Глава первая

До нападения на судью Добромыслова в Смирновске, кажется, никому в голову не вступало, что должностное лицо тоже, как всякий простой смертный, обретается в зоне риска и ему может угрожать некая опасность со стороны преступников. И, естественно, где уж было найти в этом сонном царстве четкое представление о злоумышляющих элементах, видать, там еще не сполна намучились добрые люди и не ведают, каковы эти элементы, когда они совершенно распоясываются и не знают удержу. Зато после приключившейся с судьей беды многие смирновчане, добрые и недобрые, как бы повзрослели и стали смотреть на вещи гораздо серьезнее, внезапно осознав, что преступность сделалась — и, по-видимому, уже давно — явлением грозным, страшным, не считающимся с высоким статусом того или иного гражданина и способным любого опрокинуть, подмять под себя, раздавить. Местная газета не то что с понятной тревогой, а даже с некоторой чрезмерной экзальтацией выразила недоумение, поставив вопрос следующим образом: в каком мире мы живем? Автор заметки, в которой этот вопрос прозвучал, тотчас надулся и напыжился, вообразив, будто поднялся до философского осмысления окружающей видимой действительности и существующего в ней, не до конца изученным способом, тоже видимого бытия, но ответа, разумеется, не дал и заметной ясности в умы своих читателей не внес. Этот человек, то есть мы все еще об авторе довольно неуклюжей передовицы, разразившейся злополучным вопросом, делал вывод, что преступность, о которой смирновчане раньше почти не думали и как бы даже не знали и о которой теперь только и говорили, достигла таких размеров (преступных, остроумно вставил щелкопер), что о нормальном человеческом существовании говорить уже не приходится. Следует признать, умозаключал он, простую и вместе с тем жуткую истину: наш город целиком и полностью переместился в некий потусторонний, даже, что греха таить, инфернальный мир.

Но все это слова, отголоски, так сказать, шум после драки, а вот что произошло с судьей Добромысловым, благородным тружеником, чей стиль сурового обличителя и карателя всяческих беззаконий уже прославил в известных кругах его имя и давно, не дожидаясь посмертности, мог бы как-то существенно отобразиться в местных исторических анналах. Говорят прибауточно: ломать — не строить. В данном случае это мудрость абсолютно неуместная, а в той мере, в какой она касается судьи Добромыслова и его печальной участи, выглядящая даже глупостью. Преступники ломали представление о них и, в частности, коверкали мозги человеков вроде упомянутого писаки не для разрухи и не только ради удовольствия давить и опустошать, а с тем, чтобы прямо из обломков, раздавленных предметов, закатанных в асфальт тел и буквально на сгустившейся в нечто бетонное газетной болтовне сознательно и целеустремленно возводить собственные твердыни и оплоты, ярко характеризующие степень их организованности и суть их сообщества в целом. Судья мешал этому ужасному процессу, и мешал бы еще долго и плодотворно. Но погиб, что придает всей этой как бы словесной панораме, включающей в себя опустошенные души, раздавленные тела и преступное строительство, громадный, невиданный масштаб, настолько не совместимый с прежними представлениями, а обобщенно выражаясь — с прежним мировоззрением, что и говорить не о чем, раз уж мы задаемся целью не сказать ненароком лишнего. А мы такой целью задаемся. Да, но начиналось все, между прочим, довольно-таки заурядно, даже как-то мелко и застойно. Игорь Петрович — так звали видного деятеля юриспруденции Добромыслова — однажды весенним вечером, когда по улицам разливалось приятное после недавней зимней стужи тепло, вышел из дому на досужую, ничем не обремененную прогулку. Он шел с задумчивым, почти глубокомысленным видом, однако на самом деле ни о чем заслуживающем внимания не думал и только наслаждался отдыхом и отвлечением от мирской суеты. Слоняясь там и сям, он забрел в места живописные, но пустынные и, несомненно, подходящие для тех, у кого на уме недобрые намерения.

Только одна сторона улицы, та, на которой жил судья, была застроена домами, в семь и больше этажей, на другой же тянулись какие-то колючие на вид заросли, мелкие сады и рощицы, а тропинки в конце концов выводили к узкой и причудливо петляющей речушке. Туда и направился Игорь Петрович. Русло уже освободилось ото льда, и Игорь Петрович, моментально освоившись в поэзии, тихо остановился, наблюдая за стремительно несущимся потоком и время от времени переводя взгляд на противоположный берег, где ему открывалась гладкая как скатерть и унылая местность.

