто он? Забыл, я всё забыл, а вспомнить мешали голоса. Женский голос вяло повторял прежнее. То, что он повторял, относилось только ко мне. Это было ясно. «Вы» изменилось на «они».
— Они погубили демократию… Они погубили красоту… Они, они… погубили того, другого (все названные имена я знал лично)… они погубили \тут прозвучала его фамилия/ Гену Кузнецова.
Голос запнулся, присел и стал шарить вокруг себя по полу. Голос нервически взвизгнул:
— Где Гена Кузнецов? Где Кузнецов? Он пропал, он исчез. Голос опять взвизгнул и стал шарить рукой. Может быть, в руке был какой-то плоский предмет.
— Ищи, ищи его. Ты должна его найти, — раздался сверху второй голос.
— Он где-то сидит в квартире.
Он остался в квартире, он где-то в ней сидит. Он на кухне.
Голос пошёл на кухню и стал шарить там. Шарили в комнате над детской, шарили в комнате над спальней. Я отчётливо слышал этот шарящий звук. Что-то похожее уже было со мной. Я сам шарил. Это было давно. Я прилетел в Туву, где в Кызыле на берегу Енисея стоит знак: центр Азии.
В одной из черновых рукописей к повести, по соседству с эпизодом о госте с портфелем и «матриархате», есть следующие наброски, не вошедшие в окончательную редакцию:
«…Свобода от чего? Свобода для чего?
Свобода выбора? На земле свобода воли есть у женщины. Она выбирает мужчину для продолжения рода, а не мужчина женщину.
Свобода от чего? Сначала от цепей, а потом от десяти священных заповедей? Человек знает только одну свободу — свободу творчества. На земле свободен тот, кто творит. И творит в нём дух Божий. Он может находиться рядом и даже сидеть внутри самого человека. В каждом человеке найдётся тёмное местечко для него…»
Стр. 26. «Когда он был молод, ему, как подающему надежды, предложили выступить на большом съезде деятелей культуры…» — ср. соответствующий автобиографический эпизод из очерка «Очарованный институт» (стр.86), где речь идёт о выступлении Кузнецова на Четвёртом съезде писателей РСФСР в 1975 году (см. во втором разделе настоящего тома, стр. 100).
Единственная прижизненная публикация: Москва (журнал). — М., 1999. — 9 (сентябрь) (подписано в печать 23.08.99).
Рассказ тогда был напечатан с врезом от редакции:
«Наш постоянный автор поэт Юрий Поликарпович Кузнецов впервые предстает перед читателями журнала „Москва“ как прозаик.»
В настоящем издании публикуется по машинописи из домашнего архива поэта, входящей в состав проекта его избранных сочинений 2000-го года, где Ю. Кузнецов убрал некоторые слова по сравнению с журнальной версией, а несколько фраз добавил. Ниже приводим соответствующие фрагменты с обозначением вырезанных и вставленных мест:
«…Возле машины топтался [водитель] Мишка-дергунец, и спрашивал…»
«…Он [вернулся и] отрицательно покачал пальцем перед её носом…»
«…Подъехала машина защитного цвета и остановилась. Из неё показались военные: [командир] подполковник Пепелюга, врач капитан и четыре сержанта…»
«…Николай вернулся к Марии. \Молчание длилось не долго./…»
«— И по нему, — ответил лейтенант, — я его простил.
\ — То-то, — задумчиво сказал подполковник/….»
В рукописи рассказ датирован 5 января 1999 г.
В одной из ранних черновых рукописей есть вариант заглавия «Счастливое желание», а также варианты фамилий героев: вместо Румянцева — Скворцов, вместо Болдырева — Сёмин, а вместо Лигостаева — Любостаев.
Очерк Ю. Кузнецова о Литературном институте им. А. М. Горького, где поэт учился в 1965–1970 гг., написан в сентябре 1981 года. Его публикация была приурочена к 50-летнему юбилею института (постановление Президиума ЦИК СССР об открытии Вечернего рабочего литературного университета было подписано 17 сентября 1932 года), отмечавшемуся в 1982 году.
В настоящем издании впервые по машинописи из архива поэта восстановлена авторская редакция очерка.
В 2000-м году Юрий Кузнецов подготовил проект издания своих избранных произведений, включавший раздел «Проза», который предполагалось завершить очерком «Очарованный институт». Вариант текста из этого проекта, где очерк датирован 1982 годом, мы и берём за основу, добавив к нему (см. текст в угловых скобках) те фрагменты из первой публикации (журнал «Литературная учёба», 4, 1982), которые по каким-то причинам не вошли в данную редакцию 2000-го года.
Впервые очерк «Очарованный институт» был опубликован, как уже упомянуто, в 1982 году в 4-ом номере журнала «Литературная учёба», со следующим врезом от редакции:
«Бывшие воспитанники Литературного института, наверное, помнят, что Юрий Кузнецов был одним из самых сосредоточенных и серьёзных студентов, проводивших много времени за книгами. Вряд ли надо лишний раз напоминать, что и поэзия его полна драматического напряжения. А вот „мемуары“ о студенческих годах — это проникнутый юмором весёлый рассказ, в чём-то перекликающийся с его комической поэмой „Похождения Чистякова“. Но при всей откровенной гротескности рассказ Юрия Кузнецова тем не менее схватывает нечто характерное в самой „атмосфере“ жизни будущих писателей. Может, стоит напомнить, что безудержно гротескный, карнавальный „Театральный роман“ Михаила Булгакова, нисколько не принижая значения одного из величайших в истории театров — Московского Художественного, — так много говорит о его „атмосфере“. Нет причин, на наш взгляд, обижаться в этом случае и на Юрия Кузнецова: сквозь размашистый юмор автора явно проступает его любовь к альма-матер…».
Эта публикация сопровождалась редакторской правкой и цензурой, которыми Ю. Кузнецов был недоволен, о чём не раз упоминал в частных разговорах. Однако некоторые правки, вероятно, являются авторскими, вполне оправданными и, быть может, не вошли в редакцию 2000-го года (всё-таки — предварительную) лишь по недосмотру. Поэтому по ходу текста даются сноски, в которых приводится вариант из упомянутого номера «Литературной учёбы».
В архиве поэта, помимо взятой нами за основу машинописи, сохранился ещё один машинописный вариант текста, который в основном соответствует первой журнальной публикации, но содержит и целый ряд перечёркнутых, исправленных мест, не вошедших в вариант 2000-года. На этой машинописи рукой Ю. Кузнецова надписано: «Этот экз. Полностью. Всё зачёркнутое восстановить. 20.X.81. Сочинено в сент. 81». Ниже приводим её текст со всеми правками, опуская фрагменты, повторяющие основной текст (зачёркнутые фрагменты заключены в квадратные скобки, вставленное от руки — в косые; курсивом выделены отличия от принятой нами редакции):
«В моей жизни Литературный институт оказался тем самым рычагом, которым, по Архимеду, можно перевернуть мир. Благодаря ему я перевернул свою судьбу. Надеюсь, в лучшую сторону. Все, кто учится в этом институте, ведут очарованную жизнь. Давно уже замечено, что заколдованной жизнью живёт большая категория людей: влюблённые, игроки, дети, военные, сумасшедшие, выскочки и, разумеется, поэты. Колдовство я почуял уже во время вступительных экзаменов. Было это в 1965 году.
Молодые поэты по вечерам набивались в комнату и за чаем под колбасу и селёдку читали свои стихи. Курили так, что табачный дым можно было рубить топором. В паузах между стихами взметался шум и гам, каждый говорил и слушал себя самого. Это было [для меня] \мне/ в диковинку. Ещё удивительнее было то, что мои стихи встретили ледяным молчанием. За давностью лет этому можно только улыбнуться, но тогда мне было не до улыбки. Какой удар по самолюбию! Надо сказать, с тех пор, как я стал понемножку печататься, а печатался я с шестнадцати лет, меня всегда хвалили, правда, \в захолустье/, на Кубани, откуда я родом, [и где мало кто смыслит в стихах,] но… но у меня было и собственное мнение. Увы, с моим мнением тут не посчитались. Что за чёрт! Я стал внимательнее прислушиваться к чужим стихам: читал один, читал другой — всё не то. Может быть, мой слух чего-то не улавливал? Я попросил поэта, которого только что расхвалили, дать почитать с листа. Читаю и ничего не вижу: вроде строчки рябят, а всё пусто. Откуда мне было знать, что передо мной голый король, и все хвалят его наряд. [Я только думал, кто тут сошёл с ума? Я или они?]
— Ну как? — спросил голый король. Я скрепился и отрицательно мотнул головой.
— Ты ничего не понимаешь, — произнёс голый король, [но] \впрочем,/ несколько оскорблённо.
— Конечно, не понимает, тут, как у Мандельштама! — сказал некто и процитировал голого короля. Имя Мандельштама прозвучало с благоговением: это был веский довод, будь он неладен, да и упомянутого поэта я не читал. А позже, когда прочёл, увидел условный блеск и рябь всё той же пустоты, хотя припомнить стихи голого короля уже не мог.
И всё-таки приём, оказанный моим стихам, был полезным уроком, от которого я оправился только через три года, в пору своей поэтической зрелости, когда меня окончательно стали не понимать и когда я [сам перестал считаться с чужим мнением] \вынес ясное о себе представление/. И это облегчило мою жизнь.
В институте не обошлось без кумиров. Сначала им был поэт из Ростова-на-Дону, потом его затмил Николай Рубцов. Ростовского поэта я знал лично, мы с ним учились на одном курсе, хотя и на разных творческих семинарах. Он много знал [и] [\, но не/ охотно делился своими знаниями] \, но как-то бессистемно; его мысли \всегда/ расползались, как раки, в разные стороны/. Жаль, что [из него не вышло ничего путного, а] всё лучшее он написал до института, [Потом из молодого пышного пустоцвета он превратился в озлобленного неудачника.] \и быстро сгорел бенгальским огнём/. Но два года напролёт его комнату стекались молодые поэты со стихами, особенно заочники. Он их благосклонно выслушивал и как бы одобрял, а если не нравилось, отмалчивался или переводил разговор на другое. Я к нему не являлся: боялся провала. Но когда в Краснодаре вышла моя первая книжка, он её где-то прочёл и при встрече протянул: „— Ну, Юра, тебе далеко до меня!“
Он разделял общее несчастье поэтов: мерил других по себе и, конечно, не в пользу других. [В этом заключается] Причина появления бесчисленных ремесленников \заключается и в этом/. Логика тут проста: отчего тот-то и тот-то пишет, и его печатают, чем я хуже? Я могу лучше. Садится и пишет — не хуже и не лучше, а посредственно, как ремесленник. И то, и это печатается, а литературы нет.
Я знаю много молодых, которые, при всём своём эгоцентризме, оглядываются друг на друга. Так они ничего, кроме бокового зрения, в себе не развивают, Ага, говорят они, этого я заткнул за пояс, а на этого наплевать, он выдохся. Я лучший. Так и хочется сказать: куда смотришь[, сукин сын]! Не равняйся по себе подобным. Смотри на классику, смотри в упор, а не сбоку! Иди к вершинам, пусть они недосягаемы, и ты потерпишь поражение, но зато твоё поражение будет выше победы тех, кто ставит перед собой разрешимые задачи и даже блестяще решает их.
В институте почти каждый считал себя гением. В какое место общежития ни зайдёшь: сидят двое или больше и спорят, кто из них гений. Святотатцы! Такое слово, и так затрепать! Будь моя воля, я бы наложил на него вето…
„Впрочем, ты и сам был хорош, — [говорит] \ответствует/ моя память, — вспомни: не ты ли говорил, бледный юноша: „— Я переверну всю эту литературу!“ — и бил кулаком об стол?“
Вторым ходячим словом было „графоман“. Оно почти не имело смысла и употреблялось вместо ругательства. Но ругань нельзя запретить человеку. В ней от отводит душу.
Зайдёшь в соседнюю комнату. На стене портрет Сергея Есенина с трубкой, вырезанный из старого журнала. А ниже огромными буквами наклеено предупреждение: „Здесь курит только Серёжа!“ Вроде уважительно, а всё равно запанибрата. Значит, и тут гений.
[Зайдёшь ещё куда-нибудь. Десяток книг, но пахнет чесноком так, что хоть свиную колбасу начиняй. А сбоку клик: „Ай, Россия!“
По всему видать, заблудшая овца… Глянешь на другую сторону: голо. Только муха на своей точке сидит. Пускай себе сидит. Может, он тоже клик высиживает.]
<…>
— Опосля, братка. Не мешай! — и машет свободной рукой и снова скрипит.
Мне до сих пор этот скрип снится. Бывало, засну и слышу знакомый звук. Это он скрипит где-то на Камчатке. Славный человек! Он уже издал стопку книг и, кажется, вышел в прозаики.
<…>
„Стоим на своём!“ — крикнули мои гости-сотоварищи и тоже запустили в потолок. Обе койки и пол между ними разом заблестели битыми аргументами. [Прикрывая рукой стакан, чтоб не насыпалось, я запустил ещё один снаряд в угол потолка. И бутылки, как громы небесные, полетели в одну точку. Среди грома, пыли и блистания] \В это время/ раздался внешний стук. Мы замерли и притворились, будто нас нет: дверь ещё раньше была благоразумно заперта. За дверью постояли, помолчали и удалились. Оба мои сотоварища, быстро найдя какой-то предлог, сбежали. Я остался один, осыпанный блестящей бутылочной пылью. Я сидел, прикрывая ладонью стакан \с минеральной водой/, и ладонь тоже блестела. Покуда я так сидел, заворожённый, в дверь вошла администрация: проректор по учебной части Ал. Михайлов, [проректор по хозяйственной части] \хозяйственник/ по прозвищу Циклоп, и другие. Сияние стеклянной пыли ослепило вошедших, как будто они попали из тьмы на свет. Я пошевелился, и от меня взыграло дополнительное сияние. Никто не мог вымолвить ни слова. Один Циклоп не был ослеплён, хотя имел всего один глаз, он проговорил:
— Вот полюбуйтесь на него!
— Что ты здесь делаешь? — спросил наконец Ал. Михайлов.
— Сижу.
— А где остальные?
— Они не придут, — я отнял руку от стакана, осыпая вниз блестящую полосу мелкой пыли.
<…>
— Скучно мне, — ответил Рубцов, — вот я с ними и разговариваю, — и он кивнул на портреты. [ — А с кем ещё мне говорить в этом доме?]
Тем дело и кончилось.
У нас был свой полковник. Конечно, самозванец. Он вечно шатался по коридорам и с рёвом заглядывал за каждую дверь: создавал эффекты. Он так [вошёл] \засел/ в роль, что уже не помнил себя. „Восстание не сломлено!“ — ревел он, как газетный заголовок, и ломал двери.
<…>
[Делать нечего.] \Была не была!/ Опрокинул чайный стакан, музыка играет, мы все танцуем. Окно стало вечереть… „Здесь ничего не видать, — замечаю, — пойдём я тебе покажу свою комнату“. Она согласилась. Едва мы вошли, я запер дверь и ключ в карман. [Стали целоваться.] \Делать нечего, но/ Слава богу, что не поэтесса: поэтессы не умеют целоваться. Я осмелел. „Нет“, — говорит она на мою смелость и вьётся как змея, даже лица не разглядеть.
<…>
— Мы долго не могли открыть твою комнату, не было ключа. Когда же вошли, то увидели девицу: „Что ты тут делаешь?“ „Жду.“ „Кого?“ „Его.“ „А где он?“ „Вышел.“ „Куда вышел?“ — кричим. „Не кричите. Туда вышел“, — и показывает на раскрытое окно. „Но это же окно!“ — кричим. Она подошла к окну, заглянула вниз, повернулась и говорит: „Ах, ах! Какой он [нетерпеливый] \далёкий/!“.
<…>
— Ты потерял доверие круга, — заметил доброжелатель.
— Все круги заколдованы, но разве литература — наваждение?
[ — Ты нарушил этику! — закричал недоброжелатель.
— Какую этику?
Мне стали объяснять заколдованную этику. Я отмахнулся:
— Это этика по Евтушенко.
— Для него он не существует, — заявил Евтушенко моему доброжелателю, подразумевая под словом „него“ некий вечный двигатель, создавший самому Евтушенко международную рекламу.
— Ничто не вечно, кроме красоты, — был ответ.]
— Что вы сделали? — строго молвил Наровчатов. — Надо было со мной посоветоваться. За пятнадцать минут своей речи вы приобрели столько врагов, сколько другому не приобрести за всю жизнь.
Когда меня стали бить с двух сторон, я нажил их ещё больше. Но это было, пожалуй, нипочём: иммунитет я получил ещё в институте. Слава ему! Он даёт спасительные навыки. Уже одним этим он оправдывает своё существование. \Многие вспоминают об институте со слезами благодарности. Я охотно этому верю, более того, готов разделить их чувства и даже утереть им слёзы./
Чего только мы не услышали за пять лет! Однажды Наровчатов пригласил на семинар своего фронтового друга М. Луконина. Его стихи мы приняли с прохладцей. То ли он это заметил, то ли от природы был весёлым, но он рассказал такой случай.
— Где только не приходится выступать! — засмеялся он, начиная рассказ. — Один раз я выступал перед заключёнными. Они все собрались меня послушать. Оно понятно: им было скучно, они хотели развлечься. Каждое стихотворение они встречали громом оваций и долго меня не отпускали. „Кто бы мог подумать, — сказал я им, — что все мои поклонники сидят в тюрьме!“ Ответный гром-хохот не передать словами… [Но это не всё. Я возвращался домой на казённой машине. Но подъезжая к дому, вдруг обнаружил, что у меня пропали ключи от квартиры. То ли вытащили поклонники, то ли сам потерял, не помню. „Вот незадача! Пропали ключи, — говорю провожатому, — а замок хитрый, из Америки его привёз.“ Провожатый подумал и отвечает: „Этому горю можно пособить, — и обращается к шофёру: — Давай обратно!“ Приехали обратно, провожатый исчез, но вскоре вернулся — не один, а с каким-то человеком. Унылый тип, ничего особенного. Подъехали домой, поднялись на этаж, и тип спрашивает: „Где ваша дверь?“ Я указал. Он посмотрел и говорит: „Прошу отвернуться. Профессиональная тайна.“ Мы отвернулись, но я успел заметить, как он вытащил какую-то шпильку и сделал неуловимое движение. Дверь распахнулась. „Если в следующий раз потеряете ключи, обращайтесь к нам, — сказал провожатый на прощанье, — ему ещё долго сидеть“, — и он кивнул на человека, которого я не запомнил в лицо.]
Чего только мы не наговорили за пять лет! Наровчатов даже не потешался, глядя, как его студенты на семинаре громят друг друга. Он считал это в порядке вещей. Такая невозмутимость навела нас на мысль: замечает ли он нас вообще? И мы решили его проверить. Как раз к нам из другого семинара перешёл заочник-москвич. Для студенческой общежитейской спайки он был чужаком, стихи писал неважно, но когда подошла очередь его обсуждать, мы сговорились все его стихи хвалить, чтобы испытать нашего руководителя: [как-то он примет нашу штуку?] Выступает один, хвалит. Выступает другой, хвалит.
<…>
Однако потом в меня закралось сомнение: так ли это? Ведь строчка [действительно] \взаправду/ хорошая, в ней есть зрение и объём. Тем более, через год, когда мы снова обсуждали своего чужака, он вырос, и хотя мы, как один, его \остервенело/ ругали, но не могли не отметить и его отдельных удач. Но наша ругань уже не достигала его ушей: видать, он продолжал парить. Он воспарил так высоко, что его до сих пор не видно в литературе… Впрочем, мы все парим, и один бог нас видит.
— Куда вы теперь? — спросил Наровчатов, когда я получил диплом.
— Туда, откуда приехал, — ответил я, — больше деваться некуда.
— [Там вас съедят] \Там вы погибнете/. Придумайте что-нибудь, а я вам помогу.
Придумала моя жена, он дал первотолчок — и завертелась фантастическая ситуация, в результате которой мы стали москвичами.
Я оправдал все его надежды, превысил все его заветы, но его больше нет и никогда не будет. Я его буду помнить долго.
[Но возвращаюсь к античной литературе] \Вспоминаю первую встречу/ с самой Тахо-Годи, по учебникам которой прошли десятки студенческих поколений. [Помню,] Она \вошла,/ оглядела нас и спросила хриплым голосом:
— Молодые люди, неужели вы все пишете?
— Да, да, — раздались восклицания, — все мы пишем.
— Бедные, бедные! Ведь вы ничего нового не напишете, всё давным-давно написано, всё давным-давно повторено, всё есть в античности.
И седая пифия захохотала. Успокоилась и стала вести курс. Её слова заставили меня крепко призадуматься… Но что за хохот, чёрт побери! Не настоящая ли пифия хохотала над нами, бедными, бедными? Застрелить бы её из чеховского ружья! Да не достанешь — и дробь мелка, и далеко сидит.
Русский девятнадцатый век вёл М. П. Ерёмин. Он тоже смеялся, но был добрее. А чеховское ружьё (разумею реализм) вертел так и этак: и цевьё и курки, и деталь и идея.
Ерёмин снимал очки, протирал их, близоруко щурился [, вновь одевал] \и, забыв их надеть,/ цитировал:
Быть может, он для блага мира
Иль хоть для славы был рождён…
— Хоть! Вот что такое „хоть“! — он сжимал губы и словно произносил: пшик! — А какая разная мера для блага и славы! Видите? Видите?
И все видели. Так он учил [мышленью] \мыслить/. И конечно, умению читать.
Добрым и весёлым стариком был В. С. Сидорин. Он вёл текущую литературу, с которой я был не согласен. От него я усвоил словечко „гробануть“.
Семинар по Блоку [читал] \вёл/ В. П. Друзин, бывший рапповец. Кажется, он знал предмет наизусть. Когда он дошёл до строк:
Сотри случайные черты —
И ты увидишь: мир прекрасен, —
в зале раздалась реплика: „Это легковесно для Блока!“
<…>
Он улыбнулся моему восклицанию и продолжал:
— Вскоре к нам прибыло пополнение: несколько [солдат] \бойцов/, и среди них \неказистый/ человек, [плечистый] \в плечах сажень, а сам/ коротконогий, в нём было \даже/ что-то грубое и неприятное. \Он сразу заметил влюблённую пару и присвистнул:/
„— Пустое дело, [ — резко заметил он,] — ничего у них не выйдет. Глупость одна.“
Мы возмутились.
— Как это не выйдет, когда их водой не разольёшь! Они должны пожениться \и дело с концом/.
— Дайте мне неделю сроку, и она забудет его, — предложил вдруг он и [ухмыльнулся] \опять присвистнул/.
Мы подняли его на смех.
— Да куда тебе \свистун/ со свиным рылом. Она такая красавица!
— Вот увидите! — стоял он на своём, а мы, ради смеха, приняли его предложение, и тут же забыли о нём… И что же! Через неделю она прогнала своего возлюбленного и предпочла ему другого. Да, того самого [человека] \свистуна/, который, по нашему мнению, должен был вызвать у неё отвращение. Мы были потрясены. Мы были молоды и не знали, что такое женщина. Чем он её околдовал? А может, она сошла с ума? Мы пришли к ней, уговаривая вернуться к возлюбленному, но она прогнала \и/ нас.
<…>
На выпускном вечере Ишутин, разглядывая меня, загадочно произнёс:
— Везучий ты парень. Гм… Видно, бог велел, чтоб ты вышел цел.
Что он хотел этим сказать? Что я бил стёкла о потолок, так это мелочь. Что я выпрыгнул из окна, так я сам же и пострадал, даже женился после этого, чем окончательно довершил падение своего романтизма…
Одному [алтайскому] \младому/ поэту был задан вопрос.
— Боря, что ты чувствуешь, покидая институт?
И Боря ответил:
— Я пришёл сюда ма-аленьким поросёнком, — и он показал пространство, раздвинув большой и указательный пальцы. — А выхожу отсюда большо-ой свиньёй, — и развёл руками.
Жест был настолько заразителен, что человек, задавший вопрос, тоже развёл руками, правда, по другой причине.
<…>
„Я с проклятьем вышел из этого дома, ибо ни в ком, кроме одного человека, не встретил признанья как поэт. Но когда меня признали, оказалось, что дом-то ни при чём, [Он даёт только знания] \это просто его чары/. Я был не прав, и вот — каюсь“.
Так я произношу про себя, а вслух я говорю молодым лицам:
— Вам повезло, что вы учитесь в этом институте. \Он даёт \особые/ знания./ Только не выходите отсюда ни маленькими, ни большими невеждами! \Это зависит от вас./
И в первом случае я показываю пространство, раздвигая большой и указательный пальцы, а во втором случае я развожу руками.»
О годах учёбы Ю. Кузнецова в Литературном институте см.: В. Огрызко. После Кубани: Московский рывок // Ю. Кузнецов. Стихотворения и поэмы. Том 2. 1965–1970. — М.: Литературная Россия, 2011.
Стилистически выступления Ю. Кузнецова, подготовленные им лично в письменном виде, принципиально отличаются от его устных выступлений — будь то интервью или стенограммы. Оригинальный кузнецовский письменный стиль хорошо ощутим в его выступлениях на Четвёртом (1975) и Седьмом (1977) писательских съездах (хотя они и считаются стенограммами), представленных в настоящем разделе, в отличие от его выступлений, расшифрованных с аудиозаписей и опубликованных в виде неавторизованных стенограмм, которые помещены нами в раздел «Интервью. Встречи. Выступления».
В настоящем разделе объединены эссе и выступления Ю. Кузнецова именно на общие темы, связанные с литературой, искусством, поэзией, а также его автобиографические статьи, подготовленные поэтом в качестве предисловий к собственным книгам избранных стихотворений и поэм.
Автобиографическое эссе было подготовлено Кузнецовым в качестве предисловия от автора к книге избранных стихотворений и поэм и имело два варианта, каждый из которых носил заглавие «Рождённый в феврале под Водолеем» — первый к сборнику 1978 года: Кузнецов Ю. П. Стихи. — М.: Советская Россия, 1978, второй — к сборнику 1990 года: Кузнецов Ю. П. Избранное: Стихотворения и поэмы. — М.: Художественная литература, 1990. Первая часть обеих статей почти полностью дублируется, а вот заключительная часть для книги 1990 года была полностью переписана. Исходя из этого, при публикации в настоящем собрании прозы Ю. Кузнецова было решено условно разделить статью на две пронумерованные части, при этом первая часть даётся по более поздней редакции 1990 года (написана не позднее 1989), а вторая часть приводится в двух, дополняющих друг друга, вариантах: сначала идёт более поздний вариант 2(б) чтобы не нарушать целостность текста, соответствующего позднейшей авторской воле, а затем 2(а) — с дополнительными биографическими подробности о семье Кузнецова и о детстве-юности поэта.
Само заглавие «Рождённый в феврале под Водолеем» взято из стихотворения «Водолей» (1970):
…Рождённый в феврале, под Водолеем
В самодовольный аварийный век,
Я вырос с инфантильным поколеньем,
Издёрганный и точный человек.
Надежды запах стал несносно горек,
И очерствел воспоминаний хлеб.
Я позабыл провинциальный город,
Где улицы выходят прямо в степь.
Был город детства моего — дыра,
Дыра зелёная и голубая.
И девушка моя, как мир стара,
Сияла, лёгкая и золотая.
На карусель мы сели, на скамью
Летучую и голубую.
Но закружило голову мою,
И я забыл зелёную свою
И первую и дорогую.
«В Москву! — кричал. — Немедленно в Москву!»…
Что касается первой, повторяющейся в двух вариантах, части статьи, то она всё же в этих двух вариантах несколько различается. Ниже приводим ранний вариант (август 1977) с выделением отличий от позднейшей редакции:
«Предваряя книгу избранных стихотворений словом к читателю, хочу остановить внимание на тех событиях и фактах своей начальной биографии, которые сыграли роль поворотных в моей судьбе и стали темами многих стихов. К ним я буду возвращаться, видимо, ещё не раз.
Моя биография началась, можно сказать, ещё до моего рождения, — когда мои родители впервые увидели друг друга. Всё, что происходило с ними, отразилось и на мне: предвоенная, напряжённая жизнь отца, кадрового офицера, тревога беременной матери, под давлением обстоятельств почти решившейся на отчаянный шаг. Но я родился, вопреки всему, в феврале 1941 года, на Кубани. О том и написались стихи „Рождённый в феврале, под Водолеем…“. Правда, я позднее узнал, что „под Водолеем“… И „взял от жизни сполна“: и войну, и любовь, и революцию — два года провёл на Кубе, захватив так называемый „карибский кризис“.
В первые же дни войны отец ушёл на фронт, а мы переехали на его родину, в село Александровское на Ставрополье. Осенью 1942 года мы очутились по ту сторону фронта, а отец по другую — в районе Моздока. По рассказам матери я ясно представляю такую картину. При наступлении наших войск в серые январские дни над Александровским висел орудийный гул. И вдруг он смолк. К нашим воротам, сбитым из глухих досок, подъехал „виллис“, — ветровое стекло перерезано свежей пулемётной очередью. Звякнуло кольцо калитки, и мать обомлела: перед ней стоял мой отец.
— Я так торопился, — сказал он. — Среди секретных документов, которые мы захватили, в списке предназначенных фашистами к расстрелу я увидел нашу фамилию… Что ж, я успел…
Это последнее, что успел отец. Он погиб в 1944 году в Крыму. Воспоминания об отце, о минувшей войне — один из главных моих мотивов.
Селу Александровскому я обязан своим первым воспоминанием. Мне было с небольшим два года. Помню, как долго открывал тяжёлую калитку с высоким крыльцом, ту самую, перед которой недавно стоял отец. Выйдя на улицу, я увидел сырой, мглистый, с серебристой поволокой воздух. Ни улицы, ни забора, ни людей, а только этот воздушный сгусток, лишённый очертаний. Конечно, такое воспоминание не случайно. Это было то самое туманно дремлющее семя, из которого выросло ощущение единого пространства души и природы. Возможно, в этом и следует искать объяснение „космической туманности“ некоторых строк о природе и человеческой душе, которые встретит читатель в этой книге.
