Пока грядущий властелин Смирновска стенал и корчился, воздавая должное сладострастию своей пленительной любовницы, другая парочка, в данном случае чета законных супругов, сидя в чужой квартире, меланхолически обсуждала свое незавидное положение и изобретала планы выхода из него. Тут был совсем другой расклад. Беглому арестанту и убийце народного судьи вряд ли приходилось уповать на благосклонность фортуны.
Выжить бы, вот о чем шла речь. И кому, кроме фантастически безразличного Маслова и ему подобных, было бы не любопытно разобраться, насколько при этом мысли отличались от того, что говорилось? Хотя Архипов не подавал виду, что внутренне некоторым образом противостоит внешней действительности, включавшей в себя Ингу, а в иные мгновения, казалось, наивно и преступно растворявшейся в волеизъявлениях и чувствительном натиске этой напористой женщины, думал он о жене все же не совсем то, что высказывал, собственно, решался высказать ей. Но увидеть в этом отличие, существенную разницу было бы ошибкой. Дело в том, что Инга, похоже, легко читала мысли мужа и даже распознавала весь тот, образно выражаясь, механизм, работа которого позволяла ему думать о ней не как следует, то есть не вполне то, что она сама думала о себе, желая при этом, чтобы и другие, а тем более муж, думали так же. Как наглая и самонадеянная змея закрадывалась она в недра мужа и, пока он отрешался или рассеянно отдыхал, может быть, витал в эмпиреях, беспрепятственно пожирала все то его внутреннее, что обычно полагают невидимым и относят к бесплотной, неизвестно где и как существующей сфере мыслей, различных ощущений, восприятий и образов.
Высвечивая лучиком памяти в недавнем прошлом такие «звездные» эпизоды, как зверское убийство инвалида и дерзкий побег из лагеря, Архипов словно упирался в нечто плотное, в некую силу; даже в нелепой попытке украсть курицу можно усмотреть какую-то выбивающуюся из общего ряда упругость. И это его сила, его, можно сказать, личная доблесть, делающая заурядность всего прочего, что с ним происходит, не столь неприглядной. Однако этой силы не хватает на всю жизнь, и ее недостаточность порой ощущается с болезненной остротой, она не простирается на минуты, когда одолевает потребность в отдыхе, в свободном, безмятежном, независимом существовании. Пока содержался в лагере и чувствовал себя там загнанным в тесное и грязное стойло животным, Инга представлялась ему источником покоя, тепла, любви. Дескать, убежав, с ней он, пока не поймают и не вернут в перемалывающую его мясорубку, сумеет хорошо, по-человечески провести некоторое время. Но она, однако, успела совершить поступок, превративший ее в существо страшное и преследуемое, и с ней теперь не могло быть ему спокойно. Неужели и это она понимает? Архипов терялся в догадках. Наблюдая исподтишка за женой, он утыкался уже не в то блестящее, по-своему светлое, что находил в своем прошлом, а в серую глухую стену, и порой мучительно подозревал Ингу в тайных восторгах, вызванных сознанием, что она после прогремевшей на весь город расправы над судьей представляет для него определенную, как-то иерархически возвышающую ее над ним опасность.
В таком свете можно увидеть, при желании, дело их общения, их встречи после совершенных ими преступлений, в случае Архипова — целого ряда преступлений. И если этот взгляд не одна лишь иллюзия, не игра воображения, то стало возможным подобное положение исключительно потому, что у Инги на все, что она совершила, имелось прочное объяснение, то есть как бы целая система, настоящий философский и, следовательно, глубочайший комментарий, а у ее бедного супруга не имелось ничего, кроме бесконечных сомнений и горького сарказма в итоге.
Но мы спросим, естественно: разве не проще Инге? У нее одно убийство на совести, и она твердо знает, что побудило ее совершить его, ее жизнь не выглядит слишком уж абсурдной. А у супруга пришлось бы долго допытываться и искать вразумительных объяснений, когда б нам пришло в голову и в его случае докопаться до истины. Зачем покусился на курицу? Зачем прыгнул в яму и прикончил инвалида? Зачем привел к гибели священника? Да, со стороны его жизнь выглядит сплошным абсурдом, и что совершенно точно, так это то, что ему нечем крыть уверенную логику жены и даже некую ее непогрешимость, которой под силу далеко не призрачно приютиться вдруг под сенью довода, что на убийство судьи эту красивую и умную женщину толкнула жажда справедливости. Судья вынес несправедливый, с ее точки зрения, приговор и поплатился за это; все шито-крыто у Инги. На эту тему можно рассуждать долго, вопрос только, стоит ли. А вот вопрос, как же быть при таких-то расхождениях, при том, что в одном случае — абсурд и непроглядность, а в другом все обстоит вроде бы не так уж и плохо, этот вопрос заслуживает большего внимания и, скорее всего, не ведет к путанице. Не разойтись ли и натурально, не отстать ли друг от друга? Нам, положим, на этот вопрос, как и на вытекающие из него, не очень-то легко ответить, да и вряд ли пристало, по нашей естественной отстраненности, задаваться им. Зато относительно парочки — четы Архиповых, что бы там их ни отягощало по отдельности каждого и купно в их странном единстве, очевидно, что деваться им друг от друга и бежать в разные стороны незачем и на деле совершенно невозможно. Еще проблема, однако, и в отсутствии денег, и это обстоятельство вовсе не пустяк. С тех пор, как Архипова посадили, Инга, никогда не любившая обременять себя чрезмерными трудами, по натуре трутень, фактически перебивалась с хлеба на воду.
Итак, Инга, как существо более совершенное, оправдываемое речами о торжестве справедливости, забрала немалую власть над мужем, только и делавшим что одну глупость за другой, и это ситуация правдоподобная и по-своему замечательная, но все могло обернуться вздором по той простой причине, что в карманах было пусто, а манна небесная не предвиделась. Инга даже разок-другой ущипнула супруга, проверяя, не снится ли он ей, столь жалкий, беспомощный. При всем горестном и убийственном сарказме, к которому приходил Архипов, мысленно подводя итоги, по-настоящему саркастическая ухмылка блуждала по лицу Инги и кривила ее губы, нагоняя на него ужас. Словно бы могильным холодом веяло от этой женщины. Тем не менее ей пришлось подчиниться его решению позаимствовать кое-какую сумму, на первое время, у Тимофея: тот приторговывает по мелочи, деньги у него водятся порой, и, само собой, Инге идти просить в долг, — так решил муж, и жена отправилась исполнять. После рассказанного Ингой Архипов испытывал к брату далеко не добрые чувства, что-то подобное отвращению, и не хотел его видеть, а зная его глупость, он даже боялся встречи с ним. Было специально оговорено не сообщать Тимофею, где прячется Архипов, да и вовсе обойтись без намеков, кому понадобились деньги, как если бы нужда одолела непосредственно Ингу, а до того, что происходит с мужем, ей в данном случае дела нет.
Все это довольно странно. Архипов отправляет свою нищую жену Ингу одалживаться у будто бы кредитоспособного Тимофея, а Тимофей выходит из дому, вяло решая, покуситься ли ему на красоту Инги, или же пока лишь взять у нее некоторую сумму на выпивку. Так где же и у кого эти позарез необходимые спасающейся парочке деньги? Тимофей-то уже пропал без вести, хотя об этом еще никто не знает; не пришло еще время полнить землю слухами об его таинственном исчезновении, слагать легенды. Легко догадаться, что в результате всей этой несогласованности и, можно сказать, абракадабры Инга напрасно стучалась в дверь тимофеевой квартиры. Ростовщик из Тимофея неусидчивый, неусердный, никчемный, никакой, но слепого, ни во что не разрешающегося упорства Инге не занимать, билась она у той двери долго и словно в бессознательном состоянии, как бы не понимая, что пришла фактически не по адресу. Уже собралась, впрочем, уходить, оставив бесплодные наскоки на дверь, как вдруг из квартиры по соседству выползла в небрежно накинутом на худенькие плечики пальтишке маленькая грязная старуха. Она делала страшные глаза и всем своим обликом выражала хлопотливую заинтересованность в тайном разговоре с посетительницей.
— Забрали его… — сообщила она тихо и проникновенно.
— Кто забрал?
— А Бог их знает, кто они… Посадили в машину и увезли, бедняга и голос подать не успел… Пискнул только. Вот прямо здесь возле нашего дома и взяли…
Ингу озлобило, что взяли Тимофея, а не старуху, и она принялась жечь ту убийственным, что называется испепеляющим взглядом.
— Думаете, и меня возьмут? — прошипела она.
— Ничего я не думаю… — отшатнулась убогая, — только и рассказала, как было…
— Меня не возьмете! — добавляла Инга, адресуясь уже двери, захлопнувшейся за скользнувшей восвояси старушонкой. — Шиш вам! Выкусите!
Сжимала кулаки, показывала кукиши. Эксцесс, никуда не ведущий, по крайней мере ни к чему хорошему. Дальнейшие расспросы смысла не имели. Что еще могла знать старушка? Она полагала, что владеет великой тайной, и теперь ей, спрятавшейся, оставалось разве что удивляться, почему это посетительница, услыхав потрясающую новость, не свалилась без чувств на лестнице, более того, разбушевалась, повела себя неприлично. Нет, Инга не свалилась, хотя что-то смахивающее на секундную потерю сознания с ней все-таки произошло. Она тупо взглянула на одну дверь, на другую. Ни Тимофея, ни теперь уже и старушки. Что за люди взяли ее сотрудника Тимофея? Куда его увезли? В какой машине? Номер машины? Ничего этого старушка и ей подобные знать, разумеется, не могли.
— Ладно, я пойду, — сказала Инга в пустоту.
Старушке, может быть, хотелось потолковать о времени и нравах. О том, что старым людям трудно живется, а молодых среди бела дня хватают на улице, увозят в неизвестном направлении, убивают. Но вместо этого пришлось спрятаться от неожиданно разлютовавшейся слушательницы. А Инга, с которой после убийства судьи явно было не все в порядке, не оглядываясь, лихо сбежала вниз по лестнице и затем по улице припустила так, что только пятки, как говорится, сверкали.
На Архипова новость произвела ошеломляющее впечатление. Неужели оперативники, охотясь на него, решили взять Тимофея? Но для чего? И почему они подобным же образом не поступили с Ингой? Нет, не похоже на оперативников. Но кто же, если не они?
Архипов строил догадки и тут же опровергал их, расчищал место для новых, но образовавшаяся пустота ничем не заполнялась, а Инга ничего не подсказывала, ни разумного, ни сомнительного, только щурилась и косилась на него иронически. Не исключено, захват Тимофея как-то связан с убийством судьи Добромыслова. Но как? Разве есть основания думать, что следствию удалось докопаться до истины? И тут снова надвигались вопросы, мучили. Зачем было убивать судью? Что это Инге взбрело на ум? Как она решилась? Заслуживает ли она оправдания? Не из тех ли она, кого называют прирожденными убийцами? Архипов попытался представить, что будет, если Инга решит убить его; представление давалось с трудом.
В любом случае Инге не стоит возвращаться домой, это теперь не что иное, как непременное условие выживания. Но если не возвращаться, то как, собственно, выжить? Без вещей, оставшихся дома, без денег, без крыши над головой… Безнадежность уравнивала Ингу с мужем, словно их внезапно раздели и обнаружилось, что женское тело ничем не лучше мужского и никоим образом не прекраснее, а воспетая мудрецами и поэтами власть его прелестей над бедным, распираемым вожделением мужчиной — пустой звук.
Вернулся Маслов. Архипов, стараясь не выдать, до чего он взволнован, рассказал ему о случившемся, но равнодушный человек не проявил ни малейшей заинтересованности в загадочной судьбе Тимофея. Казалось, этот человек что-то скрывает; можно было подумать, его равнодушие — всего лишь тонкий наносной слой, а под ним таятся непостижимые бездны и бушуют небывалые страсти. Он словно не от мира сего, подумал Архипов, но в сложившихся обстоятельствах все мы немножко странные…
— У тебя нам тоже опасно оставаться, — из вежливости заметил беглец.
Маслов не поручился бы, что это действительно так, но спорить не стал, тем более что Архипов обнаружил прежде всего нежелание подводить приятеля под монастырь, и Маслов, сумев в какой-то мере оценить по достоинству этот благородный жест, был ему признателен.
— Нам нужно бежать за границу, — решила Инга.
— А паспорта? — с горькой иронией откликнулся Архипов.
Маслов вдруг сказал:
— Человеку без паспорта нельзя.
— Не просто паспорта, а фальшивые паспорта, вот что нам необходимо, — уточнила Инга.
— Такие паспорта я мог бы вам устроить, — сказал Маслов. — Я кое-кого знаю… Но бесплатно никто ничего не сделает.
— А где взять деньги? — Архипов безнадежно покачал головой.
— Без денег нельзя, — покачал головой и Маслов.
— Деньги мы раздобудем. Но ты обещаешь, что паспорта будут надежные? — Инга подозрительно взглянула на него.
— Зачем мне обещать или не обещать? — с достоинством возразил Маслов. — Я говорю вам, паспорта будут, только давайте деньги.
— А сколько? — поинтересовался Архипов.
— Много! — оборвала его жена. — Нам, так или иначе, понадобится много денег.
Архипов бросил на нее быстрый удивленный взгляд. Было ясно, что в милой головке этой, в отличие от майора Сидорова, которому впору тогда было стать притчей во языцех, решительной и волевой женщины вызревает хитрый и рискованный план. Что-то наспех и не без смутной тревоги соображая о жене, Архипов невольно и, разумеется, приблизительно, куда как условно коснулся и нравственного вопроса: может быть, дело не только в уразумении насущных надобностей, но и в том, что ее гложет финансовый голод, обуревает некая жажда наживы? Иначе сказать, свобода как осознанная необходимость — это хорошо, а еще лучше — свобода как роскошь сытости, разнузданности, своеволия, удовлетворения всевозможных прихотей и утоления не ведающей меры алчбы.