Игорь Петрович был натуралистом разве что в подходе к исследованию человеческих душ, а что касается природы, то он, например, всегда весьма простодушно гадал, почему берег, на котором стоял его дом, холмистый и покрыт буйной растительностью, а противоположный в любое время года выглядит лысым и до неправдоподобия ровным. И, выходя на берег речушки, он всякий раз с какой-то даже жесткой, готовой ожесточенно ножками топотать пылкостью удивлялся этому контрасту и пытался разгадать его тайну. Между прочим, за долгие годы сознательной жизни и верного служения Фемиде Игорь Петрович великое множество оступившихся людей отправил в места, где им никак не взбрело бы на ум решать задачки, какие на досуге решал этот суровый и, разумеется, справедливый человек.

Домой судья возвращался уже в сумерках. Медленно, заложив руки за спину, он шагал по еще мягкой после недавно сошедшего снега тропинке, спускался с одного холмика и тут же с замечательной для его почтенного возраста легкостью поднимался на другой. Какая-то темная птица пролетела низко, почти коснувшись его шляпы, вскрикнула, и в этот момент из зарослей на верху холма выдвинулась парочка и стала быстро спускаться навстречу одинокому путнику, каковым вдруг ощутил себя, в некоторой степени бедственно, Игорь Петрович.

Состарившись, он, завидев красивую женщину, тотчас ощущал свой возраст как некое смешное недоразумение. Игорь Петрович был семейным человеком, в общем, мирно и правильно ютился под одной крышей с женой и взрослой дочерью, но это тянулось уже так долго, что стало чем-то вроде обычая, изменить который мешала сила инерции, а еще и жалкое неумение дочери устроить собственную личную жизнь. А вот нацель на него молодая красивая женщина лукавый и колдующий интерес, и судья, ей-богу, повел бы себя как желторотый восторженный мальчишка. На улицах он иной раз как бы по рассеянности усмехался разным юным красавицам, по его тонким губам едва уловимо для окружающих, но вполне ощутимо для него самого скользила блудливая ухмылка. Конечно, ему случалось отправлять в места не столь отдаленные красивых и даже очень красивых женщин, и его железная неподкупная принципиальность не делала для них никаких исключений. Восседая на троне вершителя правосудия, Игорь Петрович не улыбался красотке, с несчастным видом сжавшейся на скамье подсудимых. Улыбка пряталась глубоко в его душе; он выносил приговор, и его душа сияла.

Так вот, сомневаться, что приближается, энергично работая крепенькими ножками, женщина великолепная — сущий экземпляр, единственный в своем роде! — было нечего. Однако воодушевления и окрыления на этот раз не произошло. Все красивые женщины кокетки, но… не сейчас, не тот случай, тут что-то другое, поразмыслил Игорь Петрович под пробегающий по спине холодок. Он начал подрагивать, а проворная дамочка, молодая и красивая, тем временем спускалась с холма, и на ней было черное пальто, черные сапожки, ее длинные черные волосы разметались по плечам, свою прелестную головку она несла с необыкновенным достоинством. Южный тип, латинский, должно быть, из Рима, смутно и не вполне уверенно, без какой-либо определенной цели определил судья. Ее сопровождал мужчина, возможно, просто какой-то паренек, юркий и незначительный, готовый быть на подхвате; он оказался в тени женщины, словно бы в тени самой ее красоты, и разглядеть, должным образом осознать его присутствие было трудно. Стремительное приближение этих двоих и серьезные взгляды, которые они, в особенности женщина, бросали на Игоря Петровича, навевали тревогу, наводили на подозрение, что эти люди появились неспроста, и вышло этого достаточно, чтобы судья не посмел предаться своим старческим мечтам. Не без трепета огляделся он по сторонам.

Место на редкость пустынное, помощи ждать неоткуда. Кричи — никого не дозовешься. Но какое же зло может причинить ему молодая, красивая и, безусловно, малосильная женщина, и какую опасность способна она представлять для него? Игорь Петрович все же усмехнулся, подарил улыбку, но не красоте незнакомки, а собственным неожиданным страхам, совершенно беспричинным и нелепым.