Затем мы переехали в Тихорецк к деду и бабке, у которых была саманная хата с участком. В истории он ничем не примечателен, этот тихий городок, если, правда, не считать двух фактов. Когда-то через него проезжал Марк Твен, и, как свидетельствует его записная книжка, на станции у заморского классика исчез чемодан с бельём. Да ещё по окрестным полям проскакал за поездом маленький жеребёнок, которого из окна вагона заметил Есенин и обессмертил в своём „Сорокоусте“.
Мой дед любил выходить по вечерам во двор и смотреть в небо. Он долго глядел на звёзды, качал головой и задумчиво произносил:
— Мудрёно!
В этом словце звучала такая полнота созерцания, что его запомнили не только его дети, но и внуки. А мне он дал понять, что слово значит больше, чем оно есть, если им можно объять беспредельное.
Свои первые стихи написал в девять лет. И долго писал просто так, не задумываясь, что это такое, и не заметил, когда стихи стали для меня всем: и матерью, и отцом, и родиной, и войной, и другом, и подругой, и светом, и тьмой…»
В архиве поэта сохранилась черновая машинопись одной из версий данной статьи с перечёркнутым названием «Вступительное слово». В ней отражён ряд подробностей, исключённых из окончательного текста:
«Моя биография началась за десять лет до моего рождения, когда мои родители впервые увидели друг друга. Всё, что происходило с ними, отразилось и на мне: предвоенные мытарства отца, кадрового офицера, вынужденного пойти учительствовать, переживания матери, настолько сильные, что она, будучи беременной, решила [не рожать] \обойтись теми детьми, какие уже есть/. Но было уже поздно, и я родился, вопреки всему, 11 февраля 1941 года, на Кубани в станице Ленинградской…
…Война кромсала русское пространство. Осенью 1942 года мы очутились по ту сторону фронта, а отец по другую — в районе Моздока. К северу через калмыцкую степь гремела Сталинградская битва. Вскоре немцы покатились с Кавказа…
…Через полчаса в село вошли советские солдаты. Отец пробыл день-два. Прощаясь, он отозвал мать в сторону:
— Вот что. В комендатуре мы захватили секретные документы. Среди них список лиц, предназначенных к расстрелу. Как это случилось?
— Я не выходила из дома, — сказала мать. — Но есть было нечего, и я пошла к старосте. Люди ходили и кое-что перепадало. Он меня сразу узнал:
— А, жена комиссара пришла! Помощи просить!
— Не мне, детям.
— Детям? И детей не забудем… Ступай! — и записал.»
Ещё один вариант заглавия автобиографии из другой черновой машинописи — «Всё розное в мире — едино» (ср. в стих-нии «Стихия», 1979: «Всё кровное в мире — едино…»).
В архиве сохранилась также черновая рукопись (без даты и заглавия) с набросками к автобиографии (жирным выделены фрагменты, не вошедшие в опубликованные тексты):
«В школе я считался способным, но рассеянным и ленивым учеником. [ „Эх, Обломов!“ — \вздыхали, глядя на меня,/ говорили про меня, но я ничего не видел в этом плохого, потому что Обломов после Ильи Муромца был моим любимым героем: оба русские, оба лежали.] „Вот Обломов!“ — говорили обо мне и [искренне удивлялись] \недоумевали/, когда я выкидывал какую-нибудь штуку.
В моём характере уживались крайняя застенчивость с порывами неудержимого удальства и бессознательного лукавства. [Особенно я] С [8 лет] младенчества \по/любил ездить на буферах и крышах \проносящихся/ поездов, [со свистом и воем проносящимся по кубанским полям. \уносящимся вон из сонного города./] спрыгивать \[с друзьями]/ на остановках [\где-нибудь в степях и идти куда глаза глядят/ и уходить в степь, обнесённую ветром и облаками] \в открытую степь./ и бродить [с друзьями] по [дорогам и] полям.
С друзьями я составлял невероятные планы удрать куда-нибудь, но что-то меня удерживало, заколдованный зноем и тишиной пространства. \В [шумном] кругу друзей/ Составлялись невероятные планы побега [в неведомое] из дома (вплоть до сибирских строек), носились невероятные мысли, [перевернуть] [сотворить] планы забывались, мысли перескакивали с одного на другое, с другого на третье… Я оставался [на месте] дома.
В кругу друзей составлялись [невероятные] \небывалые/ планы, [побега в пространство] [на будущую жизнь] касающиеся будущего, носились [дерзновенные] \невероятные/ мысли: [от набегов] то совершить налёт на колхозные сады, [до преобразования покорения] то [преобразовать этот мир \свет/] выдумать новое мироустройство.
[Впрочем,] \И/ кое-что [оставалось] \не пропало даром/. \Желание создать \своё/ подобие/ Идею создания [вселенной] \поэтического подобия вселенной/ своего поэтического мира как образа Вселенной я вынес из [атмосферы] [воздуха] этих мечтаний. Но об этом позже.
от конкретных: налёта на колхозный сад, до гадательных: [преобразования] создания \новой/ вселенной.
[Но] Планы забылись, мысли перескочили на другие, а те на третьи, [и так до бесконечности]. Но кое-что осталось: одно надолго, другое навсегда. Мысль о создании мира [новой вселенной] (посредством слова) вышла из этих мечтаний.
В 16 лет я перенёс первую любовь, по-юношески мечтательную и страстную, но, увы, безответную. [После этого] Я надолго впал в экстатическую мечтательность, что потом своеобразно отразилось [сказалось] на моём наступательном отношении к женщине.
Я всегда желал эха, певучего женственного эха, и был далёк от отступательного поэтического типа Петрарки. Женщина — явление космическое. Поэтому отношение к женщине много выявляет в поэте, как носителе мужественного начала. Так я не мог принять за достоинство наличие в блоковской лирике сильного декоративного элемента, а в лермонтовской — [его] капризность и женственную мстительность:
Пускай она поплачет,
Ей ничего не значит.
Но я отвлёкся. Рядом с нами жил один журналист. [ — О чём ты пишешь? — ] Я ему показал тетрадку со стихами.
— \[Это]/[Лирика,] \Лирический/ Бред, — строго сказал он. — Напиши о машинисте или о доярке.
Я написал о трактористе и послал в районную газету. Напечатали. Впервые! То-то было радости. Это случилось тоже в 16 лет. Однако „лирического бреда“ я не бросал. [И вот [вдруг] через год раздался звонок.] Его, правда, не печатали, хотя я его рассылал в газеты и журналы. И через год раздался звонок. \Пришёл инструктор [тихорецкого] комитета комсомола/ — Звонили из Краснодара, — сказал он. — Хвалили твои стихи и просили переговорить с тобой по телефону, [из] \редакции/ местной [Тихорецкой] газеты [будут звонить] позвонят через два или три часа в редакцию нашей районной газеты. Иди туда.
Всё во мне взмыло на недосягаемую высоту. Засияло и запело. [Я оторопел от счастья.] Я бессознательно пересказал матери [эту] повесть. Неважно, кто звонил. Главное, оттуда! Мгновенно разнеслась эта весть по соседям. На меня приходили смотреть. — Господи! Какое у него лицо! [Само счастье сияет!] [Да он счастлив. Это написано у него на лице.] — говорили моей матери. —
В Краснодар я послал стихи в [редакцию] краевой газеты.
Я побежал в редакцию и [стал нетерпеливо ждать] сел у телефона. [Раздался звонок.] [Зазвонил телефон.] Невероятные [мысли] \картины/ носились [и путались] [у меня в голове] \передо мной в воздухе/. \От волнения/ я как бы заснул. Но раздался звонок, [мне передали трубку] и я услышал: [незнакомый] голос оттуда.
[— Вы написали стихи, где есть такая строчка
— Вы такой-то?]
— Это вы прислали стихи в редакцию краевой газеты „Комсомолец Кубани“ со строчками:
И снова за прибрежными деревьями
Выщипывает лошадь тень свою???
Что я услышал уже не имеет значения. [Со мной договаривались встретиться.] Кто-то хвалил мои стихи, особенно строчку „Выщипывает лошадь тень свою“. Кто? Какая-то фамилия мгновенно вылетела у меня из головы. Значит [не та!] Не то! Обладатель голоса по командировке через два дня будет проездом через нашу [Тихорецкую] станцию, и [хорошо бы,] надо чтоб я [его] ждал его у входа на перрон, когда он выйдет на остановке. Когда? [Я напрасно ждал в условленное время.] Однако через два дня на перроне Никто ко мне не подошёл, и поезд просвистел дальше.
Неважно, кто звонит и даже неважно, что оттуда. Но тогда я об этом не знал.»
Ещё два наброска из черновых рукописей — про семейную легенду и про деда:
«Не у каждой семьи есть легенда. У нашей семьи она есть. \И хотя/ эта легенда \имела для [нашей семьи] нас весьма печальные последствия/ без конца, а её начало уходит к лету 1917 года в город Астрахань
хотя [особо] гордиться \собственно,/ тут нечем. Эта странная дикая легенда до сих пор не имеет конца
[Может быть]\Впрочем/, [это] даже и не легенда, а так, [дикое] \некое/ прорицание \постороннего лица/, правда, без конца, но имевшее для нашей семьи весьма печальные последствия. Но всё, что увидела в своей книге астраханская гадалка, сбылось, а что не сбылось, то обязательно/ сбудется:
В этом [у меня] нет никакого сомнения. Как говорил [Фамусов] грибоедовский герой:
Она не родила, но по расчёту
По моему: должна родить.
В начале века недвижная Россия поколебалась
Но все по порядку. Мой дед Василий Прохорович Успенин»
«Дед был в работниках у отца своей будущей жены Громовой Елены Алексеевны. Дед понравился будущему тестю, который имел „завод“ патоки. Деревня Лубонос. И отдал свою дочь за него замуж. Вышла без любви. Имели двух детей (сына и дочь), которые умерли. Родилась Даша. Тесть научил деда бондарничать. Тесть дал денег зятю, и тот поехал в Астрахань на заработки. Василий Прохорович купил в Астрахани дом и работал на промыслах. Затем отделился и стал самостоятельно делать бочки. Имел семь рабочих. В 1914 году забрали в армию (рожд. 1879) солдатом.
Русская ворожея гадала по книге.
— У вас трое детей. У вас сын есть, он не кормилец. А вот будет ещё один, тот кормилец. Называла всех детей по именам. На Дашу ничего не сказала. На Раю охала и всё восхищалась. Вы отсюда уедете. Вы будете хлопотать о земле.
Поехали в Султан, дед выхлопотал землю.»
Надо отметить, что некоторые фрагменты эссе «Рождённый в феврале под Водолеем» (о неслучайности гибели отца на войне и о «жестокой правде» поэтической судьбы; о первом воспоминании) перекочевали и в самое позднее из авторских предисловий Кузнецова — в его итоговое эссе-завещание читателям «Воззрение» (2003), которое завершает настоящий раздел. Однако «Воззрение» уже совершенно самостоятельный текст (недаром и название у него другое) и требует отдельного внимания.
Публикуется по книге: Четвёртый съезд писателей РСФСР. 15–18 декабря 1975 г.: Стенографический отчёт. — М., 1977.
Ранее содержание выступления в рамках отчёта о Съезде с некоторыми купюрами было опубликовано в газетах: Литературная газета, 52, 23 декабря 1975; Литературная Россия, 52, 1975.
Отметим, что эта речь Ю. Кузнецова (по сути первое публичное выступление молодого поэта на крупном писательском форуме) вызвала остро негативную реакцию в литературных кругах. Именно об этом повествует Кузнецов в очерке «Очарованный институт» (1981):
«Я писал, что хотел, и ничего не боялся. То, что это дорого обходится, я понял через годы, после того как выступил на съезде российских писателей. Поначалу поднялась буря негодования и восторга. Потом восторги поутихли.
— Ты потерял доверие круга, — заметил доброжелатель. — Все круги заколдованы, но разве литература — наваждение?
— Что вы сделали? — строго молвил Наровчатов. — Надо было со мной посоветоваться. За пятнадцать минут своей речи вы приобрели столько врагов, сколько другому не приобрести за всю свою жизнь.»
Об этом же выступлении Кузнецов пишет и в позднейшей, во многом автобиографической, повести «Худые орхидеи» (1996):
«Когда он был молод, ему, как подающему надежды, предложили выступить на большом съезде деятелей культуры. Тогда речи выступающих строго проверялись начальством. Что было делать! Он рискнул. Заменил проверенную речь и выступил свежо. Хватил с плеча по узаконенной лжи и по двум-трём дутым именам. Зал рукоплескал. Высокое представительство заметно ёрзало. О возмутителе общественного спокойствия доложили на идейный верх. Там решили: „Он неуправляем!“ — и передали выше. Главный идеолог страны прочитал крамольную речь и отложил её в сторону. Будто бы сказал: „Таким речам ещё не время“.
Один модный пачкун, паразит русского патриотизма, слегка пожурил вольного художника:
— Ты потерял доверие круга. Поступил безнравственно.
Ответ был резкий:
— Все круги заколдованы. Безнравственно говорить по указке или молчать, когда можно сказать правду. А голоса должны раздаваться.
Другой модный пачкун, холуй международного либерализма, шепнул заглазно:
— Они от него отказались.
Этот многозначительный шепоток вольный художник встретил равнодушно. Его задело другое. Выступление на съезде сочли его личным поступком, и все дела. Пресса замолчала его. Хотя его имя стало реже мелькать в печати, оно всё же прорывалось, ибо злоба врагов была слишком сильна, чтоб сдержаться. А талант, как огонь, под полой не спрячешь. Благоразумные знакомые предупреждали:
— Твой телефон прослушивается.
— Кому я нужен! — усмехался он.
— У тебя бывает много людей. Будь осторожен.
— Я говорю, что думаю, — отвечал он. А думал он по-русски…».
Стр. «Критика отмечала его чистый и напевный голос… ~ …Тут плата дороже» — этот фрагмент собственного выступления был дословно использован Ю. Кузнецовым в его позднейшей статье «Певец самоцветного слова» (1981) о Николае Тряпкине (см. 3-ья часть статьи).
Статья представляет собой ответы Ю. Кузнецова на вопросы анкеты «Критика и молодой писатель», опубликованные в журнале «Литературная учёба», 3, 1979.
«Зато когда я усмотрел в моём любимом Блоке провалы духа, условный декор и духовную инородность и отметил это в поэме „Золотая гора“…» — ср. в поэме «Золотая гора» (1974):
Мелькнул в толпе воздушный Блок,
Что Русь назвал женой
И лучше выдумать не мог
В раздумье над страной.
Ответы на вопросы анкеты «Ответственность перед временем», с которыми «редакция альманаха „Поэзия“ решила в первый год начала „восьмидесятых“ обратиться … к ведущим … поэтам и критикам» (Альманах «Поэзия», Вып. 28, М.: «Молодая гвардия», 1980).
В альманахе все три вопроса были сформулированы подряд в рамках редакционного вреза сразу для всех отвечающих. Однако в настоящей публикации они для удобства включены в состав статьи перед соответствующими ответами.
Публикуется по первой и единственной прижизненой публикации в альманахе: «Поэзия», Вып. 29, М.: «Молодая гвардия», 1981 с подзаголовком в скобках «Полемические заметки». На следующей странице под той же рубрикой «Мастерская» дана критическая отповедь Всеволода Сахарова под название «Живая вода поэтического образа» со следующим послесловием «От редакции»:
«Помещая в нашей рубрике „Мастерская“ два материала на одну тему, мы надеемся, что читателей заинтересуют столкнувшиеся мнения известного поэта и критика о Пушкине. Разные точки зрения, высказанные полемично, страстно, заставляют задуматься, по-новому взглянуть на привычные, порой ставшие уже общими местами понятия. В данном случае точки зрения поэта и критика нам представляются пристрастно заострёнными. Но именно эта заострённость как бы снимает с наших глаз пелену привычности, заученности, кажущегося всезнайства. И даже если мы не согласимся ни с одним из оппонентов, оставаясь при своём мнении, наше убеждение станет только глубже, свежее, поскольку оно пройдёт испытание на глазах рождающимся спором талантливых людей. Литература — это всегда утвеждение своего собственного голоса, своего мира, своего взгляда на окружающую действительность. Утверждение, рождающееся в споре».
В статье Вс. Сахарова, полимизирующего с Ю. Кузнецовым, в частности, отмечено, что поэт Юрий Кузнецов, мол, идёт «по той же дороге», что и Боратынский, который всерьёз считал «пушкинское творчество легкомысленным, лишённым глубины и философии, а себя — поэтом-философом. И лишь перед смертью Боратынский понял, что Пушкин-творец глубже и мудрее любой философии, в поэзии приводящей к стихотворному философствованию и бутафорской символике». Сахаров утверждает также, что «претензии Юрия Кузнецова к Пушкину не новы». Стоит сказать, что в статье «О воле к Пушкину» претензии предъявляются вряд ли к Пушкину, а скорее уж к его нерадивым последователям и пушкинистам (в черновой рукописи есть прямо такая формулировка: «Сам Пушкин тут не виноват.»). Известно также, что из двух поэтов — Боратынского и Пушкина — Кузнецову ближе всё-таки Пушкин, а к Боратынскому и «философской лирике» в целом он не менее критичен, чем Вс. Сахаров.
В домашнем архиве Ю. Кузнецова сохранился черновой автограф статьи «О воле к Пушкину», датированный 22 мая 1980 г., а также машинопись статьи с авторскими рукописными правками. Ниже приводим основные отличия, содержащиеся в них, от окончательной редакции (выделено жирным):
«…Пушкин — непревзойдённый стилист. Ясность и точность его слога недосягаема и пленительна. \Недаром/ литературный язык, на котором мы говорим и пишем, создан [Пушкиным]\им/. [Только два поэта не писали на нём: Державин и Тютчев, да и то потому, что один старик, а другой почти ровесник и как личность созрел независимо. И не потому ли стиль одного архаичен и коряжист, а стиль другого местами стеснён непреодолённым косноязычием.]…»
Там, где приводятся примеры из русской поэзии «усиления ландшафтной и бытовой предметности в ущерб глубине и духовному началу», первоначально отсутствует пример из Тютчева («Где бодрый серп гулял и падал колос. Теперь уж пусто всё — простор везде, — Лишь паутины тонкий волос Блестит на праздной борозде»), а из Бунина вместо «И ягоды туманно-сини На можжевельнике сухом» дан другой пример: «Осыпаются астры в садах, Стройный клён под окошком желтеет, И холодный туман на полях Целый день неподвижно белеет».
Во фрагменте, где речь идёт о попытках русской поэзии сопротивляться «соблазну», первоначально была отсылка к речи на Четвёртом съезде писателей (см. стр. 104 настоящего тома):
«…О новейшей поэзии [говорить, к сожалению, нет ни места, ни времени.] [Скажу только] \Можно сказать/, что она загромождена ландшафтными и бытовыми подробностями, [ангелы заменены спутниками,] а бытие — бытом. Конечно, поэты [всячески] \всегда/ сопротивлялись соблазну [ландшафтом]. Так прорывы из быта к большому бытию были у Рубцова, но обо всём этом я уже говорил в речи на одном писательском съезде и отправляю любопытного читателя (если, конечно, таковой найдётся) к сборнику „Четвёртый съезд писателей РСФСР, стенографический отчёт“, издательство „Современник“, 1977.»
Во фрагменте о национальной метрике, Кузнецов повторяет некоторые мысли, высказанные ещё в конце 1978 года к юбилею поэта «народного лада» Николая Тряпкина (ср. стр. 178 настоящего тома)
«…Античный метр родился из особенностей другого характера. [И началась ломка.] То, что метр и даже рифма оказались прокрустовым ложем, видно на примере стихотворений Кольцова. Они подражательны, и неорганичны для него [по форме]. Совсем не то кольцовские песни. Они естественны. Тут я разгулье удалое, и сердечная тоска, и сила, и размах, и свежесть, чего нет в его стихотворениях. Сам Пушкин написал стихи „Буря мглою небо кроет“, из которых веет народным дыханием, не стеснённым никаким прокрустовым ложем. [Как это ему удалось, это тайна.]
[Кольцовская линия старше пушкинской, потому что её начало исходит из фольклора. Она протянулась через Некрасова, Никитина и Есенина до наших дней. Наш Николай Тряпкин — её законный наследник. На своём пути, начиная с Некрасова, она претерпела большие изменения под [мощным] давлением книжной традиции и, собственно, литературного языка. \Но/ наша деревня до сих пор не говорит на [чисто] литературном языке.] Живой самоцветный язык народа всё ещё питает \нашу/ литературу, а не наоборот, как это случилось во Франции, где уже давно говорят на языке литературы, \которая вынуждена питаться собственными соками/. Слава богу, у нас не то.
А коли так, то значит есть и пути \для/ народного лада, скажем кольцовского типа. [Будет очень жаль, если окажется, что такие возможности утрачены навсегда.]…»
Кроме того, в черновой рукописи есть следующие наброски:
«Все пути перекрыты одним именем — достойно ли это \свежего/ [великого] \сильного/ народа, [как выражались у нас в старину, если подразумевать под стариной прошлый век]? [Конечно, нет.]
Гёте, как он считал, повезло, что он родился в Германии. Не имея перед собой крупных литературных предшественников, он быстро вобрал в себя опыт своих предшественников и тут же двинулся дальше уже своим путём. Не то ожидает поэта в Англии, говорил Гёте. Там молодой талант, едва вступив на стезю, сразу же оказывается перед глыбой Шекспира, на преодоление которого он вынужден напрягать все свои творческие силы, а в конце концов оказывается, что его силы исчерпаны, а Шекспир всё так же подавляет…»
«…О народном символе у нас есть трёхтомное исследование А. Н. Афанасьева „Поэтические воззрения славян на природу“…»
«Видимо, о большом должны говорить большие. Поэтому лучше беглых заметок Гоголя и мечтательной речи Достоевского до сих пор ничего не написано. Но и они не бесспорны.
Впрочем, дело сложней. Есть и другая крайность: Пушкин — идеал. Пушкин — это всё. Он наметил всё. Кто не вышел из Пушкина, тот всё равно придёт к Пушкину. Настолько он необъятен. Так ли это?
Это надо понимать, что Пушкин объял необъятное? А Шекспир? А Данте? А [Софокл] \греческие трагики/? Не говорит ли такой взгляд о национальной ограниченности?
Это взгляд реки на море. Но на свете есть много морей. К которым Пушкин не имеет отношения, но которые близки нашему сердцу. Скажем, Шекспир, \Мольер, Рабле,/ Данте, греческие трагики/».
«Прошёл, так прошёл. В этом его великодушие…» — ср. в поэме Кузнецова «Золотая гора» (1974): «…Где Пушкин отхлебнул глоток, Но больше расплескал…».
«Так и придорожный куст во мгле имеет очертания то человека, то притаившегося зверя, то самого куста. Поди разбери…» — ср. в стих-нии Кузнецова 1975 года:
«Выходя на дорогу, душа оглянулась:
Пень, иль волк, или Пушкин мелькнул?..».
Публикуется по книге: Седьмой съезд писателей СССР. 30 июня — 4 июля 1981. Стенографический отчёт. — М.: «Советский писатель», 1983.
Выступление Ю. Кузнецова состоялось на второй день съезда, в рамках вечернего заседания комиссии «Поэзия 70-х годов: социальный, нравственный и воспитательный пафос» (руководитель — С. С. Наровчатов).
В посмертном сборнике поэзии и прозы Ю. Кузнецова «Прозрение во тьме» (Краснодар, 2007) текст выступления был напечатан как статья с условным неавторским названием «О державности поэтического мышления».
Широкий отклик (в основном негативный) вызвал фрагмент о женской поэзии из этого выступления:
«…что бы мы не говорили о прекрасном поле, в поэзии для него существует только три пути: рукоделие (тип Ахматовой), истерия (тип Цветаевой) и подражание (общий безликий тип). Кто думает иначе, тот не понимает природы творчества.»
Ср. об этом в статье Кузнецова о любовной лирике «Союз души с душой родной» (1985):
«Когда был издан стенографический отчет VII Всесоюзного съезда писателей, на котором я говорил о державности поэтического мышления и в связи с этим определил Ахматову как тип поэтессы-рукодельницы, мне позвонил один модный стихотворец и полчаса (а это был телефонный монолог) метал громы и молнии: „Это безнравственно! Это всё равно, как если бы ты оскорбил мою мать!“
Безнравственно? Всё дело в том, что я нарушил „приличия“. С таким же успехом он мог обвинить в безнравственности мальчика из андерсеновской сказки, увидавшего короля таким, как он есть: „А король-то голый!“ Быть может, мальчик поступил неприлично (особенно со стороны тех, кто „одевал“ короля): ведь все считали короля одетым. А быть может, модному стихотворцу почему-то выгодно и удобно находиться в мире фиктивных ценностей.»
Несмотря на то, что после этого выступления поэт (отнюдь не справедливо) прослыл женоненавистником, Кузнецов придерживался высказанной тогда формулы до самого конца жизни, повторяя её неоднократно устно и в печати и даже цитируя своим студентам в Литературном институте, например, в рамках темы «Женственное начало в поэзии».
Статья была напечатана в журнале «Литературная учёба», 6, 1985 в рамках традиционной рубрики, под которой опытные поэты и критики (на этот раз Юрий Кузнецов и Наталья Лясковская) разбирают стихи молодых поэтов. Фактически разбор стихов молодых поэтов о любви Ю. Кузнецов предварил своим концептуальным эссе о любовной лирике вообще.
Само название взято из стихотворения Тютчева «Предопределение».
В домашнем архиве Ю. Кузнецова сохранилась машинопись статьи под названием «О ЛЮБВИ», которая, очевидно, легла в основу текста опубликованного в «Литературной учёбе» (жирным выделены фрагменты, не вошедшие в журнальную версию статьи):
«Любовь была не всегда. Она возникла вместе с культурой и представляет собою утончённое (культивированное) половое чувство. Все народы мира сохранили любовные песни. Любовь — „вечная“ тема поэзии. Стихи о любви всегда облагорожены красотой, они несут в себе красоту, как свет, который то сияет, то брезжит, но он есть. Ложь в любовных стихах скрыть нельзя, она непременно вылезет наружу, как ослиное ухо.
Кого Муза терпит, тому она прощает всё, даже грубость и побои, как она их прощала Есенину („Сыпь, гармоника. Скука… Скука…“).
В наш век духовных подмен и суррогатов, когда иерархия духовных ценностей поставлена с ног на голову, великий поток любовной лирики после Блока и Есенина стал мельчать, дробиться на мелкие ручейки, а то и уходить в песок. У Твардовского нет ни одного любовного стихотворения. Вероятно, на то была серьёзная причина, не позволившая автору „Василия Тёркина“ сочинять стихи о любви, а лгать он не хотел. То, что сейчас поют о любви по радио и телевидению, — откровенная безвкусица и пошлость. Отчего это произошло — вопрос сложный, во всяком случае, очевидно, что высота эстетического идеала, в общем и целом, упала почти до нуля. И не только эстетического идеала, но и нравственного.
В русском языке у глагола любить есть нравственный эквивалент: жалеть. Любить значит жалеть.
В западных языках, в частности, в английском глагол любить имеет волевой императив: хотеть. Любовь означает определённое действие, продолжающееся некоторое время. Хэмингуэй так и пишет о своих героях: „Они любили друг друга всю ночь“, то есть занимались сексом.
Но, как говорится, что немцу здорово, то русскому смерть и расслабление. Так волевой императив резко ощутим в некогда знаменитом любовном стихотворении Симонова „Жди меня, и я вернусь“. Гипнотическое „жди, жди, жди меня“ гипертрофирует личностное „я“ за счёт других, родных и близких, даже за счёт любимой женщины.
Жди меня, и я вернусь.
Не желай добра
Всем, кто знает наизусть,
Что забыть пора…
Если не желать добра, значит — желать зла. Это агрессивный эгоизм прозападного образца (некое волевое киплингианство со сжатыми челюстями), он чужд и не имеет ничего общего с <воззрением> русского народа на любовь.
В стихотворении Сурикова „Степь да степь кругом“, ставшем народной песней, заложена совсем иная, православная основа:
Ты, товарищ мой, не попомни зла…
А жене скажи слово прощальное,
Передай кольцо обручальное.
Пусть она по мне не печалится,
С тем, кто сердцу мил, обвенчается.
Про меня скажи, что в степи замёрз,
А любовь её я с собой унёс.
Для ямщика, православного человека, важно, чтобы всем после его смерти было хорошо. Он уносит любовь с собой, освобождая жену для нового счастья. Он глубоко понимает человеческую природу.
Ныне любовь опошлена, насаждается секс и откровенная порнография. Вместо жалости — культ насилия.
Всё это зло надо преодолеть, где бы мы ни были, дома и в пути. А преодолеть можно только верой, надеждой и любовью, которые завещаны нам нашими предками.»
Соображения, высказанные в первых двух предложениях приведённого выше текста, вошли в более позднюю статью Ю. Кузнецова о любовной лирике («Под женским знаком», 1987).
Можно обратить внимание, что из статьи были исключены упоминания о «русскости» и «православии» (вероятно, редакционная цензура).
Из ещё одной черновой машинописи с авторскими правками, сохранившейся в архиве поэта, следует, что на каком-то этапе текст статьи представлял собой ответы на некую анкету из четырёх вопросов (точные формулировки вопросов неизвестны):
«1. Любовная лирика необходима. \Составляет необходимое условие поэтического таланта. / Без неё никакой крупный поэт невозможен. „Как невозможен?“ — тут же спросит поклонник Твардовского. Но это уже будет вопрос из другой анкеты. А поклонник пусть призадумается — [отчего его любимый] \если крупный/ поэт прошёл \как слепой/ мимо самой человечнейшей вечной темы, может, тут что-то не так? \Может, тут какой-то подвох?/
2. Путь русской любовной лирики блистателен, но [столь же очевидно, что] после Блока и Есенина он стал [ветвиться, раздробляться] \дробиться и распыляться/ [и оскудевать]. Если раньше любовная лирика поэта открывалась \в поэте/ в объёме его творчества, как золотая жила, то нынче она едва мерцает отдельными мелкими вкраплениями. [Спасибо и на этом.] Но, как говорится, мал золотник да дорог. Так инстинкт крупного поэта заставил позднего Заболоцкого [написать] \создать/ цикл „Последняя любовь“. Без него его творчество [<не было бы> цельным и хромало бы зияющим] \зияло бы/ провалом.
