Подполковник не держал зла на Филиппова. В переводе на язык уголовно-процессуального кодекса это означало, что никакого серьезного дела на директора «Омеги» заводить он не собирался. А попробуй заведи — поднимется общественный шум и скандал, о потенциальных размерах которого провинциальные юристы, живущие практически по старинке, даже не подозревают. И «добро» на его арест он дал с условием, чтобы смирновская фемида только попугала незадачливого директора, показала зубы да отпустила беднягу восвояси, подмочив ему, по мере возможности, репутацию. После встряски директор, глядишь, остепенится, посбавит тон и действовать будет осторожнее, а о будто бы творящихся в Смирновске безобразиях вовсе не заикнется.
Таким образом, подполковник выступал охранителем интересов Смирновска, и майор Сидоров по достоинству оценил его намерения. К тому же майор теперь, когда в его вотчине воцарился порядок, пребывал в полном умиротворении и совершенно не желал, чтобы кто-нибудь еще, кроме разгромленных возмутителей спокойствия, продолжал нести наказание за прошлые ошибки и страдать, даже если речь шла о таком человеке, как Филиппов. Майор все простил директору и откровенно высказывался в том смысле, что чем скорее «этот самозванец» покинет Смирновск, тем более теплые воспоминания он, законный хозяин лагеря, сохранит о нем.
Но прокурор взялся за дело рьяно и настроился засадить Филиппова надолго и всерьез, что бы по этому поводу ни думали подполковник с майором. Прокурор не собирался играть в бирюльки, подтявкивать всем этим Филипповым, как это делал — приходится с огорчением констатировать — сам подполковник Крыпаев. Он полагал, что время игр кончилось. И как человек честный, неподкупный и радеющий о судьбе отечества, он обязан начать наступление по всему фронту против тех, кто болтовней и некомпетентной деятельностью разваливает государство.
Прокурор задействовал послушного его воле следователя, который прекратил выражать всякие сомнения в перспективах дела, как только внял пространному прокуророву рассуждению, что оно ведется в интересах безопасности страны. На это следователю возразить было нечего.
Припоминания о собственном лагерном прошлом помогли Филиппову за часы, проведенные в тюремной камере, обрести должную форму, и перед следователем он предстал во всеоружии блестящих аргументов в пользу своей невиновности. Изобличив абсолютную надуманность и алогичность всех выдвинутых против него обвинений, директор «Омеги» перешел в контрнаступление, если действительно считать наступлением то, чем занимались прокурор и следователь. Кто из здравомыслящих и чувствующих дух времени людей поверит, будто он, Филиппов, и впрямь пытался содействовать побегу опасного преступника? Абсурд! Следователь играет с огнем; он собственными руками роет себе могилу.
О могиле говорилось в переносном смысле, следователь это понимал. Конечно, отдуваться, если они сядут в лужу, прокурору, заварившему кашу, но и он все же почувствовал себя неуютно. В виновности Филиппова он с самого начала питал сильное сомнение. Допустим, на любого человека можно навесить какие угодно обвинения, факт известный, но как это сделать в данном случае, если даже прокурор не скрывает, что дело может получить широкий и опасный общественный резонанс? Все-то тут как-то белыми нитками шито, умозаключал следователь в часы долгих раздумий. Он боялся вместо Филиппова очутиться в капкане, на всякий случай заготовленном предприимчивым и загадочным, произросшим, не исключено, среди темных демонов прокурором.
Легко читая в голове простодушного коллеги эти дурацкие мысли, прокурор нимало не удручался и твердо верил в успех, — как ни крути, а дело правое! А что касается капканов, каким глупцом надо быть, чтобы думать, будто он заготовляет их впрок, без ясной цели, а не обдуманно действует в интересах государства и с упором на генеральную стратегию, четко прорисованную перед его мысленным взором. Ко всем своим бедам следователь лишен понимания простой истины: раз уж попала птичка в силки, не отпускать же, а взять были основания, ведь снюхался, как пить дать снюхался с небезызвестным душегубом Васей. К тому же птичка аппетитная. Знатный улов, умозаключал прокурор, долгим и практически бесплодным часам следовательских размышлений противопоставляя быстроту решений, моментальность умственных вспышек и озарений. Без проблем побеждал он следователя в состязании умов. Так же, стратегически и в интересах государства, стало быть, с проблесками гениальности, он рассчитывал добыть неопровержимые доказательства вины Филиппова, хорошенько допросив Якушкина, выбив из него нужные показания. Работа грязная, и заняться ею предстоит следователю. Про запас прокурор держал Ореста Митрофановича, который уж точно замарался, сыграв свою роль в хитроумно и лихо закрученном подполковником сюжете. Что помешает им вить веревки из этого подлеца? Он-то скажет и подпишет все, что они от него потребуют! Но трогать его прокурор не спешил, как бы остерегался, ибо это означало затронуть самого Дугина-старшего, а час наступления на Виталия Павловича, полагал крючкотвор, еще не пробил.
За Якушкина взялись гуртом несколько дознавателей, все это были пьяницы, тертые и сомнительные личности. Следователь посматривал со стороны, прислушивался, порой глуповато усмехался. Дознаватели приняли, и весьма артистически, позу изумленных и даже обиженных людей, когда натянуто улыбающийся журналист отмел все их обвинения в адрес Филиппова. Они пригласили его в расчете на дружескую беседу, а он насмехается. Им больно сознавать, что они так обманулись в нем, но, возможно, им придется взять на себя совсем уж горькую и тяжелую задачу, а именно арестовать его и посадить в соседнюю с Филипповым камеру.
А может быть, он предпочитает попасть в камеру, где сидят подобные ему чудовищные преступники, но, в отличие от него, выслуживающиеся перед следователями? Эти ребята мигом выбьют из него любые показания, и не исключено к тому же, что они пожелают попользоваться его попкой, ведь у него, что ни говори, восхитительная попка, такую только подавай изголодавшимся по любви задержанным, подследственным, содержащимся под стражей.
А может быть, ему наскучила жизнь и он мечтает пасть жертвой таинственного преступления, которое никогда не будет раскрыто? Это легко устроить. Или ему неизвестно, что в последнее время с журналистами не церемонятся и они то и дело теряют, и отнюдь не в переносном смысле, голову при исполнении своего профессионального долга? Только, спрашивается, какой долг он, Якушкин, исполняет здесь и сейчас? Профессионального лжесвидетеля? Пособника блатных, убийц, мятежников?