Внезапно молодой человек, с явной намеренностью, или даже, пожалуй, злонамеренностью, опередив немного свою спутницу, очутился прямо перед судьей и в мгновение ока обрел значительность. Старик невольно отшатнулся. В быстро сгущающейся темноте лицо воспрянувшего молодца показалось ему грозно высунувшимся из какой-то гранитного вида глыбы; окаменелость была устрашающая, жуткая, и обмануться фальшиво, подтасовочно кроившимся, как бы между делом, намеком на красиво запечатленную человечность старик не мог. Покоя ему не осталось, тем более что в него впился взгляд больших, а скорее, нехорошо, безумно вытаращенных глаз, блестевших, посверкивавших, как фонари. Старый судья, пораженный этим безумным блеском, попятился, более того, он и вовсе кинулся бы прочь, всецело побуждаемый к этому внезапно пронзившей его недра дрожью, но молодой человек еще не сказал и не сделал ничего такого, чтобы можно было не заботясь о своей репутации удариться в бега.

— Судья! Конец тебе, конец, козел, крышка тебе, крючок судейский! — прокричала очаровательная незнакомка из-за широкой спины мужчины.

Игорь Петрович увидел ее тонкий и нежный профиль над плечом молодого человека. Округлившиеся губы послали вопль, казалось, небу, а вовсе не судье, хотя тот был назван так громко и отчетливо, что отнюдь не мог посчитать, будто ослышался. Он не был силен в древнегреческой трагедии, особенно в том, чтобы хоть как-то не впустую понимать писания Эсхила или Еврипида, но почувствовал, атмосфера, в которой раздался крик молодой женщины, — оттуда.

Молниеносные удары дрожи слоили нутро, и словно бы какие-то куски и ошметки, отскакивая, бились изнутри в грудь, распирали ее, она же, как будто из противоречия, вминалась под внешним давлением, а под взглядом мужчины и выкриками женщины даже ощущала себя, с некоторой сознательностью, инстинктивной осмысленностью, уже впалой и бесконечно слабой. Конец? Игорь Петрович прижал к груди руки, его брови удивленно вскинулись, поползли вверх и достигли, окончательно пожирая полоску лба, смычки с глубоко посаженной шляпой. И тут произошла странная, в некотором роде чудовищная вещь: старый, испытанный, закаленный в жестоких боях с преступностью судья неожиданно тонким, просительным и чуточку даже обиженным голосом воскликнул:

— Я не судья! Вы ошиблись!

— В таком случае надо разобраться… — произнес мужчина озабоченно.

Игорь Петрович бормотал, слепо тычась в грудь заколебавшегося оппонента:

— Врете вы все, не судья я, не судья… Да что вы такое придумали… какой я вам судья!.. Не наводите, ради Бога, тень на плетень…

— Не в чем тут разбираться, судья он, мне ли не знать! — твердо и яростно подала голос женщина.

— Ну, тогда все ясно, — определился мужчина, не слишком, однако, уверенно.

Рассказывали еще потом, что судья, и сам уже переставший понимать, кто он в действительности, якобы рухнул, ползал по земле, простирал руки, стараясь дотянуться до сапог красавицы и тем вдруг переменить ее воззрения на него. Но примешивать слухи и домыслы к картине истинного положения вещей, и без того удручающей, — последнее дело. Внезапным отрицанием судейского статуса Игорь Петрович думал поправить свое положение, незавидное и проигрышное ввиду превосходящих сил противника. Смертельным холодом повеяло на него. Он вздумал несколько необычайно побороться за жизнь, а стало быть, отчего же и не соврать? Мелькнула отвлеченная мысль, что он, прогуливающийся по живописным окрестностям города Смирновска, и впрямь не столько судья, сколько обыкновенный отдыхающий. Тут самое время разъяснить, что набросок гибели Игоря Петровича можно было бы создать двумя-тремя крепкими мазками и штрихами, не возясь в чем-то сумбурном, сомнительном и даже слишком человеческом. Но сильно мешает тот факт, что эта гибель очень скоро обросла невесть как, из чего и зачем возникшими выдумками и получила статус легендарной. Перед нами словно эпопея, что мгновенно наводит на соображение: много званных, да мало избранных, — и, как видим, уже не один человек, а некое множество мечется в поисках утраченного времени, теснится в призрачных, по сути, границах пустословия и словоблудия, обрекая нас на унылый труд отмежевания и отбрасывания плевел.

Естественно, вымученное Игорем Петровичем самоотрицание не смутило девушку и не поколебало ее решимость, а что потом утверждали, будто с девушки и спроса никакого нет, ей, мол, все как гусю вода, а вот старик и впрямь снял с себя полномочия и умер отнюдь не судьей, всего лишь жалким и ничтожным трусом, — это, скажем без обиняков, весьма и весьма смахивает на вздор и клевету. Вынырнув наконец из-за спины своего спутника, тоже ведь переживавшего различные метаморфозы, по крайней мере в глазах заметно смутившейся и растерявшейся жертвы, девушка встала рядом с ним и, с ненавистью глядя на старика, неторопливо и жестко, с каким-то надменным, угнетающим чувством произнесла:

— На этот раз приговор вынесен тебе, старый хрыч!