3. [О современных поэтах говорить много не приходится. Они все] \Современные поэты, к несчастью,/ зияют. Мелькнут две-три удачи, особенно по молодости, и это всё. \А/ почему [так]? Или поэты забыли про вторую половину человечества? [Да нет. О любви написано необозримое море посредственных стихов. Но как-то стыдно читать их, имея перед собой высокие образцы классики. Или эта вечная тема не по плечу нашим поэтам?] \Или муза убегает от них? Или их талант страдает каким-то органическим изъяном?/ Похоже на то, что она им не даётся. Кого муза любит, тому она прощает многие недостатки. Простила же она грубость [нашему] пленительному лирику, написавшему „Сыпь, гармоника. Скука… Скука…“. Муза, как женщина, не терпит только фальши. А любовное чувство подделать нельзя, это сразу видно \по стихам/. [На любовных] стихах \Стихи о любви/ как раз и выявляется целен ли [поэт и] подлинно ли его чувство, \а если брать шире, целен ли талант поэта/.
[Не стану говорить] об эстрадных талантах, подлинность которых весьма сомнительна, \в этой связи говорить не приходится,/ Коснусь женской поэзии. Мне она представляется побочным явлением, а [его] оценки [подчас непомерно раздутыми]\этому явлению завышенной/. Вспомним высказывание Блока после [того, как его посетила молодая поэтесса] \визита молодой поэтессы/. „Когда пишет мужчина, он смотрит на бога. Когда пишет женщина, она смотрит на мужчину“. [Кто из поэтесс не пишет о любви! Но] Духовный потолок [их] \наших поэтесс/ как бы срезан невидимыми ножницами. „Отпусти-ка меня, конвойный, прогуляться до той сосны!“ Это Цветаева… Какое женское движение! И как мало ему нужно пространства! Ровно настолько, чтобы не оторваться от [мужчины] \предмета, который притягивает/. Кстати, о пространстве. От скуки интересно понаблюдать за мухой. \Вот она летит и назойливо жужжит. Но тут ассоциаций много!/ Вот она садится и часто-часто потирает лапками — совсем как пьяница, предвкушая выпивку. А вот она кокетливо одёргивается, вращает головкой и грациозно трогает лапку лапкой. — [по стихам] \У/ Ахматовой \в стихах/ много рассыпано таких жестов ручками. \Странно, но подобные/ [трогательные жесты] \женские движения/ можно обнаружить и в любовной лирике В. Соколова, да и не только у него. Что ж! \Это, конечно, странно. Но что тут поделаешь!/ Хотя жест — это не порыв, а всё-таки живое движение [\, хотя и ограниченное. Но пусть оно ограничено, даже замкнуто,/] Спасибо и на том.
4. В творчестве поэта \(возьму пример Тютчева)/ всё связано — и любовная страсть:
И сквозь опущенных ресниц
Угрюмый тусклый огнь желанья.
и общее воззрение:
Умом Россию не понять.
Аршином общим не измерить…
В этом цельность поэта.»
Наконец, в наиболее близкой к журнальной версии авторской машинописи, которая так и озаглавлена «Союз души с душой родной», есть следующие отличия от принятой нами редакции:
«На вечную тему любви писали все: и лирики, и эпики. [И все преклонялись перед женщиной, воздавая ей по обстоятельствам хвалы и проклятия, что, в общем, одно и то же.] Не бывает крупного поэта без стихов о любви…»
«…Чем выше поэт, тем выше его идеал. [Поэтому, когда такие поэты лгут, им веришь, а когда они пугают, то действительно страшно.]…»
«…Что касается подборки молодых, то я не нашёл в ней ни одного цельного стихотворения, \кроме/ отдельных удачных строф и строк, но этого мало. Поэтому я ограничусь беглыми замечаниями…»
«Есть два примера, как не надо писать о любви. Это авторы В. Киктенко и О. Павловский. Первый рассуждает на тему, вместо того, чтобы чувствовать и переживать, а второй имитирует страсть при помощи [условностей: ] вычурных метафор и грамматических периодов. То, что это не поэзия, а проза, выдаёт [такое предложение] \такой обрывок фразы/: „… и у берега мелко было“, причём „мелко“ — стоит на конце строки, которая рифмуется.
И. Хролова создает замкнутое, типично „женское“ пространство, но творить можно и на нём, если автор перестанет подражать то Цветаевой (стих. „Мне любви дары данайские…“), то вашему покорному слуге (стих. „Сквозь подошвы твои прорастает трава…“)…»
«….мне позвонил один модный стихотворец…» — в авторской машинописи прямо сказано, что речь идёт о Евгении Евтушенко:
«Когда был издан стенографический отчет VII всесоюзного съезда писателей, на котором я говорил о державности поэтического мышления и в связи с этим определил Ахматову как тип поэтессы-рукодельницы, мне позвонил Е. Евтушенко и полчаса (а это был телефонный монолог) метал хромы и молнии: „Это безнравственно! Это всё равно, как если бы ты оскорбил мою мать!“
Безнравственно? Всё дело в том, что я нарушил „приличия“. С таким же успехом он мог обвинить в безнравственности мальчика из андерсеновской сказки, увидавшего короля таким, как он есть: „А король-то голый!“ Быть может, мальчик поступил неприлично (особенно со стороны тех, кто „одевал“ короля): ведь все считали короля одетым. А быть может, Е. Евтушенко почему-то выгодно и удобно находиться в мире фиктивных ценностей…»
Ср. в недавней статье Е. Евтушенко о Ю. Кузнецове («Сирота во чреве материнском» // «Новые известия», 28 июня 2013), пожилой уже «модный стихотворец» вспоминает:
«Он, недавно заявивший, что существует лишь три типа женской поэзии: рукоделие типа Ахматовой, истерика типа Цветаевой и, наконец, общий безликий тип, написал пронзительные стихи о любви, вознёс свою Батиму надо всеми и даже над собой!
Когда я мягко сказал ему: „Юра, ну как вы можете так мизантропически отзываться о наших лучших поэтах-женщинах и потом так высоко и нежно о своей любимой?“, он прямо-таки зарычал на меня: „Да потому что я совсем другой, чем все вы! Просто другой, и всё! И вы меня никогда не поймёте“. Но книжками мы с ним всё-таки обменивались.»
Известно, что в юности Кузнецов увлекался в том числе и стихами Евтушенко (см. ниже комментарии к автобиографической повести «Зелёные ветки») и даже отправлял ему свои стихи (см. В. Нежданов. Он причащался Божьим словом // Звать меня Кузнецов. Я один. — М.: Литературная Россия, 2013).
Публикуется по: «Литературная газета», 46 (5164), 11 ноября 1987.
Эссе было опубликовано под рубрикой «Иронический ракурс» вместе с ответной статьёй Дмитрия Урнова «Знаки на любой вкус». Публикация сопровождалась врезом от редакции под названием «Два взгляда на одну проблему»:
«Мы затрудняемся однозначно сформулировать проблему, разные мнения на которую высказывают известный поэт Юрий Кузнецов и известный литературовед Дмитрий Урнов. С уверенностью можем сказать, однако, что оба материала оказались вполне достойными быть напечатанными под рубрикой „Иронический ракурс“, недавно появившейся, но уже вызвавшей большой интерес читателей…».
Дмитрий Урнов в упомянутом отклике на статью Ю. Кузнецова, в частности, писал:
«Юрий Кузнецов — молодец, он глядит в корень и рубит сплеча. Так и надо! Если человеческого языка люди не понимают, то приходится употреблять язык особый, и Юрий Кузнецов владеет таким языком. <…> Раньше это называлось — эпатаж, теперь называют шоковой терапией, но от обычных возмутителей спокойствия Юрий Кузнецов отличается: в своём стремлении Ирода переиродить он искренен, сам верит в то, чем выводит нас из себя.
Ведь не может же лукавить человек, впадающий в противоречие с самим собой столь очевидным образом на пространстве примерно пяти печатных страниц. „Вот куда смотрит женщина“, — утверждает Юрий Кузнецов, а сам чуть раньше привёл строки, показывающие, что и мужской взгляд может быть устремлён туда же (ср. „Он снова тронул мои колени…“ и „О, позволь руке скользнуть…“). Для противоречий на таком узком пространстве, где и развернуться негде, по выражению самого Юрия Кузнецова, требуется самозабвение.
Самоотдача необходима и для того, чтобы, читая других, не видеть, что у них написано. Так, первый абзац статьи Юрия Кузнецова представляет собой изложение в сокращённом виде первого абзаца статьи „Двуполые существа“, помещённой (конечно!) в мифологической энциклопедии и принадлежащей С. Токареву. Посмотрите сами, как Юрий Кузнецов эту статью прочёл и как ею воспользовался. Возможно, самое начало статьи поразило Юрия Кузнецова настолько, что дальше он не стал читать, и это позволило ему наметить свою оригинальную эволюцию „земной любви“ — с утраченным андрогинным раем. Между тем в статье С. Токарева сначала излагаются мифы об андрогинах и гермафродитах, а затем даётся их историческое объяснение, в котором собственно двуполость играет последнюю роль, если вообще играет (что же касается Стендаля, авторитетом которого Юрий Кузнецов тоже вроде бы подкрепляет свои выводы, то он и вовсе говорит о другом — не о любви, а о „науке“ любви, об изощрённой эротике). Таким образом, Юрий Кузнецов сам создал миф, и для этого — при наличии-то общедоступных научных сведений! — нужен, разумеется, энтузиазм.
Увлечённость нужна и для того, чтоб выдвигать тезисы, подобные тому, которым Юрий Кузнецов свою статью завершает: „Вся русская литература началась под… женским знаком“. Источники этой идеи в свою очередь известны, но мы их называть не будем, поскольку они несколько одиозны, а укажем лишь, что Александр Блок шёл именно от этих источников, когда писал: „О, Русь моя! Жена моя!“. Всё это своего рода термины, в которых на рубеже XIX–XX вв. излагалась целая историософия, и согласно этой историософии у России суть женская и просто бабья (ср. Н. А. Бердяев. О „вечно бабьем“ в русской душе. — прим. Евг Б.). Почему же Юрий Кузнецов сам черпает из того источника, а другим не позволяет? А ничего тут странного нет: малость забылся человек.
<…> Хорошо зная и понимая людей, которых никакими доводами не убедишь, Юрий Кузнецов оперирует домыслами, притом гротескно-грандиозными: следуя один за другим, они оглоушивают читателя. Под натиском броских и не подтверждаемых ничем положений читатель не успевает прийти в себя и опомниться, как ему дают по мозгам очередным афоризмом: „Корневая система искусства едина“. Вы не успеваете спросить: „В каком смысле?“ — как вам уже говорят о „земной любви“; не успели вы разобраться с любовью, какая она бывает, кроме земной: лунной, марсианской, вене… простите, поневоле будешь заговариваться, потому что любовь — позади, а вам внушают насчёт искусства, что оно, видите ли, искус, причём, наш искус — это не то, что их искус, у нас… Постойте, у них ведь никакого „искуса“ вообще нет, там слово другого корня! А уж если ссылаться на „Фауста“, то разве не начинается он с того, что потусторонние силы мобилизуются на искушение человека? А вам говорят: „Пространство рождает звук“. Какой звук? Почему рождает?! А вы послушайте: „Притом эхо — женщина… Пушкин прекрасно знал об этом“… Что же это доказывает? А вам говорят: „Вот они, женские знаки русской поэзии!“. Собрав последние силы, вы, быть может, спросите: а… а почему же русской, когда Эхо, Рифма, Муза вроде бы совсем не русского происхождения, но куда там! „Вот они, наши странности“.
<…>
При всём раздражении, какое вызывается тем, что он говорит, досадовать нам надо прежде всего на самих себя. Потому что отослать его некуда! Нет работ по вопросам, которые он ворошит, как ему угодно. А раз нет работ, то есть не имеется серьёзных ответов на вопросы, которые-таки существуют, то, как говорится, не угодно ль этот финик нам принять?
Правда, совсем недавно ученик Д. Д. Благого, профессиональный пушкинист В. А. Сайтанов сделал доклад о стихах, посвящённых А. П. Керн, как о „пробуждении“ после очередного духовно-психического кризиса, пережитого Пушкиным. Да-да, психического — „тоска“, на которую время от времени жаловался поэт, должна, судя по всему, называться на медицинском языке циклотимией, но попробуйте назвать — рта нельзя было раскрыть при попытке коснуться такой темы. А раз серьёзно говорить нельзя, то на пустом месте можно, по крайней мере, шаманствовать, то есть говорить невесть что, толкуя те же стихи „Я помню чудное мгновенье…“ в любом ключе, не замечая или не желая замечать, что сказано у Пушкина — что, в частности, речь у него идёт не о призраке или видении („Об этом знал Пушкин“ — Ю. Кузнецов), а как раз наоборот — о реальности, о том, что вдруг после гнетущего состояния стало реальностью и вызвало и вдохновение, и слёзы, и любовь.
Для защиты от упрёков Лермонтова в женственности, Есенина — в самолюбовании, Ахматовой — в пристрастии к лестной лжи, Цветаевой — в истерии Юрий Кузнецов дал очень удобный повод для тех, кто падок на подобные подвохи. Защищать от таких упрёков гораздо легче, чем взять и написать, изучив проблему, о лермонтовской инфантильности, есенинском позёрстве и тому подобных проблемах, сугубо профессиональных и очень важных, так написать, чтобы уж болтать на ту же тему стало никому не повадно. А так — что ж, раз нигде и ничего толкового об этом прочесть нельзя, то остаётся слушать, что кому в голову взбредёт…»
В архиве Ю. Кузнецова сохранилась авторизованная рабочая машинопись статьи «Под женским знаком», датированная 3 апреля 1987 г.
Публикуется по материалу Аллы Киреевой «Поэзии парное молоко», опубликованному в журнале «Юность», 2, 1987, где ответы поэтов на вопросы анкеты предваряют следующие слова:
«…Так как же всё-таки отличить поэзию от заменителя, подделки? Интересно, а что думает по этому поводу Расул Гамзатов? Что бы сказали Булат Окуджава и Евтушенко? Олег Чухонцев, Д. Самойлов, М. Алигер? А. Жигулин и М. Матусовский?
Меня охватила радостная жадность: я их всех спрошу! Я поговорю с каждым! И — поговорила. Я послала поэтам письма, в которых были и такие вопросы: 1) Как отличить истинную поэзию от умелой подделки? 2) Кто ваши учителя в поэзии и за что вы им благодарны?
Стали приходить ответы. Собрав их, я убедилась, что обладаю уникальным материалом. Живым, непростым, не менее, чем стихи, приоткрывающим сокровенное, личное. Материалом, как бы приближающим нас к поэту, к его внутренней жизни.
Каждая анкета, ну, может быть, за небольшим исключением (но и в исключениях что-то есть!) походит на своего автора, она как бы объёмнее, рельефнее выделяет приметы личности. Подчёркивает их. Приглядитесь внимательнее, и вы увидите не только личностность анкет, но и их глубокую связь со стихами.
Кроме этого, в каждой анкете проявляются черты характера: благородство и скромность, растерянность и уверенность, раскованность и зазнайство, недюжинный ум и простоватость. Некоторые сомневаются вслух, высказываются предельно откровенно, иные как бы отмахиваются от вопросов…».
Помимо Юрия Кузнецова в журнале приведены ответы Андрея Вознесенского, Расула Гамзатова, Евгения Евтушенко, Виталия Коротича, Булата Окуджавы, Владимира Соколова.
В архиве поэта найдена не датированная рабочая машинопись без заглавия, представляющая собой дословно ответ на первый из вопросов данной анкеты:
«Истинная поэзия от подделки отличается структурой. Старое сравнение алмаза со стеклом. Алмаз сияет сам собой. [Во тьме] \В сумерках/ над ним возникает купол сияния, чего не происходит со стеклом. Для этого нужно, чтобы на стекло упал свет \солнца или хотя бы/ луны. Оно отражает чужой свет. В подделке нет своего света, она отражает чужой. Поэтому из тьмы веков сияет только подлинное искусство, а не подделки.»
Статья взята из книги «Слово исповеди и надежды: Письма русским писателям» (М.: Мол. гвардия, 1990), составленной критиком Вячеславом Огрызко. Он попросил каждого из участвующих в сборнике писателей охарактеризовать приходящие к ним письма читателей и поделиться самыми интересными образцами этой почты для соответствующей книги.
Юрий Кузнецов вместе с данной статьёй предоставил для публикации письмо к нему литературоведа из Донецка Владимира Фёдорова, начинающееся следующими словами:
«Дорогой Юрий Поликарпович! Есть легенда об уличном акробате, который, не зная молитв, чтобы выразить благодарность Богоматери, сделал перед её иконой то единственное, что он умел, — ходил колесом, крутил сальто-мортале и под. И никто не называл это кощунством.
Прочитав Твою книгу, я написал письмо, но увидел (разглядел), что это куча банальностей и что это — не мой „жанр“. И вот я посылаю единственное, что я более или менее умею, — научную работу (в миниатюре). Не отвергай моей благодарности…» (Далее следует литературоведческая статья о поэзии Юрия Кузнецова, озаглавленная в сборнике — «Мир существует поэтически»).
Публикуется по материалу: Кубинский дневник Юрия Кузнецова //Литературная Россия. — М., 2009. — 23. — 26 нюня.
Данный текст был использован в материале в качестве своего рода предисловия к впервые публикуемым страницам кубинского дневника поэта:
«Думается, что самым достоверным и адекватным предисловием к публикуемым ниже записям из „кубинского“ дневника Юрия Кузнецова станут воспоминания самого Кузнецова, которые почти дословно в такой форме вошли в документальный фильм 1990 года „Поэт и война“. Текст воспоминаний публикуется по рукописи автора. Вероятно, Кузнецов специально готовился для упомянутого документального фильма и рукопись относится к тому же 1990-му году…».
Выступление Ю. Кузнецова на общем собрании Московского отделения Союза писателей РСФСР, состоявшемся 5 ноября 1991 года, печатается по: «Литературная Россия», 22 ноября 1991, 47.
Под статьёй на той же газетной полосе располагается следующая информация:
«Выписка из резолюции общего собрания поэтов МО СП РСФСР от 5.11.1991 г.:
Общее собрание творческого объединения поэтов постановляет:
Просить правление и секретариат МО СП РСФСР рассмотреть и решить вопрос:
— о расформировании творческих объединений переводчиков, детских и юношеских писателей, критиков, драматургов, а также рассмотреть вопрос:
— о выводе из МО СП РСФСР переводчиков, детских и юношеских писателей, критиков, очеркистов, публицистов, кинодраматургов.
Просить общее собрание творческого объединения прозаиков МО СП РСФСР поддержать наше решение.
Для сведения. Общее собрание творческого объединения прозаиков МО СП РСФСР состоялось 6.11.1991 г. Оно единогласно поддержало решение собрания поэтов.»
Публикуется по: Литературная Россия. — М., 1991. — 49. — 6 декабря.
«Размышления поэта» (с таким подзаголовком эссе было опубликовано в газете) были напечатаны под рубрикой «В контексте времени».
В домашнем архиве Ю. Кузнецова сохранилась недатированная авторская машинопись «ЛЕРМОНТОВ И РЕВОЛЮЦИЯ» (без подзаголовка), которая содержит следующие отличия по тексту от опубликованной редакции:
«…Но я хочу рассказать вкратце печальную историю двух его стихотворений — „Парус“ и „Выхожу один я на дорогу…“, которая вышла [из онтологических глубин] на поверхность нашего века.
Первое стихотворение — дневное, солнечное, второе — ночное, звёздное…»
«…Итак, „я ищу свободы и покоя“, — вот формула русского бытия, и она принадлежит душе и перу Лермонтова.
Но странное дело!..»
«…Сей адский призрак вызвал в мире живых социальные бури. Предчувствуя их, байронически настроенный Лермонтов направил свой „Парус“ в открытое море. Теперь же чужая идея-призрак развернула этот парус к родным русским берегам…»
«…Но Лермонтов искал свободы и покоя и нашёл их. А что же обнаружили другие? Тоже ничего, ничего хорошего…»
«…Это Есенин, 1924 год. Уже тогда они предчувствовали сегодняшний беспредел…»
«… А покой выродился до уюта, да и того не оказалось. Блок чётко определил:
Уюта — нет. Покоя — нет.
Блок бредил музыкой революции. Именно бредил. На самом деле у русской революции не было русской музыки. Мятежная братва, герои и романтики революции, пели переводной „Интернационал“ (у русской революции не было русской музыки!) и во всё горло кричали: „Грабь награбленное!“…»
«…Люди Флинта, инфантильные мальчики, воспевали стройки коммунизма. Что они, вернее, их дети, поют сейчас, под рев и грохот дебильной рок-музыки, разобрать невозможно, но только не „Интернационал“, хотя, конечно, интернациональное — без лица и голоса. И все они, как и встарь, орут пореволюционному: „Грабь награбленное!“…»
Публикуется по: «День» (газета духовной оппозиции), 5–11 июля 1992 г. 27 (55).
Материал, посвящённый разгону митинга оппозиции у Останкинской телебашни 22 июня 1992 г., имел общее заглавие «Били писателей», которое в меньшей степени относится к тому, что высказал в его рамках именно Юрий Кузнецов, поэтому текст выступления поэта на страницах газеты даётся нами под условным названием «Сгинь, нечистый дух!» (по одной из заключительных фраз).
Публикуется впервые по авторской машинописи, сохранившейся в архиве поэта. Машинопись не датирована, но из текста понятно, что она относится к моменту выхода в свет переиздания трёхтомного труда А. Н. Афанасьева «Поэтические воззрения славян на природу» (М.: Современный писатель, 1995), редактором и вдохновителем которого был Юрий Кузнецов.
Фрагмент статьи вошёл в аннотацию (скорее всего, составленную самим Кузнецовым) к указанному изданию, текст которой ниже приводим полностью (ср. особенно второй абзац):
«Историк и фольклорист Александр Николаевич Афанасьев (1826–1871 гг.) весьма широко известен как издатель „Народных русских сказок“. Он был глубоким исследователем славянских преданий, верований и обычаев. Итогом его многолетнего исследовательского опыта явились „Поэтические воззрения славян на природу“ — фундаментальный труд, посвящённый историко-филологическому анализу языка и фольклора славян в связи с языком и фольклором других индоевропейских народов. Его труд до сих пор не превзойдён в мировой науке о фольклоре. Ему значительно уступают известные у нас „Золотая ветвь“ Дж. Фрэзера и „Первобытная культура“ Эю Тэйлора.
Книга Афанасьева выявляет живые связи языка и преданий, более того, воскрешает основы русского мышления, что особенно важно сейчас, когда язык и мышление русского человека изуродованы газетными штампами, блатным жаргоном и сленгом всякого рода, замусорены иностранными словами.
К ней обращались разные поэты и писатели: А. К. Толстой и Блок, Мельников-Печерский и Горький, Бунин и Есенин. Особенно последний.
Настоящее издание последовательно воспроизводит все три тома „Поэтических воззрений“, вышедших ещё при жизни автора в 1865–1869 гг. Они переведены на новую орфографию с некоторым сохранением особенностей старого правописания, чтобы дать почувствовать вкус и аромат словесных оборотов ушедшей эпохи.
Книга рассчитана на широкий круг читателей.»
Публикуется по: Литературная Россия. — М., 1999. — 50. — 24 декабря.
Статья напечатана под рубрикой «байки». Чуть позже без изменений текст был перепечатан в журнале «Мир Севера» (М., 2000, № 1).
Впервые опубликовано: Наш современник. — М., 2004. — 1. — в подборке материалов «Под знаком совести» (под рубрикой «Память»), посвящённых кончине Юрия Кузнецова, среди которых — последние стихи Ю. Кузнецова, его статья о русской поэзии «Воззрение», отклики друзей на смерть поэта. В этой журнальной публикации статью сопровождал врез от редакции:
«Эти глубочайшие размышления о русской поэзии, законченные Юрием Кузнецовым за несколько дней до смерти, явились, в сущности, его завещанием. Может быть, иные из читателей не согласятся с его мыслями. Но как бы то ни было, любое откровение выдающегося поэта XX века останется в нашей духовной жизни навсегда.»
Статья «Воззрение» была подготовлена Юрием Кузнецовым в качестве предисловия к большой, итоговой книге своих избранных стихотворений и поэм «Крестный путь», которая готовилась для печати в начале 2000-х в издательстве «Андреевский флаг» и должна была стать знаком «прорыва в Третье тысячелетие» поэзии Юрия Кузнецова, но в итоге вышла уже посмертно в 2006 году в издательстве «СоВа» с искажённым заглавием «Крестный ход».
По воспоминаниям поэта Валерия Михайлова, Кузнецов в какой-то момент предлагал ему написать вступительную статью к готовящейся книге:
«Осенью 2001 года я попросил Кузнецова дать подборку стихов в казахстанский литературный журнал „Нива“, издающийся в Астане (я там жил тогда). Он обещал. И сдержал обещание — прислал новые стихи. Они вышли в февральском номере „Нивы“ за 2002 год. Я написал к ним небольшую врезку <…>:
„В его поэзии клубятся русские мифы, а теперь в ней явственно проступает душа-христианка. До него никто с такой мощью не захватывал русскую душу в её целокупности — от преисподней, языческой и земной глубины до высочайших, небесных проявлений духа. И свыше данную нам судьбу он прозрел сердцем и словом пророка.
Теперь уже очевидно, что Кузнецов — великий русский поэт. Его имя в первом ряду русской и мировой поэзии. Его голос перекликается с Гомером, Данте, Пушкиным, Лермонтовым…
Великое всегда тайна. Она непостижима и, вероятнее всего, остаётся навсегда неразгаданной и для призванного ею. Поставим вопрос прямо: зачем нашему лукавому и страшному веку дан поэт столь невиданной силы? Ответ может быть только один: затем чтобы выразить тот неумолимо совершающийся в мире переход, который святыми отцами Церкви назван последними временами. Дешёвый политиканский оклик начала XX века: „С кем вы, мастера культуры?“ давно уже сменился сущностным вопросом: „С кем ты, человек? С Христом или с антихристом? С Богом или с дьяволом?“ И Кузнецов своей поэзией и судьбою даёт русский ответ“.
Я отослал Юрию Поликарповичу журнал, а через несколько месяцев приехал в Москву, Договорились встретиться у гостиницы казахстанского посольства на Чистых Прудах.
<…> В зале у проходной неожиданно увлёк меня в сторону, тяжело, словно бы недовольно буркнул:
— Поговорить надо.
Далее последовала продолжительная пауза.
— Я прочитал твою заметку… — тем же тоном начал Кузнецов. — Даже её ксерокопировал (тут мне стало смешно — так забавно было услышать из уст Кузнецова это нелепое импортное словцо)… Не потому, — проворчал он, — что ты меня там великим назвал (он поморщился)… Мысли там глубокие. Ты вот что… я книгу готовлю, самую полную, стихи и проза… ты напиши к ней предисловие.
Признаться, я немного оторопел от этого неожиданного предложения, прозвучавшего, впрочем, вполне серьёзно.
— Что же, тут в Москве написать некому? — брякнул я Юрию Поликарповичу. — Вон, Кожинов о вас всё время пишет…
— У Кожинова всё по-научному… — пробурчал Кузнецов.
— А Коля Дмитриев?.. (Н. Дмитриев написал обстоятельное предисловие к его недавней книге „До последнего края“.)
— У Дмитриева мне пришлось многое повычёркивать. И всё равно… кое-что осталось! Он ставит меня рядом со Смеляковым (возмущённо). Я и Смеляков! Разве так можно?! <…> А он даже не понимает…
Вот такой вышел разговор… Я тогда пообещал Кузнецову, что напишу. Договорились: пришлю к осени. Но… события, что случились потом в моей жизни, отодвинули всё на свете. И к установленному сроку предисловия я не написал.
<…>
Мало Кузнецову уже оставалось времени на Земле. Видно, пождал-пождал он меня, а там вдруг книгу срочно решали издать (но опять не издали) — да и сам сел за стол и написал „Воззрение“…» (В. Михайлов. Крестный путь Юрия Кузнецова // Мир мой неуютный: Воспоминания о Юрии Кузнецове. — М.: Литературная Россия, 2007).
Статья «Воззрение» является своего рода завещанием поэта своим читателям (ср., например, формулировку: «В общих чертах я обозначил тот образный массив, который пусть имеет в виду читатель, приступая к моим стихам…»), в ней сжато представлен итог размышлений поэта над русской поэзией. Если сравнить эту статью с двумя предыдущими, написанными в жанре «от автора» для книг избранных стихотворений и поэм (две версии статьи «Рождённый в феврале под Водолеем» — 1977 и 1989 гг.), то заметно усиление внимания к понятиям мифа и символа, сквозь призму которых рассматривается вся история поэзии и, конечно, собственное творчество («Я поэт с резко выраженным мифическим сознанием»).
Относительно заглавия статьи — «Воззрение» — стоит упомянуть, что, по воспоминаниям писательницы Веры Галактионовой, был момент, когда Кузнецов советовался с ней, какое лучше подобрать русское слово для названия своего кредо (Credo). Вероятно, на итоговый вариант заглавия повлияло и то, какое большое значение Кузнецов придавал труду А. Н. Афанасьева «Поэтические воззрения славян на природу», который со значением упомянут в кузнецовском «Воззрении»: «Так я открыл свою поэтическую вселенную. К этому времени я прочитал три тома А. Н. Афанасьева „Поэтические воззрения славян на природу“, и уверился в себе…».
