Архипов не питал больших надежд, по правде сказать, вовсе никаких. Начатый им путь был авантюрен и уже привел к неправильностям, ломавшим закономерный ход событий, и, наверное, можно было предвидеть затаившееся в конце этого пути сумасшествие. Впрочем, у знающего, что конец всего, даже и сумасшествия, все же другой, более существенный, а именно смерть, всегда остается важная возможность быстро и решительно сократить путь, поставить точку. Но вещество, слепившее Архипова, как раз тщательно уклонялось от такого исхода. Действовал он, положим, даже решительнее, чем мог от себя ожидать, однако и страх разбирал чрезмерно, оголяя чувство затравленности. Так отчаяние мышонка, с которым играет кошка, непонятное и словно лишенное всякой очевидности из-за малого размера этого зверька, мгновенно превращается в душераздирающую, глубоко поражающую очевидцев драму, как только вместо мышонка на эшафот восходит большой красивый зверь. Поскольку такое превращение невозможно в общей реальности, где все расставлено по своим местам и одно в другое не переходит по мановению волшебной палочки, и возможно лишь в обособленной, частной, так сказать, душе, то и бывают мгновения, когда внешний мир предстает видимостью, некой иллюзией, в каком-то смысле даже и недопустимой, а вся прочность и правда сосредотачиваются в напитывающемся этим мгновением чувстве. И как же не почувствовать себя обманутым, преданным, затравленным, когда мгновение, внушавшее силу и надежду, уходит, а мир легко избавляется от одежд, в которых словно по капризу предстал на миг иллюзорным? Архипов сидел в кабине грузовика, превращенного в боевую единицу, без единой мысли в голове, и только и было дела у него, что ждать, какое решение примет «кум». В обстоятельствах, как они складывались, словно бы следуя заранее указанному сюжету, и среди представлений, возникавших у наиболее активных участников этих событий, не потеряется наш голос, продолжающий утверждать, что неверно под «кумом» подразумевать майора Сидорова, а тем более майора Небывальщикова, ни даже подполковника Крыпаева. Тут, скорее, напрашивается некий обобщающий образ, нечто вроде пресловутого царя горы, будто бы, как нам случалось слышать, где-то существующего и выделывающего разные загадочные и чаще всего жестокие штуки. Но в таком случае можно и барона Мюнхгаузена вообразить подобным царем, и просто странность, что сочинивший его господин не удосужился придумать для него, в ряду прочих, также чисто «кумовские» похождения. Но оставим это. В представлении Архипова «кумом» нынче одинаково были и майор Сидоров, и домогавшийся его выдачи Матрос. Нож он сжимал в руке, но священника больше не трогал, убедившись, что тот без его разрешения не рискнет лишний раз шевельнуться.
— Вам страшно? — спросил вдруг отец Кирилл.
Архипов пожал плечами. Конечно, самое время было все прекратить, сдаться или оборвать свое существование, но ему казалось, что это так же неисполнимо, как превратиться в благополучного обитателя луны, безучастно глядевшей на него с высоты над административным корпусом. Возможность неких превращений, в иных, как бы отдельно взятых случаях осуществлявшихся, мало-помалу и, можно было подумать, прямо на глазах у этого человека превращалась в отсутствие всяких возможностей.
— Не знаю. Я, кажется, ничего не чувствую… — сказал он меланхолически, смущенно пожимаясь на продавленном сиденье. — А почему спрашиваете? Допек я вас? Вы-то сами как, жутко вам, а?
— Зачем вы все это делаете?
— У меня нет другого выхода. Хотя, знаете… Вот лишись я рассудка, наверно, понимал бы все хорошо и чувствовал все как есть. — Сказав это, Архипов взглянул на священника значительно.
— Ну, зачем так, — возразил тот. — Мы с вами сейчас в таком положении, что надо жить настоящим, а не воображать разное…
— Я должен бежать, к этому все свелось.
— Вам что-то грозит?
Архипову угроза, нависшая над ним, представилась в виде черного облака; резкие вспышки озаряли его изнутри, а разглядеть ничего было нельзя. Вопрос отца Кирилла наводил на мысль, что с пониманием обстоит худо, то есть даже гораздо хуже, чем он уже на этот счет высказался. Грозящее невозможно было осознать или хотя бы вообразить, и не потому, что к тому не было предпосылок, не было никакого опытного знания, а заслонял и подавлял тщетно пробивающуюся картину невыносимый ужас. Оставалось только предполагать, что этот ужас пожирает сам себя и оттого можно еще как-то жить.
— Меня убьют, если я сейчас не унесу ноги, — пробормотал Архипов. — Вы не думайте, я виновным себя не признаю, я вообще предпочитаю об этом не думать… Ну, убил. Так, одного парня… Он издевался над моим другом, а я поглядел, поглядел, ну, и не выдержал.
— Убийство… — начал было священник.
И тут же замолчал. Для проповедей момент был неподходящий, да и человек, сидевший рядом с ним, нуждался не в них, а в помощи.
— Знаю, убийство — грех. — Архипов вздохнул. — А отвечать за дела свои нужно, ну, и все такое… Понимаю… Но ведь не так, как хочет вся эта сволочь, погнавшаяся за мной! Вот если по большому счету, тогда что ж и не ответить. То есть это я о Боге, а перед людьми я себя виновным не чувствую.
— Как-то похоже на исповедь, знаете, таинство такое… Я к тому, что раз вы рассказали о своем… поступке… то это все равно что исповедались. Но с нами обоими происходит что-то не совсем обычное, получается, и я тоже должен как будто исповедаться, как это ни странно звучит… Но еще более странно, что мы страшно рискуем, можем внезапно погибнуть, и вот вы, если что, не унесете в могилу свою тайну… Я, кажется, не совсем то говорю. Но может случиться и так, что вы останетесь, а я погибну — и что же тогда? Как ни крути, дело выходит большое. Значит, я действительно должен что-то важное сказать вам?
— Если разобраться, ничего большого нет, одна лишь глупость и мерзость, — возразил Архипов.
— Мне хочется помочь вам, — заволновался отец Кирилл. — Но как? Могу сказать одно… я вам не помешаю… я не попытаюсь бежать от вас… Я на вашей стороне… почти на вашей… Я верю вам. Верю, что вы не хотели убить того человека…
— Думаю, что хотел.
Священник протестующе поднял к груди маленькие, как у женщины, белые руки.
— Нет, вы хотели помочь другу, — горячо заверил он Архипова.