Месть! Игорь Петрович как будто даже удовлетворенно хмыкнул себе под нос. Его принципиальность радовала и воодушевляла массу людей доброй воли, но всем угодить, разумеется, не могла, и судья всегда знал, что исполняет свой профессиональный долг в неком замкнутом кругу, где его подстерегают многие и многие опасности. Уже случалось, что ему угрожали расправой, впрочем, всего лишь в бессильной ярости, а не так, как эта девица, явно ободренная верой в своего сообщника.

Но если девушка принимала впечатляющие позы и с пафосом выкрикивала свои смертоносные угрозы, хорошела на глазах и в глазах Игоря Петровича обретала все более латинизированный, то есть инквизиторский, облик, то ее сообщник все еще находился под впечатлением крика жертвы, указывавшего на вероятие непоправимой ошибки. И если старик в самом деле ползал по сырой земле и с самым жалким видом простирал руки, то это должно было только усилить замешательство сообщника, довести его, может быть, до неимоверных, фактически неприемлемых размеров и поместить в какие-то несуразные формы. Но ползать старик мог разве что в том случае, если в действующих во имя его гибели персонах промелькнуло нечто человеческое, поддающееся уговорам и мольбам, а поскольку исход дела свидетельствует только о зверином, то ползать для старика исключительным образом не имело смысла, и, соответственно, некуда и незачем было расти недоумениям и замешательству сообщника, этого бесспорного соучастника преступления. Напрасно досужие слухи и домыслы вмешиваются в наше описание, превращая его в какое-то вынужденное и совершенно ненужное расследование, в бесполезное и, можно сказать, бессмысленное распутывание деталей и подробностей, скорее всего, и вовсе не имевших места. Замечая к тому же попутное проникновение возможности какого-то внезапного или хотя бы только скоротечного обеления преступников, смягчения вины пусть даже лишь одного из них, недолго впасть в оторопь, а это уже никуда не годится. И как выпутываться, если дело свершилось и с ним все более или менее ясно, а некие последующие россказни определенно несуществующих свидетелей и очевидцев творят из него едва ли не карикатуру, намеренно, нет ли, но неумолимо загоняя в безысходную трясину? И ведь это явно не тот случай, когда проще простого сказать: такова жизнь. Девушка там, на берегу, представала в иные мгновения героиней античной трагедии, а разве это жизненно, разве это по-житейски, если принять во внимание достигнутые нашим миром формы существования, а также особенности бытия в тихом городе Смирновске? Видимо, в глубине души она все же испытывала страх или, может быть, ее мучили сомнения в оправданности происходящего. Поползи вдруг в это мгновение Игорь Петрович по земле, закапай слюной с губ, запусти слезы и вопли, это нарушило бы величавость спектакля, от которого и в самом деле веяло героической и ужасной древностью, но ничего не дало бы девушке для подтверждения, что все происходит в должном порядке и преступление складывается как нельзя лучше. Между тем Игорь Петрович как-то отказался, мысленно, от девушки и переключился на парня. С ужасом, с новой дрожью и как будто в умоисступлении он сообразил, что этот молодой человек ничего не боится, никакие сомнения не тревожат его совесть и именно от него следует ожидать нападения.

Теперь Игорю Петровичу показалось, что девушку он уже встречал раньше. Возможно, видел ее в зале суда, где на скамье подсудимых томился какой-нибудь близкий ей человек. Если так, с девушкой можно еще объясниться, убедить ее, что он, судья (ради такого случая можно было бы и признать, что он все-таки связан с юриспруденцией, служит-таки Фемиде), не мог поступить иначе, когда выносил ее другу суровый приговор. Такова жизнь, таковы законы общества…

Ах, пожелала бы она одна, без подручного, встретиться на этом пустынном берегу с ним, судьей! Спросил бы ее о Дарвине, о Марксе. Их полезно читать, их следует знать, они прекрасно толкуют и отлично вносят ясность. И Ленин в ряде случаев недурно высказался. Склонен к толкованиям и он, и после его разъяснений они, конечно же, подружились бы. Судья подарил бы ей одну из самых приятных своих улыбок. Но присутствие молодого человека, ее спутника, отметало все возможные варианты благополучного развития событий. Вдруг этот молодчик в самом деле нанесет удар? И удар окажется смертельным?.. Неужели?..