В архиве поэта сохранилась недатированная машинопись статьи «ВОЗЗРЕНИЕ» с рукописными правками. Ниже приведём несколько фрагментов (вычеркнутое или заменённое в итоговой редакции выделено жирным):
«…Обычно этот дар дремлет во всех людях, как [горючий материал] \горючее вещество/…»
«…Однажды [„земной“] \„изобразительный“/ поэт Бунин наткнулся на иное пространство. [Он наткнулся на него случайно в] стихотворении „Псковский бор“…»
«…Пушкин [воспитывался в лицее и] знал о народе понаслышке, от няни. Недостаточность дворянского воспитания восполнял чтением русских сказок. \„Что за прелесть наши сказки! — восклицал он. — Каждая — целая поэма“./ [В лучшем случае он их воспринимал, как поэмы, то есть, как выдумки. Это сухое просветительство, [лишённое воображения]] \А всё равно выдумка! Как ни крути — ложь/…»
«…В \обыденное пространство/ „Пиковой даме“ [совмещены два пространства: обыденное и мифическое] \дважды вторгался миф в образе мёртвой старухи./…»
«…Тютчев [ — пантеист, перечисление его стихотворений, порождённых мифическим сознанием, заняло бы много места.] в полной мере обладал мифическим сознанием. Назову \только/ некоторые…»
«…Я хотел [сделать] невозможное — [придать переносному смыслу метафоры прямое значение] \реализовать метафору в одном прямом значении/…»
«…[Конечно, костёр рябины не горит.] \По Есенину выходит, что костёр рябины горит, только вот согреть никого не может. Ложь очевидная и самозабвенная! Ибо/ Горит настоящий костёр. Как у Полонского:
Мой костёр в тумане светит,
Искры гаснут на лету.
\Но/ Я \страстно/ хотел, чтобы \какой-то/ костёр рябины \„костёр зари“ (тоже есенинский образ)/ перекинулся искрами на солому и та вспыхнула. Это можно написать, но кто этому поверит? \Барон Мюнхгаузен?../
[Кто поверит Есенину, когда у него:
Головой разможжась о плетень,
Облилась кровью ягод рябина…?
Это метафора, и ничего больше.] Только один раз Есенину удалось чудо…»
«В последнее время мою [„музу“] \дремоту/ тянет к строгой русской классике…»
«В моих стихах много чего есть: философия, история, \[интимная лирика]/, [личная] \собственная/ биография, но главное — русский миф, и этот миф — поэт…»
«Слепым сгустком такого тумана является известное выражение Аполлона Григорьева „Пушкин — солнце русской поэзии!..“» — Выражение это приписано Ю. Кузнецовым Ап. Григорьеву по ошибке, на самом деле оно принадлежит Владимиру Одоевскому. Ср. в его отклике на смерть А. С. Пушкина, который был напечатан 30 января 1837 г. в газете «Литературные прибавления» (приложение к газете «Русский инвалид»): «Солнце нашей поэзии закатилось! Пушкин скончался, скончался во цвете лет, в средине своего великого поприща!.. Более говорить о сем не имеем силы, да и не нужно: всякое русское сердце знает всю цену этой невозвратимой потери, и всякое русское сердце будет растерзано. Пушкин! наш поэт! наша радость, наша народная слава!.. Неужели в самом деле нет уже у нас Пушкина! к этой мысли нельзя привыкнуть! 29-го января 2 ч. 45 м. пополудни».
Ап. Григорьеву же принадлежит другое, не менее одиозное в глазах Кузнецова, выражение: «Пушкин — наше всё» (см. в настоящем томе статью «О воле к Пушкину», 1980).
В раздел вошли те из статей (а практически все статьи Ю. Кузнецова написаны как эссе), рецензий и выступлений Ю. Кузнецова о жизни и творчестве отдельных современных ему поэтов (писателей), которые были написаны самим Кузнецовым, с сохранением его авторского стиля.
Обзор стихов, пришедших в редакцию краевой газеты «Комсомолец Кубани», где в то время работал Юрий Кузнецов. Опубликовано в «Комсомольце Кубани» (Краснодар), 152, Среда, 4 августа 1965 г.
Эссе о поэзии Ярослава Смелякова (заглавие условное) было подготовлено Ю. Кузнецовым в конце 3-го курса Литературного института в качестве годовой курсовой работы по предмету «Советская литература».
Публикуется впервые по пронумерованной авторской машинописи, хранящейся в домашнем архива поэта. Первая страница и, соответственно, заглавие работы, не найдены. Однако в архиве Литературного института хранится отрицательный отзыв на эту работу, поставивший под вопрос переход Кузнецова на 4-й курс. Ниже приводим полностью этот отзыв, написанный В. С. Сидориным, который в то время вёл в Литинституте курс «Текущей советской литературы»:
«Курсовая работа Ю. Кузнецова о поэзии Смелякова претенциозна, начиная с ложного тезиса, вынесенного в заглавие. Откуда такая недоброжелательная поза, такой эстетско-формалистический „пафос“ разоблачения поэта? Для этого автору понадобилось взять цитаты из Флобера, Лессинга и Л. Толстого, чтобы ими (цитатами) доказать „внешний реализм“ у автора поэмы „Строгая любовь“ (о ней в рецензии ни слова!), у автора превосходных стихов, таких, как „Наш герб“, „Милые красавицы России“, многих — в том числе и искажённо представленных рецензентом — „Хорошая девочка Лида“, „Пряха“, „Если я заболею“. Видеть в этих стихах „подделку“, „поверхностность“, „подмену внутреннего зрения внешним“ — значит совершать подмену правды о поэте предвзятым оригинальничаньем. Автор постарался занять такую позицию по отношению к поэту, чтобы и самому запутаться, и читателя эпатировать, уже не разбираясь в средствах („маскировка“, „поэт изобразил замаскированного под работягу иностранного шпиона“, тон недоброжелательства, демагогии: „Что ж, будем бдительны“). Произвольны и субъективны комментаторские приёмы критика. Вольно рецензенту не любить того или иного поэта, романиста, драматурга. Но есть критерий стремления понять, уразуметь творчество рецензируемого художника, пафос субъективности согласовать с пафосом объективности. Ю. Кузнецов подменил анализ наскоком предубеждённого человека. Видимо, автору придётся поучиться даже такту и тону критического отношения к материалу. Эту работу, весьма произвольную, я засчитать за годовую курсовую не могу. Автору предлагаю написать курсовую (на любую тему курса) заново.
21 июня 1968 г.».
Из текста отзыва следует, что работа могла называться, например, «Внешний реализм в поэзии Ярослава Смелякова» и была написана не позднее июня 1968 года.
Отзыв на книгу: «Гагиев Б. На ладони детской. Стихи. Перевод с осетинского В. Гончарова. 10 000 экз.». Был опубликован под рубрикой «Перед выходом в свет (сообщают редакторы)» в газете «Книжное обозрение», 32, 9 августа 1974 г. Написан Ю. Кузнецовым как редактором отдела национальных литератур издательства «Современник» (Москва), где и вышла представляемая в отзыве книга.
Текст объединяет в себе две (1978 года и 1981 года) из трёх статей Ю. Кузнецова, посвящённых поэту Николаю Ивановичу Тряпкину (1918–1999). Такое текстологическое решение связано с тем, что вторая статья по содержанию почти полностью поглощает собою первую, при этом, как более поздняя, точнее отражает последнюю авторскую волю. Таким образом, за основу взят текст, опубликованный в альманахе «День поэзии — 1981» (М.: «Советский писатель», 1981), который так и назывался «Певец самоцветного слова». При этом в сносках мы даём фрагменты текста из первой статьи, не вошедшие в текст 1981 года. Эта, более ранняя, статья носила название «Н. И. Тряпкину — 60 лет» и была опубликована в «Литературной газете», 1, 1 января 1979 г., где под рубрикой «Поздравляем юбиляров» ей предшествовало поздравление Николаю Тряпкину (род. 18 декабря 1918) от Секретариата правления Союза писателей СССР:
«Секретариат правления Союза писателей СССР направил Николаю Ивановичу Тряпкину приветствие, в котором говорится:
„Горячо поздравляем Вас, видного советского поэта, с 60-летием со дня рождения. Ваши вдохновенные стихи о людях колхозной деревни, их делах и чаяниях исполнены проникновенного лиризма, глубокой сердечности. Вы всегда в гуще народной жизни. Ваши книги „Первая борозда“, „Распевы“, „Златоуст“, „Гнездо моих отцов“ и другие пронизаны идеями патриотизма, народности, социального оптимизма. Мужество и красота советского человека — строителя коммунизма предстают в Ваших стихах о первых годах Советской власти, о народном подвиге в годы Великой Отечественной войны. Мир русской природы, психология человека, связанного трудом с родной землёй, раскрыты в Ваших произведениях с большой художественной силой.
Ваше слово о современном советском крестьянине несёт в себе широкие обобщения, яркое, красочное, живописное, оно утверждает высокую нравственность труженика, учит гражданским чувствам“.»
Статья для удобства разбита нами на три части (в авторском оригинале такого разбития нет):
2-ая часть является самой цитируемой (как самим Кузнецовым, так и другими поэтами и критиками, пишущими о Н. Тряпкине), она в сокращённом виде, вошла также и в третью (позднейшую) статью Кузнецова о Тряпкине — «Самобытное слово поэта» (2003; в остальном эта статья — самостоятельна, поэтому публикуется нами отдельно), завершающую настоящий раздел;
3-я часть является буквальным повторением слов, сказанных Ю. Кузнецовым о Тряпкине на Четвёртом съезде писателей РСФСР (1975);
Для сравнения приводим вариант текста из статьи 1978 года, отмечая жирным отличия от редакции 1981 года (неповторяющиеся фрагменты текста, данные нами в сносках, опускаем).
1-ая часть имеет более существенные отличия в двух совмещаемых нами статьях:
«Со времён Кольцова в русской поэзии тянется одна золотая нить, связанная с народным ладом. Она прошла через Некрасова и Никитина, через Есенина и А. Прокофьева, дошла до наших дней. Николай Тряпкин продолжает эту линию и в ряду этих имён совершенно самостоятелен, ни на кого не похож.
Николай Иванович Тряпкин родился шестьдесят лет назад в глухой деревушке тогдашней Тверской губернии. Атмосфера народного говора, былин, сказов, притч, бывальщин, поэзия земледельческого труда напитали детскую душу. <…>
Детские впечатления сформировали его неповторимую личность, и поэт навсегда остался верен первым святыням. Уже седым он скажет: „…гляжу я на землю глазами ребёнка“. Глядеть на мир глазами ребёнка, — это, видимо, дар судьбы.»
2-ая часть в двух вариантах статьи почти идентична;
«Николай Тряпкин близок к фольклору и этнографической среде, но близок как летящая птица. Он не вязнет, а парит. Оттого в его стихах всегда возникает ощущение ликующего полёта, удерживаемого земным притяжением: талант поэта удивительно чуток к равновесию. Он никогда не опускается до стилизации — он творит. Достаточно образа, строчки, пословицы, напева, чтобы это тут же навеяло ему целое законченное стихотворение. Бытовые подробности в его стихах отзываются певучим эхом. Они дышат, как живые. Поэт владеет своим материалом таинственно, не прилагая видимых усилий, как Емеля из сказки, у которого и печь сама ходит, и топор сам рубит. Но это уже не быт, а национальная стихия…»
Публикуется по журналу «Литературная учёба», 4, 1980 г., где в разделе «Поэзия» были напечатаны стихотворения В. Фёдорова «Сон», «Прадед», «Наводнение», «Голубика», «Алмаза», «И снова с головою обнажённой…», «Я иду по осеннему лесу…», «Гусли», «В деревне».
Публикация сопровождалась краткой справкой:
«Владимир Фёдоров родился в 1951 году в Якутии. Окончил среднюю школу посёлка Сангар. Работал шофёром. В 1975 году закончил инженерно-технический факультет Якутского университета. Работал в геологии. В настоящее время — корреспондент газеты „Социалистическая Якутия“.»
Публикуется по журналу «Литературная учёба» (5, 1983), где напечатана большая подборка стихотворений Виктора Лапшина и отзывы о его стихах Ю. Кузнецова и известного критика и литературоведа В. В. Кожинова, который написал, в частности: «стихотворения Виктора Лапшина, по-моему, самое впечатляющее новое явление в поэзии после выхода книги Юрия Кузнецова».
В подборке опубликованы следующие стихотворения В. Лапшина: «Вступление», «Гуси летят», «Красава», «Не одно, так другое воспрянет…», «Врагу», «Без искания, без искуса…», «Камень», «Я на грозу не налюбуюсь!..», «Дряхлый дом под чахлою сиренью…», «Сон Любаши» (глава из поэмы «Дворовые фрески»), «Что в человеке человечно?..», «Прощание», «Лесные голуби стонали…», «Тебе я старым русским слогом…», «Старики», «Твоим умом уныло-злобным…», «Туча вспучила озеро люто…», «О, если смутная година…», «Василиса».
Подборка сопровождалась биографической справкой:
«Виктор Михайлович Лапшин родился в городе Галиче Костромской области. Учился на историческом факультете педагогического института, служил в армии, работал в вологодской газете „Речи Сухоны“. В течение последних лет — литературный сотрудник галичской газеты „Ленинский путь“. Стихи писал с ранних лет. Первым благословил его поэтические опыты Николай Рубцов (рубцовская рецензия опубликована в альманахе „Поэзия“, вып. 34).»
Виктор Лапшин (1944–2010) — поэт, наиболее высоко ценимый Кузнецовым из своих младших современников (Николай Тряпкин и Василий Казанцев — старшие). Лапшину Кузнецов посвятил стихотворение «Очищение» (1985). См. также в настоящем томе статью «Узорочье» (1986) и письма Ю. Кузнецова к Лапшину.
Предисловие к подборке стихов и переводов Александра Ерёменко под рубрикой «Новые имена» в журнале «Дружба народов», № 1, 1984 г. В подборку вошли собственные стихотворения А. Ерёменко «Бесконечен этот поезд…», «В лесу осеннем зимний лес увяз…», «Сонет без рифм», «В кустах защёлкал соловей…», а также его переводы с киргизского из Омора Султанова: «Острова», «Скорая помощь», «Мысли в пути», «Негодование».
Александр Викторович Ерёменко (род. в 1950) — поэт, создавший в середине восьмидесятых вместе с Алексеем Парщиковым и Иваном Ждановым неформальную литературную группу «метафористов», опыты которой в поэзии Ю. Кузнецов считал неудачными.
Публикуется по материалу Виктора Лапшина «Человеческий лик» («Наш современник», 6, 2006), где поэт вспоминает о своей переписке с Ю. Кузнецовым и в конце приводит ранее не публиковавшийся отзыв Кузнецова о поэме Лапшина «Дворовые фрески», написанный 20 июля 1986.
Статья о поэте Алексее Прасолове впервые опубликована в журнале «Подъём» (Воронеж), 1986 (октябрь), 10 (сдано в набор 21.07.86), в разделе «Критика и библиография», под общей шапкой «Два поэта России» и с общим предисловием от редакции:
«Два поэта России — северной и срединной — Николай Рубцов и Алексей Прасолов. Их помнят, их читают, о них много думают и пишут. Предлагаем Вашему вниманию статью молодого воронежского критика О. Разводовой о Н. Рубцове и эссе известного московского поэта Ю. Кузнецова об А. Прасолове.»
Через два года статья без изменений была перепечатана в качестве послесловия в посмертной книге Алексея Прасолова: Прасолов А. Т. Стихотворения / Послесловие Ю. Кузнецова; Худ. С. Косенков; Оформление Д. Константинова. — М.: Современник, 1988. (Составитель Р. Андреева-Прасолова. Рецензенты И. Ростовцева, Ю. Кузнецов.)
«Он успел написать „Ещё метёт во мне метель“ — вообще одно из лучших стихотворений о прошлой войне…» — приводим это стихотворение целиком:
Ещё метёт во мне метель,
Взбивая смертную постель,
И причисляет к трупу труп, —
То воем обгорелых труб,
То шорохом бескровных губ
Та, давняя метель.
Свозили немцев поутру.
Лежачий строй — как на смотру,
И чтобы каждый видеть мог,
Как много пройдено земель,
Сверкают гвозди их сапог,
Упёртых в белую метель.
А ты, враждебный им, глядел
На руки талые вдоль тел.
И в тот уже беззлобный миг
Не в покаянии притих,
Но мёртвой переклички их
Нарушить не хотел.
Какую боль, какую месть
Ты нёс в себе в те дни! Но здесь
Задумался о чём-то ты
В суровой гордости своей,
Как будто мало было ей
Одной победной правоты.
Публикуется по: Литературное обозрение. — М., 1987. — 9.
Текст представляет собой рецензию на две публикации грузинского поэта Хуты Гагуа — книгу: Хута Гагуа. Жажда. Стихи. Авторизованный перевод с грузинского. — М., «Художественная литература», 1985 и подборку стихов: Стихи, «Литературная Грузия», 1987, 7 (Перевод Сергея Борисова).
Предисловие к брошюре: Евгений Чеканов. Осветить лицо: стихи. — Москва: «Молодая гвардия», 1987 (Библиотека журнала ЦК ВЛКСМ).
Евгений Феликсович Чеканов (род. В 1955) — поэт, журналист. В 1979 году окончил Ярославский университет. Впоследствии опубликовал обширные воспоминания о своих встречах с Ю. Кузнецовым. См. также письма Ю. Кузнецова к Чеканову в настоящем томе.
Статья о друге детства Ю. Кузнецова, кубанском поэте Валерии Горском, который скончался в Краснодаре в мае 1987 года. Впервые опубликована в журнале «Дон» (Ростов-на-Дону), 10, 1988, под рубрикой «Из литературного наследия», где имела заглавие «Взлетит над вечностью минута…» и завершалась следующим послесловием от редакции: «Журнал „Дон“, публикуя стихи В. Горского, отдаёт дань памяти чистой поэтической судьбе, жившей исключительно поэзией. Книга стихов В. Горского, которую автор уже не прочтёт, готовится к печати в Краснодаре.»
Чуть позже статья, уже с заглавием «Слово о друге юности» и с небольшими изменениями, была перепечатана в качестве предисловия к посмертной книге стихов Валерия Горского: «Горский В. Л. Под знаком восхода: Лирика. — Краснодар: Кн. Изд-во, 1989».
В книге была дана краткая биографическая справка:
«Валерий Горский родился в 1941 году. После окончания Краснодарского пединститута, филологического факультета, учительствовал в сельской глубинке на Кубани, был литконсультантом молодёжной газеты „Комсомолец Кубани“, культработником, литературным сотрудником бюро пропаганды художественной литературы Краснодарской писательской организации. Его стихи публиковались в журналах „Смена“, „Наш современник“, альманахе „Кубань“, коллективном сборнике „Мир молодой“. В разное время в Краснодаре и Москве у поэта вышло два поэтических сборника — „Бесконечность“ и „Синий колокольчик“.».
Ниже приводим фрагменты, отличающиеся в книжной и журнальной редакции (фрагменты текста, заключённые в квадратные скобки, были исключены в книжном варианте статьи, а фрагменты текста, заключённые в угловые скобки, напротив, были добавлены в книжном варианте по сравнению с журнальным:
«Поэта Валерия [Леонидовича] Горского я знал с семнадцати лет ещё по Тихорецку…»
«…Что он видел? <Вот взлетает старая ветряная мельница.> Вот весенней ласточкой кружится самолёт и машет крыльями. Вот горит река на закате:
А рыбак на лодке — волшебник,
Всюду пламя, а он не горит…
[Вот-вот зазвенит синий колокольчик на могиле.] Одним словом, он видел и слышал невероятные вещи…»
«…Он возвращался [в Краснодар] в полной уверенности, что всё в порядке: Москва его любит и знает….»
«…Это была не квартира, а капкан, из которого живым выйти ему уже не было дано. Он так и умер там, <не дотянув полгода до сорока шести лет. Это случилось в конце мая 1987 года.>…»
«…[Трудно] <Невозможно> увидеть [маленькую птичку] <малиновку> в вышине [при ясном солнце]. [Это почти невидимая точка.] [Но зато] <И всё равно> какой отзвук рождает в душе эта поющая [невидимая точка] <строчка>! Неуловимая тончайшая мелодия всегда звучала в душе поэта.
Я уже [говорил] <упоминал> о его неприязни к механическому времени…»
«…Не случайно мелькает в его стихах туманное словечко „где-то“, он и сам жил [не тут, не там] <ни тут ни там>, а „где-то“. [И как знать! Может] <И, наверно>, к той, „совсем одной“ девушке, затерянной в неопределенном, но живом „где-то“, [обратился] <обращается> он в своих поздних стихах:
Сощуря тяжёлые вежды
На солнце озябшего дня,
Шепчу я уже без надежды:
— А ты не забудешь меня?
Его стихи негромки <и целомудренных В них нет сильных страстей…»
В рукописях Кузнецова есть следующие черновые наброски к статье о Валерии Горском:
Он всю жизнь снимал чужие углы и только [незадолго до своей безвременной кончины] \[в самое последнее время]/ \за год до смерти/ заимел [собственный угол — ] \собственную/ комнату в одноэтажном старом доме, \из которой сбежал хозяин/ \которую завещал ему сбежавший съёмщик/ в которой не было ни одного окна — сплошь стены, и только в потолке тускло отсвечивал стеклянный \геометрическая фигура — не то квадрат, не то прямоугольник, сквозь который нельзя было увидеть неба даже в солнечный день/ квадрат \ — причуда дореволюционного строительства./ \В ней всегда [было полутемно] \были сумерки/, поэтому даже днём мерцала электрическая лампочка/ \нельзя было ни читать, ни писать/ Это была ловушка, из которой был один выход \из которого не было никакого выхода, кроме одного/— на [кладбище] \тот свет/. Так оно [вскоре] и случилось.
анахронизм Краснодара.
Он жил в воображаемом мире, его посещали \обрывки/ сны, которые
Когда моей младшей дочери было года три-четыре, она ловила рукой дым.
— Ну что, поймала? — спрашивал я.
— Да, — отвечала она.
— А ну, покажи! [что ты поймала]
Она разжимала кулачок и с удивлением смотрела на пустую ладошку. Дыма не было.
— Так вся жизнь — дым. Её хватаешь, но в руке пусто. Ребёнку это было удивительно. Таков был и Горский.
Дым нельзя схватить. Зато он сладок и приятен, как это заметил Державин.
Печальная философия, не так ли? Ребёнку было не до моей печальной философии, ей просто нравилось схватить дым…
Он до конца жизни был ребёнком, но не тем ребёнком, устами которого глаголет истина (как, например, мальчик из андерсеновской сказки о голом короле), а другим, для которого мир — волшебство.
См. также стихотворения Ю. Кузнецова, посвящённые Валерию Горскому: «Провинциальный сюжет» (1966), «Прощание с Краснодаром» (1966), «Только выйду на берег крутой…» (1973), «Некролог» («Это умер не он, а цветок…», 1997).
Предисловие к книге азербайджанского поэта, друга Юрия Кузнецова — Мамеда Исмаила (полное имя Исмаилов Мамед Муршуд оглы): Исмаил Мамед. Святыни мои: Стихотворения и поэмы/ Пер. С азерб.; Предисл. Ю. Кузнецова. — М.: Худож. Лит., 1989.
(Сдано в набор 24.10.88; подписано к печати 10.04.89).
Кузнецов не только написал предисловие к поэтической книге Мамеда Исмаила, но и перевёл на русский язык некоторые его стихи и поэмы. См. также в настоящем томе письма Ю. Кузнецова к Мамеду Исмаилу.
Предисловие к подборке стихов Михаила Попова «Завтрашние облака», включённой в коллективный сборник (кроме М. Попова — ещё четыре автора, у каждого из которых подборка имеет собственное заглавие) без общего заглавия: (Библиотека журнала ЦК ВЛКСМ «Молодая гвардия», 9). — М.: Молодая гвардия, 1989.
Попов Михаил Михайлович — поэт и прозаик. Родился в 1957 году. Окончил Литературный институт им. Горького. Автор многих книг прозы и стихотворений. Лауреат премий им. Горького, им. Бунина, им. Платонова, премии Московского правительства.
Предисловия к подборке стихов Светланы Сырневой «С травой наравне», опубликованной в газете «Литературная Россия» (Москва), 37, 15 сентября 1989 г.
В подборку вошли следующие стихотворения: «По дороге плетётся машина…», «Песнь о сохранившем знамя», «Зашевелились хвойные громады…», «Медленно в ветви шум утечёт…».
Юрий Кузнецов и позднее высоко оценивал поэзию Светланы Сырневой. См., например, в настоящем том интервью «Зомбированное поколение» (1996).
Предисловие к подборке стихов выпускников ВЛК, опубликованной в газете «Литературная Россия» (Москва), 23, 8 июня 1990 г.
В подборку вошли следующие стихотворения: «105-я ночь» и «Уподобленье — памяти приём…» Халимы Амедовой (пер. с узбекского Р. Романовой); «Не знаешь» и «Протест» Левона Блбуляна (пер. с армянского А. Голова); «Мне ещё не время умереть…» Веляны Боряновой (пер. с болгарского Е. Печерской); «Романс» («Прощай, летящая комета!..») Марии Бушуевой; «Заплутала ночь со мной…» и «Заснеженная псковская земля…» Олега Игнатьева; «Зачем черемуху я обломала…» Валентины Изиляновой (пер. с марийского А. Голова); «Снегопады, заносы…» Людмилы Калининой; «Шёл ратай, умываясь облаками…» Анатолия Тихомирова; «Где часовня Бориса и Глеба…» Игоря Тюленева; «Мы-то — вятские» (Т. Смертиной в память о первом официальном дозволенном в родном городе её творческом вечере) Валерия Фокина; «…Я Мавкой была…» и «Сколько раз наша любовь…» Антонины Цвид (пер. с украинского Л. Кузьминской); «Вот и всё: дома качнулись…», «Предчувствие» (27 апреля 1986 года; Чернобыль) и «Пора одиночества» Ольги Чугай.
Ни в одном из стихотворений подборки нет словосочетания, вынесенного в её заглавие — «Тропы вечных тем». Но в стихотворении Левона Блбуляна «Не знаешь» есть строки:
Скользишь по граням вечных тем
И груды фраз перебираешь.
Предисловие к подборке стихов двух кубанских поэтов, опубликованной в газете «Литературная Россия» (Москва), 33, 10 сентября 1993 г.
В подборку вошли следующие стихотворения: «Не помню когда…» и «Ни синицы в горсти…» Анатолия Рудича; «Не спалось, и я вышел во двор…», «Лето. Утро. Небо. Солнце…», «Цветы с белых вишен…», «И в судьбе мы своей не вольны…», «В который раз нам это слышать…», «На смутный свет вдали…» Николая Зиновьева.
Заглавие взято из окончания второго стихотворения Анатолия Рудича:
На ладонях небес
Пляшут дьявол и бес,
Смотрят звёзды глазами пророка.
Публикуется по предисловию «Слово учителя» к книге избранных стихотворений Игоря Тюленева «Русский бумеранг», — М.: Молодая гвардия, 2005. — (Библиотека лирической поэзии «Золотой жираф»), составленному из двух фрагментов — рецензии на Ю. Кузнецова на книгу стихов Игоря Тюленева «Небесная Россия» (Пермь, 1993) и стенограммы выступления Ю. Кузнецова на юбилейном вечере Игоря Тюленева в Перми в мае 2003 г.
Настоящая статья представляет собой воспроизведение первого из этих фрагментов.
К книге «Русский бумеранг» прилагается справка об авторе, в которой, в частности, сказано:
«Тюленев Игорь Николаевич родился 31 мая 1953 года в сплавном посёлке Ново-Ильинский Пермской области. Участник VIII Всесоюзного совещания молодых писателей. Лауреат конкурса журнала ЦК ВЛКСМ „Молодая гвардия“ за лучшую поэтическую публикацию в 1987 году. Окончил Высшие литературные курсы при Литературном институте им. А. М. Горького. Руководитель творческого семинара — Юрий Кузнецов. Член СП СССР с 1989 года…»
Публикуется по книге: Панкратов Ю. И. Река времён: Избранные стихотворения и поэмы. — М.: Прогресс-Плеяда, 2014. (Составитель — Галина Панкратова).
Впервые опубликовано в качестве предисловия к книге: Панкратов Ю. И. Стихотворения / Сост. Г. Панкратова. — М.: Изд-во «Роман-газета», 1995, выпущенной к шестидесятилию поэта Юрия Ивановича Панкратова.
По признанию вдовы поэта Галины Панкратовой, которая была составителем и редактором обеих книг, по её вине в книге 1995 года в оригинальный текст предисловия Юрия Кузнецова были внесены следующие редакторские правки:
«Правда, за свою лихую сатиру поэт сильно получил по шапке от власть предержащих…» вместо «властей предержащих», как было у Кузнецова.
«Слово он чувствует на вкус, на звук, на запах, он как бы осязает слово…» — «на запах» вставлено редактором.
В предисловии к посмертной книге Ю. Панкратова 2014 года восстановлен оригинальный кузнецовский текст.
Отзыв Ю. Кузнецова как руководителя высших литературных курсов в Литературном институте им. А. М. Горького о дипломе (итоговой, выпускной подборке стихов) своей слушательницы — поэтессы Марины Гах. В полном виде публикуется впервые по авторизованной машинописи, хранящейся в архиве Марины Гах.
Фрагменты из отзыва были ранее опубликованы в качестве предисловия к первой книге стихов Марины Гах: Гах. М. Половодье. — М., 2008.
Предисловие к книге: Мария Аввакумова. Ночные годы. Книга стихотворений. — М.: Московская городская организация Союза писателей России, 2000 г.
Некролог опубликован в газете «Литературная Россия», 22, 1 июня 2001 г.
Виктор Гончаров (наст. имя Гончаров Семён Михайлович) (1920–2001) — поэт и скульптор. Уроженец Краснодара. В 1960-е годы часто бывал на Кубани и всячески поддерживал своих молодых земляков-литераторов. Гончаров внимательно следил за творчеством Юрия Кузнецова. В 1966 году он опубликовал в газете «Литературная Россия» рецензию на первую книгу поэта «Гроза», а спустя два года напечатал в «Литгазете» предисловие к большой подборке Ю. Кузнецова.
Публикуется по предисловию «Нечто о поэте» Ю. Кузнецова к книге: Касмынин Г. Г. Берёза над обрывом. Стихотворения. Предисловие Юрия Кузнецова. — М.: Голос-пресс, 2003. Редактором и составителем этой книги был Ю. Кузнецов.