Тот согласился:
— Пусть будет так. Но видите, что получается. Я хотел полакомиться курицей, а вышло, что украл ее, и мне за это дали два с половиной года. Хотел помочь другу, а стал убийцей и перед законом и в глазах друзей того идиота, которого я отправил на тот свет. Теперь мне остается лишь бежать и прятаться от всех, от первого встречного. Вряд ли мне можно позавидовать, правда?
— Но я…
— Вы ничем не поможете мне, — резко прервал священника Архипов.
Отец Кирилл на миг замкнулся в себе, пораженный грубостью человека, которого сейчас так остро чувствовал. Действительно хотел оказать всю возможную и невозможную помощь, а и собственная жизнь зависела от него. Возобновился шум, накатил извне волной, гладко и с неприятной, словно мясистой плотностью волнующейся под рукой. Верховодил пьяный Матрос; после непроизвольных шатаний тела и непростого обретения устойчивости он внезапно возвысил голос. Столпившиеся чуть в стороне от грузовика заключенные невнятно загомонили, требуя выдачи убийцы. Матрос объявил вступившему с ним в переговоры лейтенанту, что Архипова будут судить лагерники, лучшие из них. Лейтенант вяло заметил, что не следует пренебрегать мыслью о незаконности и, соответственно, недопустимости самосуда, а то, что обрисовывает и чего домогается Матрос, и есть самый настоящий самосуд. Матрос оторопел. Лучшие люди лагеря, лучшие из лучших — и с ними приходится как-то связывать рассуждение вертухая о незаконности? их можно к чему-то не допустить? что-то им запретить? Желания лейтенанта и Матроса в сущности совпадали, по крайней мере в отношении Архипова: его надо убрать, обезвредить, засудить, он это заслужил. Но офицер не мог предпринять что-либо без приказа начальства. Другое дело Матрос, этот человек разнуздан, раскрепощен, ему ничего не стоит повести свою братию на штурм грузовика, а то и самого административного корпуса.
Подполковник Крыпаев рассудил, лишь на краткий миг впав в замешательство, да и то сказать, благодаря разве что силе распалившегося в нем негодования, только и всего: не хватало еще этого пьяного майора! — таково было рассуждение министерского посланника. В заварушке уже участвует один пропойца, знаменитый Матрос, и подполковнику это известно, как и то, что в лагере на самом деле не продохнуть от пропойц, там пропойца на пропойце и пропойцей погоняет. Там все мерзко, грязно, подло. И майор присоединяется… В критическую, может быть, даже роковую минуту майор Сидоров пьян, как сапожник! Рыба. Рыба гниет с головы. Подполковник взглянул на майора оценивающе, что называется — смерил с головы до ног. Взяв себя в руки, он холодно, отчужденно, подавляя излишний напор эмоций, останавливая волну обличений майора и его недостойного поведения, приказал тому не высовываться из столовой, а сам ввел на территорию лагеря десяток отборных солдат. Отборность их значила что-то лишь в его воображении, но вскоре, однако, подполковник позволил себе вздохнуть с облегчением, увидев, что бойцы, выстроившись в шеренгу и направив автоматы на заключенных, спокойно наслаждаются собственной мощью и посеянной ими паникой.
Так расслоилось офицерское сообщество. Подполковник Крыпаев в гуще событий услаждал взор созерцанием горсточки доблестных, определенно закаленных воинов, а в столовой властью его командирского приказа оказались заперты не только что народный депутат Валентина Ивановна или пустяковый директор благотворительной «Омеги» с товарищами, но даже сам начальник лагеря. Там же кучились и разного рода и звания подчиненные, которые, впрочем, не унывали и под шумок осушали рюмочки, полушепотом уговаривая последовать их примеру единственную среди них даму. Валентина Ивановна, выставляя напоказ культурные признаки слабого пола, а запрещенные к публичной демонстрации прикрывая розовыми ладошками, жеманилась, отворачивалась от рюмочек, а отпивая все же слегка, зажмуривалась и мурлыкала. Тем временем внутри колонии метались насмерть перепуганные заключенные, и, как ни странно, между ними один лишь Матрос, едва державшийся на ногах, сохранял некоторую ясность ума.
Он кричал, что администрация начала ввод войск, и призывал лагерников вступить в бой, используя все заготовленные средства защиты. Его никто не слушал, каждый норовил убраться подальше от солдат, сурово шумевших своей амуницией. Теперь можно было видеть, чего стоят угрозы заключенных и их клятвы защищать лагерь до последнего.
— Поджигай баллоны! — вопил Матрос не своим голосом. — Палки сюда! Где штыри? Все к воротам, мужики!
Все было напрасно. Не внимали вождю, не повиновались. В толчее кто-то даже сбил его с ног, и вождь долго кувыркался на земле, не в силах найти точку опоры и подняться на ноги. Подполковник Крыпаев, статный, нимало не теряющий хладнокровия, необычайно высокомерный в это мгновение, смотрел на упавшего с презрением. Могу взять тебя голыми руками, подумал он вслух, с сожалением сознавая, что его голос теряется где-то на пути к восстающему хаосу. Эх, кабы не надобность позаботиться о священнике. Сейчас бы и покончить со всей этой сумятицей, восстановить порядок. Но у чудищем мохнатившегося вблизи хаоса, на глазах разрастающегося, подполковник примечал объемистое брюхо, свободно подавляющее не только голоса. Не следовало рисковать.
Истинный предводитель восставших, Дугин, первым сообразил, что никакого ввода войск нет и в помине, а солдаты заняли позицию лишь для того, чтобы предотвратить расправу над Архиповым. Подполковник и Дугин наводили порядок. В ночной прохладе, отливающейся в какие-то особые формы поверх бараков и человеческих фигурок, громко, с чудовищной отчетливостью раздалась команда: смирно! Матроса втолкнули в барак, где на него с бранью, выставив кулаки, набросился Дугин. Отрезвлял товарища, внушал мысль, что провокационный замысел администрации вполне разгадан. Хотели взять голыми руками, пока пресловутый Матрос, словно пьяная девка, валяется на земле. Подбочениваясь, Дугин представал перед проясняющимся и оттого лишь пуще прежнего шалеющим товарищем проворным и сметливым разгадчиком мировых загадок, сокрушителем тайн бытия. Но и злоумышлявшие тоже ведь пьяны. Мы пьяны, и они пьяны, так что ни у кого ничего не вышло. А спасется ли отец Кирилл, это безразлично, на попа всем в действительности плевать. Случались моменты, когда Дугин, прерывая речь, особенно глубоко сознавал, что лучшего аргумента, чем оплеуха, нет, и тогда Матрос предостерегающе воздевал указательный палец, напоминал, что и он авторитетен.