Не умещалась такая перспектива в голове. Когда расстояние между все еще продолжающейся жизнью и неуклонно назревающей опасностью сократилось до минимума, почти до предела, а девушка уже, похоже, выкрикнула все, что пришло ей на ум в эти страшные минуты, молодой человек спокойно развернул сверток, который нес в руке, сунул в карман легкой курточки смятую газету и занес над головой Игоря Петровича маленький, холодно сверкнувший в сумерках ломик. Вот как было дело; не сталось ничего, что хоть как-то обязывало бы к последующим гротескным описаниям. Будь у судьи время на раздумья и анализ, он вряд ли нашел бы свою реакцию на указанный ломик как на орудие, от которого ему предстоит погибнуть.

Но что-то в его существе соображало быстрее, чем разум, привыкший неторопливо и тщательно распутывать тончайшие комбинации причин и следствий. Он уклонился в сторону, и удар, задуманный как единственный и достаточный, не проломил череп, а всего лишь пришелся на край плеча. Девушка вскрикнула от ужаса и досады, увидев невредимость ее смертельного врага.

Судья, погрузившись в пучину боли и страха, оставил всякие размышления, всякие догадки о намерениях своих палачей и полностью доверился инстинктам. Он развернулся и с неожиданной прытью бросился бежать по тропинке. Какое-то бессознательное хитроумие раскрывалось в этом бегстве и было тем более острым и замечательным, чем меньше верилось в вероятие того, что преследователи все же настигнут жертву и добьются осуществления своих жутких целей. А в это вероятие Игорь Петрович, надо заметить, не верил вовсе, до последней минуты не принимал его. Однако мощный топот за спиной свидетельствовал, что вера его в собственную неуязвимость может носить и довольно-таки надуманный, случайный характер.

Хитроумие заключалось прежде всего в том, что Игорь Петрович свернул с тропинки прямо в дикие и колючие заросли, предполагая таким маневром поскорее скрыться и затеряться. Но шаги за спиной не стихали. Правда, невозможно было определить, отстают ли преследователи, приближаются или держатся на одном и том же расстоянии. Наконец Игорь Петрович не выдержал, оглянулся на ходу, но в темноте, как будто особенно выразительной за его спиной и оттого мало пригодной для изучения, различил только неясные тени, мечущиеся, как показалось ему, на одном месте, словно эти люди, крикливая девушка и парень с ломиком, внезапно пустились в пляс. Но вот это несвоевременное любопытство и стоило судье жизни.

Все предыдущее было словно разбегом для того, чтобы он с ужасающей скоростью и силой налетел на дерево. А не надо было оглядываться. Теперь пришло время и впрямь поползти. Дерево, довольно внушительное на вид, одиноко возвышалось на крошечной полянке. Исполосованный и исхлестанный в кустах колючками и острыми ветками, Игорь Петрович, получив неожиданный и страшный удар как раз в тот момент, когда настроился смотреть только вперед, с глухим стоном повалился на землю.

Что-то невразумительное, как могло показаться, заключавшее в себе, среди прочего, и нелепое (в сложившихся обстоятельствах) слово «вздуй», вымолвил над ним непонятный, мужской ли, женский ли, голос. Игорь Петрович поостерегся, не принял надобности дальше вникать в смысл прозвучавшего, задвигался, пополз, вдавливая в почву острые локти. Может быть, это кому-то покажется удивительным, но первой к нему подоспела девушка. Молодой человек не спеша приближался с ломиком в руке, всем своим видом показывая уверенность, что жертве никуда и никак от него не уйти.

— Поторапливайся, баран! — небрежно бросила девушка.

Однако она не только раздавала клички, извлекая их из мира животных. Строптивость судьи вывела ее из себя, и теперь, когда тот был оглушен и не мог всерьез продолжать свой бег, а мог лишь смехотворно дергаться на земле, у ее ног, она в одно мгновение достигла высших пределов экзальтации и принялась пинать несчастного, брызжа слюной и приговаривая:

— Сволочь!.. Я тебе покажу!.. Скотина!.. Свинья!.. Я тебе покажу, как от меня бегать!..