Не посвящая Маслова в проблемы, не имевшие отношения к паспортам, более или менее сознательно отстраняясь уже от мира живущих обычной жизнью людей, спасающиеся от закона и его исполнителей супруги решили уединиться в охотничьем, никому лично не принадлежащем домике на берегу озера. Маслову Инга велела ждать знака, что деньги приготовлены и дело, мол, стало лишь за паспортами. В сумерках беглецы, взяв у Маслова немного еды, покинули его жилище.
Таких замечательных, всегда содержащихся в относительном порядке домиков, где любой путник мог найти спокойный и безопасный приют, было немало в окрестностях Смирновска, изобиловавших дремучими лесами и живописными озерами. Разбойники, тем более легендарные, воспетые в народных песнях и сказаниях, давно повывелись из тех лесов, а в озерах хорошо ловилась всякая рыбка; попадали в упомянутые домики люди, в основном, тихие, отдыхающие, промышлявшие в свободное время рыболовством и развлекавшие себя убийством диких зверей. Все это было узаконено и поставлено с известным вкусом. Домики стояли открытые, и время от времени наведывавшиеся в них охотники или рыболовы даже оставляли там кое-какие не скоро портившиеся, выносливые, так сказать, продукты вроде картошки и вяленой рыбы. Архипов выбрал озеро, расположенное, примерно сказать, в двух десятках километров от города, — оно, считал Архипов, посещается реже прочих.
Шли всю ночь, и озера достигли только на рассвете. В дороге случилось Инге посмеяться над мужем, что еще пуще укрепило ее в сознании превосходства (не важно, морального ли, иного ли какого-нибудь, просто превосходства) над ним. Дорога была более или менее укатанная, круглая луна светила изящно, красиво, а Архипову вдруг почудился подозрительный шорох в придорожных кустах — и побежал он, как ошпаренный, с топотом, дико озираясь по сторонам, воспаленно высматривая некую погоню. Я думал, зверь какой… — оправдывался он потом, а Инга впитывала будто со стороны внезапно внедрившееся презрение, пережевывала, наслаждалась им, как изысканной пищей, настоящим деликатесом. Это для гурманов, подумала она. Словно могли быть гурманы, которым не только смешная пробежка струсившего Архипова, но и сам он в его телесном выражении показался бы подходящим для употребления в пищу. А в том-то и дело, что могли, — аккурат в воображении Инги, пусть не слишком богатом и плодотворном, зато вполне раскрепощенном. И если даже в наше новое доброе время все еще слышатся ужасные легенды о беглецах-каторжанах, прихватывающих в побег спутников для съедения, то отчего бы и тут не вообразить, что Инга, при всех ее благородных или мнимо благородных жестах (отомстила за мужа судье, не бросила его в роковую минуту бегства и потрясающего одиночества перед лицом теперь уже точно враждебного ему мира), нет-нет, а посматривала на этого мужа как на вариант пищи в случае отсутствия другой, более правильной и привычной? Чем не зарождение легенды?
Архипов, естественно, не испытывал ни малейшего желания становиться легендарной личностью, тем более в предположенном нами смысле. Ему лишь бы увернуться, ускользнуть от преследователей, затаиться, сберечь себя. Не часто он прозревал и видел что-то еще, кроме собственной персоны, куда более обычным для него состоянием была слепота. И в этой слепоте, обусловленной ни чем иным, как шкурным интересом, Инга, которая тоже ведь ходила под дамокловым мечом правосудия (а ему это — хоть бы что!), рисовалась ему смутно, но рисовалась, странное дело, чистой, могущественной, не ведающей беды. И играет-де она им как плохонькой игрушкой, и будет играть, пока не подвернется другая, а там и выкинет без сожаления, словно мусор. Так он видел теперь жену в иные, слишком часто, впрочем, повторяющиеся, мгновения, и это было как мало еще осмысленное схватывание некой реальности, проявления которой в окружающем ее мире по каким-то причинам не могут быть мгновенно постигнуты, возобновлены в понятиях или восстановлены в памяти, или, на худой конец, домыслены. А в действительности — и это нельзя не подчеркнуть — Архипов сам из себя приготовлял материал для Бог знает каких экспериментов. Как будто мало ему было курицы, инвалида, священника! Он снова рисковал, и на этот раз особенно, как если бы очутился на краю бездны. За курицу уже ответил, а за инвалида и священника имел еще шансы ответить, не теряя при этом достоинства, но, став бездушным воском в руках Инги, женщины, судя по всему, оголтелой в своем роде, какого суда он вправе будет ожидать, кроме нездешнего, последнего, страшного? Люди часто слепы, бездумны, они плывут по воле волн и заигрываются в жизнь, воображая, что именно беспечность дарит радости бытия и отвечать за нее никогда не придется. Даже для многое испытавших, хлебнувших горя, насмотревшихся на всякие вероломства, коварства, беззакония, даже для них, похоже, все равно что пустяк без разбора довериться другому, безрассудно отдаться в опеку некоему ближнему и дальше уже плыть по его воле или просто терпеть от него, с невообразимым смирением, всевозможные мучительства, — а та благородная и в определенном смысле выстраданная историческим человечеством сфера, где зерна отделяются от плевел, а праведники от грешников, где уже рай и ад представляют собой подлинную действительность, для них, насколько мы вправе судить с нашей колокольни, не что иное, как нелепый вымысел и убогая сказка.
Но что об этом говорить! Люди неисправимы. Их слепота неисцелима, доверчивость безгранична, простодушие смехотворно. И то ведь, задумался бы этот несчастный Архипов хоть о том, что Инга, в потворстве которой он ссылается на ее гордую, властную красоту, когда-нибудь, если выживет, постареет, сморщится, подурнеет, — и что тогда ее гордыня, могущество, изобретательность, ловкость? на что она, сделавшись погромыхивающим костями мешком, будет годиться? Но Архипов в будущее не всматривается, он живет текущей минутой, ему лишь бы вывернуться, сберечься, а что жена будет смеяться над ним при этом или даже отпускать ему затрещины, это дело уже как бы второе, если не десятое. Подумаешь, пихнет иной раз, невелика беда. К тому же вожделение… Вожделеет Архипов, влечет его к Инге, к ее прелестям, забирает мечта присосаться навсегда, прилепиться.
Вошли в домик. От озера, которого достигли на рассвете, вела к домику узкая, петляющая в разрастающейся весенней траве тропинка. Инга так устала, что тут же легла на грязный матрас, укрылась другим, не более чистым, и, закрыв глаза, мгновенно провалилась в сон. Муж не прочь был последовать примеру жены, но в доме было холодно, и он ответственно занялся печью. Возле нее валялись нарубленные предшественниками поленья. Разводя огонь, Архипов что-то смутное и завистливое думал о них, неизвестных ему, но безусловно разумных и красивых, если воображать; им-то не было нужды скрываться, они приходили сюда поохотиться, весело провести время, посидеть за доброй чаркой, болтая о пустяках. Люди, которым незачем скрываться, все сплошь разумны и красивы. Дом наполнился дымом. Архипов сидел возле печи и с грустным видом потирал слезящиеся глаза. Но скоро стало тепло, и он немного повеселел.
Внутренность избы, отметил Архипов, совершенно не изменилась со времени его последнего, уже довольно давнего, посещения — те же металлические кровати, деревянный стол, лавки, та же грязь, те же низенькие мутные оконца, в которые с трудом пробивается дневной свет. Не вспомнить, чем он тогда здесь занимался, а вот нынче сидит у печи и размышляет, почему не смотрит на жену. Почему-то избегает. И вдруг относительная легкость, с какой удался его побег, показалась ему насмешкой. Лучше бы его пристрелили! Выходит дело, сбежал он лишь для того, чтобы тут же окунуться в беспросветность, на которую собственным безрассудством обрекла себя Инга. А зачем ему это? Разве недостаточно ему своих хлопот и тягот?
Она спала, подложив под щеку кулачок, и была во сне беззащитна. Архипов знал об этом, хотя не смотрел на жену. А когда посмотрел, его сердце тронула нежность.
В доме были другие кровати, свободные, было их хоть отбавляй для данного случая, но Архипов, словно в чем-то упорствуя, осторожно, стараясь не разбудить жену, лег рядом с ней. Она вздохнула во сне, поворочалась, а затем прильнула к мужу и обняла его.
Когда Архипов проснулся и открыл глаза, он увидел, что лежащая рядом на боку жена подпирает рукой голову и смотрит на него насмешливо и умильно, с каким-то легким ехидством.
— Проголодалась… — сказала она, улыбаясь.
Архипов ответил с притворным неудовольствием:
— Ну, вскипятила бы чай.
— Это что еще такое? Детский лепет? Или дразнишь? Посмотри, огонь-то в печи угас. Я, знаешь, не умею обращаться с этими деревенскими печками. Трудновато… Хотя, не спорю, с милым и в шалаше рай.
Архипов сходил с чайником на озеро за водой, снова затопил печь и поставил чайник на плиту.
— Ты убила человека, а хочешь, чтобы я возился с тобой как с какой-нибудь кисейной барышней, — сказал он с задумчивой простотой, как если бы ничего дурного не имел на уме и только внушал жене, что ей пора повзрослеть. — Привыкай к трудностям.
Инга пропустила его нравоучение мимо ушей.
— Что будем делать? Я обещала Маслову добыть деньги.
— Это важно для нас, а не для Маслова. Ему как раз безразлично…
— Согласна. Я и говорю не столько о Маслове, сколько о нас. И раз ты мужчина, а значит добытчик, тебе и доставать.
— Я не знаю, где достать деньги, — возразил Архипов. — Нет у меня богатых родственников или друзей. Рассчитывать не на кого.
— Ограбим какой-нибудь банк, — придумала на ходу или высказала уже какое-то время имевшуюся у нее задумку Инга.
— Банк ограбить — это не курицу украсть, — сказал Архипов, понимая, что жена не шутит, и все же не придавая большого значения ее словам. — В банке, поди, и без жертв может не обойтись. Эти налеты, ограбления… А ты же видишь, какой я невезучий. Я никому не желал худого, а уже двое ни с того ни с сего лишились жизни и все как будто по моей вине, как будто я впрямь думал их погубить.
— Какое у тебя доброе сердце!.. И эта беззаветная преданность не вполне ясным идеалам… Только, знаешь, в нашем положении лучше верить, что когда-нибудь нам все же повезет.
— Я не знаю, что делать, Инга.
— Не знаешь? Нет, ты знаешь, но почему-то вздумал прикидываться, маскироваться, фарсы тут играть… А ведь чтобы действительно прикидываться в этих наших обстоятельствах… в таких, как нынче наши… нужно быть последней сволочью, а разве это ты поставил перед собой целью? Ну так кончай ерунду и принимайся за дело. Не сидеть же сложа руки в этой мурье, где нас в конце концов накроют! Выход у нас один: бежать за границу. Ты прекрасно понимаешь, что надо раздобыть оружие и ограбить банк.
— Но где мы раздобудем оружие?
— Можно позаимствовать газовый пистолет, я видела его у некоторых наших знакомых. Научишься пользоваться… Сумеешь, все сумеешь… Полагаю, ты в состоянии напугать газовым, ну, для пущей выразительности картины сделаешь страшное лицо.
Архипов вышел наружу и сел возле порога, привалившись спиной к прогревшимся уже на солнце бревнам стены. Перед ним расстилалась уютная нежно-зеленая поляна, а дальше открывалась хмурая серость леса. В его памяти вдруг всплыло лицо Бурцева. Он почти видел его, и это видение отличалось резко и въедливо мучающей навязчивостью. Архипов при всем желании не добился бы разумного совета от Бурцева, который когда-то был бойким и смышленым парнем, а в лагере стал загнанным, затравленным зверьком. Тем не менее воображалось, что другого такого советчика еще надо поискать. Он мне снился, когда я спал рядом с Ингой, — внезапно подумал Архипов. — Может, в самом деле снился? Невозможно было точно припомнить, и Архипов с сомнением покачал головой, но чем больше он сомневался, тем сильнее разбирала его дрожь, вызванная ощущением, что несносный Бурцев где-то рядом.
Зловещие чары, навеянные Дугиным-старшим, были сильны, пока шла своим чередом встреча в гостиничном номере, а как только прохвост исчерпал свои аргументы и удалился, они рассеялись, и подполковник Крыпаев почти тотчас же осознал, что не вытерпеть ему ужаса и позора его морального падения. Все вспоминалось, заставляя вздрагивать, как горделиво, с уверенностью в победе, покидал его номер шантажист. Воображалось вдруг, будто он, офицер, странным образом уменьшившийся, принявший облик оловянного солдатика, подбегает к большому и важному Виталию Павловичу, грозит ему пальчиком, тонким голоском кричит: мне все открылось, вы — продувная бестия, и я это так не оставлю, я вам спуску не дам, узнаете вы меня! И понимает, что смешон, а остановиться не может. Было ясно, что это — работа пораженной какой-то ужасной болезнью фантазии, а с победоносным видом номер его покидал Виталий Павлович наяву и как раз очень схоже с тем, как отложилось это в памяти, но! — прошло несколько времени, не так уж и много, и подполковником овладели сомнения. А ну как вовсе не приходил Виталий Павлович, и Вася отнюдь не портил воздух, более того, они даже, можно сказать, совершенно, абсолютно не существуют? Во всяком случае, ничто не мешает ему сцену морального падения принимать за сцену из какого-то надуманного спектакля, заглядывающего в мир невероятного, невозможного в действительности. И ведь зачем-то еще добавляется к ней поза с поникшей и захваченной в руки головой, выходит так, что будто бы он, подполковник, катается по полу, горько и жутко завывая. Как же не усомниться? Да оно и очевидно, что не иначе, как неведомая и злая, скорее всего сверхъестественная сила вынуждает его снова и снова разыгрывать один и тот же чудовищный спектакль. И коль он сознает это, налицо, стало быть, ясные и почти конкретные признаки выздоровления. Впрочем, не следует надеяться, что восстановление чести и достоинства произойдет в одно мгновение, в силу какого-то замечательного волшебства; или что оно уже произошло. Не страшно раз-другой и повторить мысленно — к тому есть основания — ужасную сцену, мол, впрямь катался по полу, дико завывал, а перед тем униженно умолял негодяя пощадить его, пожалеть. Так что скажем как бы заново: поначалу незадачливому порученцу, посланнику высоких столичных сфер казалось, что выказанная трусость, а несчастный не мог не признать, что струсил, толкнула на путь, откуда нет возврата. Вообще не повезло, безобразно и скверно не повезло в Смирновске, куда прибыл с приказом, переросшим в благое намерение, навести порядок. О да, миссия ответственная, грандиозная, все равно что веление небес или категорический императив, именно это — навести порядок — поручили, и не случайные люди, а большие начальники, вдруг подмигнувшие, похлопавшие снисходительно по плечу, оказавшие доверие: давай, парень! Начальники так и остались большими, а он оказался маленьким, жалким. Сжался в комок перед каким-то местечковым пройдохой!