Дрогнув, Якушкин подписал путаные показания. Возможно, впрочем, он не столько дрогнул, сколько запутался в собственных разъяснениях, имевших целью обелить Филиппова (как будто тот уже был все же чем-то виновен в его глазах, хотя и заслуживал снисхождения) и никоим образом не дать в обиду самого себя. Смешно подумать или предположить даже только, будто журналист топил своего работодателя, начальника, друга, а все-таки из тех болотистых пучин, которые он развел, заметавшись и помутнев, отчасти помрачившись разумом, можно было, при желании, выудить парочку-другую не самых благоприятных для подследственного картинок. Вытекало, например, следующее: Филиппов, вероятно, знал или догадывался, что покойный Вася — никакой не журналист, хотя не обязательно должен был знать (а скорее наоборот, и даже было бы удивительно, когда б он в самом деле знал), что этот Вася — знаменитый на весь Смирновск террорист и наемный убийца, мастер темных делишек. Как бы то ни было, Вася добился своего, попал на переговоры с бунтующими каторжниками, и не подлежит сомнению, что проник он на эту отнюдь не афишируемую встречу под крылом у Филиппова, как бы в сговоре с ним, а если так, то вольному воля, строй какие угодно догадки, и отчего бы иному хитрому и вкрадчивому уму не заподозрить тут со стороны Филиппова определенный материальный интерес… Вот только далеко заходить не надо, у свидетеля не забалуешь, он свечку не держал, когда совершалась эта гипотетическая сделка, и поощрять фантазии, подписываться под домыслами и выдумками не станет. Но не забалуешь и у дознавателей, им известна преступная сторона Васиной прославленной деятельности, и о правилах игры, которую вел и, может быть, желает вести и дальше Филиппов, у них уже составилось твердое мнение. И совсем уж не забалуешь у прокурора, который знает все и которому все по плечу.
Кое-как выпутавшись из тенет следовательской казуистики, более или менее успешно отстранив усугубившуюся было предрасположенность к умопомрачению, Якушкин побрел куда глаза глядят, убеждая себя, что подписанные им показания не примет всерьез ни один судья. Скорее всего, и до суда-то дело не дойдет. А если все же дойдет, то одному Богу известно, какие тогда возможны версии и варианты и чем все обернется. В порядке предположения можно уже сейчас высказаться в том смысле, что наступит пора некой мрачности и он, Якушкин, непременно испытает чувство неловкости, в условиях грозной процессуальности и юридических тонкостей столкнувшись вдруг с нелепостью своих показаний, окунувшись в их абсурдную несогласованность с действительным и истинным положением вещей. И оттого, что оставалась, пусть всего лишь теоретически, вероятность суда, Якушкин мучительно переживал будущий стыд за вырванные у него следственной машиной показания.
И не к кому обратиться за помощью! Необходима реальная помощь, а кто способен оказать ее ему здесь, в мрачном, пессимистически настроенном, загнивающем, отчаявшемся городе Смирновске? Убили судью, довели до гибели священника, подавили бунт, упрятали за решетку Филиппова… Здорово сверкали на солнце щиты и мерно бившие по ним дубинки, но легко ведь вообразить вместо тех щитов собственный лоб. И сколько равнодушия разлито здесь повсюду. Никому нет до него дела! А если махнуть в Москву, где у Филиппова много друзей, единомышленников и заступников, располагающих определенным общественным весом, это будет воспринято как бегство. Приходится здесь, один на один, лицом к лицу с чудовищным аппаратом подавления личности… Поспешать в Москву, побыть с Москвой, приникнуть к белокаменной, попросить у нее помощи, защиты, совета, — будет это, пробьет заветный час, и произойдет словно головокружительный скачок на землю обетованную, но не сейчас ведь, когда он еще ничего полезного и нужного не сделал для Филиппова в самом Смирновске. До чего, однако, неприятны все эти туземцы! Орест Митрофанович… Один прокурор с его непомерно большой головой чего стоит! А как будто располневший за последние дни, очень уж мягоньким вдруг ставший майор Сидоров?.. И тут всплыл в памяти подполковник Крыпаев.
Идея созрела мгновенно, и журналисту оставалось только убедить себя, что подполковник именно тот единственный человек, которому по плечу разрядить обстановку, благотворно повлиять на местных вершителей правосудия и добиться освобождения Филиппова. Ну а какие, собственно, имеются основания не доверять ему? Весьма существенным представляется, например, то обстоятельство, что подполковник человек пришлый и, стало быть, в здешних делишках не замешан. Правда, он не протестовал, когда начальник лагеря и прокурор закричали об аресте директора «Омеги», но если разобраться, мог ли ответственный чин, большой офицер позволить себе высказывания за или против прежде, чем некий компетентный люд проведет тщательное и детальное расследование? Как военный, дававший присягу, как работник министерства, а то и специального ведомства, как лицо, уполномоченное выслушать и в конечном счете умиротворить все противоборствующие в смирновской зоне и вокруг нее стороны, он просто не имел права заведомо усомниться в беспристрастности и бескомпромиссности следствия. Будучи важным чиновником, он воспользовался другим своим правом — опереться на чиновников помельче и посмотреть, что из этого выйдет, подождать, что будет дальше. Он до сих пор выжидает, восседая на плечах и головах всех этих лагерных божков, прокуроров, дознавателей, загадочно ухмыляющихся следователей. Но теперь, когда Якушкин откроет ему истину и подполковник увидит, что собой в действительности представляет смирновское чиновничество, вмешательство его как высокого должностного лица будет очень кстати и уподобится известному в драматургии явлению бога из машины.
Якушкин бросился в гостиницу, но не успел дойти до нужного номера, как был задержан дюжими парнями в штатском: подполковника из соображений его безопасности от возможных покушений Виталия Павловича теперь охраняли. Журналист назвал себя и смиренно попросил аудиенции. Один из охранников отправился доложить подполковнику; вскоре Якушкина пропустили в номер. Охранники как из-под земли выскочили и словно под землей исчезли. Подполковник, нарядный, ужас ладный какой в своем мундире, сидел на стуле, положив ногу на ногу, и, когда вошел взволнованный и явно смущенный журналист, остановил на нем проницательный, чуточку насмешливый взгляд.
— Долго таинственно молчавший, — принялся он набрасывать портрет гостя, — неведомо о чем размышлявший, ни с кем не делившийся своими секретами, начавший кое-кому и опасения внушать, разные там подозрения…
— Да почему, я с майорами говорил, Сидоровым и Небывальщиковым, — возразил Якушкин, суетливо оглядываясь в поисках подходящего для него места.
— Человек-скала наконец разомкнул уста и готов к содержательной и откровенной беседе, — закончил характеристику подполковник.
— Мне кажется, даже с вами у меня был разговор…
— Правда? А я и не заметил. Погодите, — попросил вдруг офицер мягко, с неугасимой приветливостью, — не говорите пока ничего, я попробую сам угадать, что вас привело ко мне. Вас вызывал следователь по делу Филиппова? Что-нибудь при этом вышло не как следует?
— Все не как следует! — выпалил, мгновенно разгорячившись, Якушкин.
— Ну, горячиться не стоит… Вы, разумеется, не верите в виновность вашего друга?
— А вы верите?
— Но я не следователь, не мое дело решать…
Якушкин сел на стул, без спроса налил в стакан из стоявшего на столе графина воды и залпом выпил.
