(— Товарищ третий. Докладывает Караушин. На ноль тридцать уровень воды прироста не дал. Ветер — два балла.
— Дошли до господа наши молитвы, а? Хорошо, Николай Семенович. На душе полегче… Устали? Выдалось вам оперативное дежурство веселенькое…
— После войны будет что вспомнить, товарищ третий.
— Да, войне — конец… Мир… Слово-то какое, Николай Семенович, а?
— Хорошее слово, товарищ третий…
— Шагнем через Одер — и мир… Ну, хорошо, Николай Семенович. Если Одер поутих — не звоните. Надо вам отдохнуть немного.
— Спасибо, товарищ третий. Не устал.)
Все бока отлежал Борзов, а глянул при свете коптилки на ручные квадратные часы — всего-то пятнадцать минут четвертого…
Разбаловался солдат, победу чует, вот и отлежал бока… Усмехнулся Борзов, шинель откинул, на нарах сел. Соседи (справа — новый старшина Борька Мануйлов, слева — связист Пашка Шароварин) сладкие, видать, сны на душу впустили, носами песни поют…
Да. Пятнадцать, нет, уж семнадцать четвертого… Ладно, покуда молодежь невест по лужку за ручку водит (ну, сладко дрыхнут, стервецы), надо честь по чести к общему построению батальона приготовиться…
В девять ноль-ноль приказано, сам командир полка гвардии подполковник Афанасьев явится…
Да. Третий орден Славы… Ничего. Третий, а?.. Везучий ты, Колька Борзов, человек… С двадцать четвертого июня, с самого начала, воюешь, верст перемерил — господи, не сосчитать, а яма для тебя еще не вырыта…
Рассердился на себя Борзов — так, не очень, потому что в праздник душу грызть — это уж самое распоследнее дело, уж праздновать — так праздновать, плакать — так в голос.
Достал Борзов из вещмешка баночку асидола, фанерную дощечку с прорезью для пуговиц, гимнастерку, что берег в вещмешке вот уж пятый месяц, расправил… подходящая гимнастерка, хоть на строевой смотр сейчас.
Подворотничок подшивать — занятие приятное… Два миллиметра белой каемочки из трофейного шелка над краем воротника гимнастерки — линейкой меряй, точно… Так, подходяще… Теперь надо все регалии подраить тряпочкой. Заслужил, заслужил ты, Коляша, за те версты, что отшагал с двадцать четвертого-то июня…
По базарной площади, во вторник, торговый спокон веков у шуян денек, не совестно и прогуляться будет, а?..
Медаль «За отвагу»… Дорогая медалька-то, в августе сорок первого годка за такую награду попотеть надо было солдату… Да… Еще две «За отвагу»… Эта вот — за того длинного фрица, всю левую руку изгрыз тогда гаденыш, покуда я ему кляп не вогнал в зубастый рот. Как тогда с сержантом Егоровым Митькой живы остались — ума не приложу, по всем статьям загнуться нам был жребий в ту ночку, это точно… Да… Красную Звезду мне уж Венер Кузьмич вручал, лейтенантом еще только явился с курсов… А красивый орденочек — «Слава», видный из себя орденочек…
Бог троицу любит, третий орденок — аккурат для солидности будет.
— Николаич, ты чего шебуршишь тут?.. — Пашка голос подал, зевнул — и опять мертвехонек…
Прибрал все в вещмешок Борзов, лег, шинелью укрылся с головой, минут, поди, через пять шагал уж по базарной площади в Шуе, день был дождливый, серый, никого на базар в такую мокрядь не тянуло, и шагал Борзов один под дождем, совсем один, босиком почему-то был, ногам в лужах было зябко, и видел Борзов издалека еще — стоял у ворот племяш его, Колька, во фрицевском новеньком мундире, на все пуговицы застегнутом, только ремня на мундире не было. Стоял Колька, смотрел на Борзова, только глаз у Кольки не было, темные щелки под светлыми бровями. Сказал Борзову голосом непривычным, как мальчишка сказал Колька: «Я босой никогда не буду ходить, дядя Коля… Убили меня, письмо ты не получил еще, а меня убили… Убили меня, дядя Коля…» Борзов к Кольке совсем рядом подошел, за правое ухо его взял, хотел оттаскать, чтоб такие слова дяде родному не смел говорить, а ухо-то у Кольки ледяное…
Заплакал Борзов, хочет слово сказать Кольке, какое-то слово заветное, а вспомнить то слово не может…
— Коля… Николаич! Чего ты… дышишь-то как? — Пашка заелозил, на локте приподнялся.
— А?!