Так иная мать в умоисступлении ругает непослушное дитя, но у Игоря Петровича не было оснований надеяться, что девушка, опамятовавшись, перейдет к неумеренным ласкам, как это водится у добрых родительниц. Он старался отползти подальше от мелькавших над ним черных сапог. И ему удалось даже подняться, опираясь на ствол дерева, которое неодолимой преградой встало на его пути. Не ведая, что еще можно сделать для своего спасения, судья привалился спиной к шершавой коре, и тогда перед ним вырос чудовищный молодой человек.

Когда он снова упал, под градом ударов, первой и, пожалуй, единственной необходимостью, полностью завладевшей его сознанием, стала необходимость как-то вырваться из самого себя, вытряхнуться из собственной шкуры, превратившейся, как ему казалось, в сплошную болевую точку, и унестись как можно дальше. Поэтому он полз как только было ему под силу, и нужно же понимать и чувствовать глубоко эти вещи, подобные явления, видеть их в истинном, абсолютно точном свете, а не такими, какими они привиделись кому-то в глупом и невинном сне или какими их кто-то навязывает с определенно вздорным или скверным умыслом. Интересно, эти последние, навязывающие, склонные искажать и, так или иначе, поганить действительность — из ненависти к людям и миру, для смеха или из соображений, принимаемых ими за эстетические, — хоть сколько-то верят сами в картины реальности, правильнее сказать, реальностей (ведь подразумевается какая-то фантастическая возможность нисколько не ограниченного в количественном отношении выбора), картины чаще всего неприятные, отвратительные, картины, порождаемые их больным воображением?

Естественно, и молодой человек смотрел на происходящее далеко не теми же глазами, какими смотрела его жертва, но он участник, действующее лицо, и от него не требуется то понимание, какого мы требуем от стороннего наблюдателя или смотрящего, если можно так выразиться, задним числом и решающегося дать происшествию свою, объективную, насколько это возможно, оценку. Убийце, если брать не то, как он выкручивается перед следователем, корчится под пятой правосудия, а то, каков он перед лицом собственной совести и каково его сознание в чистом виде, нет нужды напускать туман, лгать, искажать прошлое, в котором он совершил убийство, ему нужно лишь тщательно и бдительно скрывать правду, в некотором смысле и от самого себя тоже. А что описываемый нами молодой человек убийца, в этом нет и не может быть никакого сомнения. Он и сам это знает; он только не хочет отвечать за свой поступок, понести наказание. И судья — не тот величавый господин в роскошной мантии, что с возвышенного места, словно с амвона, выносит приговор, и, конечно же, не кто-то из тех, кто привык бездумно судачить о грехах мира сего или нагло присвоил себе право судить о них, как им заблагорассудится, — нет, именно Игорь Петрович, тоже судья, но в роковой миг, о котором мы рассказываем, всего лишь несчастный, с трудом поднявшийся на ноги, обессилено привалившийся к дереву и вдруг увидевший перед собой молодого человека с ломиком, этот Игорь Петрович тоже знал уже, что это жестокий и бездушный убийца, от которого ему не уйти. Как ни было темно и как ни было жутко, жутко до безумия, он, этот Игорь Петрович, хорошо рассмотрел и именно что прочувствовал эту почти последнюю в его земной жизни сцену, эти словно утрачивающие прямо у него на глазах материальность подмостки, где действовали неумолимые злодеи, бессмысленная растительность в виде дерева за его спиной и он сам, герой юридической правды и справедливости, теперь куда-то улетучивающейся. Девушка, выглядывавшая из-за плеча молодого человека, была преисполнена ненависти, она дрожала от ярости и в тупом неистовстве нашептывала в ухо сообщнику:

— Убей, убей его!

Молодой человек как раз и собирался это сделать. Но в нем было не одно лишь бездушие механически действующего убийцы, он тоже что-то чувствовал, то есть пусть по-своему, но как-то все же воспринимал и оценивал происходящее, в которое ему предстояло внести свою особую лепту, и Игорь Петрович вдруг увидел, что таинственная душа этого парня выступает наружу в виде кривой и жестокой усмешки. Эта улыбка показалась судье небывало, чудовищно сладострастной. И перед лицом такого кипения эмоций он безоговорочно капитулировал: земная жизнь, сопряженная с перехлестывающими далеко за край чувствами, граничащая с безумием, стала ему совершенно не нужна.