Впервые статья о Геннадии Касмынине под таким же названием вышла в журнале «Наш современник», № 2, 2002, в редколлегии которого Юрий Кузнецов принял пост руководителя Отдела поэзии после кончины своего предшественника Геннадия Касмынина (1948–1997). Журнальная публикация имела небольшие отличия от более поздней книжной:
«— Как ты думаешь, прорвёмся мы в третье тысячелетие?
Он не мерил тысячелетиями, но отвечал решительно:
— Прорвемся!» (отсутствует: «За вычетом переимчивого стихотворения „Полёт Ивана“…»)
«В нём, внешне здоровом, цветущем, поселилась коварная болезнь, которая до поры до времени никак себя не проявляла, а потом, когда он почувствовал что-то неладное и обратился к врачу, было уже поздно!..»
вместо:
«Его подвела чисто русская беспечность. Он случайно сковырнул ноющую болячку — так, досадный пустяк, и залепил её пластырем, но та оказалась злокачественной и продолжала ныть. Он не обращал на неё внимания. А когда обратился к врачам, то было уже поздно: болезнь дала метастазы во всему телу…»
«Что это была за исповедь — останется тайной…» — вместо «Что это была за исповедь, мы не знаем.»
Заглавие взято из машинописного оригинала статьи, сохранившегося в домашнем архиве поэта.
Статья (под названием «Заветное окошко мирозданья») вошла в юбилейную подборку отзывов о Николае Ивановиче Тряпкине «К 85-летию Николая Тряпкина», опубликованную в газете «День литературы» (приложение к газете «Завтра»), 12 (88), декабрь 2003. Публикация отзывов, среди которых помимо кузнецовского были статьи Владимира Бондаренко, Александра Проханова и Станислава Куняева, сопровождалась следующим предисловием от редакции:
«Восемьдесят пять лет назад, 19 декабря 1918 года, в деревне Саблино Тверской губернии родился великий русский поэт Николай Иванович Тряпкин. Последний хранитель поэтического крестьянского слова, он был нашим постоянным автором, нашим другом, нашим поэтическим символом. Сейчас о нём стараются не вспоминать. Либералам он не нужен, а наша патриотика сегодня, увы, далека от культуры. Он был близок Юрию Кузнецову, были и общие фольклорные, былинные мотивы в их поэзии.
Мы поздравляем читателей газеты с юбилеем великого мастера и публикуем подборку его стихов, а также отзывы о нем наших ведущих писателей.».
Предпоследний абзац данной статьи является сокращённой редакцией 2-ой части более ранней статьи Ю. Кузнецова о Николае Тряпкине «Певец самоцветного слова» (1981).
Публикуется впервые по авторизованной машинописи, предоставленной Валерием Капраловым.
Публикуется впервые по авторизованной машинописи, предоставленной Владимиром Неждановым, с которым Ю. Кузнецов работал в московском издательстве «Современник».
Публикуется впервые по авторизованной машинописи, предоставленной Владимиром Неждановым.
Внутренняя рецензия для издательства «Евроросс» на готовящуюся к печати подборку стихов Виктора Лапшина. См. подробнее в письме к В. Лапшину от 10 января 1993 г.
Публикуется впервые по авторизованной машинописи из домашнего архива поэта, где датирован не вполне ясно: «0..01.93 г.».
Публикуется впервые по авторизованной машинописи из домашнего архива поэта.
В разделе собраны, строго говоря, не тексты Юрия Кузнецова, представляющие прозу поэта, а лишь его мысли и высказывания в более или менее удачной записи и передаче журналистов. Исключение составляет материал «Кто прав, покажет время» (1987), который по своему жанру и стилю должен был быть помещён в раздел статей и эссе Ю. Кузнецова на общие темы, но по смыслу и контексту является продолжением интервью «Мир мой неуютный…» (1987).
Публикуется по: Жуков И. То душа прикоснулась к душе… /Комсомольская правда. — М., 1977. — 247. — 21 октября 1977.
Материал имеет подзаголовок «Размышления над поэтическим сборником» (имеется в виду книга Ю. Кузнецова «Край света — за первым углом», 1976). Собственно, разговору с поэтом предшествуют «размышления» И. Жукова, которые заканчиваются словами:
«Прочитав стихи, захотелось встретиться с поэтом. Разговор был долгий. Вот несколько ответов и вопросов…».
Публикуется по: Литературная газета. — М., 1979. — 40. — 3 октября.
Цитата из выступления Юрия Кузнецова завершает отчёт Э. Агаева (соб. корр. «ЛГ» в Азербайджане) о Низаминских днях поэзии (Кировабад — Баку), озаглавленный «Считай меня живым…»:
«Эти слова из бессмертной эпитафии великого поэта вспомнились возле священного для каждого, кто любит поэзию, места — усыпальницы Низами Гянджеви. Здесь, в семи километрах от Кировабада, где посреди равнины на холме возвышается его мавзолей, начались низаминские Дни поэзии, которые на следующий празднично завершились в Баку на площади у памятника поэту.
…на вечере прозвучали выступления поэтов Москвы, братских республик, зарубежных гостей.»
Публикуется по: Стихи не пишутся, случаются / Беседу вела Татьяна Василевская // Комсомолец Кубани. — Краснодар, 1986. — 213. — 7 ноября. (Рубрика «Встреча для вас»).
Беседу предваряет вступление:
«Вокруг имени этого поэта не стихают уже многие годы споры. Одни его критикуют, другие — причисляют к первым поэтам России. Одним его лирический герой кажется героическим, былинным богатырём, другие называют суперменом. Одни видят мрачность, другие — доброту. Скрещиваются критические шпаги, иногда в этот костёр подбрасывает „углей“ и сам поэт: то строчкой ошарашивающей, то темой совершенно непривычной, то статьёй, в которой восстаёт против традиционной, устоявшейся точки зрения. И чтобы согласиться с ним, понять его, надо вновь и вновь перечитать, подумать и … признать: да, неожиданно, но ведь верно. Честность и правда стали определяющими творческими и гражданскими принципами Юрия Кузнецова уже в начале его трудного, яркого творческого пути.
Когда мы, живущие на Кубани, называем имя Юрия Поликарповича Кузнецова, то непременно добавляем слово земляк. Он родился в 1941 году, перед самой войной, в станице Ленинградской, жил в Тихорецке, учился некоторое время в Краснодаре, работал в „Комсомольце Кубани“. Здесь же вышла его первая книга стихов. Он был тогда первокурсником литературного института им. А. М. Горького. В том огромном поэтическом море, что ежегодно появляется в журналах, книгах, его сразу же заметили…»
По ходу текста ещё дважды ответы Кузнецова прерываются «лирическими отступлениями» от Татьяны Василевской:
«…Сейчас идёт серьёзный, строгий разговор о проблемах нашей литературы. Но нельзя не признать и того, какие хорошие книги создали советские писатели за последние годы. Белов, Астафьев, Распутин. А ведь в основе их творчества не только талант, но и гражданская честность, служение высоким интересам литературы.
Юрий Кузнецов — истинно национальный поэт. Может потому он и удивляет, и поражает, что в творчестве своём дал, воспел идеал русской души, характер, доселе непривычный, а точнее — прямопротивоположный привычному. Его герой добр и суров, светел и печален, решителен и беззащитен. Кузнецов соединил в поэзии глубину философскую и страсть публицистичную. И потому даже самые откровенные его „противники“, литературные оппоненты не замалчивают, а непременно откликаются на его книги. Любители же поэзии их просто раскупают и зачитывают до дыр. При всей высочайшей поэтической культуре, сложности, обилии символов — они не только будоражат фантазию, но прежде всего обращаются к совести…»
«…Юрий Поликарпович читает стихи, вспоминает, что о них писалось. И по тому, как он говорит, понятно: не обида, не раздражение, а недоумение мучает поэта: как же не понять того, что лежит на поверхности, с его точки зрения. Как бы ни был признан писатель, поэт, слово критики для него необычайно важно. И потому оно должно быть точным, весомым, честным.
На тумбочке гостиного номера папки со стихами. Молодые авторы принесли Ю. Кузнецову подборки. Кто-то с надеждой на помощь, совет, замечание, другие с верой в совершенство и неповторимость своих произведений. Он всё прочёл, но, словно боясь ошибиться во мнении, протягивая мне стихи, спросил: „Вы их знаете? Что скажете?“ Жаль, что на этот раз, как всегда, самые способные и скромные постеснялись к нему обратиться, пробивные и самоуверенные с этим чувством незнакомы…»
Интервью завершается следующей фразой корреспондента:
«…Зазвонил телефон. Ещё один молодой поэт просил о встрече. Юрий Кузнецов сразу же назначил время. И в том, как он говорил по телефону, была трепетность и открытость, было ожидание таланта.»
Стенограмма телевизионной передачи о поэзии была напечатана в журнале «Литературное обозрение» (4, 1987) под рубрикой «Анкета „ЛО“: мы и поэзия» в разделе «Литература и читатели». В целом материал, из которого в данном случае извлечены высказывания Юрия Кузнецова и непосредственно относящиеся к нему вопросы и реплики, носил заглавие «Каждый выбирает по себе…» (С экрана ТВ) и был предварён следующими комментариями от редакции:
«…Предлагаем познакомиться подробнее — „прочесть глазами“ — диалог, прозвучавший с экрана ТВ. Мы надеемся, он даст для читателей „Литературного обозрения“ новый толчок к размышлениям о современной поэзии, её месте и роли, вызовет, возможно, и более пристальное внимание к вопросам анкеты „Мы и поэзия“. Материал к публикации подготовлен сотрудником Главной редакции литературно-драматических программ Центрального телевидения г. Щегловой (печатается в сокращении)…».
Публикуется по: Литрос: Альманах. — М.: Литературная Россия, 2009. — Выпуск 10, где интервью впервые было опубликовано в полном виде. См. там же историю опубликования.
Впервые опубликовано в газете «Книжное обозрение», 40, 2 октября 1987 года — со значительными сокращениями и вызвало шквал откликов, как в поддержку, так и резко отрицательных, негодующих и обвиняющих, причём не только по отношению к Ю. Кузнецову, но и по отношению к газете «Книжное обозрение», «посмевшей» его высказывания опубликовать.
В итоге Ю. Кузнецов (случай беспрецедентный) даже написал ответ на эти отклики «Кто прав покажет время», публикуемый в этом же разделе ниже.
Ответ поэта на шквал откликов и писем, присланных в редакцию газеты «Книжное обозрение» после интервью, которое у него взял критик Вячеслав Огрызко («Мир мой неуютный» // «Книжное обозрение», № 40, 2 октября 1987 г.).
Опубликовано в газете «Книжное обозрение», 52, 25 декабря 1987 г.
По своему жанру и стилю данная статья должна была быть помещена в раздел статей и эссе Ю. Кузнецова на общие темы, но в данном случае мы сделали исключение.
Текст интервью реконструирован по материалу Германа Филиппова в университетской газете при ЛГУ под названием «Встреча с поэтом» (газета «Ленинградский университет», 24 (3170), 24 июня 1988):
«<…> Действительно, сложный, загадочный поэт. А встречается он с читателями редко, публичных выступлений радио и телевидения, похоже, избегает.
Вот почему так хотелось его увидеть и услышать.
Нам повезло. В Актовом зале филологического факультета ЛГУ состоялась встреча с Юрием Кузнецовым. Открывший её профессор кафедры Л. Ф. Ершов поделился своими раздумьями о месте этого поэта в современном литературном процессе. Он подчеркнул, что Кузнецов — поэт противоречий, контрастов, которые выражают дух нашего тревожного времени, что он идёт по единственно верному пути — не вширь, а вглубь, что после гибели Николая Рубцова на фоне уже приевшейся „эстрадной“ поэзии не появилось более значительно творческой индивидуальности, чем Юрий Кузнецов.
Всматриваюсь. Статен („Добрый молодец“ — постоянный герой его стихов). Меж бровей и по широкому лбу пролегает глубокая складка. Читает свои стихи спокойно, без расчёта на внешний эффект, даже несколько приглушает его. А глаза странные, непонятного цвета — пепельные, что ли? И взгляд — когда задаёшь ему вопрос, вроде бы на тебя в упор смотрит, а на самом деле наоборот: как бы внутрь, в себя. Не очень приятное ощущение.
Хотелось узнать — а как он оценивает современное состояние русской поэзии.
<…>
Вообще Юрий Кузнецов, судя по его высказываниям, поэтов „маститых“ не жалует. Из тех, кто действительно явил собой „поэтические меры“ (здесь автор материала скорее всего неверно расслышал слово „миры“, что ясно по другим высказываниям Кузнецова о поэзии В. Лапшина — Евг. Б.), он назвал малоизвестного — Виктора Лапшина, живущего в провинциальном Галиче и издавшего пока две небольших книги. С ним он связывает большие надежды.
Были им высказаны и суждения крайне спорные. Например, о женской поэзии.
<…>
А на вопрос об отношении к нынешним бурным переменам в общественной жизни Юрий Кузнецов ответил: всё, что прежде писал, писал вопреки обстоятельствам, а не благодаря им. Причём преодолевал сопротивление не только среды, но и собственного характера. Следовал голосу совести. А совесть не перестроишь.
Вот сколько интересных мыслей прозвучало на этой встрече (а я изложил не всё). И жаль, что студентов пришло на неё значительно меньше, чем хотелось. Полагаю, основная причина в том, что современных поэтов без эстрадной и телевизионной подготовки и прочей рекламы (подчас неофициальной) наша молодёжь знает плохо. А Юрий Кузнецов решительно противостоит массовой культуре. Автор хрестоматийных стихотворений „Атомная сказка“ и „Возвращение“, он считает, в частности, что его стихи не сможет хорошо прочесть ни один актёр, только он сам — и это свойство подлинной поэзии любого автора. А лучше его читать с листа, наедине с собой, вдумчиво и углублённо.»
Публикуется по сборнику «Тихий свет Виктора Лихоносова» (Краснодар, 2006), где текст выступления датирован 1997 годом. Однако известно, что выступление это было впервые напечатано в газете «Литературная Кубань» (Краснодар), апрель 1996 г., где носило заглавие «Будь моя воля, я бы дал Лихоносову полного Георгиевского кавалера» и было представлено, как выступление на обсуждении романа В. Лихоносова «Наш маленький Париж» в 1988 году.
Роман Виктора Ивановича Лихоносова «Наш маленький Париж», посвящённый кубанскому казачеству, был издан в 1986 году.
В архиве поэта содержится ряд черновых рукописных набросков на эту тему:
1. Попсуйшапка — цельный образ.
2. Образы женщин.
3. Петр Толстопят. — начало романа
4. Бурсак.
5. Лесевецкий. +
6. Хорош Бабыч.
Гражданская война.
Белой ораве мы крикнули: стой.
Мы защищаем поля и завод.
А что казаки защищали, как не свои поля?
Изумительно обмывание Корнилова.
Лука Костогрыз — уровень баек.
1. Трагический южно-русский вариант.
2. Что такое казаки. Консервативность
Что было на Севере и Сибири.
<Срезана> Россия всегда была смутьяном и неустойчивым элементом.
3. Время. С одной стороны прерывистость.
Слепец. — всё перевернул.
Швыдкая — ничего не помнит.
4. Сцена, когда в 18 г. молились на Малюту Скурятова.
5. Неприятие москалей.
Не бог, не богородица, а Георгий Победоносец снится казаку. Но Г.П. — на гербе Москвы.
Публикуется по: Отпущу свою душу на волю / Беседу вела С. Савина // Рыбный Мурман. — Мурманск, 1989. — 1 января.
Интервью предваряется следующим вступлением от корреспондента:
«…Мужчины тихонько говорили своей спутнице
— Вон, в очереди стоит, за военными. Видите? Это великий русский поэт. Юрий Поликарпович Кузнецов.
Спутница никак не могла отличить его. Очередь большая. Двигалась медленно. Гостиница „Полярные Зори“ в то время заполнилась какими-то спортсменами. Все устраивались. А Кузнецову надо было заплатить ещё за полдня. Потом срочно ехать в краеведческий музей. А потом поздно вечером его ждал поезд „Мурманск — Москва“. Юрий Кузнецов, уставший от встреч, споров, разговоров — от всей этой программы (поездка в Мурманск в качестве руководителей группы литераторов Литинститута была насыщенна), ждал у стойки администратора. Обыкновенно, до обидного буднично. И стало страшно, что никто из людей, окружавших его тогда (исключая разве собратьев по перу), даже не догадывается, что рядом с ними человек, чьё творчество перешагнёт и наши с вами годы, и жизнь наших детей и внуков. (Впрочем, история капризна. Если бы англичанин Уильям Блэйк не писал свои стихи на деревянных гравюрах — знал бы кто-нибудь о нём сейчас?)
Поэт Юрий Кузнецов редко показывается на телевидении. В сравнении с другими мало издаётся. Его имя у массового читателя не на слуху, оно не так эстрадно популярно как, скажем, имена Вознесенского, Рождественского. Но те, кому посчастливилось открыть для себя его стихи, останутся заворожены ими навсегда.
К сожалению, газетная страница не позволяет дать мало-мальский развёрнутый портрет этого человека или хотя бы небольшое исследование его творчества. Да и боюсь, что многие наши читатели, „благодаря“ малым тиражам его немногочисленных сборников, незнакомы со стихами Кузнецова. Поэтому предлагаю компромиссный вариант: пусть наша беседа с поэтом периодически прерывается стихами…»
Публикуется по: Звать меня Кузнецов / Беседу вёл Борис Волков // Учительская газета. — М., 1989. — 108. — 9 сентября. (Рубрика «Автограф»).
Публикуется по: Литературная Россия. — М., 2013. — 33/34. — 30 августа. (Текст интервью был включён в виде отдельной главы в материал Вячеслава Огрызко «Мрачный одинокий талант».)
Само интервью, взятое Вячеславом Огрызко у Юрия Кузнецова осенью 1989 года для газеты «Советская Россия», тогда так и не вышло. Вот как сам критик описывает обстоятельства, сопровождавшие интервью:
«В 1989 году Кузнецов впервые был выдвинут на соискание Государственной премии России. <…>
Впрочем, в 1989 году премия Кузнецову так и не улыбнулась. Благодаря интригам литературного начальства — и прежде всего Михаила Алексеева — её в том году дали весьма посредственному стихотворцу Анатолию Парпаре.
Я в ту пору всех <…> деталей не знал. Но один момент уже тогда меня насторожил. Меня удивило отсутствие в центральной прессе каких-либо материалов, посвящённых выдвинутой на Госпремию книге Кузнецова. Московские газеты и журналы не хвалили сборник „Душа верна неведомым пределам“, но и не ругали, а просто всё замолчали. Я не понимал, почему. Мне показалось, что надо срочно вмешаться и исправить ситуацию. Я договорился с редактором отдела литературы газеты „Советская Россия“ Юрием Черепановым и поспешил взять у поэта небольшое интервью…
Черепанов этот материал одобрил, а через неделю, извинившись, вернул: главный редактор Чикин почему-то из номера его снял. Позже выяснилось, что произошло. Это Михаил Алексеев на всех надавил. Он очень хотел создать впечатление, что его протеже — Парпаре нет никакой альтернативы. А интервью Кузнецова могло все планы спутать. В общем, кандидатура Кузнецова была перенесена на 1990 год…»
Публикуется по газетному материалу: «В начале было слово…» // Московские новости. — М., 1990. — 6. — 11 февраля. Материал сопровождался следующим предисловием от редакции:
«31 января в Концертном зале имени П. И. Чайковского состоялась встреча читателей с редколлегией и авторами журнала „Наш современник“. Попасть на вечер было трудно: вход жёстко охранялся, журналистов старались не пускать. Корреспонденту из Англии крикнули: „Вали отсюда, английская сволочь!“ „МН“ благодарит сотрудницу русской службы Би-би-си Машу Слоним, которая предоставила редакции магнитофонную запись… Зал Чайковского был полон. Люди пришли в приподнятом настроении — явно ждали каких-то событий. Однако многие уходили разочарованные, и не только потому, что в вечере не приняли участие объявленные в программе известные писатели — Виктор Астафьев, Василий Белов, Валентин Распутин. Ведущие вечер порой не оправдывали скандальных ожиданий: в какой-то мере избегали резких выражений, сдерживали особо ретивых. Здесь мы знакомим наших читателей именно с теми отрывками из выступлений, которые вызвали особо шумное одобрение зрительного зала.»
Помимо Юрия Кузнецова в материале приведены реплики главного редактора «Нашего современника» Станислава Куняева, народного депутата Вениамина Ярина, публициста Михаила Антонова, критика Александра Казинцева и публициста Анатолия Салуцкого.
Публикуется по: Простор для лирики открыт / Беседу вела Е. Клименко // Учительская газета. — М., 1990. — 33. — август. (Рубрика «Автограф»)
Публикуется по: Для нас поэт — пророк: Поэт в концертной студии «Останкино» / Материал подготовил Е. Богачков // Звать меня Кузнецов. Я один: Воспоминания. Статьи о творчестве. Оценки современников / Составитель Вячеслав Огрызко. — М.: Литературная Россия, 2013.
Текст представляет собой стенограмму телепередачи 1991 года — записи юбилейного вечера к 50-летию Юрия Кузнецова, прошедшего в концертной студии «Останкино».
См. в воспоминаниях Владимира Нежданова:
«…Помню, с каким воодушевлением он готовился к Юбилейному вечеру, к своему 50-летию, когда он должен был читать свои стихи, было приглашено телевидение. „Это вам не Вознесенский, не эстрада — приговаривал, — сейчас другая будет поэзия!“. Рубашку белую наглаживал…» (В. Нежданов. Он причащался Божьим словом // Звать меня Кузнецов. Я один: Воспоминания. Статьи о творчестве. Оценки современников / Составитель Вячеслав Огрызко. — М.: Литературная Россия, 2013).
Публикуется по книге: Левченко В. Г. Россия воскреснет. — М.: Издательский дом «Военный парад», 2000. Третий раздел этой книги, в котором данное интервью было впервые опубликовано в полном виде, носит заглавие «Беседы с казаками».
Впервые вообще — в сокращённом виде — опубликовано в газете «Литературная Россия», 15 февраля 1991 г. под названием «Бог даёт поэту искру…».
Публикуется по: Я верю только в воскресение России / Беседу вёл Вячеслав Огрызко // Славянский вестник. — М., 1991. — 10, за исключением последних трёх вопросов и ответов, текст которых был взят Вячеславом Огрызко из неопубликованного на тот момент интервью 1989 года «Поэт должен родиться только в провинции» (см. выше) и добавлен к тексту интервью 1991 года.
Интервью было взято в мае 1991 года в Смоленске во время Дней славянской письменности. Обстоятельства, сопровождавшие беседу, В. Огрызко описал в статье «Мрачный одинокий талант»:
«…Ельцина к началу девяностых годов настолько раскрутили, создав из него образ неподкупного борца с проворовавшейся властью, что любое слово против бывшего первого секретаря Свердловского обкома партии воспринималось в обществе с негодованием. Я сам видел, какие страсти вокруг Ельцина возникли в мае 1991 года на днях славянской письменности в Смоленске. Многие люди ничего не хотели слушать про Кирилла и Мефодия, а требовали поддержать Ельцина на предстоящих выборах президента России. Юрий Кузнецов тогда отказывался верить своим глазам. Он не понимал, как так быстро удалось одурачить целый народ. Поэт пытался облагоразумить людей, но, надо признать, его мало кто слушал. Ельцину верили больше. <…> ощущение надвигающейся катастрофы возникло у поэта давно и не покидало его весь девяносто первый год.
В Смоленске я взял у Юрия Кузнецова для газеты „Славянский вестник“ небольшое интервью…» (Литературная Россия. — М., 2013. — № 35/36. — 6 сентября).
Публикуется по: «Россия — боль моя…» / Беседу вёл А. Петров // Земля (Областная крестьянская газета). — Иркутск, 1991. — 4. — 9 февраля. (Рубрика «Художник и современность»)
Публикуется по: Наш собеседник — Юрий Кузнецов / Беседу вёл Николай Дорошенко // Московский литератор. — М., 1991. — 2. — 8 февраля.
Публикуется по стенограмме собрания Московского отделения Союза писателей РСФСР 2 сентября 1991 года, опубликованной в газете «Московский литератор», 16 сентября 1991 г.
Публикуется по: Новогодний тост // Литературная Россия. — М., 1991. — № 52. — 27 декабря.
Ю. Кузнецов вместе с другими писателями участвует в новогоднем опросе, который предприняла «Литературная Россия» в преддверии 1992 года.
Публикуется по: Неизвестное интервью Юрия Кузнецова / публикация Игоря Тюленева // Литературная Россия. — М., 2011. — 6. — 11 февраля. Этот номер «ЛР» был целиком посвящён Юрию Кузнецову (в честь 70-летия со дня рождения поэта).
По свидетельству Игоря Тюленева, интервью было взято им у своего учителя по Литературному институту Юрия Кузнецова для молодёжной газеты «Молодая гвардия» (Пермь) 17 февраля 1992 г., но по каким-то причинам в своё время не было опубликовано. Тогда материал сопровождался следующим предисловием:
«Имя поэта Юрия Кузнецова „загремело“ около двадцати лет назад и стало весьма, порой даже скандально, известно, и не только в литературных кругах. Стихи, по тем временам, он писал необычные. Юрий Кузнецов не воспевал реалии эпохи „развитого социализма“. Его поэзия основывалась на исконно русских фольклорных мотивах, была пронизана подчас усложнённым и по-новому осмысленным, мифологическим сознанием древних славян — наших предков.
И критики, и читатели восприняли стихи и саму личность поэта резко противоположно. Кто-то им восхищался, даже боготворил его, а кто-то набрасывался чуть ли не с площадной бранью. Кузнецов выдержал всё: и славу, и травлю, — и остался верен себе и главному настрою своей души. Каков этот настрой, вы, дорогие читатели, поймёте из предлагаемого интервью с поэтом. Мысли, им выражаемые, зачастую весьма и весьма спорны. И редакция согласна далеко не со всеми из них. Но, как говорится, сколько людей — столько и мнений.
И каждый имеет право на свою точку зрения. А теперь ещё и возможность излагать её на страницах газеты.»
Публикуется по: Таланты обнаружены // Завтра. — М., 1994. — № 7. — февраль.
Общая тема газетной полосы — «Всероссийское совещание молодых писателей» — объединила помимо отчёта Кузнецова высказывания Владимира Бондаренко, Леонида Леонова, Юрия Бондарева, Сергея Михалкова и Владимира Гусева.
Публикуется по: Отпущу свою душу на волю / Беседу вела Лола Звонарёва // Литературная Россия. — М., 1995. — 35. — 1 сентября, за исключением некоторых фрагментов ответов Ю. Кузнецова, которые были взяты из автобиографической статьи поэта «Рождённый в феврале под Водолеем», а также из анкеты (<Как отличить истинную поэзию>) и вставлены в интервью (при этом не известно, было ли это сделано по собственной инициативе Л. Звонарёвой для увеличения объёма и информативности материала или же с подачи самого Кузнецова, сославшегося на собственные тексты). Ниже приводится предисловие Л. Звонарёвой и фрагменты интервью с оговоренными выше вставками, которые мы исключили из основного текста (вставки выделены жирным):
«В 1970 году Юрий Кузнецов написал стихотворение „Водолей“. Оно во многом автобиографическое. Напомним читателям его вторую строфу:
Рождённый в феврале под Водолеем
В самодовольный аварийный век,
Я вырос с инфантильным поколеньем,
Издерганный и точный человек.
Надежды запах стал несносно горек,
И очерствел воспоминаний хлеб.
Я позабыл провинциальный город,
Где улицы выходят прямо в степь.
— Я родился 11 февраля 1941 года на Кубани. В первые дня войны отец ушёл на фронт, а мы переехали на его родину, в село Александровское на Ставрополье. Он погиб в 1944 году, в Крыму. В моем детстве образовалась брешь. Это была сосущая загадочная пустота отцовского отсутствия, которую я мог заполнить только словом. Я много написал стихов о безотцовщине, и постепенно перешел от частного к общему. Я въяве ощутил ужас войны и трагедию народа. Ведь кругом почти все были сироты и вдовы. Мой отец (я коснусь запретного) погиб не случайно. Это жестокая правда моей поэтической судьбы. Если бы он вернулся с войны живым, трагедия народа была бы для меня умозрительной, я был бы ненужным поэтом, пошел бы по боковой линии народной жизни, как обеспеченный генеральский сынок. Я бы неминуемо впал в духовное одичание метафоризма…
Вскоре мы переехали в Тихорецк к деду и бабке, у которых была саманная хата с участком. Когда-то через тихий городок проезжал Марк Твен и на станции у заморского классика украли чемодан с бельем. Да ещё по окрестным полям проскакал за поездом маленький жеребенок, которого из окна вагона заметил Есенин и обессмертил в своем „Сорокоусте“.
Мой дед любил выходить по вечерам во двор и смотреть в небо. Он долго глядел на звезды, качал головой и задумчиво произносил: „Мудрено!“ В этом словце звучала такая полнота созерцания, что его запомнили не только дети, но и внуки. А мне он дал понять, что слово значит больше, чем есть, если им можно объять беспредельное.
Свои первые стихи написал в девять лет. И долго писал просто так, не задумываясь, что это такое, и не заметил, когда стихи стали для меня всем: и матерью, и отцом, и родиной, и войной, и другом, и подругой, и светом, и тьмой…»
«… — Из XIX века только три писателя — Гоголь, Лермонтов, Достоевский. Я недолго увлекался метафорой и круто повернул к многозначительному народному символу. С помощью символов я стал строить свою поэтическую вселенную…»
«…Для меня ларчик просто открывается: народное предание — неисчерпаемая сокровищница, никогда не устаревает. Когда человек про это забывает, он дичает духовно. Фольклор — вот самая глубочайшая культура.
Кстати, „начало“ и „конец“ — слова одного корня, раньше было одно слово, выражающее цельное представление. Оно осталось невидимой точкой, вокруг которой вращаются представления начала и конца. Когда-то из этой точки вышли космогонические мифы о Мировом Яйце и Мировом Древе, которое тоже круглообразно.