— Повернись ты на другой бок, орешь со сна, черт…
Утих Борзов.
А в девять часов тридцать минут на просеке в сосновом немецком лесочке…
— Гвардии рядовой Борзов!
— Я!
— Ко мне!
Двадцать пять шагов Борзову до гвардии подполковника Афанасьева…
— Гвардии рядовой Борзов для получения правительственной награды прибыл!
— Поздравляю, товарищ Борзов… Да ты, старый солдат… держись…
Ничего уж не видел Борзов, а ответил не хуже других:
— Служу Советскому Союзу!
А гвардии подполковник сделал шаг к Борзову, обнял — росточком-то оба левофланговые…
— Полному кавалеру ордена Славы — ура!..
— Господин обер-лейтенант, мы уже четвертый день сидим в этом проклятом Данциге и…
— Мы?.. Это я сижу, а вы, любезный, только состоите у меня на службе, — насмешливо сказал Коробов и отвернулся от Эриха, стал смотреть на парадный подъезд данцигского сената.
— Да, конечно, господин обер-лейтенант, но если мы пробудем здесь еще день или два, то никогда не выберемся…
— Идите в машину, Эрих, черт бы вас побрал!
Эрих побрел к «паккарду», что стоял рядом с самоходкой, заехавшей на тротуар…
Четыре дня назад Коробов узнал у соседа за столиком в ресторане «Густав», капитана-сапера, что пропуск на выезд из Данцига можно получить только в канцелярии начальника гарнизона, командира двадцать четвертого корпуса генерала артиллерии Фельцмана. «Но это трудно, — сказал капитан. — Едва ли вам удастся получить этот пропуск в рай, мой друг. Вот если вы найдете общий язык с адъютантом Фельцмана лейтенантом Нойманном… Но я знаю этого мордастого — сволочь, себе на уме… Впрочем, попробуйте. Если у вас найдется кое-что в кошельке… А на ваше командировочное предписание из Берлина надежд мало, в Данциге сейчас полно офицеров, которым отменены командировки, генералу Фельдману приказано собрать в Данциге всех, кто способен стрелять в иванов…»
— Стрелять в иванов я не собираюсь, господин капитан… Я сам иван… Очень рад с вами познакомиться, господин капитан. Будете в Берлине — милости прошу, меня можно найти в министерстве пропаганды.
— О, вы из ближних к солнцу? — усмехнулся капитан.
— Офицер для поручений граф Владимир Толмачев — ваш покорный слуга.
Капитан молча смотрел в лицо Коробову, густые брови прихмурились.
— Ваши единокровные повесят вас раньше, чем меня, граф. Не завидую.
— Вот поэтому мне и нужна ваша помощь, господин капитан…
— Пауль Шлиппенбах.
— Я рад вас встретить, господин Шлиппенбах.
— О какой помощи вы говорите, граф?
— Вы знаете, где найти этого… как вы сказали?.. Нойманна? Господин капитан, поверьте, я постараюсь отблагодарить вас…
— Я просто помогу вам унести ноги из этой мышеловки… Вы же совсем мальчик, граф… Сколько вам?
— Двадцать.
— А мне уже… мне сорок три. Я остался один в семье Шлиппенбахов. Господу было угодно угробить двоих моих младших братьев… А неделю назад погиб и третий брат… Я постараюсь найти этого прощелыгу Нойманна… Три дня меня, к сожалению, не будет в Данциге, но я вас буду ждать у сената, как только вернусь. В пять часов дня, граф.
— Господин Шлиппенбах!
— Пустяки. Бегите из этой мышеловки. Пауль Шлиппенбах сделает доброе дело накануне встречи с братьями, да… Русские не выпустят никого из этой мышеловки, это истина… До свидания, граф.
…Коробов вздрогнул — кто-то окликнул его:
— Граф!
Капитан Шлиппенбах улыбнулся, и Коробов почувствовал запах спиртного.
— Господин капитан! А я, признаться…
Густые темные брови капитана — вразлет.
— Шлиппенбахи всегда держат свое слово, граф.
— Прошу прощения, господин капитан…
Шлиппенбах взял Коробова под локоть.
— Вы знаете, граф, я должен преклонить перед вами повинную голову. Да, да. Пауль Шлиппенбах думал, что попадет в рай, если поможет русскому мальчику спастись из мышеловки… Но Пауль Шлиппенбах — болван, старый болван. Настоящий добряк — это лейтенант Нойманн… Вы понимаете?
— Ни дьявола я не…
— Когда я сказал этому добряку, что мне нужен пропуск, Нойманн перетрусил… Он сказал, что больше не может рисковать головой и…
— Значит, он уже выдавал эти пропуска?