Но жить он хотел и потому перебрался в какой-то иной, словно бы невозможный и фантастический, но так плотно ощущаемый им мир. Теряя всякое реальное разумение, он упал на колени в последней, по-своему еще земной и фактически низменной надежде разжалобить палачей. Будь эти палачи профессионалами, они, конечно, держали бы свою жертву крепко и не допустили бы с ее стороны никаких оригинальных, своенравных, выходящих за рамки предписанной казням формулы действий. Возможно, Игорь Петрович рухнул просто в изнеможении или под прессом одолевающего его страха. По странной случайности он упал одновременно со взмахом ломика, так что удар снова не достиг цели, обрушившись на дерево. Да и на коленях судья в темноте не удержался, не утвердился в позе сдающегося и униженно молящего о снисхождении человека, а распластался на траве. Почему-то это повергло молодого человека в неописуемый приступ бешенства.

У Игоря Петровича перехватило дыхание, и он не мог вымолвить ни слова. Молодой человек сплюнул, грязно выругался и со всего размаху, не примериваясь, погрузил ломик в то темное пространство, где лежал совершенно опешивший и сникший судья. Несчастный завопил не своим голосом. Не исключено, он все еще воображал себя живущим, и некоторым образом даже в обычных условиях, которые просто немного как-то пошатнулись, дали крен, уклонились куда-то в ненужную сторону, но в действительности то, что с ним теперь уже происходило, не было не только обычной и привычной жизнью, но и жизнью в земном ее понимании. Поэтому он, повинуясь страстному и словно извне взявшему над ним власть желанию жить, полз, полз и полз. Он не понимал, что ломик раздробил ему кость несколько ниже коленной чашечки, но чувствовал, что с ним случилось нечто страшное и немыслимое, чего он никак не мог ожидать от преследователей, хотя бы и разъяренных. С помощью того воображения, которое еще, совершенно частично, уцелело у него, он усматривал в действительности какую-то невозможность продолжения затеянного преступной парочкой дела. И без того все уже зашло слишком далеко, они прибили его хуже, чем собаку, может быть, даже сломали ему ногу, так что он не в состоянии теперь встать, и, следовательно, они должны, как создания мыслящие и чувствующие, оставить свои покушения, проникнуться жалостью к его бедствию и бессилию и протянуть ему руку помощи. Из врагов они должны, по законам человеколюбия, превратиться в друзей, бескорыстно помогающих попавшему в беду человеку. Разве не так?

— Помогите мне… Я не могу встать… Так больно! Помогите мне… — Судья все полз и полз куда-то в темноте, не умолкая ни на мгновение.

Спрашиваете: разве не так? Нет, не так. Во всяком случае, очень сомнительно, чтобы этот человек, с перехваченным дыханием, донельзя избитый, с раздробленной костью и практически обеспамятевший, что-то говорил и тем более сильно выкрикивал. Возможно, он стонал, но в стонах, как бы ни были они разнообразны и выразительны, не различаются слова, а еще менее сколько-то содержательные речи. Другое дело сказать тут, в точке закипания всевозможных комментариев, разъяснений, дополнений, домыслов, что человек, а насколько он еще оставался человеком, это, между прочим, тоже вопрос, пластался и полз. Это больше похоже на правду; это и есть правда. Как ящерица, как земляной червь, превращаясь на ходу то в извилистый ручеек, то в растянутую до смешного жевательную резинку, он полз в неисповедимую тьму, пересек вдруг границу, вовсе не обозначающую некий водораздел между светом и тенью, заработал, угрюмый, ожесточенный, темный, локтями, полз в неистовстве, делал, словно бывалый пловец, мощные взмахи внезапно отрастающими руками, дрыгал ногами, утратившими всякое воспоминание о раздробленности и боли. Оттого, что именно с ним, судьей Добромысловым, приключилась такая несуразица и что именно он словно претерпевал некую инициацию, люди, оказавшиеся сейчас рядом с ним, должны были без промедления измениться к лучшему, даже если им самим не приходилось куда-то ползти и ни малейшей потребности в чем-то подобном они не испытывали. И самое первое: они больше не должны делать с ним то, что уже сделали. Так он воображал какими-то остатками ума; он их отбрасывал, выпихивал из себя всем своим переменившимся существом и, можно сказать, веществом, но они то и дело возвращались, кто-то, похоже, подбрасывал их ему с неизвестной целью. А вот молодой человек все видел в другом свете. Рассмеявшись, как если бы Игорь Петрович совершал нечто комическое, он одним прыжком настиг уползавшего судью, расставил над ним длинные ноги, склонился, перевернул тощего и слабого крючкотвора на спину и уселся на его чахлую грудь.

— Дай носовой платок, — сказал он девушке.

— Зачем?