— Федор Сергеевич, вы прекрасно поймете…
— О, вам известно мое имя?
— Вы поймете, что к чему, если я расскажу вам о методах этих следователей. Они угрожали мне! У них все нацелено на то, чтобы обескуражить человека, подавить его волю, лишить размышлений. Кричали, что посадят в тюрьму… меня! а за что?.. В камере, мол, из меня выбьют какие угодно показания и свидетельства. Уверяли, что им ничего не стоит устранить меня физически. Они оказывали на меня давление, Федор Сергеевич.
— Значит, вы пришли жаловаться? — усмехнулся подполковник. — Но, милый мой, вам ли, сотруднику «Омеги», не знать, какими методами пользуются наши следователи. Чему же вы удивляетесь? Может быть, их простодушию? Тому, что они столь откровенно и грубо повели себя с тем, кто властен изобличить их в прессе? Не спорю, я был немножко слеп и кое-что проморгал, иначе сказать, мне и в голову не приходило, что подобные дикие нравы процветают и в Смирновске, в колыбели и кладовой, в этой, так сказать, вотчине… ну, не скажу законности, но и беззакония, они, что ли, тут процветают и даже словно бы цветут пышным цветом? Или вот мудрость, ее как будто тоже тут не видать и не слыхать, а что, неужто назовем всех здешних дураками? Да, проблема… Да-а… Что ж, ваша информация в известном смысле интересна и поучительна — век живи и век учись! — но… но чем, говоря вообще, могу быть полезен вам я?
Якушкин нахмурился, показывая, что настало время перейти к самому главному, и сказал:
— Я пришел не жаловаться, Федор Сергеевич, я в жалобах смысла не вижу. Я, конечно, давно уже наслышан о методах следователей, а теперь убедился на собственной шкуре… Но не в этом дело. Должен признаться, Федор Сергеевич, что я дал, кажется, показания, и, само собой, не мог не дать, поскольку для того меня и вызывали… но показания, кажется, не умные, не совсем умные…
— А что это значит? — удивился подполковник и взглянул на журналиста прищурившись, как если бы уже понял, в чем дело, но хотел услышать от него полное и честное подтверждение своей догадки.
Журналист сбивчиво поведал о случившемся на допросе. Когда до подполковника дошел смысл данных этим человеком показаний, он покачал головой. Но эта пантомима была вызвана не озабоченностью судьбой Филиппова, в которой вырванные у Якушкина свидетельства могли сыграть скверную роль, а тем, что подполковнику показались забавными тревоги журналиста, как и обнаруженная им на допросе трусость.
— Ну что же вы! — воскликнул он с деланным огорчением. — Опытный человек, а не сообразили, что вас всего лишь берут на испуг!
— Я сообразил, я знал это, но…
— Но все же испугались? — договорил подполковник.
— Ну, в каком-то смысле.
— В каком же?
— Не знаю… Просто очень трудно было вынести, когда они насели всей кучей, стали кричать, угрожать… Это давит психологически… Я растерялся…
— Не представляю, чем вам теперь и помочь, — задумчиво произнес Федор Сергеевич. — Правда, есть у вас одна возможность реабилитировать себя. Есть право заявить на суде, что показания вы дали под давлением.
— На суде?
— Да. И дело, вероятно, отправят на доследование.
— И все это время Филиппов будет находиться в тюрьме?
— Сейчас, когда дело приняло такой оборот, вряд ли его отпустят.
Судорога пробежала по лицу Якушкина. Испытываемый им стыд не укрылся от внимания подполковника, уже успевшего счесть себя единственным виновником унизительного положения, в котором очутился его гость, и хотя он не мог точно определить, чем вызвано такое его возвышение над журналистом, муки последнего доставляли Федору Сергеевичу вполне определенное удовольствие.
— Это недопустимо… — Якушкин взглянул пристально, как бы высматривая, не потирает ли подполковник руки в каком-то излишне телесном праздновании своей победы. — И я не верю… я ни за что не поверю, что не в вашей власти повлиять на ситуацию, заставить следователей…
— О, вы что-то не то говорите! — перебил подполковник, нахмурившись.
— Давайте играть в открытую. Я — вам, вы — мне…
Подполковник откинулся на спинку стула, принял надменный вид. Якушкин старался говорить твердо и убедительно, а получался у него уже один лишь лепет. Его гордый собеседник холодно усмехнулся.
— Вы полагаете, со мной возможны подобные игры?
— Я не хотел вас обидеть, как-то там задеть за живое… Учитывая, кроме всего прочего, ваш статус… Разве можно торговаться с таким, как вы? Но обмен… обмен я хотел предложить… И хочу…
— Вот оно что, обмен… Любопытно… И что же вы собираетесь предложить в обмен? Не скажу — мне, скажу — им. Я в данном случае могу служить только передаточным звеном.
— Архипова… — выдохнул Якушкин и жутко покраснел. — Который бежал из зоны, вы знаете…
Внутренние горизонты очистились, подполковник понял, что получает шанс одержать и нравственную победу, тем не менее его взгляд, утвердившийся на журналисте, был чересчур густ и мутен. Возможно, причиной тому были усилия, которые он прилагал, чтобы не выдать овладевшего им напряжения. Тяжело он заволновался, неуклюже, словно слон в посудной лавке, поддался несколько болезненной пытливости. А неуклюжесть выглядела странно при его выправке, стройности фигуры и молодцеватости всего облика. Было очевидно, что он, заколебавшись, немножко даже запрыгав на волнах внезапно забурлившего волнения души, пытается трезво, реалистически, едва ли не с применением геометрии отделить веру от знания, знание от веры. Но сделать он это пытался по отношению к Якушкину, а не собственным отсылкам к тому или другому: он — тайна есть, тайна и могущество, тайна и цветущая сложность, а Якушкин — всего лишь хрупкая вера в Филиппова и сомнительное знание об Архипове. Так он увидел.
— Архипова? — переспросил он, почему-то силясь убедить собеседника, что соображает медленно и с трудом, с натугой. — Странно… Что вы знаете о нем? Мы, например, не знаем, где он находится, парень как в воду канул, а вы, получается, знаете. Это, по меньшей мере, странно.
Продолжая свой опыт по отделению якушкинской веры от знания, тужась достичь в этом вопросе окончательной ясности, подполковник все приметнее путался, как если бы в нем самом, в самой его отливающей стальным блеском сложности могло быть тоже какое-то глубокое чувствование директора «Омеги» и беглого арестанта и хлопотливое умствование на их счет. Как ни странно, Якушкин, в текущую минуту вытягивающий на уровень недалекого, скомканного и разве что не совсем растерявшего человеческие черты субъекта, все же разглядел, уловил эту борьбу, переходящую у подполковника в недоумение и оторопь.
— Я думаю, — поспешил он на помощь, — самое время высказаться начистоту. Филиппов замечателен, уникален, а Архиповым можно и пожертвовать.