Боже! Боже! Мог ли этот комок, направляясь в провинциальное болото, хоть на мгновение вообразить, что его доброе имя свяжут с ловким побегом заключенного и смертью попа, а сам он так унизительно затрепещет перед выряженным попугаем бандитом?
Но это лишь поначалу так казалось. Да хоть бы и струсил, как говорится, струхнул маленько, но что с того? С кем не бывает… Зачем думать, будто нет возврата, — вот вопрос. Ну, спровоцировали его, и он обернулся на миг оловянным солдатиком, так что же, это уже как есть позор, легший несмываемым пятном? Положим, в прошлом не выпало яркого случая испытать свою воинскую доблесть, но ведь и сомневаться в себе как в честном и всегда готовом свято блюсти офицерскую честь, отлично вымуштрованном — хоть сейчас на парад! — господине, будущем убедительном генерале, пожалуй, что и маршале, оснований не возникало. А теперь мельтешат перед мысленным взором картинки, из которых явствует, что лицемерил, лгал всем и себе в первую очередь. Как быть? Что сулит будущее? Можно промолчать, можно, нацепив маску невинности, некой незапятнанной чистоты, непогрешимости, следовать пунктам тайного договора с Виталием Павловичем, этой гадкой сделки между трусостью и разбойничьим замыслом. Еще один осужденный сбежит, и никто не заподозрит, что в этом замешан сам подполковник Крыпаев. Он уже шагает по пути исполнения этого плана.
Но что это за ахинея такая, чтоб афериста, подонка, разбойника с большой дороги уважительно величать по имени-отчеству, а о себе уничижительно мыслить в третьем лице? Так дело не пойдет. Федор Сергеевич уже знал, его конечная цель — удачными маневрами и ценой огромных усилий заманить подлеца Дугина в ловушку и обезвредить, собственно говоря, ликвидировать этого опасного врага общественных устоев и основ нравственности.
А зачем, говоря вообще, Дугину понадобилось привлекать к делу постороннее лицо, да еще из числа военных, заведомых противников? Не рассчитывал же он в самом деле, что подполковник возьмет да подпишет приказ об освобождении его брата? Для связи с младшим Дугиным можно было завербовать и чин поменьше. Единственное разумное объяснение: старший Дугин страхуется на случай провала. Если его брату не посчастливится улизнуть, один подполковник и будет в состоянии защитить незадачливого зэка от разъяренных охранников. Хитро, но рискованно! Ведь подполковник мог совершенно не испугаться угроз, дикого и наглого шантажа. Получается, бандит читал в его душе лучше, чем он сам.
Читал, да не дочитал! Конечно, сам подполковник — и кто только тянул его за язык! — как раз и подсказал блестящую идею побега. Эти переговоры, первые настоящие переговоры с бунтующими, и, разумеется, последние перед штурмом, — весьма серьезный и скользкий момент в предстоящем подавлении мятежа. Примерно так: обе стороны выставляют равное количество участников; никакого оружия; эти договаривающиеся стороны должны быть представлены отнюдь не случайными лицами. Само собой, увяжется Филиппов и его выводок, а это довесок, это мягкая почва, болотце, можно провалиться, можно, однако, и сыграть на этом здорово. Более благоприятного шанса бежать, чем эти переговоры, у Дугина-младшего не будет.
Конечно, расчет строился на ожидании, что подполковник вытащит зэка Дугина из лагеря, воспользовавшись какими-то своими, неизвестными злоумышленникам каналами. Но это в прошлом, а нынче принят к исполнению план, предложенный самим подполковником. И вот если теперь опомниться и повернуть против Дугиных, то как объяснить коллегам эту подсказку, этот реалистический вариант побега? Они скажут: подполковник, как хотите, но вы вступили в преступный сговор с бандитами, вы улыбались как слабоумный, позволяя втянуть вас в адскую авантюру, хотя вполне сознавали, что впоследствии все мы, всем миром, как бандиты, так и здоровые члены общества, пожелаем с презрением вышвырнуть вас во тьму внешнюю. Он проявил преступную инициативу. Так оно и есть. Он отдает себе отчет. Отчитается и перед другими. Но можно вывернуться. Можно даже всем миром вывернуться. Где наша не пропадала! Он предложит: доложим Дугину-старшему, на какой день назначены переговоры. Негодяй, ясное дело, потребует участия малоопытного оперативника, к примеру сказать, невзрачного такого человечка, трусливого, из тех, что только позорят ряды правоохранителей.
Вот! Подполковник погрузился в размышления. Дугин-старший решит, что оперативник никуда не годится, а оперативник будет хоть куда. Размышления подполковника, в данном случае, носили противоречивый, интеллигентский характер и не заключали в себе никаких догм, ничего схематического, как можно было ожидать от военного человека. Ищем оперативника, который, может быть, и падет смертью храбрых, а побега не предотвратит и даже нисколько не помешает предполагаемому беглецу. Но это одна видимость. Виталий Павлович поверит, что все идет по плану, и в какой-то момент даже вообразит, будто его брат на свободе, ему и в голову не вступит, что его разыгрывают. Где ему догадаться, что он впал в ошибку; такого сознания, чтобы распознавать свои ошибки и развенчивать видимости, творимые по-настоящему искусными людьми, у этого самовлюбленного и нимало не сомневающегося в себе господина нет и не может быть. А на самом деле, оперативника — вот оно, слабое звено, манипулируя которым можно повернуть в какую угодно сторону! — оперативника нужно выбрать из самых опытных, из плеяды заслуженных и проверенных. Для того и подсказал подполковник идею бандитам, чтобы в конце концов с помощью бывалого оперативника разрушить их козни и, главное, захватить самого Дугина-младшего. Так будет обезглавлен мятеж. Тот Дугин, лагерный, ни за что не согласится идти на переговоры, если брат не передаст ему, что подполковник перешел на их сторону и будет содействовать его побегу. Переговоры устраиваются не для того, чтобы хватать и вязать кого-либо из участников, но когда откровенно предпринимается попытка побега, отчего же и не схватить? И можно будет выдвинуть обвинения против Дугина-старшего. Вот какую тонкую и в стратегическом отношении великолепную игру задумал Федор Сергеевич! Не зря он просиживал штаны в штабе.
Довериться подполковник решил майору Сидорову и большеголовому прокурору, и это было необходимо, поскольку действовать в одиночку было бы чересчур рискованно. Собрались в кабинете начальника лагеря, и штабист, напустив на себя особую значительность, вымолвил, едва размыкая губы, как-то устрашающе выцеживая слова:
— У меня для вас сообщение чрезвычайной важности, товарищи…
Слушатели судорожно затолкались в глубину оказавшегося вдруг огромным и словно раскрывшим алчущую пасть дивана. Только что сидели чинные и с пучками саркастических искорок в выпученных глазах, и вот уже тон подполковника, его стать, его вступительное слово повергли их в трепет. Он изложил содержание беседы, имевшей место в гостинице, и свои гипотезы на тот счет, как в действительности следует провести переговоры с делегацией бунтовщиков. Слушатели, если верить некоторым слухам, добросовестно отработали свою роль, иначе сказать, прокричали все, ну, почти все, что предполагалось богатым воображением подполковника.
— Как хотите, но это преступный сговор, это падение, скандал…
— Более грязной авантюры и ничего подобного столь безрассудному авантюризму…
Даже что-то о тьме внешней как будто послышалось. Гомон своих новых сообщников подполковник выслушал с невозмутимостью, достойной, как он сам понимал, лучшего применения. В антракте освежились водичкой из графина.
— Может, чего покрепче? — с какой-то жалобной вопросительностью взглянул начальник лагеря на прокурора. Тот испытующе взглянул на подполковника. Федор Сергеевич небрежным жестом отмел предложение.
— Архипова мы пока не получим, а что касается убийц судьи Добромыслова, я не очень-то верю, что они известны Дугину, — сказал он в заключение. — Зато мы возьмем Дугина-младшего, а его брата посадим на крючок, иными словами, заведем на него дело как на организатора побега.
Однако его желание наскоро свернуть беседу не исполнилось. Майор внезапно расцвел, ударился в некую букетность, на время прикрывшую то рыхлое вещество, которым он был в своем обычном состоянии. Подполковник больше не сердится на него и, пожалуй, отказался от мысли писать рапорт, он ведет с ним доверительный разговор и вовлекает его в серьезное, ответственное дело. Майор преисполнился симпатии к штабисту, а вместе с ней пришла и тревога за него.
— Вам нельзя идти на эти переговоры, товарищ подполковник! Подумайте, какой риск! Как можно! Пойду я!
Федор Сергеевич холодно усмехнулся.
— Вас они слышали уже сотни, уже тысячи раз и знают наперед все, что вы в состоянии им сказать, — возразил он. — К вам у них нет доверия.
— Федор Сергеевич, дорогой, — проникновенно и страстно шептал майор, — я сумею вызвать у них доверие. И ваше доверие я оправдаю. Мне можно доверять.
Подполковник возражал с хорошей, способной любого пронять рассудительностью:
— Они ждут встречи именно со мной, поэтому я обязан идти. Ваша задача состоит в том, чтобы подыскать отличного оперативника.
— Будет исполнено! Уже ищу! Мой человек перестреляет их всех, они и пикнуть не успеют!
— Я-то не пойду, — отрешенно, как бы со стороны, подал реплику прокурор, — да меня там и слушать никто не станет. Э, батенька, скажут, ваше место в суде, и на уме у вас одни обвинительные речи, которые нам в сложившихся обстоятельствах что мертвому припарка. Нам от вас, скажут, ни холодно, ни жарко, и плевать мы на вас хотели. Черт возьми, что им мои сомнения, мое недоумение! А я ведь начинаю сомневаться, что мне вообще еще отводится какое-то место. Да, я не пойду на эти ваши дурацкие переговоры, но, слушая вас, я начинаю думать, что и до суда-то не дойдет. Какой, к черту, суд, если вы намерены всех перестрелять!
— Это вы напрасно так думаете, даже, на наш взгляд, стоит подивиться вашим фантазиям, настолько они неуместны, — возразил подполковник. — Если дойдет до стрельбы, оперативник…
— Оперативник будет что надо! — подхватил майор. — Ахнете, увидев, что он вытворяет, и будет смысл подумать о награде, чтоб удостоить, можно будет потом барельеф ему, чеканку какую-нибудь с изображением мужественного, как бы высеченного из гранита лица в действии, в эффектах всего положенного, чего только не потребует оперативная обстановка…
Подполковник резким движением руки отодвинул за кулисы красноречие майора.
— Оперативник пусть метит прежде всего в того, кто будет вместо этой жирной сволочи Причудова. Пусть выведет его из строя, ранит, на худой конец убьет. А затем — Дугин-младший. Я думаю, будет лучше, если он останется в живых.
— Может, заодно и Филиппова… того… в расход?.. — Майор проделал выразительный жест и, вспотевший от волнения и восторга, уставился на подполковника с умоисступленной пытливостью. — У меня на Филиппова зуб. Не знаю, с чего бы, но имеется, завелся, знаете ли… — пояснил он смущенно.
— Никакой самодеятельности! Никаких лишних трупов!
— Нужны аресты, аресты… — мрачно проговорил прокурор. — И вы, майор, напрасно смущаетесь. Подумаешь, зуб. Я никакого персонального настроения против Филиппова не испытываю, потому что он один из многих, а заклиниваться на ком-то одном для должностного лица дело непозволительное. Но это в общем смысле, а разве не допустимы исключения? И если бы у меня была личная антипатия к этому господину, каяться я бы не стал.
— Но подумайте, товарищ подполковник!.. — не унимался майор. — Вы хотите подвергнуть себя страшной опасности… Все допустимо, даже то, о чем мы только что услышали из уст нашего друга прокурора. Но чтоб с вами… Вдруг вас опрокинут, станут бить ногами? Или… А что, если Дугин-старший задумает отомстить вам за срыв его концепции, ну, то есть, его версии плана, совершенно нас не устроившей?
— Какие у него будут доказательства, что побег сорвался по моей вине? Хотя, конечно, от бандита всего можно ожидать… Что ж, если он предпримет какие-то шаги, у нас появятся совершенно веские основания тут же задержать его.
— Задержать, чтобы тут же отпустить, — снова вмешался прокурор. — Этот подлец действует так, что комар носа не подточит. Не оставляет следов. Нам его не взять. Я пока не вижу возможности сделать это. Лучше отложить… Мы же не грезим тут, так давайте будем реалистами. Что точно, так это аресты непосредственных участников операции — они должны быть, им быть, их не избежать, они нужны, как воздух. Нужно также заполучить убийц судьи Добромыслова, это я прямо ставлю во главу угла и в этом вижу высший, абсолютный смысл поставленной перед нами задачи, целью которой, я бы сказал… Но вы и сами понимаете. И еще немножко о тревожном… Я, понимаете ли, — понимаете ли вы меня, а? — я относительно трупов… Я все задаюсь вопросом, в кого же, как наступит неразбериха, а она непременно наступит, стрелять человеку с той стороны, с дугинской. С чего бы вдруг в оперативника, а не в кого-то поважнее? Где гарантия, что он не выстрелит, например, в меня?
Подполковник усмехнулся:
— Но вас там не будет.