Подполковник Крыпаев оттопырил нижнюю губу и процедил, обращаясь к стоявшему рядом с ним лейтенанту:
— Вот вам и вся их пресловутая храбрость. Одна бравада!
— Так точно! — звонко выкликнул лейтенант. — А что будем делать с этим? — Он кивнул в сторону «броневика».
— Открывайте ворота, — сухо бросил подполковник.
От изумления у лейтенанта, молоденького веснушчатого парня с томными голубыми глазами, приподнялись брови, но это было единственное, чем он позволил себе выразить несогласие с полученным приказом. Между тем подполковник заподозрил протест и стал наступать на готового, с его точки зрения, провиниться подчиненного. Младший чин засуетился, завертелся, немножко и забегал, воображая, что уже исполняет приказ, и он все старался повернуться к сверлившему его взглядом подполковнику спиной, а тот, выделывая четкие наступательные шаги, говорил:
— Ты знаешь, что означает слово «бравада»? Тебе известно, что представляет собой настоящий броневик? Ты не приучен беспрекословно исполнять приказы старших по званию? Мое распоряжение упало в пустоту?
Лейтенант пугался. Столько вопросов… Всплывало и тут же таяло представление о том, как выжить среди них. Но ропота он уже не знал. Исполняя приказ подполковника, он уже не думал, что действует на руку врагу, которого по всем уставам, какой ни возьми, по всей военной науке, следовало не выпускать на волю, а остановить и обезвредить. Ему было это теперь безразлично, он вдруг легко отряхнулся от всякой ответственности за происходящее и стал без помех отрыгивать сомнения, твердо держа в уме, что решение принял сам подполковник Крыпаев.
Ворота медленно открывались, и сидевший в «броневике» Архипов не верил своим глазам. Там, в темноте, скопившейся по ту сторону колючей проволоки, жила свобода. И подполковник даже не приблизился, не затеял еще какие-нибудь пустые и безнадежные переговоры, не выдвинул собственные условия и не поинтересовался, что заставляет его, Архипова, предпринимать столь рискованные шаги. Он лишь дал взмахом руки понять, что машине с захваченным заложником разрешается выехать за пределы лагеря. Подполковник выпускал на свободу преступника, убийцу.
Наблюдая за открытым в изумлении ртом молоденького славного лейтенанта и угадывая взволнованное, как бы взбаламученное счастье гнавшего машину за ворота безумца, подполковник усердно, словно справным инструментом выстругивая идеально ровную поверхность, обдумывал крепко осевшее в душе соображение, что на его глазах совершается нечто значительное и глубокое. Он-то как раз приложил мощно руку к тому, чтобы дело дошло до апогея и обозначилась невероятная развязка, стало быть, он, как пить дать, вписывает свое имя в историю, кладет его на некие скрижали. Но конкретного плана действий не было, и руководствовался подполковник, прежде всего, стремлением не допустить кровавых сцен на виду у депутатско-правозащитной компании. Посмотрите: на территории колонии не прозвучало ни одного выстрела, а вооруженный взвод только попугал и рассеял митинговавшую у вахты сволочь. Хорошо-то как! Можно и расслабиться. Подполковнику захотелось выпить. Что произойдет в городе, куда покатил «броневик» и где его будут неотступно преследовать посланные вдогонку машины, об этом он пока не думал, положившись на волю судьбы. Вот так-то, вскрикнул подполковник и хлопнул лейтенанта по плечу. Парнишка присел от неожиданности, да и от силы удара тоже.
В последние дни к лагерю усиленно подтягивались войска, так что и солдат, и машин для погони было в избытке. За диковинным сооружением, которое представлял собой кустарно обшитый стальными листами грузовик, тотчас увязалась целая кавалькада, сотрясшая ночные улицы Смирновска грохотом, визгом тормозом и воем сирен. Редкие прохожие в удивлении останавливались на тротуаре, из окон выглядывали любопытные. Но где этим простым людям было понять творимую волей подполковника Крыпаева историю!
Сам подполковник преследовал грузовик в крепеньком бронетранспортере и, сосредоточенный, так и не расслабившийся, скупо, по-мужски смотрел в перспективу: беглец, конечно, постарается вырваться за черту города, и там ему наверняка не миновать окружения. Не исключено, что удастся взять преступника живьем. В любом случае он не уйдет.
Подполковник высунулся из люка грозной машины, несущейся сквозь спящий городишко. Ничего, забормотал внизу лейтенант, я, товарищ подполковник, ничего, вы у меня на плечах поместились, но это ничего, это хорошо, вы продолжайте командовать, орлиным взором окидывая поле брани. Командира удивлял необыкновенный, фантастический вид маячившего впереди «броневика», а поскольку этот гибрид жестокой войны и благодетельных хозяйственных перевозок неожиданно доставил столько хлопот, подполковником вдруг овладели болезненные фантазии. Ему представилось, что он отдает приказ стрелять по грузовику без предупреждения, без всяких предложений о капитуляции — просто ради удовольствия понаблюдать, как пули высекают искры из стальных покрытий, а снаряды пробивают в них круглые страшные дыры. Говорят, то есть рассказывали впоследствии, будто и впрямь командир сидел верхом на подчиненном, но это, разумеется, вздор, досужая болтовня. Совершенно стихшему, стушевавшемуся во внутреннем содержании грозной, по-настоящему боевой машины лейтенанту происходившее снаружи представлялось бесподобной баталией. Прибывшему из строгой тишины министерских кабинетов подполковнику захотелось войны, и он обеспокоено завозился на плечах лейтенанта, а тот снова забормотал: ничего, ничего… Поскольку могут возникнуть определенные сомнения в объективности освещения данного эпизода и тот фундаментальный вариант текста, на который опирается вариант нынешний, не говорит ни за, ни против, а молва все-таки упорствует, позволю себе с достаточной уверенностью высказаться в том смысле, что так оно и было, то есть действительно бормотал лейтенант, проговаривал свое странное, как бы основополагающее «ничего». Реальность, даже только воображаемая, все-таки тоже реальность. И где ничего, там и ничто, порождающее массу метафизических моментов и нюансов. Следовательно, подполковник, чей вариант вхождения в историю имеет, если учесть его внезапный размах, право наплевательски относиться к любому из наших и даже к молве, не грезил и не бредил, лейтенант же в прекрасные мгновения погони что называется послужил седалищем. Или, оставаясь собой, сослужил службу, обычно вменяемую седалищу как таковому. Чьей именно принадлежностью считать, в сложившихся обстоятельствах, это последнее, вопрос особый, и, может быть, не нам его решать, как и вопрос, какими признаками и свойствами обладал указанный объект. В пояснение этой неясности и, не исключено, слитности, которую так просто заподозрить в существе объекта, могу указать еще на твердо разумеемую причину, заключающуюся, как приходится думать, в том, что смущенный и покоренный великолепием подполковника, лейтенант очутился вне дисциплины и пошел на служебное нарушение. Ему надлежало неотлучно находиться на посту, на вахте, уже упоминавшейся в нашем рассказе, а он пост оставил и бездумно, словно лунатик, подался за новоиспеченным кумиром. По такой причине не затруднительно очутиться где угодно и проще простого перепутать верх с низом, вовлекаясь тем самым в безумный карнавал. И тут нелишне добавить, в разъяснение того, как выглядела ситуация в целом, что оба, подполковник и лейтенант, легко не думали о потенциальных жертвах, трясущихся в «броневике».