Мифы — мертвы, они пережиток, считают однодневки-исследователи, имеющие дело с мёртвым словом. Поэт так не думает. Разве не миф — толстовский дуб из „Войны и мира“?..»
«… — А каково, на ваш взгляд, главное отличие истинного искусства от различных фальсификаций?
Истинная поэзия от подделки отличается структурой. Старое сравнение алмаза со стеклом. Алмаз сияет сам собой. Во тьме над ним возникает купол сияния, чего не происходит со стеклом. Для этого нужно, чтобы на стекло упал свет луны. Оно отражает чужой свет.
Так и в подделке нет своего света — она отражает лишь чужой. Поэтому из тьмы веков сияет только подлинное искусство…»
«…Я чту православные святыни, исполняю, как могу, евангельские заповеди. Мне близки слова Христа „Будьте как дети“. Помню, что в раннем детстве смотрел на взрослых со странным удивлением. Для меня они были людьми иного мира. Часто на мои вопросы они отвечали загадочно: „Много будешь знать — состаришься“. Я не мог понять, как это произойдет: неужели внезапное превращение?…»
Публикуется по: Осень Есенина: Стенограмма выступления Юрия Кузнецова на вечере памяти Сергея Есенина в Литературном институте им. А. М. Горького / Записано на магнитофон С. Р. Федякиным, расшифровала О. Шевченко // Ежедневные Новости. Подмосковье. — 28. — 11 февраля 2008. (Рубрика «Вдохновение»:; подрубрика: «Уроки классиков»).
Публикация сопровождалась врезом от редакции:
«Для авторского и читательского актива нашей литературной полосы наверняка окажутся очень интересными размышления о Сергее Есенине „последнего классика“ русской поэзии (так его часто величают) Юрия Кузнецова. Запись одной из лекций Юрия Поликарповича, которую он прочитал в 1995 году, прислала в редакцию студентка Литературного института им. А. М. Горького Оксана Шевченко (Фрязино). Это — стенографическая запись, не подвергнутая в последующем никакой редакторской обработке, не „причёсанная“ в каком-либо издательстве. А Юрий Кузнецов порой высказывал весьма неординарные, иногда парадоксальные мысли, неприемлемые для осторожных издателей и опасливых учёных, но необычайно плодотворные для поэтов. Поэтому, как представляется, материал должен быть полезен всем ревнителям российской словесности, как выражались во времена Пушкина, особенно — начинающим стихотворцам.»
Авторы приведённого вреза несколько ошибаются называя текст «записью лекции». Это всё-таки было выступление на вечере памяти Сергея Есенина, приуроченное к 100-летию со дня рождения поэта (следовательно, его можно датировать осенью 1995 года). Но также хорошо известно, что мысли высказанные на том вечере, Кузнецов впоследствии неоднократно повторял на своих лекциях и семинарах в Литературном институте.
Среди рукописей Ю. Кузнецова сохранился недатированный черновой набросок незаконченной статьи о Сергее Есенине. Ниже приводим его текст с авторскими правками:
Есть сказка о доброй падчерице и нерадивой хозяйской дочке. Обе они были наделены необыкновенным свойством: при каждом слове у падчерицы изо рта вылетали золотые монеты, а у нерадивой хозяйской дочки, что ни слово, то изо рта выпрыгивала мерзкая жаба. Кажется, падчерица, как на грех, была весьма словоохотлива. Есенин напоминает именно первую: у него что ни слово, то звенит чистое золото. К сожалению, не то можно наблюдать сейчас: [так и видишь] у современных стихотворцев вместо настоящего золота в ходу шелестящие [условные] бумажки, которые, кстати сказать, нисколько не обеспечены золотым фондом, и сами по себе ровно ничего не стоят.
Есенин — великий национальный поэт, синий свет и беспорывность русской природы, он — [чисто русское явление] весь русский с головы до пят, что-то глубоко органичное есть даже в его фамилии, она как бы составляет часть его самого, как синие рязанские глаза или лёгкая походка [, которую знала каждая собака в околотке, по его собственному выражению]. Всё у него русское: и дух, и жест, и удаль, и интонация, и гордость, и всё это неповторимо. С мыслью о Есенине приходит на ум соображение, что каждый русский человек неповторим и этим отличается, скажем, от любого француза, узнай которого, уже будешь иметь представление о всех французах вообще, ибо они роковым образом похожи друг на друга. У нас не то, и слава богу.
Национальность Есенина [состоит не в том, что он воспел берёзу, ибо берёза столь же канадское древо, как и русское] сразу бросается в глаза, она видна в глубоком дыхании его дольника. «Песни, песни, о чём вы кричите // Иль вам нечего больше дать?». Естественное дыхание есенинского слова [настолько лично, что] принадлежит только ему, [здесь у него учиться нельзя, ибо неминуемо рискуешь впасть в подражание] ни учиться этому, ни развивать это дальше нельзя, ибо всякого очарованного ученика тут подстерегает [заколдованная западня] неразмыкаемый круг эпигонства. У него, кстати, и не было достойных учеников в этом смысле [, наглядным примером могут служить крестьянские поэты]. [И не могло быть, и не будет].
Всякое национальное мышление накладывает отпечаток на соразмерность периодов[, порядок] слов и грамматический строй языка. Напевность и дыхание есенинского дольника [как нельзя больше отвечает] целиком находится в русской стихии [русского мышления]. [Стихи у него зарождались вместе с его дыханием.] Он никогда не искал [формы, выражения] форму, она у него рождалась вместе с дыханием — свободно. [В этом он почти равен Пушкину.]
Но как [всякий] национальный поэт своим творчеством он много может показать в области национального духа или, так называемой, русской души, которая есть загадка. На этот счёт у Есенина много загадок.
Публикуется по: Издать нельзя утилизировать / Беседу вела Елена Алекперова // Литературная Россия. — М., 1996. — 50. — 13 декабря.
Стенограмма телепередачи «Вечерний альбом» (Вятка); автор и ведущий Ольга Журавлёва. Телепередача представляет собой чтение и обсуждение стихов Юрия Кузнецова в 1997 году в рамках вятского литературного клуба «Молодость», которое смонтировано с видеозаписью беседы Ольги Журавлёвой с Ю. Кузнецовым. Расшифровка записи — Е. Богачков. Стенограмма публикуется впервые.
Стенограмма фрагментов частного видео-интервью, взятого в 1998 году петербургским поэтом и журналистом Алексеем Ахматовым у Юрия Кузнецова. Расшифровка — Е. Богачков; публикуется впервые.
Сам А. Ахматов так комментирует возможность опубликования записи интервью:
«…Содержательной части там не много — уж больно плохо он себя тогда чувствовал. Но, для ценителей его творчества важен сам образ. Целиком я бы не хотел его давать — там много лишнего и с его стороны, и с моей. Но выборочно — наверное, можно…»
Печатается по первой публикации: Мефистофель русской поэзии / Интервью взял Геннадий Красников // Независимая газета. — М., 1998. — 27 октября.
Публикация сопровождалась следующим предисловием:
«Пожалуй, ни одному даже из самых эксцентричных модернистов не удавалось так поразить читателя и по-своему взорвать их убаюканный и утрамбованный советской идеологией душевный покой, как это совершил в начале 70-х Юрий Кузнецов своими по форме сугубо традиционными стихами. Всем сразу стало ясно: в литературу, как слон в посудную лавку, вломился крупный поэт, не вписывающийся ни в какие школярские и эстетические ранжиры. От содержания, которое затягивающей воронкой закручивалось в его темноватых, словно древнерусских, стихах, по коже пробирал мороз. Многие пугающие и возмущающие образы поэта были связаны с его отцом-фронтовиком, погибшим на войне. Он мог сказать: „Я пил из черепа отца“. Или на дорогой для него могиле произнести вроде бы кощунственные слова: „— Отец! — кричу. — Ты не принёс нам счастья!.. / Мать в ужасе мне закрывает рот“.
Осыпанный восторгами, похвалами и возмущениями, он вскоре обругал и собственных хвалителей, и хулителей, а заодно досталось живым и мёртвым классикам, признанным поэтическим авторитетам. В нём появилась некая „забронзовелось“, под которой, как мне всегда казалось, бьётся живое, неравнодушное сердце.»
В феврале 2000-го года, в сокращённом виде, с новым заглавием («Поэт, не отводящий взгляда») и с новым предисловием, интервью было перепечатано в приложении к «Независимой газете»: «Кулиса НГ». — 2000. — № 3. — 18 февраля.
Публикуется по: Новая жизнь «Слова о Законе и Благодати» // Русский дом. — М., 2000. — 1.
Публикуется по: Поэзия похожа на молитву / Беседу вёл Сергей Сергеев // Десятина: Газета православных мирян. — М., 2002. — 33. — 13 августа, кроме первого вопроса-ответа, который отсутствовал в газетной публикации и взят из воспоминаний П. Чусовитина, присутствовавшего на интервью. При этом сам вопрос нам не известен и сформулирован гадательно. Возможно, вопроса как такового и не было, и данное рассуждение Кузнецова возникло из общего хода предварительной беседы.
См. в воспоминаниях скульптора П. П. Чусовитина:
«5 июня 2002, среда.
Звоню Кузнецову:
— Юра, не мог бы ты дать интервью редактору отдела культуры газеты „Десятина“ Сергееву? По его словам, читатели этой газеты в своих письмах в редакцию не раз выражали желание встретиться с тобой на ее страницах.
— Изволь. Я всё равно сейчас из-за экзаменов в литинституте нахожусь в Москве. Уже две недели из-за ихних дипломов и прочей гадости вылетело! Надо, понимаешь, отзывы сочинять… А я „Ад“ пишу. Уже одну треть написал. <…> В общем, я могу встретиться с твоим Сергеевым в понедельник… Если он в ближайший понедельник не сможет, то в следующий понедельник… Ну, бывай…
<…>
9 июня 2002 года, воскресенье.
Как выяснилось, в понедельник Кузнецову придётся идти к зубному врачу, поэтому встречу с „Десятиной“ перенесли на день раньше. Фотографировал Юрия Поликарповича, когда появились С. М. Сергеев и А. В. Ефремов. Начинается интервью. Кузнецов говорит:
— Природа поэтического и музыкального слуха различна. Когда я слышу музыкальные произведения на свои стихи, я их не узнаю… Песни, написанные на стихи Есенина или Рубцова, оглупляют этих поэтов. Рубцов сам по себе глубже по интонациям… Почему композиторы пишут музыку на слова плохих поэтов, как это случилось с Чайковским, написавшим пять последних романсов на слова Данилы Ратгауза? Вероятно, по разным причинам… Гаврилин, например, мне прямо говорил: „Ваши стихи давят на меня. Слышны только ваши стихи. А где же я?.. Я не могу ограничивать свою роль музыкальным сопровождением…“
(…) Типология поэтов разнообразна. Поэт-денди, поэт-бродяга, поэт-отшельник… Пушкин в стихотворении „Пока не требует поэта…“ дал свой тип поэта. Есенин же был поэтом и в поэзии, и в жизни. Я тоже принадлежу преимущественно к этому типу. Больших глупостей в жизни я не делал, а из сделанных — делал в интересах поэзии… Пастернак имитировал поэзию и поэта… О женской поэзии надо говорить отдельно…
(…) Поэзия есть первые слова, произнесённые Адамом. Каковы взаимоотношения между поэзией и религией, литературной организацией и Церковью? Религия и Церковь вполне могут существовать и без поэзии. Им поэт, с его воображением, не нужен. Стоит ему в порыве поэтического чувства отступить от догмата, и он впадает в ересь… Вообще, словосочетание „православный поэт“ — бессмысленно.
(…) Подстрочный перевод „Слова о законе и благодати“ митрополита Илариона сделал Дерягин. Я не владел старославянским. Десять лет он лежал без движения. Затем я взялся и перевёл. Перевёл быстро, за десять дней. Вернее, моё „Слово…“ — не перевод, не переложение, а со-творение. Иларион — ритор, а не поэт. Я вжился в текст, дал ему свой ритм, но он ведь всё равно за тысячу лет многократно менялся…
Что ещё можно сказать об отношениях поэзии и религии? Поэзия вообще очень похожа на молитву, особенно у Есенина. Есть что-то молитвенное в „положите меня в русской рубашке под иконами умирать“. И притом не за раскаяние, а „за неверие в благодать“, когда прощение даётся именно „по благодати“.
„Путь Христа“. О Христе я более десяти лет думал, смотрел, смотрел на него как на живого. Представлял его через родовую память…» (П. Чусовитин. Мой поэт: Из записок скульптора и читателя // Звать меня Кузнецов. Я один… /Составитель Вячеслав Огрызко. — М.: Лит. Россия, 2013).
Таким образом, интервью можно точно датировать 9 июня 2002 г.
Публикация в газете сопровождалась следующим предисловием:
«Юрий Поликарпович Кузнецов (родился в 1941 г.), пожалуй, наиболее значительный поэт современной России. Впрочем, истинным ценителям поэзии это стало ясно ещё в середине 1970-х годов. С тех пор, со времени выхода в свет первой зрелой книги Кузнецова „Во мне и рядом — даль“, вокруг творчества поэта не стихают бурные споры критиков и читателей, оно не оставляет равнодушным никого, кто с ним хоть однажды соприкоснулся. Сегодня поэт — гость „Десятины“…».
Публикуется по предисловию Ю. Кузнецов к книге избранных стихотворений своего ученика Игоря Тюленева: Ю. Кузнецов. Слово учителя // Игорь Тюленев. Русский бумеранг. — М.: Молодая гвардия, 2005. — (Библиотека лирической поэзии «Золотой жираф»).
Предисловие было составлено уже после смерти поэта из двух фрагментов — рецензии Ю. Кузнецова на книгу стихов Игоря Тюленева «Небесная Россия» (Пермь, 1993) и стенограммы выступления Ю. Кузнецова на юбилейном вечере Игоря Тюленева в Перми в мае 2003 г.
Настоящий текст представляет собой воспроизведение второго из этих фрагментов. См. также текст «<О стихах Игоря Тюленева>» (1993) в настоящем томе.
Публикуется по: Кинжал без крови: Диалог двух художников — Юрия Кузнецова и Исхака Машбаша записал Вячеслав Огрызко // Литературная Россия. — М., 2003. — 14. — 11 апреля.
Публикация сопровождалась краткой справкой об участниках беседы:
«Юрий Поликарпович Кузнецов родился в 1941 году в Краснодарском крае. Окончил в 1970 году Литинститут (семинар С. Наровчатова). Автор сборников „Русский узел“, „Отпущу свою душу на волю“, поэмы „Сошествие в ад“. Лауреат Государственной премии России. Профессор Литинститута. Живёт в Москве.
Исхак Шумафович Машбаш родился в 1931 году в ауле Урупский. Окончил в 1956 году Литинститут. Начинал как поэт. За сборник „Щедрое солнце полудня“ был в 1981 году удостоен Государственной премии России. Автор романов „Жернова“, „Раскаты далёкого грома“, „Метельные годы“, „Оплаканных не ждут“, других произведений. Живёт в Майкопе.»
Публикуется по мемориальной подбоке материалов: Мир Юрия Кузнецова // Наш современник. — М., 2008. — 2, где текст интервью сопровождался следующим пояснением от редакции:
«Публикуем интервью, которое поэт дал студентке филологического факультета Калининградского университета Светлане Супруновой, работавшей над теоретическим исследованием его лирики и одновременно занимавшейся у него заочно в Литературном институте. Впервые оно было напечатано 15 декабря 2003 года в газете „Калининградский университет“…».
В указанном номере «Калининградского университета» беседа Светланы Супруновой с Ю. Кузнецовым отсутствует.
Публикуется по: Во тьме ада / Беседу вёл Владимир Бондаренко // Завтра. — М., 2003. — 33. — 13 августа.
Публикуется по: Кому в ад, кому — в рай. Юрий Кузнецов: «Поэту дано внутреннее зрение» / Беседу вёл Владимир Бондаренко // Независимая газета. — М., 2004. — 22 января.
Публикация сопровождалась следующим предисловием:
«На исходе прошлого года ушёл из жизни поэт Юрий Поликарпович Кузнецов. В последнее время он работал над циклом поэм о Христе и христианстве. Отдавал этому труду всего себя. Случилось, что за три дня до смерти к поэту заехал давний друг, литературный критик и публицист Владимир Бондаренко. Разговор шёл под запись. Последнюю в жизни поэта. Мы публикуем ту часть беседы, где речь идёт в основном о поэме Кузнецова „Сошествие во Ад“ и поэме „Юность Христа“».
Таким образом беседу можно точно датировать 13–14 ноября 2003 г. (Ю. Кузнецов скончался 17 ноября).
К сожалению, многие письма Ю. Кузнецова до сих пор находятся в частных архивах и не доступны исследователям. Кузнецов не раз признавался, что не очень-то любит писать длинные письма, что проще позвонить по телефону и т. д. Тем не менее, представленный в настоящем разделе корпус текстов эпистолярного жанра составляет лишь малую долю писем, написанных поэтом. Работа по сбору и комментированию остальных писем ещё впереди. Ныне же мы знакомим читателя в основном с письмами Юрия Кузнецова, уже опубликованными в печати в составе различных воспоминаний о нём его друзей, учеников, соратников. Одно письмо (точнее его сохранившуюся часть), а именно письмо с Кубы, мы публикуем в другом разделе («Дневники 1961–1964») в качестве предисловия к «кубинским» дневниковым записям Кузнецова.
Письма цитируются в составе обширных воспоминаний Евгения Чеканова. Первая публикация: Чеканов Е. Мы жили во тьме при мерцающих звёздах: Встречи с Юрием Кузнецовым // Русский Путь (на рубеже веков). — Ярославль, 2004. — 2 (4).
Публикуется по: Лапшин В. Человеческий лик // Наш современник. — М.,2006. — 2.
Публикуется по: Лапшин В. Человеческий лик // Наш современник. — М., 2006. — 2.
Публикуется впервые по автографу, сохранившемуся в домашнем архиве поэта.
Публикуется по: Исмаил М. И верный путь во мгле // Мир мой неуютный: Воспоминания о Юрии Кузнецове. — М.: Литературная Россия, 2007.
Дополнено по: Исмаил М. Восточные и исламские мотивы в стихах Ю. П. Кузнецова (История двух стихотворений) // Юрий Кузнецов и христианский мир: Материалы шестой научно-практической конференции, посвящённой творческому наследию Ю. П. Кузнецова. — М., 2013.
Публикуются по авторизованной машинописи, предоставленной поэтессой Марией Аввакумовой.
Письма впервые были опубликованы в вельской областной литературной газете «Графоман» в 2006 году.
См. комментарий Марии Аввакумовой:
«Письма Кузнецова мы имеем в отпечатанном на машинке виде, но с личной подписью поэта. Известно, что Ю.К. (по крайней мере, в последние годы) уничтожал свои рукописи, именно рукописные тексты, предавая их огню на дачном участке Внуково. Что до писем Ричарда Красновского, то их в полном виде у нас пока нет. Есть только „сборная солянка“ из них, опубликованная в литературной газете Вельска и ближних районов — „Графоман“, издаваемой на общественных началах. Нынешний редактор „Графомана“ Николай Васильев и предоставил мне основные материалы по моей давней просьбе.
Что за городок Вельск? Еще пятьдесят лет назад в нём, обосновавшемся на реке Вель, что на юге Архангельской области, было 19 тысяч жителей. Официально и сейчас не на много больше. Но это не мешает вельчанам стараться жить культурной и духовной жизнью: в городе несколько газет. А литературная жизнь просто-таки бурлит. Печник Ричард Александрович Красновский был там в звёздах. Вот краткая справка о нём, взятая из подборки стихотворений в архангельском журнале „Двина“, № 3, 2006:
„Москвич по рождению, ленинградец по детству и юности, Ричард Александрович Красновский (1931–1995) изрядно помытарствовал по местам не столь отдалённым и в 30 лет, осев в архангельских местах, вторую половину жизни прожил в Вельске. Здесь явилась ему его грустная Муза. Здесь он осознал себя поэтом. Здесь окончил земной путь. При жизни вышел всего один сборник Ричарда Красновского, он называется „Ветка ольхи“ (М.: Советский писатель, 1987). После кончины друзья издали почти всё, что он создал, — и стихи и прозу. За книгу „Времена года, или Эвальд Зорин“, вышедшую в рамках альманаха „Белый пароход“ (2001 г.), Ричард Красновский был посмертно удостоен литературной премии имени Николая Рубцова. (г. Архангельск).“» (Аввакумова М. Пять писей Юрия Кузнецова в Вельск, Ричарду Красновскому // Миф и действительность в творчестве Юрия Кузнецова: Материалы конференции. — М., 2009).
«Недавно я заходил в „Знамя“, где Ольга Ермолаева…» — Ермолаева Ольга Юрьевна — поэтесса, зав. отделом поэзии журнала «Знамя».
Публикуется по: Анкудинов К. Неправильные воспоминания // Мир мой неуютный: Воспоминания о Юрии Кузнецове. — М.: Литературная Россия. 2007.
Кирилл Николаевич Анкудинов — критик, литературовед. Родился 30 марта 1970 года в Златоусте Челябинской области. Окончил Адыгейский университет и аспирантуру Московского педуниверситета. Кандидат филологических наук. В 1996 году вместе с критиком из Вологды В. Бараковым написал и издал первую книгу о творчестве поэта «Юрий Кузнецов» Автор нескольких поэтических сборников. Живёт в Майкопе.
Вот как сам Анкудинов описывает предысторию своей переписки с Ю. Кузнецовым:
«Закончив школу, я поступил на филфак Адыгейского пединститута и на вступительных экзаменах читал наизусть приёмной комиссии стихи Кузнецова. Моя дипломная тоже была посвящена Кузнецову; и одним из героев моей кандидатской диссертации был Кузнецов (а если бы мне позволили, он был бы единственным героем моей кандидатской). Когда я напишу докторскую, в ней непременно будет идти речь о Кузнецове. Юрий Кузнецов со мной — на всю жизнь…
С первого курса института я попал в армию („перестроечный призыв“; кто был, не забудет), вернувшись через год, раздобыл домашний адрес Кузнецова и отослал ему свои стихи с сопроводительным письмом. В письме я (на своё несчастье) привёл список поэтов, которые мне нравятся. Нормальный „джентльменский набор книжного юноши“ того времени — Брюсов, Блок, Анненский. Пастернак, Мандельштам; предпоследним в списке шёл Высоцкий, которого тогда любили все; незадолго до этого я прочитал стихотворение Кузнецова „Гитара“ („Смердяков гитару взял у Аполлона“) и удивился „высоцким“ интонациям; мне надо было прислушаться к голосу интуиции, говорившей: „Здесь что-то не так“, — но я этого не сделал. Завершился список поэтом Ш., который считался „учеником Кузнецова“; я решил: „Даже если Кузнецову не по нраву Высоцкий, упоминание поэта Ш. скомпенсирует это“.
Предварительно я зашёл к Литератору старшего поколения, лично знакомому с Кузнецовым, и прочитал ему своё письмо.
Литератор огорошил меня.
— Что это ты в своём списке собрал одних евреев?
— Как одних евреев?! Ну, Мандельштам с Пастернаком, ладно. Но остальные…
— Читай список.
— Брюсов…
— Еврей…
— Брюсов — еврей? Ну а Блок?
— Тоже еврей.
— Он немец.
— Значит, немецкий еврей. Кто дальше?
— Иннокентий Анненский.
— Чистокровный еврей…
Но даже после этого удивительного диалога с Литератором я не убрал список из письма. Теперь я понимаю, что допустил ошибку: писателей (равно как и всех людей) прежде всего интересуют упоминаемые персоналии, и только во вторую очередь — остальное.
Тогда я этого не знал. И надеялся на магию имени „поэта Ш.“. Я просчитался…».
Публикуется впервые по авторизованной машинописи, сохранившейся в домашнем архиве Ю. Кузнецова.
Публикуется по: Письмо в Тихорецк // Мир мой неуютный: Воспоминания о Юрии Кузнецове. — М.: Литературная Россия, 2007.
Публикуется по авторизованной машинописи из домашнего архива Ю. Кузнецова.
Первая публикация: Письмо Ю. П. Кузнецова от 13 августа 2003 года // Подъём. — Воронеж, 2009. — 12. В этой первой публикации в сноске было указано, что «адресат письма неизвестен». Однако содержащиеся в письме сведения: упоминание о том, что подборка стихов адресата выйдет «в нашем журнале в нынешнем октябре» (то есть в 10 журнала «Наш современник», отделом поэзии которого на тот момент заведовал Кузнецов), имя адресата — Вячеслав, а также совет Вячеславу, к кому можно обратиться за помощью именно в Костроме, однозначно указывают на то, что адресатом был протоиерей Вячеслав Шапошников.
Вот справка из публикации стихов Вячеслава Шапошникова (о которой говорится в письме), подготовленной Юрием Кузнецовым для октябрьского номера «Нашего современника» за 2003 год (подборка стихов названа «Возвращение к святыне»):
«Шапошников Вячеслав Иванович родился в 1935 году в Среднем Поволжье, в городе Алатыре. Поэт, прозаик. Окончил художественное училище, Высшие литературные курсы. Автор пятнадцати книг поэзии и прозы, среди которых — романы „Вечный путь“, „Ефимов кордон“, „К земле неведомой“, сборник повестей и рассказов „Угол“, сборники стихотворений и поэм „Китеж“, „На ярмарках осени“, „Вечерние холмы“, „Вохомский хоровод“, „Просёлок“, „Ивовый свет“, „Зарницы“, „День незабытый“… Печатался в основном в центральных издательствах. В 1991 году принял священнический сан. Главный редактор костромской епархиальной газеты „Благовест“. Член Союза писателей России. Живёт в Костроме.»
Полемика с Игнатием Брянчаниновым, отражённая в письме, через три месяца переплавилась в стихотворение «Поэт и монах», написанное в начале ноября 2003 г.
В этом разделе впервые представлены опыты Юрия Кузнецова в художественной прозе, относящиеся к детскому и юношескому периоду (задолго до творческой зрелости, которая по наблюдению поэта, настигла его примерно в 1967 году), а потому представляющие интерес не столько (а иногда совсем не) как художественные произведения, сколько как материалы к ранней биографии Кузнецова. Ни одно из произведений, помещённых в этот раздел, не публиковалось при жизни поэта — все они публикуются впервые по рукописям или машинописям, сохранившимся в домашнем архиве Ю. Кузнецова. Исключение составляет один единственный рассказ — «Плечо товарища», который был опубликован в районной тихорецкой газете «Ленинский путь» в 1960 году.
Неоконченный рассказ публикуется впервые по рукописи, датированной 1953 годом.
Ю. Кузнецову было тогда 12 лет и он учился в 5 классе средней школы в городе Тихорецке Краснодарского края. К этому году относятся и самые первые из известных нам стихотворных опытов юного поэта.
Неоконченный рассказ публикуется впервые по рукописи.
Рассказ представляет собой обработку собственного рассказа 1953 г. Рядом с заглавием рукой юного Кузнецова приписано: «Сочинено в 1953 году, немного обработано в 1956 г.».
В 1956 г. Кузнецову было 15 лет и он учился в 8 классе.
Неоконченный рассказ публикуется впервые по рукописи, датированной 1956 г.
Рассказ публикуется впервые по рукописи, датированной 1956 г.
Публикуется впервые по рукописи. Сюжетная разработка (так и озаглавлена в рукописи «…ИХ БЫЛО ТРОЕ… — сюжет») для предполагаемого рассказа. Располагается в тетради перед стихами 1956–1957 года.
В 1956–1957 году Юрию Кузнецову было 15 или 16 лет, как и героям задуманного сюжета.
Неоконченное произведение публикуется по рукописи, начало которой датировано 12.11.1958 г., IV-ая глава — 15 ноября 1958 г.
Перед заглавием располагается ещё один набросок, предваряющий основной текст:
«С тех пор, когда ученики работали в колхозе и Юрке Петрову объявили строгий выговор с занесением в личное дело, стаяло немало дней, а лица всё ещё <обглоданы> косматыми степными ветрюганами, губы ещё скароблены, как сушёные грибы, а руки охвачены царапинами и мозолями. И Боре, садящемуся за чёрную и горбатую, как калоша парту, сквозь гул и смех школьного улея, мерещится длинное шоссе, которое, как трансмиссия, кидается под грузовики, набитые взъерошенными весёлыми учениками. Ещё Боре вспоминается колхозная бригада, изба, где он жил с товарищами; вечера, интенсивное кваканье гармоники и хриплое рыданье гитары. Потом и ночь… Все ложились и рассказывали друг другу прочитанные книги. Вскоре все засыпали, царствовала тишина, но потом тишину разъедали чей-то сип и лёгкий храп. Храп усиливался. Боря любил храпеть…».
Набросок без заглавия. Публикуется впервые по рукописи, датированной 23 ноября 1958 г.
Юрию Кузнецову тогда было 17 лет.
Проект рассказа и его начало («Встреча в парке») публикуется впервые по тетради школьных рукописей, где располагается среди стихотворений января 1959 г.
Автобиографический рассказ публикуется впервые по рукописи, датированной 22 мая 1959 г.
Наброски к автобиографической повести публикуются впервые по разным отрывкам из тетради рукописей, датированным в основном маем-июнем 1959 г., когда Ю. Кузнецову было 18 лет.
Ср. Валя Москвина из данного рассказа с Валей Медусенко из «Зелёных веток»; Шурку Багрянского с Ахтырским.
При этом ряд сюжетов, рассказанных от лица Шурки Багрянского, явно можно отнести на счёт самого Юрия Кузнецова.
Среди черновых рукописей есть также следующие наброски, датированные 11 мая 1959 г.:
«Это хорошо, когда у человека есть увлечение. Так мне сказал директор, узнав, что я делаю стихи. Но это я знал давно. Так что директор лил воду в переполненный кувшин. Стихи — хорошо. Я пишу и статьи для школьной сатирической газеты. Правда, их мало кто понимает так, как я рассчитываю, даже педагоги. [Но дело не во мне, дело в низменной грамотности массы.] Одну мою статью содрали со стены в самой её молодости на основании политической неблагонадёжности и … глупости содержания.»