— А… Точно! Но потом, потом… вдруг потом кто-нибудь бабахнет? А у меня голова…
— Что ты тут пищишь комар комаром, — окрысился на прокурора майор. — Нечего тебе делать на переговорах, незачем и пристраиваться. Какого черта суешься в разговор? Гарантию на потом я тебе со временем выдам.
— Мы, — произнес внушительно подполковник, — идем договариваться, выдвигать приемлемые для всех условия, искать компромиссное решение, а не предъявлять обвинения. Так что судья Добромыслов подождет. Наша задача — захватить Дугина-младшего, а не обеспечивать безопасность персон, на этих переговорах неуместных. Подобные мероприятия всегда было принято ограждать от посторонних.
Истомленный своими сомнениями прокурор сдавленно вскрикнул:
— Но келейность… какая может быть келейность при наличии уголовников!
— Бац! — и обезглавить мятеж, как уже прекрасно, в лучших традициях нашего дела выразился товарищ подполковник! — расплылся майор в мечтательной улыбке. — Вот какая у нас задача, а ты, прокурор, посиди пока дома или сходи на могилку к тому судье.
— Убийц судьи нельзя упускать, раз они сами плывут к нам в руки, — стоял на своем прокурор.
— Сами плывут в руки? — удивился Федор Сергеевич. — Уж не предлагаете ли вы мне содействовать побегу осужденного?
Прокурор не сдавался. Он в высшей степени хладнокровно, как человек, достигший предела мучений и больше не понимающий их, выдержал суровый взгляд подполковника и сказал:
— Дайте мне убийц судьи Добромыслова, и я отвечу на все ваши вопросы.
— Мне не нужны ваши ответы, — с раздражением воскликнул подполковник Крыпаев. — С убийцами придется повременить. Потом мы доберемся и до них.
— Можно сразу по завершении переговоров арестовать Филиппова, — заметил на это прокурор.
— Филиппова?
— Так ведь он приведет вместо Причудова дугинского человека.
— А, это верно, — согласился подполковник.
— Арестуем и Причудова тоже.
— Но Причудов — свой, — вставил майор, удивляясь неожиданному быстрому сговору подполковника и прокурора.
— Так, так… — размышлял подполковник вслух. — Задержим их до полного выяснения обстоятельств дела. Просто возьмем на испуг, это принесет пользу нам, а им будет хорошим уроком. А потом, как раз после ввода войск, отпустим. Нам лишнего шума не надо. Из-за этого Филиппова вой поднимется невообразимый. Демократия!
— Это мы еще посмотрим, кто будет шуметь, — буркнул прокурор. — Вы поняли меня, товарищи? Я говорю: еще посмотрим, за кем останется последнее слово!
Убедившись в бесплодности своих попыток добиться от лагерной администрации отмены решения о вводе войск в зону, — а что это решение принято и обсуждению уже не подлежит, практически не вызывало сомнений, — Филиппов взялся за администрацию городскую. В мэрии с неприязнью относились к руководству колонии. На взгляд со стороны, пристрастный и заведомо пессимистический, неприязнь эта проистекала из того, что облаченная в мундиры верхушка лагерной иерархии состояла из испытанных временем воров, отменно набивших карманы и давно обеспечивших себе безбедную старость, а в новых структурах еще только приспосабливались к изнуряющей борьбе на почти невидимом фронте, где происходило распределение и перераспределение собственности. Так смотрели на положение дел и доподлинные воры, еще только замышлявшие разные экспроприации или уже прохлаждавшиеся на нарах, и определявшие в ту пору дух времени и главное настроение эпохи либералы. Что же касается упомянутой собственности, она, потеряв название народной, вдруг как бы повисла в воздухе, и, казалось, каждый имел возможность дотянуться до нее, но всякий раз у самых жирных кусков оказывались искушенные и непобедимые волки, какие-то очень уж матерые, явно бывалые, многое на своем веку успевшие повидать.
Городские начальники, из новых, как бы неоперившиеся еще и в иных случаях выглядевшие даже романтически, намекали Филиппову, что в лагере не все благополучно. Они как будто опасались чего-то и свое познание лагерных тайн предпочитали держать при себе, но что это познание обладает правом на полнейшую утвердительность, а сформировавшиеся утверждения, в свою очередь, подкреплены соответствующей достоверностью, были готовы выражать с предельной откровенностью, даже с битьем себя в грудь кулаком. Но Филиппова не увлекали общие слова и тающие в пустоте вздохи осуждения, да и не грехи лагерной администрации его занимали, а очевидная для него необходимость выступить единым фронтом против решения о вводе войск. Романтические начальники, заслышав о войсках и их предстоящем выступлении, тут же тушевались. Они знали, майор Сидоров рыхл, готов идти на любые уступки и даже, наверное, способен сгоряча застрелиться, если его хорошенько встряхнуть, обидеть, довести до отчаяния, но не майором Сидоровым сильна и крепка лагерно-исправительная система, и нужно быть безумцем, чтобы на эту систему всерьез замахиваться и покушаться.
Иные из этих начальников (добавим в скобках: фактически новой генерации) даже встречи назначали Филиппову не в своих кабинетах, а в скромных квартирках не замеченных на общественном поприще знакомцев, и окружали их атмосферой великой тайны. Намекали на еще большие, чем уже известно московскому гостю, злодеяния, творящиеся в лагере и вообще в городе, и обещали доверить Филиппову документы огромной разоблачительной силы, публикация которых, если, конечно, удастся вывезти их из Смирновска, вызовет небывалую сенсацию. Закручивался в натуральный вихрь какой-то нелепый детектив, и Филиппов уже говаривал Якушкину: готовься к тому, что нашему выезду отсюда будут препятствовать, мы слишком много знаем.
Все эти пустые разговоры и мнимо таинственные встречи отнимали массу времени и сил. Первым почувствовал невероятную усталость Орест Митрофанович. Филиппов крутился как белка в колесе, с таким энтузиастом и не перекусишь толком, что было абсолютно не по вкусу толстяку, и в его душе снова закипели сепаратистские настроения. Связь с Москвой из мощной коммуникационной системы превратилась в тончайший волосок, заключавший в себе надежду на продолжение наметившегося, по крайней мере в воображении Ореста Митрофановича, романа с народной избранницей.
В одно прекрасное утро он проснулся с окончательной мыслью вернуться к прежнему, мало зависящему от железной воли директора «Омеги» образу жизни и в первую очередь хорошенько подкрепиться в ближайшем кафе. Подрабатывал Орест Митрофанович сочинением статеек на злобу дня, украшавших местную прессу; приплачивала ему, хотя мало и нерегулярно, и курировавшая бывших политических узников организация — Орест Митрофанович организовывал, под ее эгидой, экскурсии по местам заключения жертв сталинского режима. Работа в этом направлении производила впечатление скорее эффектной, чем эффективной. Проект экскурсий впрямь существовал, и Орест Митрофанович считался чуть ли не его автором, но практическое осуществление, то есть переход от слов к делу, было сопряжено с невероятными трудностями, обрекавшими Причудова на неведение, как, собственно, и подступиться-то и с чего начать, и экскурсии он проводил пока, главным образом, в кабинете начальника местного филиала организации, расписывая ему, какие чудеса природы и образцы изобретательной человеческой жестокости увидят туристы в будущем увлекательном путешествии.
И Филиппов привез ему некоторую сумму на развитие в Смирновске благотворительности в пользу заключенных. Стало быть, кошелек Ореста Митрофановича заметно прибавил в весе, а вот желудок его из-за бурной деятельности, затеянной тем же Филипповым, оставался пуст. Непорядок!
Вчера они поздно ночью вернулись с тайной встречи с одним из новоиспеченных отцов города, и Филиппов с Якушкиным еще спали, а Ореста Митрофановича раненько, ох и раненько же выкинуло из постели именно острое чувство голода. Работы непочатый край, тупо, с внезапными срывами в болезненность, в пугающий озноб, размышлял он, и представлялось ему, что сама действительность, серая и унылая, превращается в некую неподъемную работу, а затем и в колоссальный мыльный пузырь, куда его, слепым щенком барахтающегося, втягивает неумолимая сила. Отмахиваясь от этого страшного видения, он тихо выскользнул из квартиры и направился в кафе, снедаемый нетерпением, тяжело переваливающийся с боку на бок. Чисто тюлень! А ведь ночью снилось, что он лихо, как сорвиголова, катает народную избранницу на велосипеде.
Кафе, облюбованное толстяком, располагалось в основании углового здания, он спустился в пустой еще в этот ранний час подвал и между столиками прошел в самый угол, где очутился словно в точке пересечения двух крупных, размашистых проспектов. Вздох облегчения, граничивший едва ли не с воплем торжества, вырвался из груди демократа, когда его объемистый зад властно опустился на скрипнувший под ним стул. В одно окно и в другое посмотрел он, удовлетворенно обозревая теперь уже безоговорочно покорный его сепаратистской воле мир. Он свободен. А проспекты шумели, закипала на них жизнь. Подошел, блистая залысинами, официант.
— Свобода, Санчо, — сказал Орест Митрофанович, — есть важнейшая на свете штука, без нее человек никуда не годится и сравнивается с плесенью. А плесень топчут все кому не лень, в особенности гости из белокаменной столицы нашей. Горой пищи человека завали, а поест он все равно без удовольствия, если над ним довлеет гнет. Ропщи, Санчо, всегда и везде, пусть даже невпопад. Плыви против течения.
— Понял, — кивнул солидно официант и медленно опустил веки в знак того, что не только разделяет с клиентом все его мнения, но и поражен тем художественным искусством, с каким он их выражает.
Орест Митрофанович заказал двойные порции всех помеченных в меню блюд и, получив их, бурно приступил к трапезе. Он уже взялся за компот, когда громоздкие существа — трое их было, этих богатырского сложения парней — материализовались перед ним буквально из воздуха. Шумно они рассаживались, отдувались и поводили квадратными плечами, как бы возвращая их в норму после невероятных физических нагрузок.
— Приятного аппетита, Орест Митрофанович, — сказал, покрывая насмешливым взглядом баснословное количество пустых тарелок, один из новоприбывших, бледнолицый. — Ну и ну, жрут же некоторые! Вы подъемны после столь обильного завтрака, дядя? А то, знаете, не грузчики мы, не битюги какие-то, тогда как вас позарез нужно доставить по назначению, человек один — уважаемый человек, знатный — ждет не дождется, горит желанием потолковать с вами.
У остальных лица были красны. А бледнолицый, все кривя рожицу так и этак, говорил развязно и Оресту Митрофановичу казался пустоголовым. Но в глубине души толстяк понимал, что это, скорее всего, ошибочное мнение.
— Вам чего? — вытаращил он глаза. Огляделся, охваченный неописуемой тревогой. Проглоченному завтраку стало неуютно в зачадившей, затянувшейся копотью и гарью внутренности живота, явно просился наружу.
Бледнолицый был молод, пригож, странный, как бы отсутствующий вовсе цвет лица сближал его с ипостасью героя безалаберных древних баллад, вечно остающегося таинственным незнакомцем. В отдалении молниями сверкнули залысины официанта, а когда этот последний вдруг наклонил голову, мерзкой ямой, до краев набитой протухшим яичным желтком, обозначилась плешь на его макушке. Таинственный молодой человек продолжал подло иронизировать, обращаясь теперь к своим спутникам:
— Вижу, ребята, не избежать нам трудностей, придется нести на плечах эту тушу, эти свинячьи телеса и потроха. Поднатужимся!
Подобным юмором, полагал Орест Митрофанович, тешатся и потешают окружающих преступники несколько иной формации, чем та, которую еще до недавних пор составляла нечисть прежняя, старорежимная. Юмор-то, признаться, довольно тонкий, вот в чем отличие; трудненько это было признать Оресту Митрофановичу, но что поделаешь, приходилось… Не видать прежней тупорылой угрюмости, не желающей хоть сколько-то затаиться или приукрасить себя, налицо ослепительная улыбка, с гуманистической пользой для общения, что бы оно собой ни представляло, прикрывающая чудовищный оскал матерого хищника. И удивляться тут нечему, ныне в мафию потянулись и люди оригинальные, смышленые, даже интеллигентные; рафинированный народец водится нынче в преступных структурах. Так-то, подумал Орест Митрофанович, заканчивая первый этап общения со своими несколько неожиданными собеседниками.
Он с интересом взглянул на молодца, но дожидаться крайностей, предположенных тем, не стал. В сущности, им овладел панический ужас, да столь высокого накала, что самообладание на его месте сохранил бы разве что бесчувственный камень. Смирновский демократ, можно сказать, взбесился. Не помня себя, он ухватился за край столика, приподнял его и резким, словно внезапным движением опрокинул на врага. Пришел в движение и этот трехголовый враг. Расторопные, в том числе и бледнолицый, успели отскочить в сторону, а замешкавшегося погребли под собой тарелки и стаканы.
— Да вы что? — воскликнул иронический молодой человек. — Это же свинство! Вы пьяны? Изрешетить бы башку вашу глупую, право слово, я бы не колеблясь, ох, жаль, что не разрешается, а то бы я с удовольствием… Пока не разрешается, — уточнил он.
Толстяк этого острослова уже не слушал. Кафе было хорошо знакомо ему, в годину пищевых дефицитов он хаживал сюда с черного хода разжиться у поваров кое-какими продуктами. Поэтому попытка одного из краснолицых преградить собственной тушей путь к парадной двери никакого смысла, а тем более успеха не имела, Орест Митрофанович избрал другую тропу к спасению. С незаурядной для его габаритов прытью шмыгнув за буфетную стойку, он в кухне легко поднял в воздух весьма объемистую кастрюлю с горячим варевом и надел ее на голову преследователя, уже тянувшего руки схватить его.