Тем временем майор Сидоров, освобожденный наконец из заточения в столовой, униженный проклятым штабистом и донельзя раздосадованный побегом заключенного, словно в порыве безумия отдавал невероятные распоряжения. Он лично поведет войска на штурм колонии. И плевать ему на мнение какого-то там подполковника, этой штабной крысы, карьериста, никогда не нюхавшего пороху. К черту всех этих депутатов и организаторов забастовок. Последнее слово за ним, майором Сидоровым.
— Дугина и Матроса брать живыми, — повелевал майор, подгребая к себе особо доверенных лиц, не брезгуя, впрочем, и случайно затесавшимися в толпу слушателей, — остальным ломать кости, запихивать язык в горло, отрезать конечности. Ну, вы меня понимаете. Без перегибов, но чтоб запомнили и в следующий раз… Чтоб не посягали… Чтоб больше никакого следующего раза!.. А с теми двумя, с Дугиным и Матросом, я поговорю отдельно и лично, в своем кабинете.
— Остынь, майор, — прошелестел насмешливый голос.
Голова начальника заметалась из стороны в сторону, едва не соскакивая с шеи, глаза с сумасшедшинкой, запрыгнувшей в них на незабываемом пиру, выстреливали туда и сюда, в надежде поразить затаившегося в дружелюбной на вид массе подчиненных и сослуживцев насмешника. Но, может быть, почудилось только? Майор сник, некоторым образом поостыл, следуя наглому совету неизвестного. Может быть, то сам лукавый подал голос?
— Лейтенанта, слышь, вздумавшего переподчиниться этому таракану штабному, лейтенанта под суд, потому что это как есть пятая колонна… — вымолвил майор уже без пафоса; озирался тревожно.
На фоне развивающихся с ошеломляющей быстротой событий директор «Омеги» погрузился в осознание происходящего, стоял как на плакате, в позе готового к старту бегуна, на лету схватывал факты, подтверждающие те или иные его догадки. Постепенно овладела им уверенность, что стоит событиям хоть на мгновение выйти из-под его контроля, как произойдут невиданные и небывалые по своей ненужности вещи. Вставал огромный, чистый и стройный, идеальный вопрос: к чему насилия, зверства, разорительные и истребительные войны? С человеконенавистническим угаром пора кончать. Какие-то хлопки и взрывы, сотрясшие еще хмельную голову, погнали директора на поиски машины, хоть сколько-то способного к перемещениям в пространстве транспорта, и, бессмысленно мотаясь по офицерской столовой, он переживал неисповедимый восторг оттого, что подхвачен ребяческой мечтой — героической мечтой! — настичь, остановить и обуздать подполковника, замыслившего уничтожить беглеца. Якушкин ни на шаг не отставал, убеждал не горячиться, высказывая соображение, что главные события развернутся здесь, в лагере. Как ни прикидывай и что ни воображай, главное содержание земного существования — неволя. Отовсюду несет тюремным душком. Весь мир — один сплошной огромный лагерь. Мы в столовой… но это мираж… на самом деле мы во глубине сибирских руд… Тюрьма начинается в малости человеческого сердца. С микрокосма перекидываясь на макрокосм, она последовательно и неотвратимо нарабатывает вселенский масштаб, наматывает световые километры, накрывает звезды. Филиппов не слушал коллегу, заслонялся от него образами дремучего леса, неких дебрей, как места, где страшно и непоправимо переплетаются человеческие судьбы. И главное содержание — это не допустить, чтобы возглавляемый подполковником отряд где-нибудь на потаенной лесной опушке расстрелял, без суда и следствия, бежавшего заключенного, а в том, что именно это у подполковника на уме, Филиппов не сомневался. В это самое время, когда сбившийся с ног директор безуспешно изыскивал возможность опередить штабного функционера и развеять его преступные замыслы, Орест Митрофанович пылко развивал перед народной избранницей идею о превосходстве водки над любым другим напитком, и Валентина Ивановна благосклонно внимала ему.
Неожиданно очутился майор в каком-то закутке, где энергично сновали в полумраке руки невидимых гуляк, сверкала, огненной кометой перемещаясь, бутылка, булькала жидкость, наполняя расставленные на табуретке стаканы. В этой простой обстановке зашевелились волосы на его голове, дрогнуло сердце от ужасного предположения, что простота эта, возможно, слишком карикатурна, даже, скорее, придумана, специально подстроена, чтобы окончательно выбить его из наезженной колеи.
— Выпей, майор!
Выпил в напряженной тишине ожидания каких-то дальнейших казусов.
— Закуси! — Откуда ни возьмись подсунулся к носу не то огурец, не то чей-то грязный палец.
Майор, учащенно сопя, отмахнулся. Он снова стал готов запускать фейерверки, штурмовать баррикады, допрашивать с пристрастием Дугина и Матроса. Ареной, куда высыпали вдруг многие важные персонажи из числа действующих лиц, оказалась разухабистая, совсем, правду сказать, неприглядная улочка перед воротами колонии. В загадочном мерцании, лившемся из зоны, в пространство которой целились прожектора, подчиненные, стараясь смягчить порыв своего обезумевшего начальника, образовали вокруг майора Сидорова плотное кольцо и призывали опамятоваться, бывший политпросветитель Небывальщиков чуть не на коленях умолял его не делать глупостей. Но вышедший из берегов майор решительно продвигался к высоким воротам, действуя в атмосфере воинственности, в облачке испарений охватившего его воодушевления, в иные мгновения удушливом. Он не сомневался, что долгожданный штурм начался, а окружившие его офицеры — славный костяк армии, ринувшийся добывать победные лавры.