— Ну, если такая расстановка, и особенно если учесть, что именно вы все обустраиваете, а я остаюсь как бы в стороне…
— Заметьте, — перебил Якушкин, — никакой трагедии тут не намечается. Я про себя, то есть для меня лично…
Подполковник вскрикнул:
— Вы что же, по-прежнему чисты, как младенец?
— Это вы недовольны, что я сказал об уникальности Филиппова, а вашу как будто проигнорировал. Но разве это так? Просто я, предлагая обмен, руководствуюсь разными соображениями, в том числе и уже высказанными, и не учитывать при этом ваш статус, положение в обществе, характер вашей деятельности было бы с моей стороны непростительной ошибкой. Но для меня очень важно сознавать, что мне и в голову не пришло бы предлагать вам обмен, когда б жизнь текла себе в нормальном русле. А сложившиеся обстоятельства вынуждают меня руководствоваться соображениями, которые кому-то могут показаться уродливыми, злыми, крамольными. Но ведь не вам?
И снова подполковник заподозрил какой-то яд в рассуждениях Якушкина; сама их пространность казалась ему недопустимой.
— А? — вскинулся он. — Что это за вопрос? Я о последних ваших словах… Что вы подразумеваете?
— Как же, последние, — возразил Якушкин, странно улыбнувшись. — Будут еще высказывания, и, может быть, похуже… Но мы должны справиться. Я только предупреждаю, что нам лучше сразу задвинуть подальше эмоции, по крайней мере поверхностные.
— Что ж, в таком случае надо еще решить, насколько реально то, что вы знаете об Архипове, — задумчиво произнес Федор Сергеевич. — Это важно, если мы хотим, чтобы здешняя прокуратура сочла ваши аргументы вескими и заслуживающими внимания.
— Если я вам скажу, где и когда можно будет взять Архипова, вы обещаете… вы отпустите Филиппова?
— Это действительно не в моей власти. — Замешательство и смущение отобразились на лице Федора Сергеевича, как до того на лице Якушкина. — Но я могу поднять вопрос… Ваше предложение рассмотрят, потому что оно в самом деле представляет интерес. Кроме того гарантирую, что вас никто не тронет из-за этого вашего довольно-таки удивительного знакомства с беглым… То есть да, — как бы вдруг сдался офицер, — я обещаю, Филиппов будет освобожден. Слово офицера! Но рассказывайте все поскорее! Неужели вы все это время знали, где скрывается Архипов?
Якушкин постарался представить дело так, будто головокружительное развитие событий в последние дни постоянно мешало ему заговорить о неожиданном и далеко не желанном для него знакомстве с Архиповым. Следует принять во внимание и его обиду на правоохранительные органы — зачем же он станет выдавать им Архипова, если они арестовали Филиппова, его начальника и лучшего друга? Но подполковника не интересовали все эти меры самозащиты, не без презрения он смотрел на якушкинские уловки и маневры; он, между прочим, отнюдь не собирался карать журналиста. Выжидал человек, выбирал подходящий момент для доноса — что ж, бывает и не такое. Федор Сергеевич, случалось, подмигивал Якушкину, пока тот говорил: не бойся, не трону, валяй дальше. Замечал ли Якушкин это подмигиванье? Подполковник вдруг открыто и весело заявил, что если недоносительство в настоящем случае приобретает характер уголовно наказуемого преступления и заслуживает наказания, то пусть этим занимается дурак прокурор, всегда, похоже, готовый выставить себя в смешном свете, а он, чуждый смирновщине человек, успешный офицер, мараться не станет. Услышав это, Якушкин вытаращил глаза.
— Несколько утрируя, можно сказать, что я-то доносительства как раз точно избегну, и никто с меня за это не посмеет взыскать! — хохотал подполковник.
— Но избегать не надо… неправильно… вы должны вмешаться, ссылаясь на меня, опираясь на мой рассказ…
— Я ваш рассказ даже, кажется, не дослушал. Не очень-то убедительно… Где гарантия, что этот Архипов снова появится? Я весь в сомнениях…
— Обязательно появится, — заверил Якушкин, — я как раз не сомневаюсь… Этот Архипов, он какой-то особенный, не такой, как все.
— Уточните! Не такой, как вы, как майор Сидоров, как ваш друг Филиппов?
— Не такой, как остальные заключенные. Я не понимаю, чем его так приворожил Бурцев, но я вижу… он буквально бредит, он совершенно помешался на мечте освободить Бурцева. Бурцев для него все равно что свет в конце тоннеля.
— Однако он может добыть нужные ему сведения каким-то другим путем, не через вас.
— А пистолет? Он же задумал через меня передать Бурцеву пистолет, — напомнил Якушкин.
— Допустим, — согласился подполковник. — В общем, подумать есть о чем, информация весьма ценная.
— Но вы обещаете…
— Все, все, — перебил подполковник и вдруг захлопал в ладоши, как бы вызывая слуг, чтобы они прогнали назойливого посетителя; правда, никто на его хлопки не отозвался; подполковник сказал: — Не будем возвращаться к тому, что уже обсуждали. Идите и не беспокойтесь о дальнейшем. И помните, что вы здорово помогли и нам, и своему другу Филиппову.
Якушкин почувствовал себя лишним в этом гостиничном номере, заполненном величием Федора Сергеевича, и тихо выскользнул в коридор.
У выхода из гостиницы подполковника Крыпаева обстреляли из проносившейся мимо машины. Подполковник проворно опустился на четвереньки и озабоченным тараканом пополз к массивной каменной урне, доверху набитой мусором. В ответ на автоматную очередь, не причинившую, к счастью, никакого вреда ни невольным свидетелям происшествия, ни материальным предметам всенародного достояния, расторопные охранники открыли неистовую пальбу, и машина с нападавшими вдруг пошла зигзагами и на полном ходу врезалась в фонарный столб.
Оперативно прибыл прокурор. Подполковник успел сходить в свой номер, умыться и почиститься; выпил чашечку кофе, и его душевное равновесие восстановилось. В холле усилиями администраторов, коридорных, посыльных, горничных и прочей служащей публики вздымался гомон о пожелании неких толстосумов прибрать к рукам гостиницу, и вот уже, посмотрите, стреляют в безоружный, но сопротивляющийся народ. Автоматные, пулеметные очереди молвы неслись из холла по всем направлениям, поражая досужие умы горожан, лихорадочно соображавших, среди прочего, не запаниковать ли, не обратиться ли в бегство. Федор Сергеевич с невозмутимым видом попросил прокурора поскорее покончить с процессуальными формальностями, ибо есть сейчас занятия и поважнее, чем опрашивать перепуганных и, разумеется, ничего толком не видевших очевидцев перестрелки.
— Но такое дело! Такое дело! — восклицал прокурор, тревожно заглядывая в глаза московского гостя. Не в последнюю очередь волновал его вопрос, какое мнение о Смирновске сложится у подполковника после случившегося. — Вы теперь прямо герой дня, — заметил он льстиво.