Помещение, и без того напоминавшее ад, наполнилось воплями ошпаренного человека и жиденьких, мелко взъерошенных поваров, а также раздатчицы с кассиршей, — последние, впрочем, сообразили, что происходит что-то неладное, еще прежде, чем Орест Митрофанович стал неистово чинить расправу, разъяренным чудовищем мечась среди гейзерами бьющих испарений всевозможных готовок. На шум из коридора выглянула массивная женщина в белом халате, а Оресту Митрофановичу и нужно было в этот коридор. Женщина завизжала, когда лапы разорявшей кухню гориллы тяжело легли на ее плечи, подставила, неожиданно развернувшись, спину, думая бежать, и толстой ногой раз-другой лягнула воздух, но все напрасно, страшная сила оторвала ее от пола и швырнула в объятия последнего из преследователей. Путь к спасению был свободен.
Выбежав на улицу, смирновский общественник хотел было устремиться к своему дому, но его мозг, лихорадочно работая, извергал слишком ясные мысли, чтобы он допустил такой промах. Ему нужна надежная защита от разбойничьей своры, а какую силу представляют собой Филиппов с Якушкиным? Демагоги, словоблуды!.. Дома его тотчас найдут, и Филиппов с Якушкиным ничего не сделают в его защиту, будут только пищать, как мыши, ручками помавать негодующе.
Некто, желая встречи, устроил вылазку, но блицкриг врагу не удался, Орест Митрофанович вышел из переделки в кафе победителем. Однако гордость не забирала, росла и росла тревога. Понимание, что борьба идет не на жизнь, а на смерть, сгущаясь в холодный металл тисков, сдавливало его сердце, ничего иного не хотевшее, кроме как спокойной сытости и безмятежного сна. А выходила смертельно опасная чепуха. Через четверть часа он, запыхавшись и истекая потом, влетел в сумрачную тесноту лавчонки, лишь по чистому недоразумению числившейся антикварной; за прилавком в этой берлоге копошился известный, кажется, всему Смирновску человек по имени Гера. Орест Митрофанович с любовью взглянул на него; только на Геру еще теплилось упование. Знаменитый жулик приветливо улыбался среди своего попахивающего тленом товара. Гера, похоже, наслаждался и скромной ролью старьевщика, и тем, что за ним тянется многокилометровый хвост сплетен, домыслов, инсинуаций. У этого причудливого человека была в ходу фантазия объявлять себя сущим каторжником в мужской компании и прославленным сыщиком — в женской, а где-то уже в бесполом пространстве, в том среднем роде, где загадочно обретаются андрогинны, представать в трагическом и благородном амплуа отверженного. Таким образом, задействовав кучно Гюго с Сименоном, он добился того, что люди, которым тошно было бы хоть краешком глаза взглянуть на его истинную сущность, корректно (как в юридическом, так и в простом человеческом смысле) примирились с фактом его существования и уже видели перед собой не гадкого червяка, преподлейшую личность, а более или менее приемлемого персонажа французской словесности. А на самом деле, увы, скверна, порок, мерзость. Он продавал все, что поддавалось продаже, извлекая выгоду не в последнюю очередь из круговорота секретной информации, в который он же и втягивал разного рода враждующие стороны. Взмыленный Орест Митрофанович представлял собой необыкновенное и даже ужасное зрелище, но Гера за свою долгую жизнь видывал и не такое. Орест Митрофанович знал, что Гера не погнушается им, терпеливо выслушает и, возможно, впрямь окажет посильную помощь.
— Гера, ты знаешь, я придерживаюсь правил хорошего тона и по пустякам людей ни-ни, не беспокою, — зачастил толстяк, — и с какой бы стати, ну, объясни мне, по какому праву стал бы я отрывать тебя от работы… но со мной происходит какой-то кошмар! Меня преследуют. Мафия!
— Чем же ты провинился перед мафией? — с легкой и самодовольной улыбкой человека, чья безопасность гарантирована со всех сторон, осведомился барышник.
— Ты нужный человек, ты всегда помогаешь людям в трудную минуту, ты — опора наша, надежный оплот и фактически щит…
— Будь краток!
— Гера, я всегда стремился к краткости, это святое, но теперь минута такая трудная, что слова так и прут, прямо-таки терзают… это, Гера, просто зверство какое-то с их стороны, и изуверство, и шарлатанство, ей-богу!.. и вместе с тем нет слов, чтобы выразить весь ужас моего положения… Неужто я бы посмел зря потревожить тебя? Но минута действительно трудная… Покушение, Гера! А в чем моя вина? Я перед мафией абсолютно чист. Ничем, решительно ничем я перед ней не провинился. И вдруг невыносимая тяжесть бытия. А ведь я никогда не совершаю опрометчивых поступков. Я не плыву против течения, Гера! Раз течение таково, я следую за ним. Я надежен, я благонадежен — и вдруг на меня взъелись! Ну что за притча? Хоть караул кричи! Хотели забрать меня, увезти с собой, я насилу отбился… Это какое-то недоразумение, Гера. И теперь мне нужен кто-то, кто заступится за меня.
Микроскопический Гера похотливо вилял задом среди украшенных трещинами ваз и поношенных мундиров. Фуражка с тускло блестевшей кокардой медленно опускалась на его голову. Он нежно провел маленькой рукой по лысине и глубокомысленно изрек:
— Лучшая защита от бандитов — сами бандиты.
— Но в старости, когда покой куда предпочтительнее бандитизма…
Фуражка утвердилась на уныло отливающей желтизной лысине.
— О старости следует заботиться смолоду. Предусмотрительный, предупредительный, не очень-то, кстати, увлекающийся женскими прелестями, я, будучи юношей, если не вовсе мальчиком, которого… О да, было время, ибо мальчиком я был пленительным!.. Не обинуясь, если уместно так выразиться, я взял в жены старую каргу, и как только она почила в бозе, обзавелся — строго по завещанию! — достатком, между прочим, и разнообразным барахлом, которым с тех пор аккуратно, одиноко и с переменным успехом, всеми презираемый торгую.
— Неправда, тебя любят…
— Взгляни на эту картину, — Гера указал на мутное полотно, изображавшее старозаветный пикник в дубовой роще, — кавалеры деликатничают и миндальничают с дамами, как у Сомова, а надо бы закатать в расстеленный — вон там, посмотри, друг мой! — ковер закуски и выпивку и бежать от этих размалеванных шлюшек без оглядки… Некоторые думают, что я не то не се, и любопытно было бы узнать, что мыслит на предмет моей житейской траектории общественность в твоем лице. Зад у тебя, как я посмотрю, о-го-го…
— Помоги мне, дорогой! — прервал Орест Митрофанович велеречивого старьевщика. — Ты всегда заступаешься, если кого несправедливо обижают… А если вдовы, если сироты… Ты знаешь всех, так замолви за меня словечко. Я тебе заплачу, я сторицей воздам.
— Хорошо. — Карлик направился к телефону, и вскоре Орест Митрофанович услышал, как он разъясняет, прижимая к уху черную трубку: — Похоже на абсурд… Да, дурной глаз… Это верно, что и на старуху… но в данном случае старичок почтенного возраста, и статус как у обеспеченного, а мечется что твоя крыса… Говорит, прищемили хвоста… Перебежал дорогу?.. Все больше и больше похоже на абсурд… Разместились в брюхе деревянного коня и тайно въехали… куда?.. В Трою? Удивительная история!.. Нет, раньше ничего подобного слышать не приходилось… Но… Уверяю, человек неплохой… Свой парень… Орест Митрофанович, наш местный борец за права человека… Ну, знаете, декларация прав и все такое… Надо бы помочь, а то малый попал в переплет… — Положив трубку на рычаг, Гера сказал Причудову: — Ты орясина. Ты вляпался. На деревянном коне…
— Если уж на то пошло, так в брюхе деревянного коня…
— Но зачем?
— Да Гомер, понимаешь…
— Ах, Боже, Боже мой! Но всем, всем помогает безотказный Гера. Что вы, жалкие, без Геры? Нуль! Подождешь здесь, у меня, за тобой заедут. Покалякаешь с одним авторитетным человеком.
— Спасибо, Гера, вовек не забуду… Ты настоящий друг, и, говоря с тобой, я словно читаю добрую книгу или стихи, полные возвышающего обмана…
— Подогреешь? — перебил Гера.
— Я не понимаю…
— Чего тут непонятного, дубина!
— Ты замерз, Гера?
— Кончай валять дурака. Подгонишь деньжат, спрашиваю? Сколько у тебя с собой?
— Мало, родной, — Орест Митрофанович скорчил жалобную гримаску, — я только что позавтракал в кафе… Я тебе потом заплачу…
— Давай сколько есть! — строго потребовал карлик. — Кто знает, увидимся ли еще.
Орест Митрофанович, жалея уплывающие от него деньги, нащупал в кармане пиджака пачку купюр, там же, в кармане, отделил от нее пару бумажек и протянул Гере. Тот взял и, не считая, бросил куда-то под прилавок. Орест Митрофанович с облегчением перевел дух: обошлось недорого.
— Каждый Божий день кого-нибудь выручаю, — рассказывал Гера. — А беда все равно следует за человеком по пятам. Так и переправляю от беды к беде, и должность моя называется Харон. Должность оплачиваемая, и ты пойми, садовая голова, нельзя не корыстоваться, иначе и самому недолго забедовать.
Орест Митрофанович надумал подзаняться своей одеждой, оглядел себя, печально вздохнул, высмотрев засохшие следы вылитого на голову преследователя супа. Тер и тер, не разгибаясь, брюки, счищал уже что-то невидимое с туфель. Идя на встречу с авторитетным человеком, нет ничего вернее, чем иметь приличный вид. А говорить с Герой, которого он так ловко провел, сунув гроши за услугу, в общем-то немалую, не хотелось.
— Мокасины у тебя что надо, — сказал Гера. — Достойные штиблеты! Может, отдашь? Вдруг они уже тебе не понадобятся…
— Думаешь, тот человек отнимет? — спросил Орест Митрофанович задумчиво. — Мокасины-то в самом деле недурны, повезло мне с ними… Мне тут, Гера, стукнуло в голову, не лучше ли унести, пока не поздно, ноги? Я, пожалуй, пойду…
— Поздно! — Гера скверно усмехнулся.
В магазин вошел, не поздоровавшись, молодой человек в черной кожаной куртке. Разминаясь, попрыгал, побоксировал, работая с воображаемой грушей, метил в старьевщика, тщательно ухмылявшегося, затем, в прыжке круто развернувшись, заострился на понурившемся либерале. Демонстрируя полное презрение к приличиям, он остановился у прилавка и с самым непринужденным видом закурил сигарету. И только после этого спросил:
— Ну, кто здесь кто?
— Я-я-а… — проблеял Орест Митрофанович задребезжавшим, словно заметавшимся из стороны в сторону, да все по пыльным каким-то углам, голосом.
— Поехали! — коротко бросил молодой человек и, швырнув окурок на пол, зашагал к двери.
Вот она, бесцеремонная сила мафии, подумал Орест Митрофанович, суетливо затаптывая дымящуюся сигарету.
— Гера… прости, — бормотал он, — штиблеты — в другой раз… прощай, Гера!..
— Ну, идешь, толстопузый, или уснул там? — нетерпеливо крикнул уже с улицы провожатый.
Гера, выскочив из-за прилавка, толкнул Ореста Митрофановича в спину.
— Иди, гад, — прошипел он, — чего телишься, не знаешь, что промедление иной раз смерти подобно?.. И заруби себе на носу, это, конечно же, я тебя, дурака, выдал, преподнес на блюдечке кому следует, и ничего ты со мной за это не сделаешь, а мне прямая выгода, я с тебя денежку слупил, и тот человек не пожадничает. Плюс ни с чем не сравнимое удовольствие видеть тонущего, терпящего бедствие… Всем бы вам так, всем бы в одночасье пойти ко дну или прямиком в пекло!..
Причудов испуганно затрусил к выходу. Насыщаясь возрастающим волнением, он в то же время словно украдкой подпитывал себя соображением явно искусственного характера, странного для человека демократической прямоты и открытости, что если хочешь добиться расположения авторитетного человека, следует горячо заискивать даже и перед его слугой. В машине он пытался обдумать заключительную речь Геры, интересуясь, главным образом, психологией страстного и, может быть, сумасшедшего старьевщика. Но не знал, как по-настоящему взяться за исследование, что-то мешало, то есть была некая тайна в Гере, и он как будто замечал ее тень, а ухватить не мог, проскакивал мимо, грубо уносился в сторону от нее. Впрочем, куда больше занимало, как бы подольститься к увозившему его в неизвестность человеку, и уж это точно не странность, что с забавно шлепающихся друг о дружку губ как бы сами собой полились речи, затмевавшие все сказанное Герой, карликовым человеком хлама, сплетен и доносов. Гера — пустяк, сволочь, мелкая гнида, червь! Но бесполезность, и отнюдь не символическая, заключалась в нынешних думах и словах Ореста Митрофановича, как и в его возбуждении, потуги разговорить молодого человека ни к чему не приводили, тот отвечал односложно и нехотя. Красноречие Ореста Митрофановича иссякало. Молодой человек резко поворачивал голову и, мужественный, стальной, значительно смотрел на толстяка, определенно желая схватить его в целом, умело отбросив, раскидав частности, к которым относил, наверное, и то, что все еще пытался высказать ему несчастный. Остаток пути проехали в молчании, Орест Митрофанович замкнулся в себе.
Подъехали к большому строению причудливой формы, затейливой, как мы уже имели случай указать, и вовсе не лишенной вкуса архитектуры. Ореста Митрофановича как бы кто-то толкнул в бок, и, встрепенувшись, он выразил, дыша учащенно, болезненно, восхищение: да, несколько сбивчиво говорил он, кто в состоянии обзавестись подобным домом, тот не может быть простым человеком, обыкновенным смертным. Обезумев, он обратился к водителю с просьбой, вопиющей в своей смехотворности:
— Научите, юноша, как мне вести себя в присутствии этого господина.