Филиппов бросился наперерез, выкрикивая требование выделить в его распоряжение машину. Чрезвычайно реалистичен в этот момент стал внезапно директор «Омеги» в глазах начальника лагеря, лишь чудом не дрогнувшего перед лицом так выпукло и предельно отчетливо показавшей себя яви, словно ударившей в голову или прямо в голове взорвавшейся очевидности.
— Да провались ты, иди к черту! — крикнул майор.
Директор едва не задохнулся от гнева. Давно отвык от подобного обращения, в лагере, пока был сидельцем, всякое случалось, а на воле как было не вспомнить о былом тонком воспитании и не ждать, что и окружающие будут благодушествовать?
— Ради Бога… — умолял майор Небывальщиков, мягко оттесняя директора, — хоть вы не вмешивайтесь, вы же видите, что творится…
Но добрый совет не образумил директора, он по-прежнему пытался преградить путь полководцу, и чем меньше это ему удавалось, тем вернее таяли остатки здравого смысла в его голове.
— Вы мне ответите! — посулил он в бессильной ярости. — Не на того напали! И не те теперь времена!
Майор Сидоров, однако, уже слишком уверовал в торжество его воли над источающим гнильцу директором, как и в скорую победу оружия над безрассудством и самоуправством осужденных. Не останавливаясь, не удостаивая директора взглядом, он ледяным тоном провозгласил:
— Твое время вышло, олух!
Из груди Филиппова вырвался сдавленный стон. Майор Небывальщиков остался с ним, поняв, что этот человек больше нуждается в его заботах, чем начальник, совершенно потерявший голову. А Якушкин обнял за плечи своего судорожно вздрагивающего руководителя и друга. Но все это мало утешило Филиппова. Оскорбление, нанесенное майором Сидоровым, жгло, как пощечина, и он испытывал настоятельную потребность обругать обидчика последними словами. Но что бы такое придумать? В памяти, как назло, всплывали все какие-то безвредные, незначительные слова, а майор заслуживал радикальной острастки. И вдруг Филиппов выкрикнул:
— Кум!
Остро ли это, жгуче ли для видавшего виды майора Сидорова? Кто-то даже засмеялся в темноте, но сам майор и краем уха не повел, впрочем, он уже не слышал филипповской брани, всецело захваченный разворачивающимся в его воображении сражением.
Орест Митрофанович извлек из просторного кармана куртки похищенную в столовой бутылку, откупорил ее и потянул своей новой подруге. Обаяние каких-то внешних, словно топчущихся на ее макушке соображений о легкости бытия и приятных внутренних колебаний, более или менее отчетливо связанных с проблемой ее депутатского долга и вместе с тем ничего назидательного не говорящих о нем, сильно воздействовало на Валентину Ивановну, тепло обволакивало ее. Она приняла добрую порцию обжигающего нутро напитка, и если мгновение назад ей было просто невдомек, ради чего суетятся и мельтешат перед ее глазами люди в мундирах, то теперь некая сила заботливо перекинула ее в абсолютное безразличие, устранявшее вопрос, с кем лучше провести остаток вечера. Она опустилась в мягкие, податливые, как кисель, объятия Ореста Митрофановича.
Они присели на ступеньку лестницы, ведущей в административный корпус. Орест Митрофанович, сгорая от любви, повалился на нежную Валентину Ивановну, и в темноте, где-то лишь сбоку и как будто на большой высоте прорезаемой сизыми лучами прожекторов, эта потерявшая устойчивость и основательность парочка покатилась по земле.
Перед воротами майор Сидоров сообразил, что карабкаться на них ему, солидному таракану, не к лицу, пусть этим занимаются подчиненные, а он будет руководить из штаба. Снисходительно, отчасти и польщено усмехнувшись оттого, что привиделся себе насекомым, майор повернул к уже известной нам (а ему тем более) лестнице, и в этот момент Валентина Ивановна испустила громкий сладострастный стон.
— Кто здесь? — тревожно воскликнул майор, занося ногу над тем, что показалось ему ступенькой. Но это была широкая спина Ореста Митрофановича.
Майор Сидоров надолго замер с поднятой ногой. Возле него опять сгрудились офицеры, и то, что начальник вдруг замешкался, обозначилось в их коллективном уме как хорошее предзнаменование, хотя позу он, конечно, принял довольно странную. Но майор застыл потому, что под его занесенной ногой земля зашевелилась, это страшно его обескуражило и напугало. Он онемел, признаться было нельзя. А слабину он давал страшно, немыслимо, в трепещущей живыми красками картине уходящей в прошлое эпохи помещаясь допившимся до чертиков человеком. Признаться в этом значит признать свое поражение и свой позор, отступить, отстать от товарищей, еще могущих создать единый фронт и продвинуться далеко вперед. Поэтому майор маневрировал; его занесенная над спиной Ореста Митрофановича нога была маневром.
Однако это не спасало положение. Застарелый уклад продолжал разваливаться независимо от того, наступал майор или отступал. Уже мы вправе смотреть — с наших многого добившихся, шагающих в ногу, прогрессивных, горячо устремленных в будущее позиций — на майоров случай с некоторой ретроспективностью, как немножко на прошлое. Тем не менее складывается так, что майор как будто до сих пор стоит на том же месте с поднятой ногой, не решаясь что-либо предпринять из опасения, что земля зашевелится снова и ему уже не скрыть ужаса перед вылезшей невесть откуда иррациональностью или, может быть, перед вероятием развала земного шара, уже начавшего, кажется, скидывать с себя все живое в бесприютную космическую бездну. Стоит же он картинно. На одной ноге, другая поднята в воздух, стало быть, на одной-единственной упроченной и положительно заряженной, тогда как другая, можно подумать, отрицает самое себя, и как же быть в сложившихся обстоятельствах его подчиненным? Они озадачены.
