Вместо эпилога

Канула, можно сказать, Инга в лету, и ничего не известно о дальнейшей ее судьбе, но свершилось, свершилось же напророченное некоторыми прозорливцами. По большому счету, никому нет дела до этой необыкновенной злой женщины, как и никогда не было, — ее ведь даже не сразу, получается, объявили в розыск, почему она и ускользнула так легко, беспрепятственно села в поезд, — а нет-нет да подаст вдруг голос некто, проговаривая загадочно и многозначительно, приопустив веки или прищурившись глядя куда в даль: видели, попадалась, она это была… Видели и там, и здесь, и так, что рукой подать, и даже где-то на краю света, в чужих почти что сказочных землях. И каждый раз с ударением: она это, точно. Никому дела нет, а вот эта настырная и уважительная, но склонных к анализу людей отвращающая, утвердительность как будто выдает некое сообщничество, указывает на тайную связь, заставляет подумывать о зарождении или, возможно, довольно уже продолжительном существовании своеобразного культа. ОНА — вот что в сердцевине, в почете у этого культа, вот что им вынашивается и проповедуется, вот чему поклоняются некие адепты. А идолопоклонники всегда сыщутся, их пруд пруди, они горазды, куда как горазды! Это не значит, что они безвольно копируют, безоглядно и безоговорочно принимают на веру и т. п., нет, здесь немножко другой случай. Например, никто из них и не думает проделать, священнодействия ради, проделанное их кумиром, иначе сказать, вдруг взять да отправить на тот свет какого-нибудь судью, вообще начать с чего-либо подобного. Таким путем они не идут и никакой инициации, тем более обязательной для всякого уважающего себя человека, они в подобных вещах не видят. У них все держится на слове, и даже следует отметить особую, не менее важную, чем все прочее в этом странном культе, если не более значительную, роль первого вымолвившего с ударением, многозначительно: она это, ОНА… И дальше уже катится скорее словесная, чем отображающая что-то действительное и подтвержденное фактами история. Ограбят ли где-то магазин, одинокого путника или зарвавшегося толстосума, засквозят слухи о погроме, якобы учиненном над какими-то сомнительными, темными людишками, в последнее время что-то чересчур зашевелившимися, обнаглевшими, — тотчас: ОНА, это ясно, больше некому… Бьет нуворишей, зарапортовавшихся чиновников, обидчиков разных… Только ей этим и заниматься, да, действительно, больше некому. Вышла из народа и стала героиней, заступницей, мстительницей за попранную правду.

Живой человек исчез, он никому не нужен и больше никогда не понадобится, а слово о нем растет, ширится, разбухает. И ведь куда поворачивает! Никуда не денешься: нам впрямь уже явлен образ великой народной мстительницы, защитницы слабых и угнетенных, доброй матери униженных, оскорбленных, нищих, бездомных, опившихся, в отчаянии наложивших на себя ручки. Обыватель все легко забывает, в обывательской среде уже не помнят ни Инги, ни о том, что было время, когда о ней таинственно и затаив дыхание шептались, толковали почти секретно в обстановке какой-то как бы остросюжетности. Ахали, всплескивали руками, ставили брови домиком, выдумывали все новые и новые истории, сладострастно шушукались, шипели по углам, — все это забыто. А слухи, между тем, ползут, и поневоле начинаешь подозревать, что почва уже вполне пригодна и удобна для сектантских шатаний и брожений. Оглянуться не успеешь, а великолепный, тщательно выпестованный образ воительницы, кладущей себя на алтарь священной борьбы за высшую правду, за восстановление свободного, безденежного, не омраченного сатанинской рекламой и пророчествами о скором конце свете доступа к Китежу и Беловодью, перекочевывает уж в сферы, где властвуют поэты, ни на минуту не забывающие, что поэзия должна быть глуповатой, и скорые на разработку золотых жил, жестоковыйные, медноголовые, грубошерстные прозаики. Из замызганного, засаленного, захватанного далеко не чистыми, в идейном отношении, руками идолопоклонников он переделывается в идейно и стилистически выверенный — кристально чистый образ отзывчивой, энергичной, расторопной девушки, подлинно народной героини. Я не против добрых и положительно заряженных, мне всегда нравился Дон-Кихот, а поскольку я-то все еще жив в физиологическом плане, явление ловкой девушки, к тому же хорошенькой, плотно сбитой, с мускулистыми руками и крепенькими икрами, естественно, не оставляет меня равнодушным. Чтобы получше растолковать ту мысль, что, будучи человеком, я не в состоянии даже вообразить себя отторгнутым от человеческого мира, и чтобы отчетливей выявилась моя причастность к восторгам всех этих идолопоклонников, поэтов, сочинителей, — в общем, чтобы все это сделать и устроить, я готов даже признаться в своем оптимистическом отношении к некоторым достижениям французской художественности, в частности к тому, в разрезе которого мы видим высоко поднимающую знамя или ружье (точно уж не помню), гордо шагающую по трупам в последний, решающий бой прекрасную женщину, может быть, еще вполне юную особу, отроковицу. Это не может не возбуждать, это вдохновляет. Но жизнь, как всегда, полна противоречий. Я хотел мифа, а если героиня как бы непроизвольно возникшего вдруг мифа больно дерется и мне, глядишь, суждено подставить лоб под ее кулачки, а то и не сносить головы, то это, как ни крути, наводит на сомнения, — выходит дело, я не склонен заноситься в поэтические эмпиреи. А деньги, деньги-то зарабатывать на эксплуатации горячей темы? Нет, не намерен, и образ, в котором уже даже иные философски рассуждающие люди усматривают нечто феноменальное, если не самый что ни на есть настоящий феномен, просто смущает и немножко беспокоит меня, только и всего.