Девушка держалась немного в стороне, наблюдая за действиями сообщника. Она подумала об этом человеке: хочет продолжить измывательства.

— Говорю: дай, — сказал тот. — А вопросы ты будешь задавать потом.

— Но кому, а? — уточнила девушка. — Тебе, да? Ты же не собираешься бросить меня?

Ответа не последовало. Девушка судорожно (ну конечно, как же еще, именно судорожно) порылась в кармане пальто, нашла платок и протянула молодому человеку. Тот накинул его на лицо притихшего судьи, как, наверное, в былые времена в жестоких странах накидывали мешок на голову приговоренного к казни. Молодой человек экспериментировал.

Взошла луна, довольно ярко осветила местность. Судья глухо застонал под платком. Это оспаривается некоторыми. Мол, он говорил даже и под платком, рассказывал, некоторым образом отчитывался. Что до девушки, ее будто бы парализовал колдовской свет луны и сковал неизъяснимый ужас. Действительно, в сравнении с пошевеливающимся судьей она выглядела парализованной и немного скованной, судья же, тот усиленно продолжал пластаться и ползти, заполз в темный и узкий тоннель, больше всего смахивающий на какую-то плотную и едва пустую внутри кишку, по ней-то и предлагалось несчастному продлевать выпавший на его долю таинственный путь, и он полз в темноте и в сдавливающем его с неприятным упорством веществе кишки, полз, вовсе не рассчитывая на свет в конце тоннеля, а всего лишь подхваченный не рассуждающей необходимостью двигаться. Девушка могла думать, неким существенным образом полагать, что этот неугомонный, не исчезающий ни в земле, ни в лунном небе человек только и озабочен тем, как бы сбросить с себя озверевшего убийцу, но разве это было так? Без верного и точного понимания, как должно было и как на самом деле происходило с судьей, то есть того, что долженствование восторжествовало и обернулось действительностью, невозможно — если простирать данный случай на бытие в целом, а сделать это следует, — понять, а тем более постичь последнюю истину человеческого существования. О кишку, в которой он полз, тяжело и глухо стукались небесные тела, обещающие зарождение новой жизни планеты, звезды, грезящие сбыточностью неких умышленных и вместе с тем бессодержательных мечтаний. В то же время девушка уже как будто забыла, что является соучастницей преступления, она не просто стояла в стороне, она отстранилась и с отвращением смотрела на происходящее. Однако она не решалась попросить своего соратника о каком-либо смягчении участи судьи.

Молодой человек в очередной раз занес ломик, а девушка вскрикнула и тут же зажала свой рот ладонью. Из-под платка донеслось нечто странное:

— Поскорее мне помогите, окажите помощь…

Это вранье. Судья находился далеко и не мог донести до убийц свои пожелания, к тому же совершенно отвлеченные, наивно и бессмысленно расходящиеся с очевидным, неотвратимым делом, иначе сказать, с подступившей к нему вплотную смертью.

В ударе ломика даже для молодого человека заключалась известная непостижимость, ибо он не знал и никогда не узнает, что почувствовал, и мог ли что-то почувствовать, судья в момент соприкосновения металла с его головой и после того, как его мозги брызнули в разные стороны, сдерживаемые, впрочем, хорошо, куда как ароматно надушенным носовым платочком девушки.

* * *

Позже, когда уж взбухла, пошла большими пузырями молва, когда добродушные простаки вволю покачали горестно головой, а быстро реагирующие литераторы почти обдумали претворение гибели судьи в изысканный сюжет, замысловатую драму, а то и душераздирающее мелодраматическое произведение, случилось так — это если верить еще одной волне не слишком-то достоверных слухов — что важный, облеченный значительной властью господин следующим образом высказался в кругу своих — не то домашних, не то сослуживцев:

— Нечего раздувать аллегорию. Вопрос стоит четкий и недвусмысленный. Вполне очевидно, и это подтверждается многочисленными уликами, попавшими в руки следствия, что в какой-то момент судья пополз. Но вопрос вот в чем: пополз он как жалкий трус, молящий о пощаде, или как всего лишь подбитый и контуженный человек? От решения этого вопроса многое зависит. Грош ему цена, если он показал себя трусом. Но зачем предполагать худшее? Надо любить человека, верить в человека. И если там, на месте преступления, все обстояло как нельзя лучше и судья заслуживает доброй памяти, мы не обинуясь воздвигнем памятник, символизирующий, если не сказать олицетворяющий, его подвиг.

Загрузка...