Молодой человек ничего не ответил, не издал ни звука, даже не взглянул на пленника. Хотя бы плечами пожал… Не посмеялся, а мог бы, над страхом и потерянностью кандидата в мученики; был как неприступная скала. И снова Орест Митрофанович укрылся в безмолвии, на этот раз энергично. В предвкушении отрадной и душеспасительной встречи с полубогом он поднял правую руку на уровень груди и мастерски прищелкнул пальцами. В холле, просторном и светлом, повстречалась пышнотелая особа в красном, едва на треть застегнутом халате, и мы мгновенно узнаем ее: это знаменитая интриганка, фаворитка Дугина-старшего Валерия Александровна, — а Причудов как будто не узнал, хотя кто же в Смирновске не знал Валерии Александровны; общественному деятелю, каков был Орест Митрофанович, стыдно было бы обойти вниманием эту особу, и он, разумеется, узнал ее, но как-то не воспринял узнавания. Пока великая женщина говорила, он до одури любовался ее великолепным бюстом, и его внезапные ощущения, как и с убедительной последовательностью включающиеся в работу умные чувства, активно творили ее образ, разрушали и снова принимались за работу. Но высказывалась Валерия Александровна, меряя гостя критическим, а начистоту, так и уничтожающим взглядом, в несколько неудобном для человека, пребывающего в необъяснимом, но вполне приятном изумлении, роде:
— Мерзость, мерзость запустения! Аврал, катавасия, катастрофа! Сколько дерьма в этом субъекте! Он загадит ковры!
Что-то подозрительно легкое, затейливое и, пожалуй, бессмысленное началось с развязности бледнолицего и, всполошив Ореста Митрофановича, несло теперь его как пушинку, правда, в пределах совершенно ограниченных. Это было как теплое и немножко блаженное состояние зародыша в материнской утробе, состояние тесного и заведомо определенного, неотвратимого развития. Вот что ужас, насмерть поразивший, сделал с человеком! И оскорбления, жарко рассыпаемые Валерией Александровной, не уязвляли его, он не роптал, не сетовал, принимал их даже с восторгом.
Наконец Ореста Митрофановича прорвало, и он довольно пылко замычал. Теперь он уверенно заподозрил, что женщина набором нелицеприятных фраз приветствует именно его, но что ему отвечать, решить в своем ослабевшем уме не мог, смутно и неловко фантазируя: так встречают гостей в этих кругах, так принято у элит. Провожатый, со своей стороны, не нашел нужным ответить разгорячившейся женщине, ковры и вероятие дурного обращения с ними явно не относились к сколько-то занимавшим его предметам. Вошли в гостиную. Навстречу толстяку поднялся из кресла Виталий Павлович и, лукаво усмехаясь, произнес:
— Вас-то мы и поджидаем, милейший Орест Митрофанович.
Причудов весь ослабел, вдруг напрочь сдал. Я превращаюсь в животное, осознал он. Язык уже отнялся, человеческая речь мне больше недоступна. Он пытался осознать себя как можно глубже, уловить свою сущность, сохранившую, как он надеялся, целостность, правильную форму. Однако невидимая, но оттого не менее страшная сила мгновенно сокрушала все, что хоть с какой-то значимостью вырисовывалось в его духовных недрах. Головокружение, образовавшись в чудовищной пустоте, завращалось огромным и плоским металлическим диском над странно оголившейся душой, оно снижалось, вгрызаясь уже в облачное вещество души, и сбрасывало отрезанные куски в никуда. Из-за плеча хозяина выглядывали, тоже усмехаясь, двое парней, которых Орест Митрофанович так удачно растолкал в кафе, а третьего, которому он надел на голову кастрюлю с супом, не было, предположительно, из-за нужды в особом медицинском уходе.
Банки, старые и новые, охранялись, и выступить против солидно экипированной охраны с газовым пистолетом было бы безумием. Архиповы поразмыслили над почтовым вариантом, однако он, рассудили они, сопряжен с немалыми хлопотами, а результат принесет, скорее всего, мизерный. Верховодила Инга, а муж ходил в подчиненных, но смысла в такой расстановке сил было, на взгляд Архипова, не больше, чем если бы обстояло ровно наоборот. В конце концов они остановили выбор на молочном магазине, расположенном в тихом переулке, откуда путь к успеху бегства открывался в парк над рекой, а дальше через мост на окраину и в леса, где затеряться уже не составит большого труда. Разумеется, в молочном магазине они не наберут необходимой суммы, но это будет всего лишь проба сил, серьезная тренировка перед решающим броском.
Они пребывали в бегах, то есть даже и Инга полагала себя уже находящейся в розыске и вне закона, однако они все же заботились о маскировке, по мере сил и возможностей творили мимикрию. Собственно говоря, как оно и возможно-то — войти в магазин с требованием отдать дневную выручку, не пряча при этом лиц? Это было бы чересчур неловко и как-то немножко стыдно, а ситуация и без того предстоит неуютная. Полный разрыв с правилами общежития, отчуждение от мира правильно и разумно живущих людей; замаскировался же — и вроде как ничего, терпимо. На маскировку пойдут черные колготки Инги, процесс кройки и шитья дал то, что сгодится натянуть на головы в кульминационный миг.
За газовым пистолетом Инга уже сходила в город. После всех этих переходов из леса в Смирновск и затем обратно в дом на озере она жаловалась мужу на страшную усталость, а он, не всегда терпеливо, отвечал ей, что ничем не в силах помочь. Не носить же ему ее на плечах! Вот когда они улизнут за границу, там она будет разъезжать на лимузинах и плавать на яхтах. Обижалась Инга или нет на эти выпады, понять было невозможно, умения скрывать свои чувства этой женщине было не занимать, и выдержка никогда попусту не изменяла ей.
В город они пришли с таким расчетом, чтобы перед нападением (налетом не отваживались или, может быть, стыдились назвать) у Инги было время отдохнуть и набраться сил. Выбрав укромный уголок в парке, они улеглись в высокой траве. Инга, отдышавшись, забросила ноги на колени мужа и принялась медленно, с соблазнительной улыбкой задирать юбку.
— Ну, это еще что?.. — поморщился Архипов, а в дополнение и завозился раздраженно.
— Вдруг ты видишь меня в последний раз?
С усталым видом он сказал:
— Лучше бы брючки надела, не в монастырь идем, а на грабеж.
— Вдруг какая-нибудь молочница проломит мне голову бидоном или черпаком? Так полюбуйся мной напоследок!
Архипов отвернулся, но рука его против воли легла на бедро жены, полное и теплое, округлое, волнующее. Он любил эту женщину, и сознание, что она подвергается страшной опасности, втянутая им и собственным безрассудством в рискованные похождения, жгло его душу. В который уже раз его подмывало открыть жене, что ее ждет, когда они попадутся. Ей следует готовиться к немыслимым испытаниям, ведь, говорят, в женских лагерях обстановка ничем не лучше, если не хуже, чем в мужских. Она убила судью, и это внушит уважительное отношение к ней со стороны тамошнего контингента, но кто же согласится, в конечном счете, с ее привычками, примет без оговорок ее заносчивость? Разве потерпят ее вспыльчивость, упрямство, неуемное стремление настоять на своем превосходстве? И что станется с ее гордой барственностью, если заставят жрать дерьмо? Куда подевается аристократизм, когда ей в задницу сунут дымящий и плавящийся целлофановый пакет? Где найдет прибежище ее женственность, если подругам по несчастью взбредет на ум превратить ее в «мальчика»?
Но Архипов снова промолчал. Она не поверит, а если и поверит, не поймет как следует, не прочувствует до конца.
— Пора, — сказала Инга, взглянув на часы, — скоро закрытие.
— Гляди-ка, — вскрикнул Архипов, — а у тебя часы!
— А ты не знал?
— Ну, не замечал как-то… Ладно, пошли.
Время для него остановилось, так можно определить его состояние, решила Инга. Свое думал супруг. Может быть, последовательно размышлял он, ее, учитывая тяжесть преступлений, отправят на строгий режим, а там, если верить слухам, больше порядка, так что обойдется, и она выживет, мы еще встретимся и заживем как нельзя лучше. Завернув в подворотню дома рядом с молочным магазином, они стали, судорожно извиваясь, напяливать на бедовые свои головы обрезки колготок, тут же высматривая друг у друга, хорошо ли спрятаны лица. Какие-то два человека, высокий и низенький, проходя мимо, заглянули в подворотню, и тот, что был постарше, высокий, худощавый и седой, сказал своему спутнику:
— А, это Архипов с женой. Смотри, суетятся, маскируются, наверное, хотят ограбить магазин. Какой тут магазин поблизости? Молочный? Значит, его.
— Вот как? — откликнулся спутник, еще не старый мужчина с тоненькой черной полоской усиков под носом, низенький. — Но это не просто суета сует. По-моему, надо бы предупредить…
— Зачем? Это не наше дело, — возразил седой.
Они отправились дальше. Усатый гнул свое:
— Предотвратить преступление — не наше дело? Но ведь существует профилактика преступлений, не правда ли? И профилактика подразумевает не что иное, как превентивные меры.
— Профилактика дело такое, что она действительно существует, и не существовать ей нельзя, тогда как доносить совсем не обязательно, — легко отбивался седой.
Предавались они тщете спора, довольствуясь им, как обычно довольствуются выпавшим случаем пожить на земле, а едва миновали квартал и ступили в небольшой уютный скверик, им встретился молодой милиционер, словно бы бесцельно прогуливавшийся по аллеям. Этот парень ничего так не любил, как дуть в свисток, и поскольку инструмент, доставляющий ему несказанное удовольствие своим звучанием, лежал у него в кармане, было бы неправильно утверждать, будто милиционер находится не при деле.
— Там Архипов с женой грабят молочный магазин, — сказал усатый, приближаясь к милиционеру. — Подтверди, старик.
— Грабят? — вскричал милиционер. Тотчас образ свистка заслонил все, что так или иначе могло претендовать на место в его сознании.
— Подтверди же! — возбудился усатый, и уже нотка требовательности, а не одной лишь просьбы, могущей показаться и легковесной, зазвенела в его голосе.
— Так и есть, — подтвердил седой и добавил: — Но преждевременно говорить о грабеже, там, может быть, только подготовка, и даже, не исключено, готовность номер один, и все же доказательств чьей-либо вины или хотя бы только злого умысла у нас нет никаких. А речь вообще-то о том Архипове, что сбежал из зоны.
Бдительность граждан порадовала милиционера, он просиял. Но их заслуга лично перед ним состояла в том, что они подарили ему великолепную возможность продемонстрировать свои музыкальные таланты. Вытащив свисток, он издал оглушительную трель. Граждане невольно отшатнулись. Эти двое, высокий и низенький, вынуждены были зажать уши, и последовать за милиционером, устремившимся к магазину, они предпочли на почтительном расстоянии, проследовали не без робости, с некоторой зыбкостью в облике, как если бы внезапно обернулись привидениями.
За несколько минут до стремительного и головокружительно озвученного бега блюстителя порядка начинающие грабители вошли в магазин, и Архипов, устрашающе тыча в разные стороны газовый пистолет, завопил:
— Грабим! Никому не двигаться! Деньги сюда!
Двигаться особенно было и некому. Перед массивной продавщицей, возвышавшейся над прилавком, топталась сухонькая старушка, прикидывая, что ей по карману купить. Слышала она плохо, а соображала и того хуже, и если уяснила, что произошло, то много спустя по завершении происшествия. Продавщица не пригнулась, заслышав вопль экспроприатора, скорее еще подросла, и теперь словно где-то в заоблачных высях смотрела поверх старушечьей головы и на вопросы не отвечала, что было непонятно старушке. Она возмущенно запыхтела, попробовала даже возвысить голос, чтобы сокрушить то, что показалось ей стеной равнодушия, но гористая продавщица только отмахнулась от нее. Просто-напросто как старого и нищего человека нагло и безапелляционно скидывают за борт современности, сделала вывод старушка.
Кассирша сидела в крошечном вольере и дрожала от страха не столько перед пистолетом, сколько перед похожими на чудовищное видение черными головами, на которых выделились лишь узкие прорези для глаз. Ей чудилось, что смотрят на нее не обыкновенные люди, по той или иной необходимости скрывающие свою внешность, а неземные жуткие и страшно разъяренные существа. Архипов направил на нее дуло пистолета и потребовал деньги. Кассирша, как завороженная, протянула ему первую подвернувшуюся пачку банкнот, после чего вновь погрузилась в оцепенение. Архипов сунул деньги в карман и снова замахал пистолетом перед носом опешившей женщины, поторапливая и поощряя ее расстаться сразу со всей дневной выручкой, а не цедить по капле. И в это мгновение до него донеслась трель милицейского свистка.
— Уходим! — крикнул он.
Слабая улыбка дрогнула на губах кассирши; она оживала. Увлекая за собой жену, Архипов побежал к выходу. На улице они свернули за ближайший угол и, на ходу расставаясь с маскарадностью, помчались к реке.
Седой был доволен тем, что поимка преступников увенчивалась неудачей, — это лишний раз убеждало его, что в нашем отечестве все не как у людей и, куда ни сунься, всюду у нас сплошные осечки и катаклизмы, беспрерывная череда провалов. Презрительная гримаса обозначилась и на карикатурной физиономии усатого. Он лишь выкрикнул слабенько: держи, вон они, лови! — а затем, убедившись, что преступников уж след простыл, разочаровано махнул рукой. Выглядывая из-за деревьев, озонировавших улицу, они наблюдали за действиями милиционера. Тот был донельзя увлечен торжеством своего высокого искусства, праздничным раскрытием всех его граней, и не заметил беглецов. Свистя во всю мочь, он влетел в магазин.
— Ушли, ушли! — закричала массивная продавщица, стараясь перекричать сумасшедший свист.
Милиционер вышел за дверь и огляделся по сторонам, но понять, в каком направлении скрылись грабители, уже не было возможности. Другой на его месте растерялся бы, но чтобы этот малый пал духом, нужна была по крайней мере встряска мирового масштаба, вроде тех, что последовали позднее и загнали мир в эпоху почти чрезвычайных недоразумений. Он стоял на пороге молочного магазина и с самым оптимистическим видом дул в свисток.