Новый стон депутата, сильно придавленного причудовским телом, огласил окрестности. Да тут Валентина Ивановна, возвестил звонкий голос, принадлежавший, скорее всего, какому-нибудь остроглазому новобранцу. В среде дружно и безмолвно суетящихся бывалых офицеров отыскался фонарик. Все ахнули, когда луч света выхватил из тьмы обезображенное сладкими плотскими муками лицо народной избранницы. Пробежал и смешок по группе военных, людей, долго пребывавших в напряжении, но вот добившихся разрядки или просто получивших ее в дар.
Новые отпрыски, новая поросль, эти новые поколения, веселые и беззаботные, постоянно, с завидным упорством идущие на смену, лезущие в гору, знали бы они, каково жилось не далее, чем вчера, в таком недавнем еще прошлом… Как легко было оступиться, и, между прочим, что ни шаг — злые фарсы, бестолковщина, распри, скандальное что-то, нецензурная брань… Несмываемый позор повсеместно, и ядовито жалящие чары отовсюду, соблазны там и сям, да еще в самых неожиданных, неподобающих местах! Какие реформы были, какую форму принимали! С каких козырей заходили феерически сменявшие друг друга руководители! Совершенно не удавалось уподобляться достойным личностям даже тем, кто отнюдь не утратил внутреннего достоинства, а простакам и незатейливым гражданам — их в ту пору пруд пруди было — оставалось лишь ужасаться, ужасаться и ужасаться… Об этом бы толком порассказали, да что-то не слыхать ничего. Так, шум один… А многие уже в могиле и точно не расскажут, это уж как пить дать.
Выходит, со слов рассказчика, проливающего свет на многие прежде неизвестные факты, дело шло к развязке, и уже одно это заставляет по-новому взглянуть на кое-какие вещи и явления, но тем более, раз уж напрашивается переоценка ценностей, хочется блеснуть, отличиться, вставить что-то свое, некое веское слово. Я знаю, из бурных событий того вечера майор Сидоров, совершивший немало странных и далеко не героических поступков, вынес, по крайней мере, полезное убеждение в необходимости блюсти порядок хотя бы на той территории, которая еще не вышла у него из подчинения. Например, не допускать бабьих крикливых сборищ у ворот, становящихся головной болью для часовых, или чтобы всякое хулиганье било фонари перед входом в административный корпус, в тот несколько воображаемый штаб, из недр которого он — было дело — намеревался осуществлять руководство подавлением бунта.
А вот подполковник Крыпаев, и это мне тоже известно доподлинно, вдруг озадачился смутной догадкой, что завязавшийся в этот вечер узел можно было развязать куда более простыми и надежными усилиями, вовсе не сидя на плечах у влюбившегося в него лейтенанта. Какими именно, он не знал, но все настойчивей росла в его душе уверенность, что там, где он устроил целый спектакль, другие люди, менее увлекающиеся и более расторопные, действовали бы с большей сноровкой и не оставили бы преступнику ни малейшего шанса на успех. И он мучительно гадал, во что выльется весь этот спектакль, который он создал, полагая, что предпринимает разумные шаги и запускает надежный механизм предотвращения, пресечения и т. п., а в действительности все немыслимо преувеличивая и доводя до гротеска. Да, это вопрос. Спектакль ведь не закончился еще. Так во что он выльется — в фарс или в кровавую трагедию?
Я-то знаю, а он тогда не знал и не мог предвидеть.
Для чего он организовал столь мощную погоню, словно и в самом деле предстояло небывалое сражение? Решил нагнать страх и трепет на мирных горожан? И почему не провел операцию прямо на территории лагеря? Побеспокоился о судьбе заложника? Но что такое террорист-одиночка, хотя бы и вооруженный кухонным ножом, перед отменно экипированными солдатами и перед его, подполковника Крыпаева, академическими познаниями?
Но на территории колонии приказы, которые он уверенно отдавал, казались ему безупречными, а после, когда началась погоня и впереди забрезжила неизвестность, он не находил сколько-нибудь убедительного ответа на возникавшие у него уже тогда вопросы. Художник-баталист приближался, потряхивая мольбертом, смотрел вопросительно и вдумчиво, пытливо щурился, рисуя пристальность и демонстрируя хороший вкус.
В ночь уходила погоня, и пропадала в ночи. Танкисты, высунувшись по пояс, изумленно взглядывали на звезды, на погруженные в сон дома, задавались вопросом, куда мчится, грохоча, бронированная армада, зная, что ответа не получат; лопоухая их любознательность оставалась вдруг без ушей. Удовлетворения не было никакого. Торжествовала безответность, и подполковник имел все основания вообразить или даже осознать себя человеком безответственным, незадачливым, бывшим. Какие-то люди, по виду пехотинцы, бежали, как собаки, по краю дороги, забегали вперед и, вертко оглядываясь на одиноко и великолепно громоздящуюся на броне фигуру командира, успевали посмотреть зло, становясь проводниками какого-то чрезмерного ожесточения. Луна насмешливо освещала утомленные неразберихой и произволом стихийных сил тела, вбрасывала неожиданно в круг света глядящие исподлобья лица, искусанные губы, зубы, в волнении грызущие ногти. Время от времени доносился собачий лай. Толпа очевидцев возникала на обочине, театрализовано гомонила и жестикулировала, воздевала руки, призывая в свидетели небеса, и мгновенно исчезала, как не бывало. Архипов выжимал из заданной изобретателями мощи грузовика все возможное и невозможное, в поту и словно в крови бился и метался, стараясь уйти от погони. Он не разгадал замысел подполковника расправиться с ним за городом и думал, что преследователи тоже мчатся на предельной скорости, а не обгоняют и не пытаются столкнуть его в кювет лишь потому, что «броневик» обладает все же чуточку большим темпераментом. Эти наивные мысли объяснялись его неопытностью. Она же стала и причиной катастрофы, случившейся у моста.
Архипов не решил еще, где ему обретать свободу. За чертой города? Затеряться в узких и темных переулках окраины? Он хотел прежде всего оторваться от погони, а поскольку это никак не удавалось, гнал и гнал машину вперед, не размышляя над маршрутом. Священник сидел тихо, как мышь. Он был ни жив ни мертв от страха и скорбел о том, что на поверку оказался жалким трусом.
Мост соединял старую, историческую часть Смирновска с его промышленной окраиной, и чтобы выехать на него, требовалась определенная маневренность от машины и известная сноровка от водителя. И вот тогда-то выяснилось, что справиться с возникающими на виражах, как и вообще на той или иной крутости маршрутах, затруднениями едва ли по зубам грузовику, потерявшему, в связи с превращением в боевую единицу, значительную долю предписанных ему высоких качеств. А и водитель Архипов был не ахти. Грузовик вылетел на обочину, затем, как бы кивнув на прощание, наклонился вперед и стремительно пошел, переваливаясь с боку на бок, к мелькавшим внизу огням жилых домиков. К счастью, домики не пострадали. Грузовик подбрасывало, как щепку на волнах, и удивительно, что он не перевернулся на первой же кочке, не вполне перевернулся и после.