— Мальчик мой, да Нойманн выжал из этих паршивых бумажек не одну тысячу марок! Я прижал его к стенке, он признался, что выдал уже восемьдесят четыре пропуска! Восемьдесят четыре, а? Ну и восемьдесят пятый он вручил мне, как говорят американцы, на «леньяп», в придачу к восьмидесяти четырем… Извольте получить.
Коробов улыбнулся… Он смотрел, как Шлиппенбах расстегивал пуговицы мятой шинели, рылся в левом нагрудном кармане кителя.
— Извольте…
Синяя бумажка… Печать штаба двадцать четвертого корпуса… Четким почерком написано: «Обер-лейтенант В. Толмачев, Берлин, Министерство пропаганды»…
— Вы… вы запомнили мою фамилию? — Голос Коробова дрогнул. — Господин капитан, поверьте, я так благодарен вам, что…
— Когда-то я был инженером и запоминал более трудные вещи, чем русская фамилия… Не надо вам лезть в карман, мальчик мой. Мне ничего не нужно. Братья примут меня и с пустым карманом… А вы убегайте из мышеловки.
— Я не забуду вас, господин Шлиппенбах…
Капитан медленным жестом приподнял согнутую в локте правую руку, повернулся, пошел по тротуару, мимо самоходки. Длинные темные волосы на его затылке топорщились из-за поднятого воротника шинели…
Капитан свернул налево, в переулок.
— Господин обер-лейтенант…
Эрих испуганно смотрел в странное лицо обер-лейтенанта.
— Вам плохо?!
— Нет, все хорошо, Эрих…
— Господи, нам надо быстрее ехать!
Обер-лейтенант с усмешкой глянул на Эриха.
— Будете болтать — я вас выгоню.
— Господин обер-лейтенант, но…
— Едем в «Густав».
Эрих вздохнул, пошел к машине, открыл правую переднюю дверцу…
Вот же проклятая дыра, этот переулок… Эрих протиснул «паккард» в промежуток между тротуаром и массивным желтым «бюссингом», в кузове которого сидели на дощатых некрашеных ящиках два фельджандарма, круто повернул руль влево — за «бюссингом» дорогу загораживал облепленный грязью броневик…
— Проезжайте! — закричал фельджандарм, отступая к броневику. Он наклонился, увидел рядом с шофером обер-лейтенанта. — Господин обер-лейтенант, прошу проезжать!
Коробов успел увидеть: из высокой арки под домом тянулась к грузовику цепочка фельджандармов, из рук в руки они передавали синие папки…
— Эти всегда успевают первыми удрать, — сказал Эрих.
— Молчите.
— О, господин обер-лейтенант, почему вы так нехорошо ко мне относитесь, боже мой? — Рыжая щетинка усиков Эриха дрогнула.
— Если вы будете поменьше раскрывать свой рот, я вас не оставлю и в Берлине. Да. Иначе вы загремите в фольксштурм и сложите вашу честную голову за империю и фюрера как герой… Вас это устраивает — умереть героем, а?
— Господин обер-лейтенант, вы сделали для меня столько доброго…
— Первый раз вижу сентиментального пруссака… Слушайте, Эрих, вы способны найти двух приличных бабенок?
Эрих изумленно поднял брови… Он никак не мог привыкнуть к этому непонятному русскому парню.
— Вы сказали… бабенок?
— Именно. К семи вечера вы раскопайте двух приличных бабенок, займите столик в ресторане. Но учтите, для бабенок кавалер — вы. Я не в счет.
— Но зачем мне две девки, господин обер-лейтенант?..
— За столиком должны сидеть четверо, других я не желаю видеть рядом с собой. И вообще, мне кажется, что вы позволяете себе рассуждать, а?
— Виноват, господин обер-лейтенант!
Прошло минут пять, как обер-лейтенант скрылся в дверях ресторана «Густав», а Эрих все еще сидел за рулем… Нет, этот русский — самый удивительный парень из всех, кого…
Эрих ухмыльнулся.
На третьем этаже гостиницы «Густав», в холодноватой комнате на широком диване с вытертым за десятилетия зеленым плюшем лежал Коробов…
Под сапогами — мятый лист газеты «Данцигер форпост», под темноволосой головой — зеленая плюшевая подушечка с вышитым серебром готическими буквами словом «Густав».
Коробов был один в этой холодноватой комнате, никто не мог видеть его лица…
Так и есть, эти четверо моряков опять сегодня будут орать за стенкой… Ого, что-то много женских голосов. А этот голосок приятен, черт бы побрал эту данцигскую шлюху… Впрочем, сейчас у моряков может быть и не данцигская, в гостинице полно беженок из Пруссии… Гуляете, господа моряки?