«Люди, интересующиеся непорочным реализмом школьных идиллий и перепетий. [Вообразите, что вы находитесь в классе 9 „а“ во время урока…] Снимите головной убор: в этих строках автор хоронит [своё буйное детство] лучшие идеалы [человечества] подрастающего поколения. Не поднимайте удивлённо коромысла своих бровей. Зайдите в девятый класс „А“ и всё поймёте. Впрочем, вам не зайти в класс, т. к. дверную ручку крепко держит Синьков Виктор, не обращая внимания на крики извне и внутри. [Староста класса Костюков тискает свою одноклассницу Любовь Бутко, мотивируя это случайностью на чисто эмоциональной почве.] Костюков — грубиян, он совсем не может обращаться с девушкой. Любовь Бутко он просто тискает, стараясь как можно дольше вырвать у неё карандаш. Инцидент на чисто эмоциональной почве. Весна заставила раскрыть окна нараспашку, но никто не заставлял Юрия Кузнецова выпрыгивать в окно со второго этажа.»
Отрывок без названия публикуется впервые по тетради рукописей, где располагается среди рассказов и стихотворений 1959 года.
Фрагмент публикуется впервые по тетради рукописей, где датирован 20 июня 1959 г.
Формально это первое (и на долгое время единственное) опубликованное произведение художественной прозы Юрия Кузнецова. Рассказ печатается по единственной публикации в тихорецкой районной газете «Ленинский путь», 25, 28 февраля 1960 г.
На момент написания рассказа поэту было 19 лет.
В домашнем архиве поэта сохранилась черновая рукопись данного рассказа (без заглавия), датированная 26 сентября 1959 г. В этой рабочей версии у главного героя Мишки фамилия — Тепляков, вместо Петровского — Шемшелевич, вместо Сергея Зотова — Серёга Яровой.
Рассказ публикуется впервые по тетради рукописей (в той же тетради — черновая рукопись рассказа «Плечо товарища»), где датирован 8 декабря 1959.
Автобиографическая повесть публикуется впервые по недатированной черновой машинописи с многочисленными вставками и зачёркиваниями, состоящей из 31 пронумерованного листа (отсутствуют листы № 2 и № 20–21; лист № 2 нами восполнен по черновой рукописи, озаглавленной «Карусель» (зачёркнуто [ «Зелёные ветки»]; видимо, в какой-то момент Кузнецов решил изменить название повести на «Карусель»).
Повесть можно датировать приблизительно 1959–1965 гг., исходя из того, что в 1959 г. Кузнецов явно разрабатывал в прозе автобиографические мотивы (см. выше наброски к автобиографической повести «<Шурка Багрянский>»), 1962 годом датирован ряд черновых набросков к повести, где многие герои ещё названы своими подлинными именами и фамилиями (см. ниже), потом — до 1964 года — Кузнецов служил в армии на Кубе, и возможность набирать текст на печатной машинке, заново перерабатывая наброски, меняя фамилии и имена, скорее всего у него появилась только после возвращения на родину — в 1965 году, например, во время работы в редакции газеты «Комсомолец Кубани» в Краснодаре.
Происхождение названия «Карусель» прослеживается по ещё одной черновой рукописи к повести (отдельный лист с номером «2»), также восполняющей недостающий в машинописи лист № 2:
«…Ахтырский сразу смекнул, в чём тут дело и стерпел только три урока. Он и трое его дружков, именующих себя „кешами с бугра“, подстерегали меня, когда я возвращался домой после очередного такого занятия. Я столкнулся с ними за углом.
— А, англичанин! — сказал Ахтырский, резко выступил вперёд и обрушил на меня сокрушительный удар. Но я удержался на ногах, только отступил на шаг, сохранив равновесие. Ахтырский был поражён. Его удар обычно сбивал с ног всех, кому предназначался. С минуту он стоял в некотором раздумье, его дружки тоже молчали. [К тому моменту у меня рассеялись круги перед глазами и я увидел их лица.]
— Ладно, хватит с него, — сказали дружки и посторонились, давая дорогу.
„Ну нет, я не отступлю“, — сказал я сам себе. На другой день я застал Ахтырского с его дружками на школьном чердаке, где они играли в карты, и потребовал немедленного удовлетворения.
— Сейчас, — лениво сплюнул он, — вот доиграем.
После доигранной партии он поднялся [и шагнул ко мне. Я нелепо взмахнул руками и кинулся вперёд] и отколотил меня.
Я стыдился своих страшных синяков и полторы недели сидел дома. За это время услышал, что Валя поссорилась с Ахтырским. Когда я пришёл в школу, то место, где сидел Ахтырский, было уже свободно, [а я встретил Валин взгляд] он откочевал на другое, и я сел с Валей. Английским языком мы больше не занимались.
— Пойдём куда-нибудь, — предложила она однажды.
Мы пошли в парк, обнесённый чугунной оградой, в некоторых местах поваленной богатырскими усилиями местных хулиганов. На газонах высились сухие былья прошлогодней травы, голые ветки мартовских деревьев с резким стуком тёрлись друг по другу от ветра. Свежий воздух леденил лицо. За деревьями стояла старая карусель, которую даже по праздникам вращали вручную.
— Давай сядем, — весело закричала Валя, увидев, что карусель пустует.
Мы тут же залезли в фанерную фигуру — нечто среднее между корытом и самолётом.
— Так, так, — раздался знакомый голос. Мы обернулись: на ограде сидел Ахтырский, одну ногу он уже перекинул в парк, в котором кроме нас не было ни души.
— Так, так, — повторил Ахтырский и через его лицо переехало злое подобие улыбки. — Значит, на карусели?
Он перенёс другую ногу и спрыгнул на землю. Подбежал к механизму и рванул за ручку. Карусель скрипнула.
— Крутись, крутись, милая, — зло пробормотал Ахтырский, вращая ручку. Мы сидели без движения и глядели на него. Карусель, скрипя, описала первый круг, затем ещё один, и ещё. Она набирала скорость, стальное основание задрожало, залязгало, застонало. Ахтырский крутил. В глазах стали мелькать деревья, ограда, крыши домов, холодное солнечное пятно. Нашу фанерную посудину кидало из бока в бок, мы стремительно врезались в свистящую замкнутую линию, ветер разбивал лицо, отрывал руки, высекал слёзы.
— [Ахтырский! Останови!] \Сумасшедший!/ — закричала Валя, но тот продолжал крутить ручку.
Он несколько раз бросал, потом опять хватался крутить. Вертелся бешеный круг. Нас обматывали полосы деревьев, ограды, небо слилось с землёй в свистящий волчок. Ещё немного и …
Тут что-то произошло. \В движении что-то запнулось./ Сила кругов стала иссякать. В вертящейся воронке я рывком увидел Ахтырского. Он что-то выкрикивал, затопал от невероятной злости ногами, оцепенел, схватился руками за лицо, согнулся, постоял так и побежал.
Бледная как мел Валя с ужасом глядела сквозь меня. Карусель скрипела тише, у деревьев обозначились ветки, крыши домов перестали сливаться друг с другом. Через минуту я выпрыгнул на землю, подкосился, упал, вскочил, помог Вале сойти. Пошатываясь, мы пошли через пустой парк.
— Какой ужас! — наконец проговорила она и заплакала.»
Среди других черновых рукописей есть строчка:
«Ахтырского спасли врачи и Валя, которая сидела [в больнице] у его изголовья днями.»
Отметим, что описанный сюжет с каруселью (который, по видимому, в какой-то момент дал название всей повести), а также последующее охлаждение отношений автора с Валей (их размолвкой заканчивается повесть) в концентрированном виде были выражены Кузнецовым в стихотворении «Из детства» (1966):
С девчонкой за светлую руку
Иду я, аршин проглотив.
А верные кони по кругу
Летят под разбитый мотив.
Пластинка хрипит, и, признаться,
Подруга глазами стрижёт,
Поедем, красотка, кататься!
Соперник меня стережёт.
Бросает и топчет окурок.
За ним из глухого двора
Встают роковые фигуры
По прозвищу Кеши с Бугра.
Уйдём, говорю, от погони!
Крути, карусельщик хмельной!
Мои деревянные кони,
Давайте рванём по прямой!
Кричу, чтоб со мною дружила
До самого смертного дня…
Но голову ей закружило,
Она позабыла меня.
Как уже сказано, около 1962 года (то есть уже находясь в армии) Юрий Кузнецов делал наброски к повести «Золотые ветки» (в той же тетради, в которой писал дневник 1961 года), и тогда ещё в основном называл всех своими именами, не скрывая, о каких именно людях идёт речь. По наброскам начала повести хорошо видно в свою очередь происхождение названия «Зелёные ветки» и то, как зародилась дружба с Шуркой (Александром Сердюком). Ниже приводим текст черновой рукописи, датированный 11 мая 1962 года:
«[О том, что детство уходит, я грустил ещё в самом детстве. До сих пор не знаю была ли это действительно грусть об уходящем или 11-летний мальчишка в преддверии тревожной юности грустил о неведомом и таинственном.
Как сквозь воду, я смотрю сквозь годы, и то, что находится глубже всего, расплывчато, в колеблющихся очертаниях видится мне. Память, как стремительно нахлынувшая волна, смывает меня и уносит за самый горизонт.]
Сначала были грустные зелёные ветви. Они держали на себе мелконакрошенное небо и в разных местах пропускали солнечных зайчиков. От этого трава под ветками была посыпана светлыми веснушками. Я ходил по мягкой кошачей траве и наступал на зайчиков. Но они появлялись на моих босых ногах, и когда я приподнимал ногу, заглядывая под неё, там никого не оказывалось. Это меня очень удивляло. [Я спрашивал у деда, который с интересом следил за мной с завалинки, почему у меня ничего не выходит. Но дед мне толком ничего не мог объяснить, да, впрочем, он и не объяснял, а только почему-то посмеивался [и корил меня, что я плохой охотник]. Я чувствовал, что он настроен добродушно и не сердился].
Потом монтёры спилили цеплявшие провода ветки. Открылось голое небо, [его было очень много, больше, чем в поле под моими ногами]. На улице стало как-то пустынно. Одни телеграфные столбы стояли навытяжку, держа на чёрных плечах провода. [Все деревья, которые росли на улице и касались проводов, были наполовину срезаны и изуродованы].
По деревьям стало неинтересно лазить. [Мы с друзьями] Я стрелял из рогаток по проводам. От этого они звонко цвиркали и, мохнатые от дрожания, долго гудели сердитым шмелиным басом.
[Потом я встретился с другом.] После ветвей пришел Шурка.»
Далее другой вариант (недатированный) вступления к повести о юности из черновых рукописей:
«Самое чистое, высокое, поэтическое, что есть у человека — это его юность. Нет, я не о возрасте. Чем больше мы сбережём юности в своей душе, тем богаче, красочней, звонче будет наша жизнь. У человека крадёт его молодость многое, крадёт время, крадут дурные люди, у которых [давно украли их юность] нет юности, крадут дурные привычки, крадёт беспечность, нетребовательность, мягкотелость, [умственное и душевное] духовная пассивность. Появляется \развивается/ нечестность, трусливость, пошлость, скудоумие. Человек хочет сохранить свою молодость. Он ищет поддержки. Друг его поддерживает, враг обкрадывает. Идёт борьба за молодость, идёт борьба за огонь. В далёком прошлом, ты же знаешь, люди вели борьбу за огонь. Они объединялись. Они берегли, как последнюю кровинку, маленький красный уголёк. Они получали из него большой огонь. Этот огонь согревал их жизнь до последних дней.
Сначала были густые зелёные ветви. Они держали на себе мелконакрошенное небо и просыпали дождём солнечные зайчики. Трава под ветками была посыпана светлыми веснушками. Я ходил по траве и наступал на каждые зайчик. Но они появлялись на босых ногах. Это меня очень удивляло.
Ежегодно монтёры пилили ветви, цеплявшиеся за провода. Открывалось большое голое небо. Становилось как-то пустынно на улице. Одни телеграфные столбы стояли навытяжку, как рослые плечистые солдаты, держа на своих плечах чёрные провода. Это были военные провода. На деревья стало неинтересно лазить. Я стрелял из рогатки по проводам. От этого они звонко цвиркали и, мохнатые от дрожания, долго гудели сердитым шмелиным басом.
После ветвей и проводов пришёл Шурка. Мой друг. Мы с ним были романтики с соски. [Он был агрессивно настроен. Ему не давал покоя виноградник в \соседском/ саду [моих соседей]. Мы следили за ним через забор. Виноградник кипел, он пузырился полными светлыми бульбами. У нас ломило в зубах. Стоило только протянуть руку. Но нас удерживала соседская собака. [Это был зверь.] В ней ничего не было человеческого. Её рот был небит жёлтыми обоймами зубов. Она лицемерно выла по ночам [как сирена], на похоронах. Мы с ненавистью следили за ней через забор. Мы так и не попробовали соседского винограда. В жизни мы всегда хотели многого, но почти ничего не получали. Это придавало жизни особый вкус. Учило нас [выдержке, любить и ненавидеть] суровой науке — быть мужчиной. Отсюда начинались поиски характера, [дружбы], красоты, отца, зелёных веток, [шумящих] \[хрупких и вечных] [старых и новых]/, как мир.]
[Из нашего пыльного степного городка] [Мы были] Как все мальчишки, мы бредили войной и психическими атаками. Мы [вечно ходили в кошачьих] носили на себе ссадины, царапины, как ветераны — свои шрамы. В пыльном городке мы знали каждую дыру в заборе. [Нас тянул к себе подковообразный магнит загородного горизонта.] Ездили на горячих крышах пригородных поездов, небрежно прыгая с качающегося вагона на вагон. Стеклодув-ветер выдувал из наших рубашек звонкие хрустальные сосуды. [Мальчишество бродило в этих сосудах.] Это были сосуды [нашего] \<четвёртого>/ поколения.
[Однажды] На тихой речке в глубоких камышах [мы с Шуркой] нашли лодку. Мы тогда ещё не умели плавать, а только плескались на мелководье. Нам хотелось большой воды [речной середины]. Лодка собственно пришла, как божий дар. Это [было старое корыто, каких поискать] был старый гроб, вышедший из употребления. Но мы не придали этому значения и смело [двинулись на середину] вышли из камышей. У нас не было ни вёсел, ни шеста, и мы гребли руками. Вода в лодке поднималась, как молоко в кастрюле. Солнце било из воды. Мы плыли, давя облака, и визжали от восторга. [На середине реки лодка накренилась и мы, перевернувшись, свалились в воду]. Мы не сразу сообразили, что очутились в воде. Лодка плавала рядом вверх брюхом, как оглушённая рыба. Захлебываясь, мы отчаянно цеплялись за неё. Она лениво уходила от нас. Нам еле удалось её поймать. Ведь мы не умели плавать. Мы держались за неё руками, и нас медленно сносило к берегу. Но под нашей тяжестью лодка медленно проваливалась под воду. Она проваливалась, как во сне. Держать на воде двух человек ей было не под силу. Мы поняли это и глянули в глаза друг другу. До берега оставалось метров тридцать. [Из них плыть придётся] десять метров, что от берега, не в счёт: в крайнем случае там будет по шею. Один из нас должен оставить лодку. Ни один из нас не умел плавать. Но Шурка опередил меня. Он бросил лодку и ринулся вперёд, свирепо молотя по воде руками и ногами. Он шёл сплошным водяным взрывом. От его толчка лодка ушла на дно, как ожившая рыба. Я хлебал воду цистернами, цеплялся за воду, как за сон, и бил по ней изо всех сил кулаками. Мне казалось, что я проплыл целый километр, но берег не приближался. Когда мои ноги коснулись дна, оказалось, что я проплыл не больше десяти метров. Рядом по горло в воде стоял Шурка и глотал открытым ртом воздух. Я понял, что Шурка — это друг на всю жизнь. [Мы с ним прожили десять метров.] Позади нас лежали отчаянные [страшные] десять метров воды. Но впереди лежали километры. [Они за нашей спиной, мы с трудом переводили дыхание, кто его знает, может, там впереди нас ждёт не один десяток таких метров.] Отсюда начинались точки характера, отца, прекрасного, зелёных веток, шумящих как мир.»
Ещё один фрагмент:
«Песок в часах продолжал сыпаться.
Когда мать работала в ночную смену, Шурка отпрашивался у своих родителей и приходил ко мне ночевать. [Мы учились с Шуркой в разных школах.]
[Мы перечитали всего Жюль Верна, Стивенсона, Майн Рида, Александра Беляева и наконец добрались до нигилиста Базарова и <доигрались> до Достоевского.] Мы давно перестали бегать босиком, \расстались с рогаткой и перестали дёргать за косы девчонок в классе/ и носили башмаки. [Нам стукнуло по шестнадцать лет.]
[Мы спорили до хрипоты, а потом схватывались бороться.] [Мы входили в мир большой литературы и спорили до хрипоты.] Пулемёт бился в падучей, патроны подходили к концу, четырнадцать злобных миров шли на нас. Слышался стук в стену. Соседи не хотели революции, \бескрылые люди/ они хотели спать. Мы лежали на одной подушке и мечтали о революции. [Мы ещё были мальчишки и мечтали о славе.]
В ту пору я преклонялся перед тургеневским Базаровым и был немножко влюблен в старосту класса Вальку Медусенко. Я робко искал с ней встречи. Я даже не искал с ней встречи.
Песок продолжал сыпаться [Время шло] и пришла пора Вальки Медусенко. Это была староста нашего девятого класса. Я звал её Валей. Валькой звал её Володька Ахтырский. Свирепствовали времена лошадиного произношения, то бишь грамматики [английского] немецкого языка — это был язык лошадей. [Короче говоря, китайская грамота.]»
В машинописи, по которой публикуется текст повести, отдельные фрагменты разделены звёздочками (* * *). Вместо этого мы для удобства ввели нумерацию, заменяя каждые такие звёздочки цифрами в угловых скобках.
Из черновой рукописи к фрагменту <2> о директоре Юрии Фёдоровиче:
«На уроках он подсаживался ко мне и, вполголоса разговаривая, интересовался, что читаю, как дела у Шурки (Шурка учился совсем в другой школе), что именно мне нравится в Евтушенко.
Когда я уезжал, он сказал, задерживая мою руку:
— Тебе хочется необыкновенного. В людях, в себе. Понимаю, молодость. Знаешь, старик, я ведь тоже скоро уеду, мы, наверное, больше не увидимся. Некоторые здесь меня считают оригиналом: оставил солидную должность в крупном городе…
Он лишний раз напоминал о том, что кругом живут люди, что они смеются, любят и ненавидят, тоскуют, и что [я один капля в море] должен им ДАВАТЬ.
Он бил меня и в последнюю минуту. Такие остаются на всю жизнь, [как друзья детства]. Они называются учителями.»
К фрагменту <4> среди черновых рукописей есть следующий уточняющий набросок, из которого видны настоящие фамилии Феликса и Жорки (Панды): «Как вывешенное бельё, хлопала над головой крупная листва. Ветер приставал к прохожим. Он сдувал с них, как одуванчики, шляпы. Носил прохожих взад-вперёд по городу. Я шёл из библиотеки по опустевшей улице. Впереди шла девчонка в свежем наровистом платье. [Я вышел за ней ещё из библиотеки. Ветер рвал её платье.] Платье било её о тонкие ноги и, заворачиваясь, обнажало ноги, белые, как стебли, выше колен. [Тщетно] девчонка то и дело прижимала платье и, приседая, натягивала его на колени.
— Вот как он распускается — бутон! — сказал [восхищённо] кто-то сзади меня. Я обернулся и увидел юношу с повязанным узлом на руке выше кисти [на манер часов] чистым носовым платком. Это был Феликс [Клопотовский]. Поэт. \Тот, в дружбе с которым, я поторопился./ Он сказал:
— Я шёл за тобой ещё из библиотеки. Ты видел [Садовникова] Панды? Завтра у него собирается всё наше общество.
Нас было пятеро: Жорка, Феликс, ещё двое, имена я не запомнил, [но позже выяснилось Альберт и Вадим] и я. [Феликс и Жорка спорили об идеалах.) Жорка говорил, разливая водку:
— Когда нам дают действительность нам мало её. Мы не довольны действительностью. Хотим того, чего нет. Человеку нужен идеал. Это то, что называют целью в жизни. Наш идеал — прекрасное.
— Цель в жизни — мечта, разумеется, — сказал Феликс. — К сожалению, идеал — это туфелька Золушки, которую мы примериваем почти к каждой ноге, от этого она только разносится и приходит в негодность.
— Пессимист! — завопил Жорка.
— О, только по форме. Считаю — пессимизм воспитывает душу и прививает утончённый вкус…».
В другом месте черновой рукописи этот же фрагмент преподнесён более развёрнуто и даже имеет заглавие «Эстеты»:
«Маринованый огурец доставали из холодной стеклянной банки вилкой, зацепив его одним зубом. Он соскальзывал и нырял обратно в рассол, взрываясь полными солёными кляксами. Панды (Садовников) нарезывал его складным ножом на тарелке. Курили. Голубые дымы стояли на губах, как абстрактные скульптуры. Раскрытым, как на яблоко, ртом мы глотали дичайшую водку. И играли в краплёные карты без предметного разговора. Кричащий Феликс давил. Мы записали его на магнитофон. Что-то вроде:
Вопрос. Чем вы занимаетесь в настоящее время?
Ответ. Читаю и сочиняю.
Вопрос. А жить когда?
Ответ. Зачем жить, когда сочиняешь.
Вопрос. Дай определение поэзии.
Ответ. Поэзия — это выдох.
Вопрос. Что тогда будет вдохом?
Ответ. Любовь.
Вопрос. Какой вид искусства тебе нравится больше всего?
Ответ. Музыка. Она включает в себя все виды искусства и кроме того, притупляя интеллект, в большей степени возвращает человека к природе, а значит даёт ему счастье.
Вопрос. Что вы любите больше всего?
Ответ. Парадокс, а значит красоту, значит одиночество, деньги, умеренность.
[Вопрос. Какие у вас на этой почве расхождения с этикой?]
[Ответ. Чисто классические.]
Вопрос. Да, вы не однолюб, а что вам нравится в людях?
Ответ. То, что они умеют говорить.
Вопрос. Что вам не нравится в людях?
Ответ. То, что они плохо говорят.
Вопрос. Что вы цените в людях?
Ответ. Искренность. Человек должен веровать во что-либо.
Вопрос. Как вы относитесь ко всему сказанному?
Ответ. Мы молоды и нам хочется позы.
[Вопрос. Какого чёрта ты всё время валяешь дурака, Феликс?]
[Ответ. Жизнь слишком уж важна, чтобы нам [разговаривать о ней серьёзно] оставаться серьёзными.] Но лучше я почитаю свои стихи.
Он читал шедевры кошмара:
Здесь
День
Влез
В лень,
В гной
Роз,
В зной
Грёз,
В писк
Драм, —
Вниз —
К вам!
Или „… Христос, ты стар…“ — И дальше какая-то мистическая чушь.
Но это было старо, как бренный мир.
Нас было пятеро мальчишек, носящих повязанный на руке выше кисти чистый носовой платок: Панды, Феликс, и ещё двое — писали стихи. Потом я втащил Витьку Пыжова, его охмурили, выдавили из него нечто великолепное:
„Женственность — это высшая гармония“ — после чего Панды завопил:
— Я знал, я знал — кошки гармоничны!
— Надо говорить грубо, это наглядно… Я пришёл к вам, чтобы уйти от вас.
И он сбежал.
— С вами нельзя бороться: вы играете.
— Это только щит, — важно произнёс Феликс. — Но у тебя нет на него копья.
Витька завыл от бессильной ярости, и, скрываясь, показал кулак.
Огурцы лежали на тарелке, нарезанные пятаками.
— Ненавижу огурцы, — сказал Феликс. — Они стары, опавши в боках и осклизлы внутри. Ты в третий раз покупаешь огурцы. Почему нет шпрот?
— А их нет. В магазине есть огурцы и ливерная колбаса, — спокойно сказал Панды.
— Ты совсем перестал ловить мышей, Панды, — рассердился Феликс, — тебя надо женить и отдать в ночные сторожа. Вот тогда ты повертишься. Не хватало ещё ливерной колбасы!
Но Панды пошёл:
— Когда нам дают действительность, нам мало её. Мы не довольны действительностью. Хотим того, чего нет. Человеку нужен идеал. Это то, что называют целью в жизни. Мой идеал — прекрасное. Что касается Феликса, — добавил он, — то его жизнь, как он сам признался задним числом, тяготеет к животной основе, а идеал — шпроты.
— Панды, положительно, ты напился. Но я оправдываю твою тупость. Она исходит от близорукости. Да и что ты мог ещё разглядеть сквозь толщу винных паров? — [снисходительно сказал Феликс.] — Но насчёт цели я несколько согласен. Это мечта, пожалуй. А идеал. К сожалению, идеал — это туфелька Золушки, которую мы примеряем почти к каждой ноге, а от этого она только разнашивается и приходит в негодность.
— Браво, — сказал Панды. — Хотя пессимистично. Однако будет очень жаль, если твой великолепный пессимизм стимулировала всего навсего тарелка с солёными огурцами.
— Колбасник! — замахнулся Феликс вилкой. — Меня удерживает от полного пессимизма сознание, что не все люди такие несносные тупицы, как ты.
— Я читаю Канта, — самодовольно произнёс Панды. — И пишу статью по эстетике.
Кант. Дым. Этика. Он закатил глаза под лоб.
Я [тоже читал Канта и] оттолкнулся от Панды и понёс:
— Кант говорил, старики: Уважение…
Но Панды несколько испошлил.
— Да, мы вырываемся: пьём. Но ещё нам надо любовь.
Никто из нас ещё не любил. Когда мы узнали об этом, то чуть не заплакали. Дрожь чёрного отчаяния и покинутости пробрала нас до костей.
— Включи свет, — сказал охрипший Феликс кому-то.
Свет ударил, как из трубы. Огурцы были съедены. В банке с рыбными консервами торчала чайная ложка со следами варенья.
[ — Стакан с водкой, налитый яростью глаз, — печально заключил я.
Сгорбившиеся юноши, мы пили за высокую любовь.]
[Решили пойти на танцы. Голые улицы пылали пустотой. Золотые пауки фонарей чуть сидели в своих лучах паутины. Корневища сосулек, поблескивая, свисали с водостоков. Свежо. Бодрило. Колкостью нарзанных пузырьков ощущалась мелкая крупа. Долго шли. В каком-то углу пили пиво. Ремарк, оказывается, сидел с нами рядом и угощал кислым вином. Кант и Ренуар разговаривали чужедальными голосами, и, подмигивая, предлагали посетить ещё одно злачное место. „Как они измельчали“ — подумалось с горечью. Потом не стало ничего. Я остался один, как вещь в себе. Я куда-то клонился, долго клонился и говорил кому-то, что Панды расплатился за всех. Выплыл милиционер. Интересно, зачем милиционер? Вероятно, надо смываться. Но откуда эта девчонка? Мне знакомо её лицо. Совсем темнело. „Больше света!“ — сказал я как Гёте и вытянул ноги.]..»
Фрагменту <9> соответствует набросок из черновых рукописей под названием «В колхозе», где есть не вошедший в машинописный текст повести сюжет о комсомольском собрании по поводу поведения Тани Смирновой (в повести — Светлана Белова):
«Медленно заходило солнце.
На следующее солнце [запылённые] песнями грузовики уезжали в колхоз. Шумел ветер. Шоссе наматывалось, как трансмиссия. Потом свернули на толчки [на просёлочную дорогу]. Пыля, грузовики разъехались по бригадам. В группе литераторов нас было пятеро и двадцать девчонок. Мы поселились в низкую саманную хату с соломенной крышей. Девчонки расположились в большой комнате, а мы во второй. Девчонок там было набито, как семечек в дыне. Ночью им некуда было девать локти. [Мы спали, как короли, и неторопливо вставая утром, величественно опускали ноги в лежащие башмаки.] Мы были уверены: они наплюют на свой облезший маникюр и [от зависти и досады они несколько раз намеревались] выцарапают нам глаза, когда в своей половине [по утрам] мы громко [с превосходством] разговаривали о преимуществе малых чисел и по утрам величественно опускали ноги в лежащие башмаки. Башмаки лежали на толстенных ковригах вчерашней грязи, налипшей с травой и сухими остьями. [Мы жили, как свирепые холостяки.] Разбитое стекло в окошке было заткнуто негодной волейбольной покрышкой, в которую напихали сухую солому. Когда дул ветер, на земляной пол сыпалась полова. На стенах были развешены сельскохозяйственные плакаты [с трактористами, с доярками]. Стоял истерзаный ножом и сильно загорелый стол. Пять наших коек. На крючке, на котором сообща добрые дяди, по всей видимости вешали окорок, уютно висела гитара с повязанным бантом на грифе. В вечерней, особенно, тишине комнату наполнял капельный перезвон. Это шальные мухи задевали за гитарные нервы. Нас было пятеро и все мы были разные, как буквы, люди. Первым, скажем, был владелец гитары Юрка Шаповалов. У него было тридцать шесть зубов. Его никогда не видели унывающим. Он смеялся заразительным хохотом. Он во всём находил смешные стороны. Когда-нибудь я его приглашу на похороны соседей по квартире, где прожил детские годы. По вечерам мы выходили с гитарой прямо в степь, и он вышибал из неё душу. Мы плясали возле поля облупленных подсолнухов рок-н-ролл — дурачились. Шаповалов называл меня салагой. Он прослужил в морфлоте четыре года, был год в заключении и, завидя меня, бил себя кулаком в грудь. [Перед ним [когда я находился с ним рядом,] я выглядел пацаном.] Я остро чувствовал, что на моих губах ещё не обсохло пресловутое молоко. До сих пор я страстно хочу ему доказать, что я способен на кое-что. Вторым был Шрамко. Он много слышал. Со Шрамко я познакомился случайно в [институтском] городском туалете, где он писал карандашом на стене зловонное ругательство. Он тогда обернулся и сказал, улыбаясь, как ребёнок:
— Уж стена больно чистая.