Никто из нападавших не уцелел, и это затрудняло, по крайней мере прокурору, поиски того, кто послал их за жизнью подполковника. Прокурор не прочь был вообразить нечто аллегорическое, вину и ответственность с реальных лиц, все-таки мелькавших в закутках его представления о действительности, перенести на костлявую старуху, заносящую смертоносную косу над всяким унылым и беспомощным людом. Подполковник желал идти прямым путем и аккуратно держаться правдоподобия. Усмехнулся он над прокурором, куриным бормотанием отбивавшим атаки гостиничных служащих, людей в передничках, строгих костюмах и, в некоторых случаях, с перекинутым через руку полотенцем, осыпавших его вопросами:
— Долго нам терпеть? Долго эти ублюдки будут зариться? Нам что, захлебываться тут в крови? Мы погибнем?
Подполковник принял решение не мешкая посетить Виталия Павловича. Он сел в машину прокурора, а свою служебную предоставил в распоряжение охранников. У прокурора тотчас возникли громкие вопросы, он принялся расталкивать осаждавшую его толпу, не теряя надежды остановить распалившегося москвича.
— Неужели вы собираетесь арестовать его? — зашипел он и не без почтительности добавил: — Самого Виталия Павловича?
Машина по приказу подполковника тронулась, и сунувший свою огромную голову в салон прокурор смешно засеменил, поспевая за ней. Он внимательно слушал Федора Сергеевича, не отказавшегося поддержать с ним разговор.
— Я не занимаюсь арестами, — сухо возразил подполковник на поставленный перед ним вопрос. — А с Виталием Павловичем мне есть о чем потолковать. Беседа назрела, и он сам, своими необдуманными действиями, спровоцировал ее. Разве можно среди бела дня стрелять в наделенного особыми полномочиями человека, человека, заметьте, в мундире?
— В гостинице подозревают не его…
— Поезжайте-ка со мной, вы, возможно, понадобитесь.
Прокурор мгновенно очутился в машине, а подполковник спокойно продолжал свои речи:
— Неугомонный человечек этот Виталий Павлович. И весьма самоуверенный. Но что мне стоит сбить с него спесь? Поверьте, уж я-то сломаю его убеждение, что мне будто бы становится не по себе при одном лишь упоминании его имени. Хотя, может быть, и становится, только не в том смысле, в каком понимает это он. Я его не боюсь.
— Но он очень опасен, — пробормотал прокурор.
Они сидели рядышком на заднем сиденье, и подполковник вдруг непринужденно и фамильярно похлопал прокурора ладонью по колену.
— Судя по всему, Иван Иванович, вы тут, в Смирновске, привыкли иметь дело с разной пьянью, которая в хмельном чаду убивает собутыльников да насилует собственных жен. Отсюда ваши дедовские грубые методы, узость мысленных горизонтов, ограниченность фантазии. Ну что такое, скажите на милость, вы развели вокруг Филиппова? Это вы называете следствием? И зачем вам вообще вся эта возня, если мы договаривались о другом? Объясните, на кой черт следователь привлек Якушкина? Якушкин — свидетель? Так полагает следователь? И вы вместе с ним? Вы оба слепы?
— А, уже пожаловался! — нашелся наконец с ответом прокурор, крикнул, впадая в ярость.
— А может быть, у вас недостаточное питание, и оттого вы туго соображаете?
— Но ваш тон… вы, подполковник, вы не имеете права… не надо, товарищ…
— Ваши методы годятся для полуграмотных мужичков, для которых нет ничего важнее и страшнее на свете всякого начальства. Но не для образованного человека, который к тому же весьма ловко приспособился к духу нашего времени.
— Мне плевать на этот дух! Это вы все про Якушкина? Да пусть еще докажет, что на него давили!
— Он и доказывать не станет. Он просто опишет все в какой-нибудь газетенке, и ему поверят, а на вас ляжет клеймо ретрограда и мракобеса. Неужели вы не понимаете этого, Иван Иванович?
— Сдаться? Ползать на брюхе перед этими проходимцами, пресмыкаться перед этими отщепенцами? Поклониться нечисти? — закричал прокурор.
Подполковник, видя его обременительную для их общего дела твердолобость, вздохнул скорбно и уже другим, властным тоном произнес:
— Филиппова придется отпустить.
Гнев захлестнул Ивана Ивановича. Но высказать подполковнику все, что он о нем думает, большеголовый властитель юридических дум Смирновска не рискнул, предполагая, что тот способен поставить ему в укор уважительный страх перед Виталием Павловичем.
Я думаю, обусловленные течением жизни сцены, когда человек, которого некто послал убить, неожиданно появляется перед пославшим и призывает его к ответу, изрядны, они, скажем так, весьма любопытны и содержательны. Что они насыщены разнообразными и чрезвычайно важными и полезными, как предмет изучения, эмоциями, в пояснениях не нуждается. Они не столь уж часты, и, кроме того, до крайности желательно наличие мастера, способного как нельзя лучше запечатлеть указанный сюжет во всем апофеозе заложенных в нем возможностей и с неизбежной остротой проявляющихся свойств и качеств. В нашем случае такого мастера не оказалось на месте замечательного происшествия, а из участников никто — ни стройный и величавый даже при всей своей рафинированности и кажущейся изнеженности офицер, ни вспыльчивый и туповатый прокурор, ни ужасно перетрусивший Виталий Павлович — просто по своим природным задаткам, да и в силу их роли в уникальной сцене, не сподобились бы на откровенное, добросовестное и, главное, вдохновенное описание. Имей же мы теперь точнейшую картину произошедшего в роскошном дугинском особняке, как, ей-богу, это существенно было бы для хирургически аккуратного отделения достоверности от домыслов и завиральной молвы и вообще для верной оценки творящихся в нашем мире дел. Это не значит, что сцена осталась неизвестной и все, что о ней рассказывается, — вымысел, как раз наоборот, она описана с заметной тщательностью, прилежно; не беда, в конце концов, и то, что мы не находим в этом описании особого вдохновения и надлежащего мастерства. Но сколько в нем противоречий и подозрительных заминок, спотыканий, наводящих на мысль, что нам приходится иметь дело с неким набором пробелов, а то и с проблематичностью, так и не нашедшей ни впечатляющего отображения, ни сколько-то достойного разрешения. Сразу видать: не Данте потрудился. Сцена, прямо сказать, адская, но где же вполне заслуженные адом изображения? Что указывает на неразрывную связь этой сцены с породившим ее миром вещей и явлений, то есть на некоторым образом возможное возвращение из несколько фантастического апофеоза в нашу действительность? Почему не показан исход в чистилище, хотя бы и отрицаемое догматами нашей веры, и в самый, позволим себе так выразиться, рай?