Коробов шевельнулся, заскрипели пружины дивана. Он поднес левую руку к глазам. Было без семнадцати минут девятнадцать часов. «Семнадцать минут перед девятнадцатью часами», — неожиданно для себя русскими словами, но в расстановке немецкого языка подумал Коробов и усмехнулся.
Нехорошо было у него на душе, он злился на себя за то, что не устоял, что загнанное на самую глубину его «я» запретное чувство жалости к себе вдруг так властно сказало: существую, не умерло… И сквозь чувство злости на себя Коробов вдруг понял: он все эти дни, с самого Берлина, подавлял, не выпускал на поверхность сознания мысль о человеке, которого он знал только как «четвертого»… Да, это мысль о «четвертом» послужила толчком для появления недопустимого, запретного, позорного чувства жалости к человеку, который ощущал себя как «Коробов».
Мысль о том, что «четвертый» сейчас, может быть, стоит перед столом следователя и… Если он начнет говорить, то «Коробов» умрет. И Циммерман умрет. Они оба умрут, если «четвертый»…
Коробов опять поднес часы к глазам… Резким движением сбросил ноги с дивана, посидел, выпрямившись. Медленно застегнул три верхние пуговицы мундира, потом, усмехнувшись, самую верхнюю расстегнул…
Он знал, что расстегнутая верхняя пуговица мундира (отличного мундира, сшитого в Берлине у портного, в мастерской которого Коробов встретил адъютанта Гитлера — майора фон Альсберга) — это тот крошечный штрих, который мог сказать любому немецкому офицеру очень многое о владельце мундира. Пуговица может значить, что человек в мундире уже слегка пьян или у него есть возможность и желание хорошенько, черт побери, выпить, пуговица ненавязчиво подчеркивала, что человек, не застегнувший ее, не боится нарваться на замечание старшего в чине за воинскую небрежность, что этот человек сам причастен к высокому миру, где плевать хотели на мелочи, важные для паршивенького офицерика из двухротного гарнизона в деревне…
Коробов глянул на сапоги — с голенищами стальной твердости, квадратными носками. Голенища еще поблескивали новым хромом, не знавшим крема, а три грязных пятнышка на подъеме правой ступни, которые нельзя было не заметить хозяину сапог и которые тем не менее остались, тоже входили в понятие воинского щегольства, усвоенное Коробовым еще осенью сорок четвертого года, когда Карл Циммерман неделю подряд возил свежеиспеченного обер-лейтенанта графа Толмачева по злачным местам на левой стороне Фридрихштрассе…
Затянув ремень, Коробов сдвинул подальше на правое бедро пистолетную кобуру желтой кожи (это неуставное положение пистолета тоже входило немаловажной черточкой в понятие «славный парень этот обер-лейтенант»). Он подошел к зеркалу, вделанному в стену сбоку декоративного камина из красных кирпичей. Несколько секунд смотрел на себя: темные волосы зачесаны к затылку, широкие брови вот-вот срастутся на переносице. Под глазами — темные пятна…
— Ну, ну… сударь мой, — пробормотал Коробов, отвернулся от зеркала, глянул на фуражку (с двумя вмятинами на тулье справа и слева выше серебряного армейского знака), что висела у двери, но решил не надевать ее: входить в фуражке в ресторан было уж совсем дурной манерой по тем же неписаным заповедям армейского хорошего тона.
Он вышел в коридор, не торопясь запер дверь ключом с медной бляшкой. По давно не метенной зеленой ковровой дорожке шагали офицеры всех родов войск, господа в штатском уступали им дорогу, в дальнем конце гостиничного коридора у раскрытой белой двери номера толпилась компания — несколько офицеров в шинелях и дам в шубках, там смеялись…
Коробов сдержанно кивнул: мимо него тяжело переступал короткими ножками полковник в мундире генерального штаба, — и направился к лифту.
— Не работает, свинство этакое! — сказал Коробову капитан с согнутой на черной косынке правой рукой. — Свинство! Иваны еще за двести километров, а здесь уже лифт не работает, а?
— В Берлине они тоже не работают, господин капитан, — засмеялся Коробов.
— В Берлине у всех полные штаны, — сказал капитан, пнул носком сапога в зеленую дверь лифта.
Он был невысок, худ, на смуглом лице пятнами белела пудра. От капитана крепко попахивало дрянным одеколоном. Он глянул, подняв голову, в лицо Коробову — глаза у капитана были с мутнинкой.
— Вы из Берлина, обер-лейтенант?