Он называл себя королём анекдотов. Но однажды я его заставил задуматься [поставил в неловкое положение], рассказав историю, которую он не слышал. Этот анекдот знали все поезда, в которых мне приходилось ездить. Но в общем у Шрамко действительно был их неистощимый запас. Он их ловил налету. Он прислушивался. Он жил между ушами. Когда, успокоясь, он женится и войдёт в бороду, из него выйдет [мерзкий] обыватель. Я чуял это. Я задирал его. Он раздражал что-то во мне. Третьим (нет вторым) был Витька Пыжов. Это была светлая душа. Он ненавидел ложь и боролся за чистоту, за правду. Мы с ним по вечерам уходили в степь по [чуть белеющей] дороге, кюветы которой были полны соломой. Он мне задумчиво говорил: — Мы должны быть молодыми на всю жизнь.
Мы сидели рядом. Я находил его руку и пожимал её. Я молчал. \Я думал о Шурке. Он, наверное, сейчас кончил работу и медленно идет по тёмной улице./
Был Четвёртый, но я его забыл. Кажется, у него не было зубной щётки.
На Таню Смирнову я не [обращал внимания] \замечал/. Я не знал о ней ничего и не обращал на неё внимания. Я её игнорировал, потому что не желал расставаться со своей укоренившейся привычкой. Я её чем-то задевал. Она за мной следила. Однажды, когда я [устав, как собака] кое-как распряг лошадей и сел в тень под клён, на котором висело чьё-то мокрое бельё, она предложила:
— Хочешь, пойдём смотреть речку, — и пошла не оглядываясь, не поджидая меня. Это был манёвр. Я никому ничего не был должен и холил свою независимость. Я тогда штудировал Канта и Спинозу и страшился влипнуть в какой-то нелепый житейский анекдот.
— Ты странный, — сказала она.
— Откуда ты это взяла? С какой стати странный? — сказал я, чтобы рассердиться. — Ты меня совсем не знаешь.
— Я хочу тебя знать.
Из густой травы, как жареная семечка, прыгнул кузнечик. Он прыгнул высоко, я не ожидал от него такой прыти. Я сказал:
— [Я ничего не могу сказать о себе.] Прошлого у меня нет, а ближайшее будущее в немалом пройдёт на твоих глазах.
Мы медленно взошли на бугор. Внизу лежала ясная, напополам с облаками и зелёным камышом, река. Солнце мерцало в воде, как бабочка. Мы сели внизу у самой воды под стеной густеющей травы. Рядом за камышами кто-то купался из наших: я слышал преувеличенное фырканье и плеск. Она сломала травинку и стала мучить муравья. Муравей был большой и рыжий. Это, пожалуй, была муравьиха. У неё была тонкая талия женщины. Смирнова мучила муравьиху. Ей было скучно.
— Мне скучно, — сказала она.
Муравьиха сорвалась с травинки и попала в переплёт травы. Я тотчас позабыл о ней и занялся пауком, который бегал по воде, недалеко от кончика моего башмака. Он бегал как заведённый. Это был завзятый конькобежец. Он работал на публику. Я вспомнил, что мои коньки давно поржавели и лежат, перевязанные гнилой бечёвкой, в тёмном затхлом сарае на самом дне [моего пыльного детства].
— Ты не слушаешь меня, — обиделась она. Она до этого ничего не говорила. Я вспомнил, как она смотрела на Шрамко, который брал жареный картофель ножом и громко чавкал, и сказал:
— Почему тебе не нравятся наши мальчики?
— [Они пошляки и дурно воспитаны] [Они не оригинальны и серы.] Я их презираю, Шаповалов самодовольный дурак, и гитара его пустышка и дура. Шрамко пошляк и <наушник>, а этот дисцилированный тип — с жёлтыми зубами… Как они противны.
— А Пыжов? — [спросил я с интересом].
— Пыжов [ещё] [телёнок] [\сосунок/].
[Я пропустил это мимо ушей.]
[ — А девчонки?]
— Есть и девчонки, — неохотно сказала она, — но я не люблю девчонок.
[Я не знал, как себя вести дальше] и молчал. Потом решил молчать. Она [была] заинтересована. Такие люди придают особый вкус жизни. [Если б я знал, что Шрамко подслушивает нас, я бы в ту же минуту дал ему в морду.] Я видел её в профиль. Она говорила:
— Все они в большей или меньшей степени [обыкновенные] серые посредственности и плывут по течению. \Помнишь/ О таких Горький сказал: Ни сказок о вас не расскажут, ни песен о вас на споют.
Самое слабое место во всём том, что она говорила, было то, что на неё действовала минута. Смирнова хандрила. Ей не с кем было поделиться, У неё должно быть неудачный роман. Правда, мне такое пришло в голову не сразу, но так оно на самом деле и оказалось. Я ошибался, а она лгала: ей не было скучно, ей было одиноко.
Она давно замолчала, и глядела в сторону.
— Дай свою руку, — сказала она.
[Она меня всегда обезоруживала.] Я дал ей свою руку. Она сжала её обеими руками как-будто приценивалась. [Что она хиромантией занимается.] До меня смутно доходило, что я ей кого-то напоминаю. Она меня с кем-то путает. Я штудировал Канта и Спинозу и страшился влипнуть ни за грош. [Но я не знал, что уже влип.]
Я молчал и никто не знал, что Шрамко подслушивал. Ему вскоре надоело и он побежал через пашню доносить. Когда я открывал дверь, на меня смотрели. Подошёл Витька, и мы отошли в сторону. [Надо было что-то делать. Я сказал:]
— Пойдём, я тебя познакомлю со Смирновой.
— Ага, — сказал он, — ты с ней заодно, — и добавил: — Сегодня мы все познакомимся [со Смирновой и тобой] друг с другом на Комсомольском собрании.
Витька был комсогр. Это был [молодой] парень. Он не был телёнком. Собрание прошло при полной <неразб.>
— Учтите, я не пошляк! — заявил Шрамко на собрании. [Я требую исключить её] Я не позволю ковыряться во мне как в … Пусть она извинится передо мной и учтёт свои ошибки.
Это был пошляк чистой воды. Я его запомнил, когда он приставал к незнакомым девчонкам на танцах и тащил их [за руки] танцевать, как тащат скотину за повод.
Шаповалов встал и с серьёзным лицом сказал:
— Все видели — я сдавал [вступительные] экзамены в солдатской робе. А она, — кивнул он куда-то в сторону, — шла на них из парикмахерской, на иголочках, блестя маникюром и в таком духе. А я четыре года дубасил, я мёрз и не досыпал в караулах, за спиной был склад с боеприпасами, а кругом хоть выколи глаз. И всё это для того, чтобы она маникюрилась и считала других людей ниже своих каблуков, да?! Я не хочу её теперь даже замечать.
Потом Шаповалов не выдержал [и обидчиво спросил]:
— Пусть она объяснит, почему моя гитара [пустая] дура?
Кругом засмеялись. [Собрание, как говорится, превращалось в фарс.]
Витька с трудом добился тишины.
[ — Как вы можете! — закричал Витька.]
— Этот [глупый легкомысленный] смех без всякого содержания. [Сейчас смеяться нельзя. Сейчас надо <задуматься>] — сердито сказал он. — Смирнова поступила глупо, не серьёзно, она оскорбила нас всех, [но не думайте, что мы должны остаться в стороне и всем обществом порицать Смирнову. Ведь это случилось у нас, в нашем коллективе] Давайте посмотрим каждый на себя, а всё ли правильно и хорошо в нас самих. Так ли, что нет ни сучка, ни задоринки? [Чепуха.] Не гладко у нас. Мы можем взять и с бухты-барахты обидеть своего товарища, сказать ему колкое нехорошее слово. Значит у нас нет чуткости, а есть грубость. Или видеть, что товарищу тяжело и что он несёт в душе какую-то тяжесть, и не протянув руки, пройти мимо. Значит у нас нет доброты, а есть жестокость. А доброта внимательна. А откуда она, жестокость, ой ли от несерьёзности? Или мы, филологи, часто говорим безграмотней извозчиков. Значит у нас нет требовательности к себе, а есть умственная пассивность. Или, например, мы, — он кивнул в сторону нас мальчишек, — развели в своём общежитии грязь и тучи мух, разбили стекло, а лень его вставить. Пусть это мелкое, почти незаметное, в самом деле на первых порах будто случайное, которое трудно подчас уловить и увидеть в настоящем свете. Но это отрицательное, это негодное, это пятнающее, это надо выжигать калёным железом. Нет, на полном серьёзе, посмотрите на комсомольца Шрамко. Разве он иногда не говорит пошлости?
Шрамко надулся, как индюк, молча перекатывал горох желваков и целую неделю не рассказывал анекдотов. [Витька перестал ходить взад и вперёд. И сказал твёрдо]
[ — Самое важное и необходимое то, чтобы и комсомолка Смирнова и мы все поняли, что мы должны быть чисты, красивы и просты в душе и в своих поступках. И уважать друг друга.]
[Он сел. Попало всем. Мне попало чуть меньше, чем Смирновой. Говорили наперебой.] Смирнова сидела бледнея, она совсем охрипла, хотя до этого молчала, сжав губы. [Она сказала, что это для неё первый урок и он не пройдёт для неё бесследно]…»
В черновых рукописях есть также не вошедший в текст машинописи фрагмент о том, как студенты Краснодарского пединститута проходили практику в подшефном отделении милиции:
«Два раза в неделю мы ездили на практику в подшефное отделение милиции. Нам четверым попалось самое дальнее отделение. Ездили через весь город за лодочную станцию в разболтанном, как характер, трамвае. Дабы убить время, изучали попутчиков. Шаповалов классифицировал носы.
— Посмотрите, — говорил он с видом знатока. — Сейчас подобралась на редкость коллекция носов. Какое разнообразие! Нет, у этого нос банальный — картошкой, посмотрите на алкоголика, который спит на плече у соседа, — у него на лице вырос стрючок красного перца, у этого курносика нос щепкой. А вот стоит целый сапог на дерюге усов. А это утёс и две пещеры. У еврея нос в профиль — завитая внутрь стружка. Нет, это сосулька — с неё капает. А также носы утиные, совиные, орлиные, крючковатые, сучковатые, кнопочные, бушприты, рубильники, пятачки, бильярдные кии наподобие Буратино, ещё есть безносый нос сифилитика, что-то вроде выгоревшего огарка, но в последнее время этот нос поредел, как зубр. Детской комнатой заведовала весёлая энергичная девушка с советским гербом уложеных кос, которой \хотелось/ самый первый вопрос задали: — Сколько вам лет? Но, говорят, порядочные женщины не отвечают на этот вопрос.
Она краснела, как подожжённая. Но было видно: нам она рада. Мы принесли с собой заразительный смех, остроты, молодость, жажду применить свои чудовищные силы. Да, нужна наша помощь. Разумеется, мы педагоги. Да, ведётся борьба с бродяжничеством и хулиганством малолетних. Да, это вроде полубеспризорности. Безусловно, старо. Но много случаев особенно в семьях, живущих без отцов, в семьях бесхарактерных, а подчас родителей-пьяниц. Да, случаи растленности детей. Да, мы должны взять шефство над отдельными детьми.
Мне дали 14летнюю девочку, [которая вела растленный образ] [лёгкого поведения] которая избивала свою мать. [Витьке какого-то одиннадцатилетнего разбойника, перед которым трепетала целая школа полным контингентом. Шрамко выбрал отпетую хулиганку 14 лет, [с богатой уличной практикой] имеющую несколько приводов за растленность. Шаповалов — сосунка, недавно научившегося говорить слово: мама, да разве ещё десятка два общедоступных ругательств.]
И сразу пришлось идти с места в карьер: моя подшефная удрала из дома. Я читал записку, которую она оставила матери. Это было воплощение безграмотности: из двадцати слов она сделала одно предложение, где толпилось около сорока ошибок.
[Потом я увидел свою подшефную.] Недавно её сняли с поезда в Новороссийске. Я её привёл домой к её матери. Всю дорогу обдумывал, что говорить. Дома усадил её на стул.
— Лиза, ты бросила школу.
— Ну и бросила.
Впервые я видел, чтобы на меня так злобно глядели. Я зачем-то вынул носовой платок и тотчас зачем-то спрятал. Было темно. [Я растерялся.] Мы сидели в полуподвальном помещении за низким столом с приклеевшейся вылезшей клеёнкой. При неосторожном движении подо мной отчаянно скрипел стул. [Меня подмывало встать. Было такое ощущение: ] как-будто я сел на живого цыплёнка. Возле стены стояла серая кровать, на которой валялась жидкая подушка и лоснящееся одеяло. Старая женщина — мать Лизы усадила меня на этот [проклятый] стул и стояла рядом. У неё в рукавах старого платья висели красные руки с вздувшимися <венами>. Она смотрела на дочь бессмысленными глазами. Я не знал, что делать. На моих глазах погибал человек, а я не знал, что делать. [Интересно,] как бы поступил на моём месте Юрий Фёдорович? Конечно, надо заглянуть ей в душу. [Но как?] Во всяком случае не здесь. Здесь она росла и портилась. Здесь из неё не вытянешь ни одного слова. Надо её поставить в необычное положение.
— Лиза, ты кушала?
Она молчала, но она не ела.
— Знаешь что: умой лицо и расчешишь. У тебя красивые волосы, а ты за ними не ухаживаешь.
[Это подействовало.] Она умыла лицо и расчесала волосы. Я заставил ее сменить грязное платье и только хотел выйти, как быстро через голову она стала снимать с себя грязное платье, глядя на меня вызывающими глазами. [Ого!] Это было слишком. [Не хватало ещё, чтоб она меня обругала последними словами] У меня кончалось терпение. Мне захотелось наорать на неё благим матом и сказать ей всё, что о ней думаю. Но я повёл её в кафе. Она недоумевала и озиралась, как в лесу. А суп хлебала громко на всё кафе. Я в это время выстукивал по полу дробь.
— Лиза, я люблю читать книги.
— Фи, — сморщилась она и стала ковырять вилкой в зубах.
Это становилось невыносимо. Я презирал себя: я говорил и не знал, какое скажу следующее слово.
— Ты напрасно не любишь книг. У меня был друг Шурка.
— Шурка, — повторила она, прослушивая это слово, как-будто училась иностранному языку.
— Мы с ним всё время ездили зайцами на поездах. И до того любили книги, что свесив ноги с крыши последнего вагона, читали какую-нибудь книгу. Вагон болтало, и мы водили пальцем по строчке, чтобы не потерять её из вида.
— Ты ездил зайцем, — [оживилась] [загорелась] воскликнула она, — а тебя ловили мильтоны?
— Я каждый раз удирал от них, — сказал я с жаром, потирая руки.
— А что ты ещё делал?
— Я получал двойки на уроках и меня выгоняли из класса.
— [Так я тебе и по] Меня тоже.
— Я не слушал свою мать.
— Я тоже не слушаю мать.
— Но ты бросила школу, а я учусь в институте.
Она подозрительно посмотрела на меня.
— Ты фрайер, — сказала она, — я тебе нисколечко не верю. А может ты скоро полетишь из института.
Я пожал плечами [и продолжал дальше, вынимая из себя всё, что только мог].
— Тебе трудно: ты одна, у тебя даже нет настоящей подружки. Ну пусть есть. Но что они умные, интересные, да ты от них хорошего слова не слышала ни разу. А у меня был настоящий друг, Шурка. Мы с ним всегда были вместе. Если нас били, то только порознь, но после мы с Шуркой всегда давали сдачи. Мы вместе учили уроки.
— И двойки вместе получали? — ехидно спросила она.
— Нет, мы учились в разных школах, но иногда нас выгоняли с уроков одновременно и мы встречались нос к носу где-нибудь на улице. Вот была потеха. Мы много читали, книги — была наша страсть. Перечитали несколько библиотек. Ведь книга — друг человека. У нас, значит, появилось много друзей и нам было весело и интересно жилось. А однажды случилось вот что. — Я замолчал, чтобы придумать.
— Мы бродили в горах и сверху со скалы заметили орлиное гнездо с птенцами. Спускаться надо было по верёвке по отвесному карнизу, внизу ревела речка, но мы решились. Так как мы оба хотели лезть, то бросили жребий. [Жребий пал] Полез Шурка. Он обвязался верёвкой, и я стал его спускать, понемногу отпуская её. Это продолжалось долго. Наконец верёвка ослабла: это означало, что Шурка достиг гнезда. Я не мог видеть его, потому что лежал на спине, упёршись ногами в выступ на краю скалы, и разматывал верёвку. Шурка сунул одного орлёнка за пазуху и дёрнул за верёвку два раза: это означало — тянуть быстро. Но не успел я его поднять метра на два, как налетел разъярённый орёл. Он с оглушительным клёкотом кинулся на Шурку и стал его царапать когтями, бить клювом и тяжёлыми, как листы железа, крыльями. Шурка отбивался ножом, оторвался от карниза и, болтыхаясь в воздухе, больно ударяясь спиной о скалу, висел на верёвке. Орёл не отставал, пока Шурке не удалось, разорвав рубаху, выбросить птенца вниз. Внизу ревела река, но Шурке показалось, что наступила мёртвая тишина. И вдруг он услышал лёгкий треск. Он глянул вверх и похолодел. Отбиваясь от орла, он ударил ножом по верёвке и порвал две жилы и наполовину третью. В верёвке было семь жил.
В месте пореза она стала медленно разматываться, произнося лёгкий треск. Я слышал толчки и крики в ущелье, но продолжал быстро тянуть верёвку. Было семь жил и они продолжали разматываться и трещать. Я не знал, что надо тянуть медленно. Надо было об этом дать знать: сильно дёрнуть верёвку один раз. Но Шурка не решался дёргать. Кричать было бесполезно: я бы не разобрал в шуме потока. Вместо этого он закричал изо всех сил, чтобы я тянул медленно. Я его еле разобрал и скорей догадался, что именно он кричит, чем понял. Стал тянуть медленно, но верёвка всё равно продолжала разматываться. С треском порвалась третья жила. Шурка смотрел вверх и видел, как медленно рвётся верёвка. \В жизни у Шурки было много разных вещей: небо, земля, книги, школа, родители, но сейчас у него осталась одна только верёвка, а она рвалась./ В жизни существовала только одна верёвка, ничего лишнего. Это была пытка — жить рвущейся верёвкой — [Шурка] Он несколько раз хотел ударом ножа оборвать верёвку и полететь вниз, лишь бы не видеть, как с каждым порвавшимся волоконцем всё меньше остаётся у него шансов на жизнь. Но у Шурки была сила воли и он не смалодушничал, выдержал. Я вытянул его на трёх жилах. Когда Шурка вылез из ущелья, он был весь седой. Вот какой был у меня друг.
Лиза молчала с горящими глазами. Потом она робко с затаённой надеждой спросила:
— Ты покажешь мне Шурку?
— Я тебя с ним познакомлю, когда ты снова пойдёшь в школу. Не бойся, я поговорю насчёт тебя с директором твоей школы, — сказал я и вытер пот со лба…»
Из черновой рукописи к фрагменту <13>:
«На лекции я ходил с папкой, как министр с портфелем. Папка вмещала удобное количество общих тетрадей и средней упитанности книг. В аудитории я садился за последний стол, раскладывал книги и тетради и вкривь и вкось старательно записывал лекции. Но вскоре мне это надоело и я только слушал, изредка берясь за авторучку. Открыватель, я ходил счастливый, в моём кармане лежал студенческий билет. И как заклинание шептал чужедальние слова: экзогама, эндогама, логический квадрат.
Больше всего нравились кабинеты: их интеллектуальная тишина, отрадный, холостяцкий шорох перелистываемых страниц, — что-то вроде шороха таракана, жаркий вспых перелистывания за столом. Когда отрывался от книг, я двигался как спросонья, — весь ещё во власти странного притяжения. Это книги владели мной, как луна земным приливом. Я шёл и спотыкался на ровном месте. Я читал не по программе — вразброд, наобум. Мне хотелось узнать всё сразу, и торопился, т. к. был голоден, как губка и мне было восемнадцать вёсен. У меня в голове стоял бред, и я захотел написать что-нибудь по эстетике.
На семинарах я иногда засыпался, занятия вёл кое-как, но старшекурсники, громыхая напоказ передо мной своим опытом, успокоили: пустяки, стоит только перед сессией не поспать ночь-две.
Им нужно было поверить, к тому же я надеялся на себя, [на свои] способности, о которых был наслышан в седые школьные времена от проницательных, но столь же сердобольных учителей. И жил. И витал…»
Из черновой рукописи к части <15> становится яснее, что рассказ Светланы (Тани Смирновой) до странности напоминает то, как сам главный герой (то есть Кузнецов) поступил с девушкой (Валей):
«После каникул Таня пришла ко мне прямо в общежитие с бледным, как отмороженным, лицом. Я лежал, положив ноги в дырявых носках на спинку кровати, и упивался Метерлинком. Шаповалов перестал зубрить конспект и с интересом уставился на неё. Витька и Шрамко продолжали с лицами истуканов играть в шахматы. Я быстро вскочил и увидел, что она кусает губа, а губы всё равно вздрагивают. Я послушно пошёл за ней, но она ничего не говорила. Ждал, когда она заговорит. Но, кажется, ей было трудно начать. Стояла промозглая погода, в воздухе серела мелкая скоропись мороси. Оттепель.
— Ты избегаешь меня, ты что-то делаешь, — выдавила она, проглотив в горле ком.
— Я пишу статью по эстетике. [Впрочем, это не оправдание.]
Зимний парк был холоден и гулок, как пустая квартира. Серые подгнившие сугробы одиночно истлевали на газонах. Они переползали дорожки аллей и чмокали в наших следах.
— Я ненавижу одного человека, — сказала она, чуть не плача.
— Кто он? — на мне был лёгкий плащ. Я мёрз как цуцик и во что бы то ни стало хотел домой.
— Мы с ним учились в одной школе. Он был на два класса старше меня. Ещё в девятом классе я влюбилась в него, как кошка, а он меня не замечал. „Весь мир помешался на кошках“ — отметил я [раздражённо]. — Он был всегда ко мне равнодушен, но подрался из-за меня с одним своим товарищем. Мы все трое учились в одном классе. На выпускном вечере он затащил меня в пустой класс, в угол возле доски, стал против меня и замолчал, глядя мне в лицо нахальными глазами. Мне было весело и я тогда смеялась, сама не зная чему. Он хотел меня поцеловать, но стоял и ждал, наверное, когда я перестану смеяться. Он вообразил, что поцеловать в открытые губы неудобно. Он несколько раз оглядывался, чудак, но никто не заходил в класс. Он совсем не мог быть нахалом, а только корчил его из себя…
— А дальше что? — [чуть не закричал я] схватил я Таню за плечо. Её лицо всё было в мелких рябинках капель. Блестели под дождём скамейки. С них капало. Жёлтые осенние листья мокли на скамейках, как утята.
— Дальше он не хотел со мной встречаться, а когда встретился, то старался только оскорбить. Я ему надоела. Ходил с какими-то девчонками… Моя подружка призналась, что он с ней. [Они все там с ума сходили.]
[ — Постой, — затаив дыхание, я дёрнул её за рукав, — он стихов не писал?]
— Нет, не писал… Хотя… не знаю точно. [Я совсем в этом не уверена.] А когда вчера уезжал…
[ — Когда именно?
— С неделю назад.] бросил меня посередине улицы. Я пришла на вокзал, но он не глянул в мою сторону и так уехал.
Она зарыдала… Я успокаивал её, [но у самого всё внутри ходило ходуном]. Она вся дрожала, уткнувшись мне в плечо.
А где Валя Медусенко? Я совсем забыл её.»
«В девятом классе я влюбился в девчонку…» — По воспоминаниям студентки Юрия Кузнецова в Литературном институте Оксаны Шевченко, «как-то на поэтическом семинаре зашёл разговор о первой любви. Юрий Поликарпович ненадолго задумался, а потом сказал: „Впервые я влюбился в школе. Однако в юности я был скромен и застенчив, а она выбрала хулигана. Я долго не мог её забыть. Однажды, уже после армии, я сидел в городском сквере на лавочке, пил пиво, а она прошла мимо. Не остановилась, не поздоровалась, не кивнула, а мы ведь не виделись с ней бог знает сколько! Только презрительно улыбнулась. Этой усмешки я до сих пор не могу понять и простить. Лучше бы она совсем не посмотрела в мою сторону“.
Речь очевидно идёт о Вале Медусенко.
Фрагмент публикуется впервые по недатированной черновой рукописи на тетради, где располагаются дневники Ю. Кузнецова 1961 г.
Наброски к незаконченному рассказу об «обманутой любви» публикуются впервые по черновой рукописи, датированной 2 июня 1965 г.
Название «Незнакомка» — условное; в оригинале — без заглавия.
Публикуется впервые по недатированной черновой рукописи на отдельном листке.
Дата условная — по первому году очного обучения поэта в Литературном институте, о котором упоминается в рассказе.
В разделе собраны дневниковые записи, которые Ю. Кузнецов вёл в Краснодаре (1961 год), поступив в пединститут, и в армии — в Забайкалье и на Кубе.
Публикуется впервые по тетради с рукописями из домашнего архива Ю. Кузнецова. На момент написания дневника поэту было 20 лет, он жил в общежитии в Краснодаре и учился в Краснодарском пединституте на филологическом факультете.
Публикуется впервые по той же тетради, в который Ю. Кузнецов вёл дневник 1961 года. Армейские записи велись более хаотично, непоследовательно — с другого конца тетради — и перемежались черновыми набросками стихов 1961–1963 гг.
Публикуется по рукописям, сохранившимся в домашнем архиве поэта.
Первая публикация: Кубинский дневник Юрия Кузнецова / Публикацию подготовил Евгений Богачков // Литературная Россия. — М., 2009. — 25. — 26 июня.
Тогда в качестве введения к дневнику было использовано выступление Ю. Кузнецова в документальном фильме «Поэт и война» (см. в настоящем томе статью «О Кубе», 1990), ныне в этом качестве мы используем впервые публикуемое письмо Ю. Кузнецова с Кубы своему другу. Рукопись письма, найденная в домашнем архиве поэта, так и называется «Копия кубинского письма» и завершается фразой: «далее листа нет».
Дневники относятся к последним трём месяцам службы Юрия Кузнецова на Кубе (май, июнь, июль) — конец второго года пребывания на острове Свободы. Автору записей 23 года. 3 года ещё до начала периода поэтической зрелости (1967 года), до окончательного перехода в поэзии к «символу и мифу». В образности ещё ощущается влияние метафоризма (например: «чайка — это белая чёрточка тонкой усмешки» на «широком лице» океана). Но многое высказанное ещё тогда, в этих дневниках, «на переломе» молодости, очень близко к ключевым, важнейшим уже для зрелого Кузнецова мыслям. Например, программное утверждение Кузнецова о необходимости для поэта «за поверхностным слоем быта узреть само бытие» вполне соотносимо с образом моря из дневника («У каждого человека должно быть чувство моря <…> Ему свойственна широкость, поэтому оно не даёт человеку погрязать в мелочах»), а запись «Я верю в любовь, а не в сны. Но только во сне, а не в жизни я встречал своих женщин» из дневника соответствуют признанию о слове «любовь» из позднейшего эссе «Воззрение» (2003): «В этом слове пролегла святая даль между женщинами моих влюблений и женщиной моей мечты, которую я не встретил никогда». Многие образы и мысли, высказанные в дневниках, превратились в стихотворения («Пилотка», «Карандаши», «Я сплю на жестоком одре из досок…» и др.). Кое-что из тогдашних кубинских ощущений Кузнецов переосмыслил, додумал позднее, что видно по статье <О Кубе> (1990) и, особенно, по приведённому ниже фрагменту из уже упомянутого «Воззрения»:
«…я ушёл в армию на три года, два из них пробыл на Кубе, захватив так называемый „карибский кризис“, когда мир висел на волоске. Там мои открытия прекратились. Я мало писал и как бы отупел. Я думал, что причина кроется в отсутствии книг и литературной среды, но причина лежала глубже. На Кубе меня угнетала оторванность от Родины. Не хватало того воздуха, в котором „и дым отчества нам сладок и приятен“. Кругом была чужая земля, она пахла по-другому, люди тоже. Впечатлений было много, но они не задевали души. Русский воздух находился в шинах наших грузовиков и самоходных радиостанций. Такое определение воздуха возможно только на чужбине. Я поделился с ребятами своим „открытием“. Они удивились: „А ведь верно!“ — и тут же забыли. Тоска по родине была невыразима.
После армии я возвратился в родной воздух, и всё стало на свои места. Я открыл русскую тему, которой буду верен до гробовой доски…».
В сохранившейся тетради с рукописью «кубинского» дневника отсутствует (вырван) один лист. Речь в пропущенном фрагменте, судя по всему, идёт о дружбе, об отношениях молодого Юрия Кузнецова с армейскими товарищами.
«Мне снится самум любви…» — Самум (араб. знойный ветер) — знойный сухой ветер («дыхание смерти» у местных жителей) в пустынях Аравийского полуострова и Северной Африки, несущий раскаленный песок и пыль. Первое известное описание самума принадлежит ещё Геродоту («красный ветер»). Другой известный эпитет — «море крови».
«— A la „Victoria!“» — Квартал в Гаване, где расположены «весёлые» дома. (Прим. автора).
В разделе публикуются те записи из неопубликованных рукописей и машинописей Ю. Кузнецова, дата которых нам более-менее точно известна.
Раздел составляют разные записи Ю. Кузнецова, в том числе автобиографические, которые на данный момент мы не можем датировать с достаточной точностью.
В разделе представлены наброски к произведениям художественной прозы, а также планы и списки возможных сюжетов, предполагавшихся поэтом к дальнейшей разработке. В отличие от раздела «Ранней прозы» здесь собраны наброски к произведениям, задуманным не ранее второй половины 1960-х, то есть уже творчески зрелым Ю. Кузнецовым.
Особое внимание стоит обратить на проект «Владимир Жериборов», который был частично воплощён поэтом в его известной поэме «Дом» (1973), а также на проект романа «Память родины» (варианты заглавия «Возвращение и освобождение», «Сын»). Все эти произведения в некоторой степени имеют под собой автобиографические основания.