Смущение это трудное; в нем много субъективного, оно вообще носит, скорее всего, чисто субъективный характер. Инга, если она до сих пор жива, уж конечно, — и это ясно всякому, даже совершенно опешившему в житейской суете человеку, — состарилась, обрюзгла, растолстела, память ее ослабла, страсти улеглись, ориентация в пространстве оставляет желать лучшего, так что восторгаться такой героиней нечего. Это, разумеется, не тот комментарий, которого от меня ждут. Я думаю вот что, то есть вот где, по-моему, следует поискать разгадку. Какой же путь должен был я пройти от четкого осознания предосудительности, невероятной скверности, заключающейся в убийстве судьи, что бы этот судья собой ни представлял, до определенного сочувствия той заблудшей душе, которой ближе к финалу смирновской истории предстала Инга, и до пусть слабого, но все же неустранимого, как все подсознательное и стихийное, восхищения ее последующим, как бы даже посмертным, легендарным образом, — вот в чем вопрос и вот где ответ! Не скажу, что так же мучился, как в тех или иных эпизодах мучилась она, но не были ли разные там ее восприятия, впечатления, ощущения, чувства, даже мысли, то есть нечто внешнее по отношению ко мне, в то же время до некоторой степени и чем-то внутренним для меня? Вопрос непростой, готового ответа на него у меня нет, скажу только, что объединяться с Ингой в некое «мы» я решительно не согласен. «Мы» создало миф и сочинило образ, но участвовало ли оно в реальных похождениях этой некогда красивой женщины, страдало ли вместе с ней, изнемогало ли, как изнемогала она, под презрительными взглядами Бог весть как и почему обнаглевших кассирши и официанта? Я не убивал с ней заодно судью, да у меня и рука не поднялась бы, но я ведь на нее — ту, уже легендарную, — взглянул бы с любопытством и, кто знает, не с затаенным ли восторгом, стало быть, и моя душа вышла из этой истории потрепанной, преображенной, по-своему готовой обрасти слухами и даже послужить материалом для претворения в некий образ, пусть вовсе не героический, не вдохновляющий поэтов и мастеров бульварного чтива. У смирновских досужих людей интерес и восторг бездумный и скоро угасающий, у меня — личный и потому осмысленный, а главное, устойчивый. Вот почему я утверждаю, что мне много еще надо будет потрудиться, прежде чем я выработаю разумное в философском смысле, точное в психологическом плане и достойное в нравственном отношении воззрение на Ингу, прошлую и нынешнюю. А пока… Да, это верно, внешнее соприкоснулось с внутренним, не до слияния и смешения, но достаточно тесно, чтобы я на многое в смирновских событиях взглянул тягостно, с весьма нехорошей подозрительностью. Ведь впечатление, ей-богу, такое, будто и меня обрабатывали дубинками, как Матроса, и на моих плечах сиживал в боевом транспорте горделивый подполковник, и со мной отплясывала народная избранница, а затем валялась под моим башмаком на земле; будто и на меня напирала телесно-озабоченная Валерия Александровна, пока я под ее натиском не свалился на пол, чтобы эта сволочь в красном халате отпихивала меня ногой; будто и мне пудрил мозги своими якобы неимоверно смелыми либеральными воззрениями Орест Митрофанович, а Филиппов, еще не оседланный Валентиной Ивановной, светло и путано повествовал о выдуманной на радость всем нам, грешным, Омеге, — будто все самое удивительное, странное, абсурдное в этой истории происходило именно со мной и прежде всего со мной!..

Загрузка...