— Прыгай! — закричал Архипов, открывая дверцу кабины и становясь на подножку.
Священник зажмурился, съежился на сиденье, сцепил увлажнившиеся потом руки, зажал их между коленями, хотел, похоже, туда же сунуть и голову. Между тем на размышления и сомнения не оставалось времени, ясно было, что метаморфозы грузовика, начинавшего, как мы помним, с добрых хозяйственных дел, не кончились и теперь его ждет превращение в груду металла. Архипов прыгнул в темноту. Отец Кирилл, которому он подал пример, не шелохнулся, только заскулил слабо. Он оцепенел, как и в ту минуту, когда Архипов приставил нож к его горлу.
Сколько всего пережил он за нынешний вечер! Когда б понадобилось припомнить, как это бывает, по слухам, перед смертью, всю свою жизнь, сталось бы предостаточно освежить в памяти одни лишь сегодняшние приключения и только их прокрутить в некоем калейдоскопе, только на них глянуть внутренним оком. А в том-то и дело, что уже как раз понадобилось, очень даже назрела эта надобность, давай, поп, давай, припоминай, прокручивай. Цинично усмехался кто-то в ночи, наставляя, подзуживая, и казалось, что итог должен был быть иным, а что он таков, как сейчас, это несправедливо. Прежняя жизнь была спокойной и размеренной, никак не соотнесенной с участью брошенных на съедение зверям древних первомученников; слабо для него озвучивались страницы истории голосами духовных лиц, замученных в разных застенках в более поздние, а в иных случаях и в совсем близкие к нам времена. Профессионально смотрел отец Кирилл, узко, учитывал только облеченных в сан, прославившихся, вознесенных на небо, да и то, как теперь видим, поверхностно, без должного сердечного отклика. По мере скромных сил своих служил Господу и грустил о суетности мира, погрязшего в грехах, а с тех пор, как приподнялась завеса над издавна потаенным бытованием лагерей и потянуло оттуда дьявольским душком, возмечтал даже выправить искалеченные души оступившихся людей. Жалел он их, надеялся, между прочим, смягчить и грубые нравы офицеров, давно уж повадившихся превращать свою службу в насилие над подвластным их воле людом. А сегодня ему угрожали ножом, его взяли заложником и втянули в грохот и скрежет этих ужасных военных машин. Это нехорошо, люди не должны так поступать со своими духовными наставниками, вероучителями. Как все это не похоже на семинарию, клобуки, крестики, приятный запах ладана! Как отдает серой! Но что поделаешь! Он не в обиде на парня, заблудившегося и отчаявшегося, парня, который пресек мирное течение его будней в полной уверенности, что батюшка, он как все и ему проще пареной репы склониться к неподобающим его сану поступкам. Украл курицу… Какой дурной пример способны подавать мирские люди! Вообразимо ли, чтобы кто-то из семинарских преподавателей последовал такому примеру? Или чтобы несравненный, неподражаемый Тихон Задонский убил какого-то лагерника, какого-нибудь собрата по несчастью? Не сделал ничего плохого и он, отец Кирилл, куриц не крал, руки на ближнего не поднял. Ему не в чем упрекнуть себя, жаль только, что так и не посетил Афон, а ведь мечтал, да, это очень жаль, но… прыгать на ходу из машины, прямо в церковном облачении? Это уже слишком, это опасно, да и вообще не приличествует… Как решиться на такое? Разве в его власти совершить подобное? Страшно! Все как-то очень нервно; откуда-то берутся судороги, трясет, как в лихорадке. Вообще потряхивает чрезмерно… И непотребный, гнусный омут чудится, а из него таращатся, ухмыляясь, глазеют с любопытством черти. И отец Кирилл испустил вопль ужаса.
Архипов катился вниз по склону. Каким-то чудом обошлось без переломов и значительных ушибов, а впереди то ли лукавит, скрывая до поры до времени обман, то ли и впрямь с великой искренностью раскрывает объятия свобода. Поднявшись на ноги, он бросился бежать к жутко манившим огонькам. Он знал, что там, внизу, как в прочитанном в юности, полном загадок и приключений романе, петляют между унылыми одноэтажными домишками и покосившимися нищими хибарами глухие переулки, в которых легко слиться с воздухом, рассеяться, сделаться безвидным. За спиной как-то преувеличенно грохотал «броневик». Архипов не задавался вопросом, решился ли отец Кирилл прыгнуть, не до того было, сейчас Архипову нужнее всего было спасти собственную шкуру. Священник был неплохим человеком, но обитал он в мире, который Архипов уже не мог считать своим.
«Броневик», налетев на каменную кладку, сохранившуюся от некогда стоявшего на холме дома, с протяжным стоном и скрипом завалился на бок.
Архипов нырнул в первую подвернувшуюся улочку, и его поглотила тьма.
К месту катастрофы поспешали солдаты во главе с подполковником Крыпаевым. Одна из машин остановилась над обрывом целесообразно, продуманно, ее яркие фары в надлежащем порядке осветили холм, и подполковнику казалось, что лично он виден отовсюду. Все видят его спокойствие и выдержку, его целеустремленность. Он с непостижимым для мелких душ хладнокровием направляется туда, где потерпел крушение грузовик, «страшное оружие» бунтовщиков.
Солдаты несуетно, почти без шума вытащили из кабины отца Кирилла. Он был мертв. По его впалой щеке, теряясь в густой черной бороде, стекала струйка крови.
— А второй? — сурово осведомился подполковник Крыпаев. — Где второй?
Веснушчатый лейтенант… тот ли? тот же самый? вопрос!.. вынырнул из темноты и, свидетельствуя о своей беспомощности, развел руками.
— Нигде нет…
— Как это? Нигде нет? Что это за разговоры такие? — рассердился подполковник.
Лейтенант оробел; пробормотал смущенно:
— Как есть словно сквозь землю провалился…
— Разговорчики!
Лейтенант вытянулся в струнку. Начальник гремел:
— Да вы что?! Вы военный или кисейная барышня? Мы в штабе другого мнения о вас были…
— Обо мне?