Картина, как бы взяв обязательство неукоснительно следовать малой значительности нашего земного существования, опирается на такие мелочи и ничтожные оттенки, что, глядя на нее, трудно разобраться даже в очевидных вещах, например, струсил ли в самом деле Виталий Павлович, который не только во многом срежиссировал эту сцену, но и должен был, подчиняясь ее логике, великолепно, неподражаемо и незабываемо изобразить собой бедовую голову, принимающую страшные удары судьбы. В известной сцене явления каменного гостя, что бы этот последний ни делал и ни изображал, он в любом случае только жуток — просто по навязанной ему роли выходца из чудовищного мира смерти, зато у Дон Жуана полно возможностей показать себя во всей красе жизненности, в буйстве красок, как бы пляшущим на неистощимо богатой палитре человеческих чувств и страстей. Иными словами, Виталию Павловичу тоже предлагалось стать чем-то нарицательным, вечным героем, классическим персонажем, и разве тот факт, что его, главным образом, усилиями мы подведены к описываемой сцене, не свидетельствует о желании этого господина стать таким героем, а то и об уверенности, что он уже давно им стал? А мы, однако, не видим ясно, чтобы он струсил, поскольку нельзя было не струсить при виде уже занесенного им в скорбный синодик подполковника, не видим, чтобы он затем с достойной великого артиста выразительностью взял себя в руки, принялся хорохориться, насмешничать, юродствовать и, после разных взбрыков и мнимо героических выплесков, соизволил должным образом отправиться в ад. Если же ад — всего лишь некое преувеличение и говорится о нем, как правило, для красного словца, и мы в действительности, допустим, ведать не ведаем, что ждет Виталия Павловича в следующее мгновение, в следующей сцене, то… увы… о боги, вот и повод споткнуться и чуть ли не умолкнуть, как если бы нет ни малейшей возможности продолжить начатую мысль!
Правда, есть еще многое другое, что позволяет говорить о Дугине-старшем как о поразительном, невесть сколько всего в себя вместившем герое эпизода и вместе с тем внезапно уяснить, что более скользкого типа еще не видывал наш мир. Он поражен живучестью подполковника, смущен суровым выражением, поместившемся на лице прокурора, негодует на нерасторопность ребят, откомандированных им совершить беспримерное покушение, а впечатление все же такое, что ничего этого нет или что есть лишь кучка игривых видимостей, Бог весть на какой реальности основывающихся. Признаемся, не покидает тревожная и какая-то неумелая, следовательно, не подлежащая развитию мысль, будто сама обыденность, сама, я бы сказал, мелкотравчатость нашего бытия помогает хозяину выросшего на житейской грязи и на крови особняка просачиваться у нас между пальцами, ускользать от всякой совестливости и ответственности, буквально у нас на глазах заметать следы и едва ли не исчезать из виду.
Мы знаем, подполковник с прокурором явились для того, чтобы ловить этого господина, не дать ему уйти, взять за шиворот, припереть к стенке. Их роль понятна; они и принялись исполнять ее в должном порядке. Мы помним это, учитываем, ни на мгновение не забывая. Но чувства, страсти… Суховат был подполковник, когда произносил слегка насмешливым и снисходительным тоном, как если бы речь шла о детской шалости:
— Как видите, Виталий Павлович, ваше покушение не удалось. И спешу уведомить, ваши сообщники мертвы.
Где громыхание могучих чеканных шагов? Отчего же не почуялся могильный холод? Саркастическая ухмылка образовалась на ухоженной, как бы шелковой физиономии Виталия Павловича, — это вышло случайно, но коль вся сцена оставляет массу вопросов и даже повергает в недоумение, отчего же не предположить, что он внезапно достиг высшей мудрости, позволяющей ему смеяться и над гостями, и над самим собой?
Предположению этому ничто не препятствует, но в его свете довольно странно выглядит то обстоятельство, что в ответ на заявление подполковника Виталий Павлович пропищал: покушение? сообщники? — детским голоском, да и бровки взметнул вверх как в мультипликации.
— Я не понимаю, о чем вы говорите, — неиссякаемо продолжил он писк.
Теперь сарказмом преисполнился Федор Сергеевич:
— Иного ответа не ожидал. Так же вы ничего не помните о вашем визите ко мне в гостиницу, не правда ли?
— А вы живете в гостинице? Это прелестно, и очень жаль, что не знал этого раньше, непременно навестил бы. А так… не имел чести, — комиковал Виталий Павлович.
Все трое усмехнулись. Прокурор, правда, плохо понимал, чему усмехается, он был в замешательстве.
Подполковник оставил охранников снаружи, и в особняк вошли только он и прокурор. Рассевшись в гостиной на стульях и начав разговор, они не спускали с хозяина глаз — у подполковника все еще насмешливых и как бы добродушных, а у прокурора испуганных и растерянных, выражению которых он безуспешно пытался придать судейскую проницательность. Федор Сергеевич чувствовал себя удачливым охотником, он выследил зверя и не торопится добивать его, хочет еще с ним поиграть. Что касается Ивана Ивановича, происшествие у гостиницы лишь подкрепляло его страхи. Подполковник пошумит да уедет, а ему и дальше жить бок о бок с чудовищным, вероломным, жестоким Виталием Павловичем, власть которого над Смирновском приобретает все более ощутимый и зловещий характер.
Подполковник расстегнул китель, ибо в гостиной было жарко, и спокойно произнес:
— Видите ли, Виталий Павлович, я не собираюсь допытываться у вас о ваших злоумышлениях против меня, я не собираю там и сям на стороне доказательства вашей виновности. Я…
— Почему не зазвякали медали?
— Что?
— Почему, интересуюсь, не звякнули медали, когда вы завозились с кителем? — пояснил суть своего вопроса Виталий Павлович.
— Я далек от мысли вдруг взять да привлечь вас к ответственности. Думаю, и присутствующий здесь прокурор тоже. О сроках можно сказать: пока, еще, мол, не время. — Тут столичный посланец многозначительно взглянул на Дугина-старшего. — Забудем драматический инцидент возле гостиницы, тем более что пострадали от него скорее вы, потеряв своих людей, а не я…
— Что же вас выручило?
— Не знаю, понравится ли вам то, что я скажу, тем не менее позволю себе заметить следующее: я проявил недюжинную ловкость. Итак, в мои намерения входит лишь одно. Я желаю услышать от вас имена убийц судьи Добромыслова.
— Вот именно, вот именно… — вставил Иван Иванович, задыхаясь от волнения. — Именно убийц… пора покончить с этой историей… закрыть дело… прах судьи вопиет!..
— Вопиет? — уточнил Федор Сергеевич.
— Да, стучится в мое сердце и глухонько так талдычит, мол, давай, чего медлишь, сердечный… Воистину голос из могилы и замогильный вопль…
Виталий Павлович посмотрел на подполковника, посмотрел и на прокурора, и в его глазах вспыхнули лукавые огоньки. Он понимал, что Крыпаев играет, хитрит, вроде как отпускает грехи, но в действительности нет у него иной цели, кроме как захлопнуть ловушку. Не попадусь, рассчитывал Виталий Павлович.