Седой с усатым изумлялись простоте служивого и хохотали, как безумные. Мало-помалу у них складывалось впечатление, что дело вышло такое: они, сами того не желая, организовали комический спектакль, сюжет которого подсказало странное стечение обстоятельств; некоторым образом призвали на сцену людей, одаренных теми или иными качествами, поднимающими их над средним уровнем, и оглянуться не успели — те уж тут как тут. И откуда только берутся такие? Впрочем, разве когда-нибудь переводились в этом мире чудаки? Начиненные злоумышлением головы просовываются в чулки. Маскарад получился отменный! Бестрепетная рука сжимает холодный металл пистолета. Мы, надо сказать, потрудились на славу. Должно быть с самого начала ясно, что наша хата, как говорится, с краю, нас в разные такие делишки не втягивайте и вины никакие на нас не вешайте, мы, как только грянул гром, аккуратно дистанцировались. Но, хвала небесам, можем свидетельствовать, имеем право. Чудаки оказались на высоте, делая сказку былью. Наша память — хранилище образов, и мы, пережившие восторг встречи с настоящим искусством, вправе спросить, что реальнее нашего представления о молочном магазине и о том, как этот магазин был ловко и, можно сказать, празднично ограблен. Что оказалось под рукой, то и продаем. Великолепен свистящий милиционер, незабываемы кассирша, под занавес не удержавшаяся от улыбки, и старушка, так и не уловившая сути происходящего; и много еще всякого ждет времени всходов, когда можно будет отделить и выбросить плевелы. А забросит судьба в мясной отдел или пустит по галантерейной части, что ж, не откажемся поработать, тут же засучим рукава. Не боги горшки… Налетчики, их пособники и жертвы, массовка, все — о милость богов! — справились отлично. Уверяем, господа, разыграно было как по нотам, и не случайно у нас складывается впечатление…
Высокий и низенький из кожи вон лезли. Понимали, что действительность не вполне соответствует их представлению о ней, и вертелись, как заводные, подавляя естественное смущение. Мысленно перерабатывали свое впечатление в законченную историю, радуясь от всей души, ибо видели, что получается нечто вполне готовое к широкому распространению, к тому, что уже на нашей памяти стали называть тиражированием, то есть невесть где и для чего позаимствованным термином. Большому кораблю — большое плавание, говорил низенький, стараясь вытолкнуть высокого вперед, на некую авансцену, а самому остаться скромным, но, конечно же, незаменимым винтиком в гигантской машине устной литературы. Собственно говоря, высокий и сам суматошно работал локтями, пробиваясь в указанный жанр и между делом подумывая о задачах более существенного рода, а низенький просто приспосабливался. В общем, выкручивались как могли. Время шло. Убедившись, что их никто не преследует, Архиповы перешли на шаг, а в парке, где отдыхали перед ограблением, замерли, заскучали. Та же лужайка, ими же примятая трава. Что-то звериное чуялось в этой примятости. Стойбище! Лежбище! Ночевка мрачных хищников, затем отправившихся на охоту. Небо над головой, однако неба не видать, словно это пресловутая пещера, откуда никому, кроме редких везунчиков, не подняться ввысь. Пересчитали отнятые у кассирши деньги, и оказалось их до смешного мало. Незадачливые налетчики переглянулись, сплетаясь в едином мнении, что происшествие в молочном магазине назвать ограблением можно лишь с большой натяжкой. Инга пришла в неистовство.
— Паскудство, срамота, никуда не годится! — воскликнула она. — Этак мы скоро протянем ноги! Курам на смех! Мы же убийцы, а загниваем… Какой-то молочный магазин… Сказать кому… не поверят!.. Убогий магазин не сумели взять!
— Но этот свист… кто мог предвидеть?.. — попытался урезонить ее муж.
— Соловей-разбойник?
— Просто не сложилось… как говорится, нашла коса на камень…
— Раз уж мы в городе, давай попробуем еще, — предложила Инга.
— Так нельзя.
— Мы уже далеко зашли, нам можно.
— Нужно хорошенько подготовиться, а не действовать с бухты-барахты.
— А то мы не готовились! — опять забушевала женщина. — И что вышло? Нет уж, давай кого-нибудь ограбим. Скажем, какой-нибудь прохожий… Подскакиваем, окружаем, заходим с разных сторон, берем под белы ручки. Улыбаемся лукаво, с мнимой приветливостью. Можно огреть, и пусть он валяется у нас в ногах, умоляя о пощаде, а мы разживемся. И развлечемся немного. Знаешь, раз уж мы поубивали кое-кого, то, согласись, выходит так, что скучно без продолжения и добавки, довольно-таки муторно — не правда ли? — я бы даже сказала, невозможно жить, не видя потенциальных жертв… А в практическом смысле просто-напросто не годится возвращаться в лес с пустыми руками. Нужно как-то приспосабливаться, выкручиваться, а не разевать варежку и ловить ворон. Энергия нужна, мощь, продвижение вперед, прогресс какой-то… Вон, смотри, плетется кто-то…
Между деревьями показался медленно бредущий по аллее московский журналист Якушкин.
— А, этого человека я знаю, он приходил к нам в лагерь… Вот так встреча!.. — прошептал Архипов.
Журналист? из Москвы? что может быть лучше? сам Бог велит сбить с него спесь! Инга заискрила, заплескалась в буйстве весенней зелени, как болотная нечисть в затянутом тиной водоеме, сжала кулачки, ноги ее свились в траве в змеиный клубок. Быстро она сообразила, какие выгоды и удовольствия можно извлечь из общения с москвичом, беспечно пустившимся в одинокую прогулку. Желала уже она непременно погрузить этого человека в мрак, в котором жизнь жестоко учит ее выкручиваться и то и дело преодолевать невиданные препятствия, и, предвидя протесты мужа, закапризничала, заскверничала так, что Архипов невольно отодвинулся, как бы из боязни вываляться в грязи.
Если отмести эти истерические порывы женщины, явно склонной перегибать палку, увидим ясно и без помех, что назревает не просто встреча двух особ, занимающих в обществе, в силу определенных обстоятельств, весьма неодинаковое положение, Якушкина и Архипова, но даже своего рода столкновение разных, может быть и диаметрально противоположных, мировоззрений. С точки зрения Филиппова, подобное не могло бы, как ни крути, оказаться случайным явлением. Ну да, тюремный закон, он бы и тут привел его в качестве какого-то примера или аргумента, и мы должны с ним наконец согласиться, этот закон безусловно имеет место, и как же ему не быть, ведь там, где хоть малая группа людей, непременно действуют некие законы и принципы. Не могу, однако, не поставить вопрос ребром: этот пресловутый закон, вроде как обеспечивающий сидельцам существование в рамках приличий и сурово карающий нарушителей, так ли уж велика его ценность, что о нем стоит много говорить и всюду с ним соваться, носиться с ним как с писаной торбой? Впрочем, сейчас не о том. В существе своем торжество тюремного закона, которое Филиппов созерцает в неких глубоких видениях и прозрениях и которое всегда готов пламенно воспевать, подразумевает ту известную и довольно простую мысль, что миром в целом и человеческой историей в частности твердо управляет высший разум, стало быть, случайности по большому счету невозможны или только рядятся под случайности. Эта мысль, или, если угодно, идея, удобна людям, числящим за собой будто бы научно обоснованное умение устроить на земле всеобщее гладкое и безмятежное существование. В самый раз она и для тех, кто горазд, из соображений своей выгоды, втирать очки разным простакам, смышлено приворовывать, спекулировать, с важным и даже глубокомысленным видом паясничать, умоисступленно биться в силках рыночных и биржевых игр. Филиппову она, если вдуматься, не очень-то подходит, он все-таки тянется к жизни по-настоящему идейной, сложной, более или менее возвышенной. И вовсе она неудобна для Якушкина, исполненного — и в этом он абсолютно уверен — поэтических настроений и всевозможных иррациональных веяний. С его точки зрения, если и властвует некий разум, то наша грешная земля не входит в ту область вселенной, на которую эта власть действительно распространяется; созерцатели и провозвестники разума и его шутейные пользователи давно уже погрузили наш мир в туман и слякоть. Следовательно, умозаключал журналист, любые явления у нас носят случайный характер, а когда в них просматривается нечто значительное, основательное и прекрасное, они, выходит дело, представляют собой отблески высшей духовности, становятся, в лучшем случае, ее прорывами в наш мир, по своей сути иррациональными.
— Я, — сказал Якушкин Филиппову за завтраком, — не касаюсь вопроса, кто оплачивает деятельность твоей конторы, так и того, по какой причине тот или иной человек загремел в лагерь. Меня тревожит только цель нашего существования, и ты понимаешь, о чем я, ведь мы существуем в виде человеческих мыслящих особей, и это не может не тревожить. Неужели принимать, по примеру древних, жизнь такой, как она есть? Случайностей невпроворот, и нет от них избавления, а к тому же у каждого на носу смерть, исчезновение без возврата, и все-таки я скажу, пусть даже вопреки очевидности, что моя цель — биться за смысл. Все говорит за то, что смысла нет и быть не может, тем не менее я бьюсь.
Филиппов был озадачен, а что конкретно озадачило его в словах друга, он не смог бы объяснить.
— Дышится мне о нынешнюю пору легче, чем прежде, и всем, я думаю, полегче, — сказал он рассеянно, — смотри, до чего много теперь чистящих средств, и зубоврачебные клиники все равно что грибы после дождя… Косметика, юрисконсульты, памперсы… Перечислять можно до упаду, и все будто с неба свалилось. Потребляй сколько влезет, а ты говоришь… Ты путаник? Странные вещи ты говоришь. О древних… каких это древних ты имеешь в виду? Уж не христиан ли? Так они как будто все же подразумевали смысл…
— Я намекнул, пожалуй, на язычников, — перебил Якушкин, — у них со смыслом не все было в порядке.
— Это у Платона, что ли? Готов поспорить…
— Оставь! Вспомни, про волю богов, чаще злую, чем добрую, и как смертные тогда эту волю трактовали. И как довлел над ними рок.
— Сами подставляли выю, и были при этом жестоковыйными.
— Судьба у бедняг была незавидная, при всем своем героизме и высоком полете ума они то и дело доходили до состояния полной беспомощности. Ты же не хочешь последовать их примеру? Еще вспомни, что женщины у Еврипида все сплошь невменяемые, а это залог хаоса и просто элементарное безобразие. Бедняги дошли до того, что стали подножным кормом для христианства. Ну и завертелась карусель, пошли в ход всякие вредоносности. Но, пока оставались язычниками, они, в общем, еще ничего, справились и даже образовали светлый мирок, прекрасную колыбель человеческой культуры, а если ты в наше время дашь слабину или с ужасом вытаращишься на судьбу, на эринний каких-нибудь, так все, тебе, считай, крышка. Такой, брат, экклезиаст наступит… А между тем и христианство не по тебе. Получается, ты не Агамемнон и не Лука-евангелист, вообще не грек и к эллинизму не причастен. Так кто же ты в таком случае? И в чем смысл? Может быть, кто-то тебя втихомолку наущает, натаскивает, от одних вещей отвращает, к другим подталкивает, а своего права на выбор ты по каким-то причинам лишен? Или кто-то даже купил тебя? А если нет, то какую, опять же, цель ты преследуешь? Различать статьи уголовного кодекса и быть в курсе, кто за что сидит? А может быть, ты стремишься занять место майора Сидорова? И упечь меня в узилище? Так я и так уже все равно что в темнице, о чем не раз тебе докладывал.
— Не доводи до абсурда, — досадливо поморщился Филиппов, и на этом разговор иссяк.
Так, подвергаясь веяниям с разных сторон, не избегая и безумств, петляя, сбиваясь с пути и позволяя себе отдых там, где, казалось бы, следовало действовать с особым напряжением сил, даже в бешеном ритме, складывается то, что можно назвать народным романом. В парке над рекой встретились два его невольных, во всем друг другу противоположных творца, и хорошенькая женщина в умоисступлении крутилась между ними, претендуя на роль менады не меньше, чем уже прославленная Валерия Александровна. В небе тонкими нитями протянулись первые краски вечера, и некоторые из них, словно в бессилии свесившись к земле, окутали деревья печалью.
Якушкин и в ус не дует; не знает еще, не догадывается, что его ждет. Архипов, потаенно и гаденько выглядывающий из кустов, окидывающий потенциальную жертву внимательным, изучающим взором, не прочь, разумеется, провернуть дельце, своровать и в результате пожить безмятежно, однако при этом ничего не думает о тюремном законе и взрастившем этот последний разуме и не слишком-то заботится о духовной стороне предстоящих ему проявлений. Жена нагло толкает его на преступление, и он хочет угодить ей, но устроить все так, чтобы при этом никто — да вот уже этот хотя бы Якушкин — особенно не пострадал. Вот вам и весь Архипов. И если мы расставили все точно по, так сказать, узаконенным местам и задали верный тон дальнейшим рассуждениям, то проблема, закладываемая неожиданной встречей в Богом забытом парке, заключает в себе острый и тревожный вопрос, не выльется ли эта встреча в драму. Якушкин способен измерять глубину явлений, Архипов промышляет под властью не столько разума или тюремного закона, сколько своей беспримерно запальчивой жены. Драма, если ей быть, будет глубока и тяжела, и, глядишь, обернется долго не заживающей ни в плотском, ни в духовном отношении раной. А может быть, выйдет она, напротив, нелепой, жалкой, по-своему смешной. Так что и тут вопросы, вопросы…
Якушкин, как и Причудов, утомился поднятой директором «Омеги» суетой и, ссылаясь на головную боль, выпросил у дружески расположенного к нему работодателя свободный от всяких обязанностей день. Ему до смерти надоел смирновский лагерь, и в поисках умиротворения он бездумно прогуливался у реки, мечтая о тихом и скромном возвращении в Москву. В отличие от Филиппова, он внутренне вовсе не был настроен протестовать против ввода в колонию войск, коль это могло способствовать скорейшему завершению бунта. Должен же быть какой-то конец у этой истории! Зачем строить иллюзии и выдумывать невразумительные и недостижимые компромиссы?