— О вашем брате, о вам подобных. Вы вот что, не млейте… вы обомлели, да?
— Немножко, самую малость…
— Так слушайте приказ. Искать! Ищите! Он там, — подполковник выставил вперед правую ногу и, корпусом опершись на нее, протянул руку, указывая на лежавший внизу поселок. — Прочешите весь этот район, и попроворней, так чтоб дело спорилось. А ландшафт здесь, по моим наблюдениям, довольно странный, причудливый. Откос, видите? И все будто с ним соотносится, от него пляшет. Так чему же в нижней части быть, как не сравнительно гладкой поверхности, а? Если вообразить и прикинуть, то как будто дно еще в древности высохшего моря. Но холм вырастает… Вот так штука! Холм этот, он словно прыщ какой, согласитесь, лейтенант. И еще поп некстати загнулся… Головкой стукнулся? Височком? Пейзаж, я вам скажу… Холм, он словно пенис торчит тут ни к селу ни к городу. В буквальном смысле слова живописный модернизм, если вы понимаете, что я хочу этим донести до вашего сознания. И даже смерть не скрадывает недочеты, не скрашивает недостатки, ничего не затушевывает. Вы чего это, лейтенант, рот разинули? Диву даетесь? Заслушались? Ну да, я зарапортовался. Мысли вслух… Но вы мне этого чересчур прыткого беглеца обязательно найдите, это ваш долг. Исполняйте!
— Есть! — крикнул лейтенант и повернулся к обступившим грузовик солдатам.
Подполковник огляделся и вдруг осознал, что остался один, наедине с телом священника. Все остальные бросились исполнять его приказ. Чересчур ретиво и как-то безрассудно, бездумно. Зачем было оставлять своего командира в одиночестве на этом мрачном холме, где, возможно, затаился преступник? Но подполковник и теперь не потерял присутствия духа. Он присел на корточки и всмотрелся в лицо погибшего. Красивый был парень, и кто знает, какую карьеру он мог бы сделать в своем ведомстве, не оборвись его жизнь столь неожиданно и нелепо. Подполковнику нравились эти худые и бородатые, довольно-таки редкие среди попов, по-настоящему аскетические лица, исполненные духовной силы. Попы в большинстве своем люд самый обыкновенный, даже, можно сказать, никчемный, а этот принадлежал, видимо, к избранным, славен был и далеко мог пойти. Однако ни пресловутой Божьей милости и справедливости, ни карьерных перспектив, ни внутренней силы не хватило батюшке на сбережение своей жизни, и возникает вопрос, странным образом выглядящий так, что вот исчезновение Архипова можно объяснить лишь своевременным прыжком из кабины, а покойный почему-то не прыгнул… Даже не столько вопрос, сколько утверждение. Но что же поп — струсил? Очень на то похоже. А может, Архипов помешал, прикончил прежде прыжка, пристрелил? У Архипова в арсенале огнестрельное оружие? В таком случае вопрос следует поставить иначе, но тогда на смену утверждению придет черт знает что. Многие из тех концов, что вроде бы уже худо-бедно сходились, вдруг разойдутся, разного рода нюансы скроются в некой непроясненности, и, глядишь, на все это скверное дельце ляжет тьма тайны, глухой неизвестности.
Ясно одно: этот священник с прекрасным аскетическим лицом мог далеко пойти. О, если бы не канул, не скрылся беглец!.. Подполковник, однако, перестал вдруг гадать, что представлял собой отец Кирилл, каких почестей добился бы, когда б роковой ночью не выстрелил в него отъявленный негодяй. Не прояви этот шут в рясе слабость и страх, а минута ведь выдалась вообще решающая и достаточно подходящая для того, чтобы проявить именно храбрость и отвагу, — не склоняться бы сейчас ему, подполковнику, над бездыханным трупом, мучаясь будущей ответственностью за неосторожное обращение с хрупким бытием штафирки. Священник почил в бозе, а подполковнику, командиру, руководителю большой операции, отвечать. Случайный страстотерпец порождает случайного ответчика, так, что ли? Черт бы его побрал, этого попа!
А кто виноват в случившемся? Если подполковнику поставить на вид, что-де следовало разобраться с преступником на месте, а не выпускать его из лагеря, — так ведь кто же мог бы ему содействовать и служить подспорьем, когда лагерное начальство все поголовно перепилось, совратив в измену трезвости и самое народную избранницу? С одной стороны пьяные уголовники, с другой — пьяные офицеры. Прекрасная ситуация! Великолепный оперативный простор для продуманных и решительных действий! О чем говорить с пьяными? с приплясывающим депутатом? Как все это назвать, если не скандалом? Поведение майора Сидорова следует взять на заметку. Обмен мнениями с ним ни к чему путному не привел бы; возможно, не приведет и в будущем. Последствий можно было ожидать из ряда вон выходящих. Подполковник ожидать не стал, взял ситуацию под свой контроль, иначе сказать, сделал то единственное, что должен был сделать. Но в результате преступник скрылся, а поп сыграл в ящик. Был ли возможен другой исход? Выпустить пьяное офицерье из столовой, разрешить им разные там мероприятия? Это легло бы несмываемым пятном позора на всю армию! А подполковник заботился о ее чести, достоинстве и доброй славе.
Следовательно, виноват во всем этот узко-провинциальный, местечковый майор Сидоров, распустивший своих подчиненных, это он устроил — и как ведь некстати! — пир, сущий пир во время чумы, и первый опустился до положения риз, до состояния обыкновенного пьянчужки, на уровень животного. Экстаз был зверский у майора. Не пропустил ли стаканчик на общем фоне и священник? Именно отвратительное и непростительное поведение майора помешало подполковнику привести дело к более благополучному исходу и погубило батю. Височком батя… Исход летальный. Похоронят надлежащим образом, в атмосфере скорби, с возданием всех полагающихся почестей, можно будет и поприсутствовать, почтить, так сказать, но как быть с майором-то? У него знатная выслуга лет. Наверняка неуемно примерное поведение. Но оскандалился же! Рапорт. Подать рапорт, возлагающий, если мы все еще в поиске истины, а не прозябаем уже понапрасну… взыскующий… требующий немедленного привлечения… Вдуматься только, какие все это баснословные, невероятные выходки и причуды, ну и разные прочие майоровы обстоятельства, а среди них немало по-настоящему прискорбных… Под арест, ей-богу, под арест такого майора! Тщательно проанализировать, подробно осветить. Хорошо бы успеть до утра, дело тут не терпящее отлагательства.