— Медалей-то и нетути, — ухмыльнулся он, — вот почему…
— Шутки в сторону!
— Я, полковник, не знаю никаких имен и об убийстве судьи имею самое смутное представление, — с видом подчеркнутого хладнокровия произнес Виталий Павлович. — Не в состоянии даже вообразить ту логику, которая побудила вас спрашивать у меня о подобных вещах. Это, полковник, что-то каверзное, иезуитское у вас, непостижимое для моих мозгов скромного обывателя…
Подполковник внезапно посуровел. Он медленным и упорным движением руки отстранил прокурора, тянувшегося взглянуть, не прибавилось ли звездочек на его погонах, и воскликнул, устрашающе двигая челюстями:
— Довольно, оставьте фиглярство! Пока мы не в кабаке, я не в состоянии оценить его по достоинству, а мы, к счастью, не в кабаке!
— Но вы находитесь в моем частном доме, а не у себя в структурном кабинете, и я вправе…
— Структурном? У меня структурный кабинет? Так вы это себе представляете? Да вы Богу молитесь и почитайте за бесконечное везение, что до сих пор не ознакомились лично с теми структурами, в которые так легкомысленно вписали мой кабинет.
— Но, полковник…
— Я подполковник! — рявкнул Федор Сергеевич.
— В самом деле… — пробормотал прокурор. — Что за выкрутасы и подтасовки… С каких это пор некоторые раздают чины и без всяких на то оснований повышают в звании…
— У него были бы основания…
— О-о! — выпучил Иван Иванович глаза. — Так если что, мы разберемся в деталях и подгоним, и сами приладимся, я хочу сказать, постараемся применительно к недостаче, желая ее ликвидировать, а основания получить…
— У него, — твердо продолжал Федор Сергеевич, — были бы основания чувствовать себя в безопасности, если бы не одна ошибка. Прокол с Орестом Митрофановичем Причудовым дорого вам, Виталий Павлович, обойдется. Я-то раскусил! Считайте это озарением… Я все понял, и вы полагаетесь на прочность своего алиби, а я отлично вижу слабое звено. Не знаю, не видел, не слышал — так вы отвечаете, но если мы припрем Причудова к стенке, он все выложит как на духу и на очной ставке заставит вас припомнить, как вы убедили его уступить свое место на переговорах в зоне вашему человеку. И если вы не хотите, чтобы это произошло, вы назовете нам имена убийц.
Ловко, подумал прокурор, он, может быть, только случайно предложил Дугину задействовать своего человека вместо Причудова, а теперь представляет дело так, будто с самого начала все отлично обмозговал. Примерно те же мысли завертелись и в дугинской голове. Оба, Виталий Павлович и Иван Иванович, с почтением воззрились на Федора Сергеевича.
Тотчас после неудачи спланированного им побега брата Виталия Павловича начали грызть сомнения в правильности привлечения к этому делу Ореста Митрофановича, ведь Васю можно было навязать Филиппову и без согласия толстяка. Но тогда, в гостинице, подполковник предложил ему именно такой ход, и Виталий Павлович принял его без раздумий. А теперь Федор Сергеевич пользовался его оплошностью и обращал против него случайную выдумку. На озарение еще ссылается… Зачем? Желает убедить окружающих (прокурора?), что лишь сейчас обо всем догадался, этак ловко посунулся в нужном направлении всей мощью чистого разума, и совесть его при этом невероятно чиста?
Виталий Павлович увертлив, его не поймать — выскользнет! — но вот, однако, все теснее вражеское кольцо сжимается вокруг него; при всей легкости и безболезненности своих ощущений он не мог этого не почувствовать. Тотчас у него созрело искушение назвать требуемые имена, чтобы эти двое отстали. Участь Тимофея он уже решил, и что дальше произойдет с душой Тимофея или с памятью о нем, до смешного мало его тревожило; не волновало и будущее Тимофеевой сообщницы. Ну да, выступать в роли осведомителя крючкотворов будущему отцу, творцу и вседержителю смирновских реалий — не самое пристойное и завидное дело, но если загоняют в угол, а облегчить свое положение можно всего лишь парой-другой слов, отчего же и не озвучить эти слова?
— Сейчас скажу, а после угостимся кофе или коньячком, но прежде я…
Раздался треск, распахнулась дверь, и в гостиную ступила знаменитая искательница приключений. Обольстительная Валерия Александровна была в красном халате, предназначавшимся ее богатым воображением для серьезных и торжественных случаев. Женщина явилась подхватить нить беседы или даже направить эту беседу в нужное ей русло. Халат был застегнут таким образом, что лишь верхняя часть груди выглядывала из него, а это могло означать одно: Валерия Александровна рассержена и заряжена намерением отдавать предпочтение именно словам, совершенно не думая при этом производить на слушателей впечатление своими соблазнительными формами.
Прокурор заерзал на стуле, как если бы его прихлопнула догадка, что он-то как раз, независимо от расчетов и устремлений вошедшей женщины, вполне рискует оказаться соблазненным. Подполковник, надо сказать, и краем уха не повел. Виталий Павлович наспех решил, что негодование любовница выплеснет на гостей, однако ошибся, ее гнев обернулся против него. Пронзая его молниями, так и вылетающими одна за другой из ее злых глазок, женщина заговорила высоким, то и дело переходящим на крик голосом:
— Я все слышала! Я стояла тут под дверью! В чем дело, дурень? Ты не в состоянии открыть свой поганый рот и рассказать этим господам все, что они желают от тебя услышать? Ты потерял дар речи? Или ты, тараканья башка, не видишь, что это за люди? Не понимаешь, что с ними лучше не связываться? Хочешь, чтобы они прочистили тебе мозги? Ребята, — обратилась она к подполковнику и прокурору, — говорю вам, не надейтесь на успех. Мозги у него куриные, и вам с ними не сладить, в изящное изделие не преобразить. Кто был и остается ничем, из того все не сделать. Вы шли в расчете на большой улов, а тут оказался мираж, и вы очутились перед пустым местом. Но свято место пусто не бывает, и перед вами теперь я. — Заметив себя в зеркале, Валерия Александровна повертелась немного, приговаривая: — А я ничего, можно сказать, красотка и собой хороша. И фигурка… А халат! Но вернемся к нашим баранам. Говорите со мной, господа, а не с этим слабоумным.