Пока Якушкин объективно и трезво, то есть не утруждая себя грузным размышлением, решал в своем уме судьбу взбунтовавшихся лагерников, змеино, горящими глазами следившая за ним из кустов Инга решала судьбу его самого. Мелко, как муха свои изящные лапки, потирала она вспотевшие от волнения руки. Воображалось, как славно поваляет муженек этого чистоплюя. А что Якушкин чистоплюй — это написано у него на лбу.
Но мысли мужа приняли совсем не то направление, на котором настаивала жена. Он уже не думал о неудаче их предприятия, забыл о молочном магазине, оцепеневшей кассирше, свистящем милиционере. Его поразило не само появление Якушкина в эту печальную и абсурдную минуту, когда поражение искало шанса отыграться на каких-то иных жертвах, а некое мистическое соединение с Бурцевым, которое заключал в себе, хотел он того или нет, этот словно из-под земли выросший журналист. Он не случайно здесь, мелькнуло в воспаленной голове Архипова, это не может быть случайностью, это предопределено свыше. Полнее и тоньше свою идею, объяснявшую смысл неожиданного возникновения Якушкина, он не сумел бы выразить, но она завладела всем его существом, и действовать ему теперь было нужно в безоговорочном подчинении ей.
— Я поговорю с ним, а ты сиди и жди здесь, не вздумай идти за мной, — сказал он жене, бросив на нее властный взгляд.
Но Инга увязалась за ним, и Архипов не стал спорить.
— Вы меня вряд ли помните, — возбужденно заговорил он, подбежав к Якушкину. Тот вздрогнул, однако Архипов сообразил, это не испуг и смущаться этим нечего, как не за что и извиняться, внезапно прервана мечтательность, рассеянность — вот и вся причина некоторого трепета, любой на месте Якушкина вздрогнул бы от такой неожиданности. — Я Архипов, — продолжал он, — тот самый, который рванул из лагеря. Сбежал, чтоб вам было понятнее…
— Он все прекрасно понимает! — крикнула Инга. — Так что ты не мнись, а сразу бери быка за рога, с места в карьер бери!
Мужчины, повернув головы, вопросительно посмотрели на нее.
— Поп… и так далее… — бормотал Якушкин. — Мы встречались там с вами… Да, насчет попа… поп погиб… Ну, я видел вас… То есть я стоял в толпе, когда вы приходили осмотреться и побеседовать. Вы знаете Бурцева? Есть такой осужденный… Я понимаю, вы не могли всех запомнить, но, может быть, вы все-таки обратили внимание на Бурцева… Он скорбный и способен вызвать сочувствие. Вы же сочувствуете заключенным, я знаю, вы для того и приехали, чтобы помочь нам! Так вы вспомнили Бурцева? Выслушайте меня! Это очень важно и для меня, и для Бурцева… и для моей жены, — закончил Архипов, теперь уже лишь мельком взглянув на насупившуюся Ингу.
Он говорил как бреду. Этот бред, как и мрачное, все усугублявшееся, словно уплывавшее в кромешный мрак выражение лица Инги, говорили о непоправимой близости супругов к помешательству, но чем сильнее единило оно его с женой, тем крепче соблазняла Архипова странная, невесть как и для чего возникшая, в основе своей пустая мысль отделаться от нее и решительно заняться спасением Бурцева. Якушкин, оправившись от первого изумления и страха, развел руками: он не узнает Архипова, не помнит Бурцева, не понимает, чего от него хотят, он в недоумении.
Архипов, внезапно потерявший нить своих желаний, теперь тоже ослабел по части понимания и, соответственно, готов был разделить с журналистом его недоумение.
— Передайте ему привет! Бурцеву-то! — воскликнул он. — Скажите, что у меня все хорошо и что я буду ждать его.
— И только? — подал наконец голос журналист.
— Ну да… а что еще может быть?
— Хорошо, — кивнул Якушкин, — я передам. Хотя не уверен. Передать-то передам, а вот в реальности происходящего не уверен. Смотрю я на вас, мои дорогие, и думаю, в своем ли вы уме. Вы не обижайтесь, да и какие могут быть обиды, если я только для виду говорю с вами и о вас, думаю же исключительно о себе одном. Сам-то я не спятил ли ненароком? Такое вот направление приняли мои мысли, и больше ничего, а язвить, оскорблять кого-нибудь… что вы!.. ничего подобного и в помине нет…
Архипов посмотрел на жену, нетерпеливо переминавшуюся с ноги на ногу, понял, что просто так она от журналиста не отвяжется, зачем-то сжал в кармане куртки рукоятку газового пистолета и смущенно попросил:
— Дайте нам денег. Мы с женой на мели.
— У меня нет лишних денег, — ответил журналист сухо. — И вообще, если даже у меня есть деньги, так лишь на то, чтобы я мог прожить.
Инга вскипела:
— А нам не надо прожить?!
— У меня совсем нет лишних денег, — сурово произнес Якушкин. — Да нет же, я уже почти не сомневаюсь, что все это — сцена, достойная сумасшедшего дома.
— Стреляй! — повелительно крикнула жена мужу.
Архипов пояснил:
— У меня газовый пистолет, и жена думает, что я могу пальнуть.
Якушкин сдержанно улыбнулся, извещая Архипова, что теперь он улавливает вероятие и комической развязки. Однако выяснилось, и произошло это вдруг и по далеко не внятной причине, что сами супруги понимают ситуацию совершенно не так, как следовало бы. Когда Архипов пересчитывал добытые в молочном магазине деньги, он передал пистолет Инге, и вот теперь осенило: вооружена женщина, стрелять ей, а не ее бестолковому путанику мужу! Оба напряглись. В какой-то мгле рассеялись, едва зародившись, догадки о том, что же сжимал в кармане куртки крепкой мужской рукой Архипов и о чем думала Инга, приказывая ему выпустить в журналиста страшный заряд. Быстро и жутко вытащив пистолет из сумки, свирепея лицом, выкидывая из головы все умственное содержание и оставляя одну звенящую пустоту, Инга поднесла дуло к самому кончику журналистского носа. Глаза Якушкина, выпучившись, сошлись на переносице.
— Выворачивай карманы, прохвост!
— Не обращайте внимания, — устало и горько вымолвил Архипов, опуская голову. — Моя жена думает, что вы расклеитесь, стоит ей пригрозить, будете валяться тут в траве, хватая ее за ноги. А с чего бы вам валяться? Спокойно занимайтесь своим делом. Вы проводите журналистское расследование? Отлично! Моя жена действительно немного не в себе… сами понимаете, какая нынче у нас жизнь… она в отчаянии… Войдите в наше положение. Мы вас сейчас отпустим, но прежде вдумайтесь. Вот вы смотрите на нас и думаете, что я только для виду передал привет бедолаге Бурцеву, а на самом деле это с нашей стороны сплошное надувательство…
Инга оборвала его маловразумительные рассуждения:
— Хватит болтать чепуху! Пусть отдает деньги!
— Нет, Инга, — возразил Архипов, — я думаю не о деньгах, а о Бурцеве, моем друге, который остался в лагере…
— Но пусть она уберет пистолет… — взмолился Якушкин.
— Не бойтесь, это не настоящий пистолет. Так, дурацкая игрушка.
— Но я не могу находиться в таком положении…
— Да-да, понимаю, если бабахнет… мало не покажется!.. К тому же очевидная нацеленность, а там части тела, живого человеческого тела, в частности, нос… Вы, наверное, еще пороху не нюхали? Но это не тот случай. Убери пистолет, Инга, — попросил Архипов мягко, с некоторой нежностью. — Ты мешаешь нам говорить.
Якушкин в испуге отшатнулся, когда женщина с криком — черт вас всех побери! — словно бы замахнулась на него пистолетом. В действительности так она всего лишь выразила бессилие своего негодования, а затем, к облегчению журналиста, спрятала свое оружие и даже отошла в сторонку. И тут Архипов обрушил на Якушкина целые потоки красноречия.
Он говорил о том, как несправедливо обошлась судьба с ним и Бурцевым, рассказал, во что превратили Бурцева в лагере и как он, Архипов, желая защитить друга от жестокости сумасшедшего инвалида Дурнева, обагрил свои руки кровью. Да, он убийца, а Бурцев… Бурцев ничтожество, почти опущенный человек! И все же, если в жизни существуют не только насилие и страдание, но и дружба, искренность, справедливость, то вот они, в неотступном ощущении, что связь с Бурцевым не прервана вынужденной разлукой. Архипов склонился к Якушкину, чтобы не слышала Инга, и жарко и в то же время с особой доверительностью шепнул:
— С этим Бурцевым у меня связано что-то такое, чего у меня нет даже с женой…
— А-а… понимаю, понимаю… — живо откликнулся Якушкин.
Но он не понимал. Да и что толку вникать в историю двух неудачников, сломленных жуткими лагерными законами? Сентиментальным человеком ему выступать до сих пор не приходилось, и нет надобности, чтобы это случилось теперь.
Архипов обрадовался; воспрянувши духом, он и заговорил вдруг с некоторой выспренностью, как человек, вырванный среди ночи из вязи поэтических сновидений и не сознающий яви:
— Понимаете? А жена, она у меня, сами видите, истеричка, опасная истеричка, и кто же заслонит меня от нее, если не Бурцев? Поэтому Бурцев светел. Он только кажется понурым и покорившимся злой судьбе, а на самом деле у него под пеплом не то чтобы алмаз, это было бы уже слишком, но что живое и доброе сердце, так это точно. А значит, помогите ему бежать! Иначе его сгноят в том лагере!
— Но как я могу это сделать? — снова не удержался от улыбки Якушкин.
— Я же смог, сбежал. Это оказалось не так уж сложно…
— Ну, пусть и он попробует… — неопределенно высказался журналист.
— Но вы поможете ему?
— Вы в самом деле не понимаете? Я не имею права вмешиваться в подобные дела. Разве это трудно понять?
— Но здесь совсем другое! — горячо заверил собеседника Архипов. — Он погибнет, если вы не поможете ему.
— Но почему именно я?
— А кто же? Я вам верю! Видите, я не убегаю от вас, не прячусь, а ведь меня ищут, и, если найдут, могут пристрелить на месте. Сейчас попы в цене, так за то и пристрелят, как собаку, что я будто бы виновен в гибели священника. А я не виновен, он сам дурака свалял, не прыгнул… Еще припаяют, что я словно бы и самого Христа распял, с них станется. Это как с курицей, я просто покушать решил, полакомиться, а крючкотворы целое дело раздули, натуральный эпос, и упекли меня…
Смекнув, что ему не отделаться от этого сумасшедшего, пока он не даст более или менее правдоподобное обещание помочь его другу, Якушкин пробормотал:
— Ну, хорошо… допустим, я сделаю все, что в моих силах… Можно, кстати, заметку в газете поместить…
— Я достану оружие, а вы передадите его Бурцеву…
— Это очень опасно, — поспешно перебил Якушкин, — я вовсе не хочу поплатиться головой… Видите ли, с моей стороны было бы весьма неосмотрительно…
— Это не так опасно, как вам кажется. Мы еще продумаем, как получше все это устроить. Я вас обязательно найду. Вы остановились, я слышал, у Причудова, а это большой человек, и все знают, где и как найти его… Мы встретимся через несколько дней, и у меня уже будет нормальный план действий, а не скороспелое решение. Сейчас самое главное — раздобыть стоящее оружие.
Архипов все же спросил причудовский адрес; Якушкин хотел было соврать, но дал настоящий.
Наконец они разошлись. Обескураженный Якушкин поспешил прочь из парка, размышляя о дикости только что закончившейся — и, слава Богу, благополучно, без кровопролития, унижения, криков о помощи! — встречи. Не иначе как судьба решила посмеяться над ним, отдав в руки преступного, агрессивного безумца. Впрочем, нет нужды бить тревогу — едва ли они еще когда-нибудь встретятся, едва ли Архипов в самом деле отважится явиться к Причудову. Или все-таки лучше сменить адрес? Поселиться в гостинице, поближе к образцовому подполковнику Крыпаеву? Нет, все это игра, пустые эмоции, жалкий фарс. Вон стоит церквушка. Как она прекрасна! какой лад и глубокий смысл наблюдается в каждой ее линии! как здорово составлена форма в целом! А жизнь — всего лишь мутный поток, уносящий в никуда.
А если настырный беглец, пропащая душа, все же придет и распорядится передать в лагерь оружие? И еще эта его нервная, на все, кажется, готовая жена… Якушкин не мог без содрогания вспоминать о страхе, овладевшем им, когда Инга приставила дуло пистолета к его носу.
Страсти как будто первобытные, — размышлял он о неприятной встрече в парке, — а тут еще кругом всевозможные завоевания культуры, церквушка-то впрямь замечательная. Почва серьезная, как раз для большой драмы, когда не фантазии уже одни только, а этакое крупное столкновение, почти катастрофа… Но если больно в меня ударит, будет досадно. Я же не Одиссей, чтоб выкручиваться из разных переделок и все как будто без особого урона. У меня душа мягкая, легко прогибающаяся, и ум запросто может дрогнуть…
Шагая рядом с женой в лес, остывший Архипов начинал сознавать, что дал маху, покусился на невозможное. Где он достанет оружие? И какие у него основания думать, что Якушкин передаст это оружие Бурцеву, а не начальнику лагеря или подполковнику Крыпаеву? Дело с самого начала обречено на провал.
Архипову было неловко, его терзал стыд, но не перед Якушкиным, который, отойдя на безопасное расстояние, скорее всего, просто-напросто потешался и хохотал над его наивностью, а перед далеким Бурцевым, словно тот мог каким-то образом подслушать только что состоявшийся разговор и теперь питал надежду, что Архипов, настоящий друг, не подведет. Ох, еще как подведет!
— Чего вздыхаешь, сволочь? — крикнула Инга.
Архипов отмахнулся. Да, подведет… Где он добудет оружие? А без пистолета или автомата Бурцев бежать не отважится; повторить опыт приятеля, вооружившегося всего лишь кухонным ножом, ему недостанет духу. А если он, Архипов, все же добудет оружие, какой смысл вручать его Якушкину? Как можно довериться первому встречному?