Для Валерии Александровны не заключалось, как для прочих, бесовской неуловимости в Виталии Павловиче, и ускользнуть ему от нее было гораздо труднее, чем от подполковника или прокурора. В набросанных любовницей полутонах он отобразился грубо сдвоенным человеком — один искательной улыбкой призывал гостей к сочувствию, другой свалившимся за слабо намеченную линию щеки глазом умолял женщину попридержать язык. Подполковник, опустив голову, загадочно улыбался. Возможно, своей улыбкой он хотел напугать хозяина особняка, внушить тому мысль, что сочувствует не ему, а Валерии Александровне. Испугать этим Виталия Павловича вряд ли можно было, разве что усилить его беспокойство, которое, кстати сказать, не очень-то поддавалось объяснению. Смущала его словоохотливость Валерии Александровны? Наводил ужас сам факт ее существования? Федор Сергеевич, выпрямившись на стуле и подняв плоское в этот миг лицо, с заметным усилием, крупно подмигнул, не проясняя, однако, кому адресуется; не исключено, поощрял женщину, давал ей знать, что готов и дальше ее слушать. В этом царстве не поддающихся определению сущностей и множащихся версий всевозможных реальностей хуже всех пришлось прокурору Ивану Ивановичу, и источником его страданий стала все та же Валерия Александровна. Для его большой головы и огромной груди женщины размеры гостиной вдруг оказались неприлично мелкими и ничтожными. Валерия Александровна остановилась как раз над стулом, на котором трепетной птичкой помещался прокурор, и по мере того, как она входила в раж, ее тяжеловесные груди, грозя вырваться из легкой тесноты халата, шлепали по прокуроровой макушке все откровенней, все нещаднее. Иван Иванович осторожно уклонялся в сторону, корчил недоуменные рожицы. Шевелением тоненьких ручек он посылал другу наползающей на него горы сигналы, намекающие, что он деликатен и желает только избежать могущих навеять подозрения соприкосновений, а ни малейшего отвращения женщина ему не внушает.
— У него куриные мозги, у моего дружка, сидящего здесь перед вами, как невинный сынок перед Авраамом, — продолжала Валерия Александровна с жаром. — Но у Авраама задание от Бога, и сынка непременно надо зарезать, а на кой черт сдался вам обломок, выброшенный на берег после страшного кораблекрушения? Это спрашиваю у вас я, несчастная подружка этого прохвоста. Вам ничего не поделать с его недалекой башкой. Вы только посмотрите на него! Это же ископаемое! Чего вы добиваетесь, господа? Чтобы он сказал вам, кто убил судью Добромыслова?
А поскольку она апеллировала, главным образом, к подполковнику, практически игнорируя прокурора или просто не замечая его в своих нижних окрестностях, и поскольку считала, что тот лучше поймет ее, чем ближе к нему она окажется, то и говорила, перегибаясь через голову незадачливого вершителя правосудия. Все попытки освободиться от этого наваждения заведомо были обречены на провал. Иван Иванович чувствовал, что стул, а вместе с ним и почва, ускользает из-под него; еще мгновение — и он… и вот уже он действительно полетел вниз, пропискивая что-то. Вот каких чиновников знала та эпоха! И этот факт должна сохранить история.
Очутившись внутри халата, Иван Иванович словно перенесся на мгновение в красный уголок, где все было в кумаче, в крови, в цветах весны и надежды. Складки халата трепетали и реяли, как стяги, а мощные колонны, возвышавшиеся посреди этого красного царства, были не чем иным, как своего рода пьедесталом для огненно-рыжей мохнатой птицы Феникс, которая неизменно сгорала в пожарищах мировых катаклизмов и так же неизменно возрождалась.
— Что же ты, дурья башка, не ответишь, раз тебя спрашивают? — говорила женщина, отодвинув ногой человечка, который каким-то образом очутился на полу и мешал ей в ее неуклонном продвижении к истине. — Язык проглотил? Или я скажу. Скажи про того парня, про Тимофея.
На свой лад подталкивая зарвавшегося дельца к покаянной гласности, суфлировал, прибегая к какому-то птичьему языку, Иван Иванович из глубины все приметнее рдеющей истории, творившейся топтанием на его впалой груди.
— Тимофей… — глухо вымолвил Виталий Павлович.
Федор Сергеевич вдруг склонился к нему, как склоняются к умирающему, и все норовил пытливо заглянуть в его рот, опасаясь, видимо, что речь несчастного угаснет быстрее памяти и души.
— И что же этот Тимофей?
Самое время подробнее потолковать о несколько неожиданных приключениях прокурора, вынужденного пластаться в нижних слоях вражеского мира. Он, напоминаем, обернулся «суфлером», как это часто случалось с людьми, когда на сцену выходила Валерия Александровна. В своем нелегком блуждании по красному лабиринту, среди соблазнов и терний, он наконец достиг поверхности и вынырнул прямо перед носом Виталия Павловича. Тот в испуге отпрянул.
— Говорите же! — прикрикнул на него подполковник.
— Тимофей и убил судью. Тимофей и жена Архипова… беглого…
— Вот, с них спрашивайте, — с удовлетворением заключила Валерия Александровна.
— Кто он, этот Тимофей? — пропыхтел снующий в поисках безопасного места прокурор.
— Брат Архипова… беглого…
Подполковник спросил грозно:
— Это правда, Дугин?
— Правда! — почти бойко ответил Виталий Павлович, простая душа. — Мне для чего врать-то? Я не убивал! И Тимофея на убийство не наставлял. У меня с этим Тимофеем даже шапочного знакомства не имеется. Я его в глаза не видывал.
— Тимофея он пытал тут, буквально у моих ног, — сказала Валерия Александровна, — и тот все выложил без всякого конформизма и попыток уклониться от правды.
— Ну, пытал… Для пользы дела, ибо обещался одному из здесь присутствующих доложить со временем… Можно, пол… господин офицер, начистоту? Я вот что должен откровенно заявить. Куда он потом делся, этот Тимофей, ума не приложу. Я бы в таком ракурсе и привел вам этот аргумент при встрече в гостинице. А что встреча не состоялась…
— Виталий Павлович чист, как есть ни в чем не виноват, и я его выгораживаю для того, чтобы вместе с грязной водой не выплеснули и ребенка. Вы понимаете меня, ребята? Потому я говорю в том числе и то, что на слух может показаться Виталию Павловичу лишним, необязательным в смысле оглашения. У него ведь свои приоритеты. А вот если этому Тимофею водрузить памятник, это было бы дело, он все равно что неизвестный герой уголовного романа. — Женщина обласкала подполковника улыбкой.
— Обойдемся без памятника, — отрезал Федор Сергеевич.
«Суфлер», взгромождаясь на стул, вымолвил:
— Будем искать, подключая лучшие кадры наших сил быстрого реагирования.
— Ты куда лезешь, старый козел? — крикнула Валерия Александровна, поднимая холеную руку в намерении отшлепать прокурора.
Подполковник насупился и предостерегающе повел из стороны в сторону указательным пальцем. Намерение не осуществилось.
— Ищите, а вернее бы — списать, — усмехнулся Виталий Павлович. — Мало ли кто отправлен в расход. Могли и кого почище этого Тимофея порешить. Так что же, каждый случай рассматривать в его отдельности и разбирать как нечто достойное внимания, до каждого пропавшего без вести докапываться?