— Да, господин капитан.
— В вашем паршивом Берлине меня загнали на гауптвахту, да! Я не отдал чести какой-то скотине в генеральских погонах… Но здесь, черт побери, я сам себе генерал, да! Я могу не отдавать чести самому господу богу! — Капитан затрудненным, неловким жестом попытался попасть указательным пальцем в верхнюю пуговицу мундира Коробова, но покачнулся, и палец ткнул Коробова в грудь. — Пуговица, а?.. Обер-лейтенант, вы нюхали пороху? Пуговица! Черт знает что! Вы пить будете? А? Идемте, будем пить. Будем, будем. А?
Коробов рассмеялся, взял капитана под локоть правой, здоровой руки. Он даже обрадовался немного встрече с этим капитаном — обер-лейтенанту графу Толмачеву капитан был подходящим компаньоном для сидения в ресторане… «Придет или не придет сегодня…» — на мгновение мелькнула у Коробова мысль о человеке, которого он ждал все эти суматошные дни в ресторане гостиницы «Густав».
— Господин капитан, а если мы загремим с вами на гауптвахту?
— Что-о? Капитан Бернгард Буссе заслужил перед фюрером право нализаться! Да! Я угощаю вас, малыш! Пуговицу я вам разрешаю! Не застегивать пуговицу, да! Шагом марш!
Они стали спускаться по лестнице, но до дверей в гостиничный холл капитан Буссе дважды останавливался. Ему не понравилось, как солдат в очках, тащивший наверх два чемодана следом за господином в сером пальто, повернул к капитану голову, отдавая честь. «Это солдат великой Германии? — плачущим голосом сказал капитан Буссе. — Это штатская вонючая крыса!» Причиной второй остановки, перед самой дверью в холл, оказалась девушка в серых брюках, туго обтянувших крепкие ноги, — девушка стояла, распахнув беличью шубку, и, улыбнувшись, сказала: «Простите, господа, вы не знаете, где я могу видеть лейтенанта Порше?..»
Капитан Буссе, помрачнев, смотрел на серые брюки девушки. Потом перевел взгляд на ее лицо.
— Мамочка моя, вы не цените своего богатства! Этакие ножки для паршивого лейтенанта Порше?!
— Идемте, капитан, — сказал Коробов.
— Мамочка, искать паршивого лейтенанта Порше, когда капитан Буссе аб-со-лютно свободен!
— Вы ужасно милы, господин капитан. Но мне…
— Мой друг немножечко, чуть-чуть возбужден, фроляйн, — сказал Коробов, подталкивая Буссе под локоть к двери.
— Никакого лейтенанта Порше не существует! — сказал капитан. — Я его отменяю! Фроляйн, вашу ручку, прошу…
Капитан взял девушку за правое запястье. Она испуганно улыбнулась, взглянула на Коробова.
— Вашего паршивого лейтенанта Порше давно съели иваны, — сказал капитан. — А я жив, черт побери! И вы будете благодарить этого старого штатского идиота господа бога, что капитан Буссе, черт побери…
— Лейтенант Порше на третьем этаже, фроляйн, — сказал Коробов.
— Никаких третьих этажей! — Капитан подергал девушку за запястье. — Мы спускаемся в преисподнюю, и если сейчас эта скотина обер-кельнер не найдет нам столик… Обер-лейтенант, голубчик, черт с ней, с вашей пуговицей, я прощаю вам! Но какого дьявола вы смотрите на меня как на пьяного новобранца? А? Фроляйн, какой красивый мальчишка мой друг, а? К черту лейтенанта Порше! Я его отменяю! Капитан Буссе пьян? Обер-лейтенант, застегните пуговицу. Да! Если вы не желаете сидеть за одним столиком с капитаном Буссе — застегнитесь!
Девушка тихонько засмеялась. И только сейчас Коробов понял, что она совсем еще девчонка, ей было никак не больше пятнадцати или шестнадцати лет.
— Не надо меня обижать, господин капитан, — сказал Коробов, — Я уже пять минут жду, что вы от слов перейдете к делу… Если фроляйн окажет нам честь, я буду счастлив…
— Малыш из Берлина, вы умница. Не застегивайте эту проклятую пуговицу. Вы только посмотрите, какая у нас славненькая девочка!
— Вы оторвете мне руку, господин капитан…
— Обер-лейтенант, вперед! Мы приглашаем эти серые штанишки! А этому паршивому лейтенанту Порше я набью морду, пусть только посмеет сунуться мне на глаза! Фроляйн?.. Что случилось, малышка?
— Нет, ничего… ничего, господин капитан…
— Мамочка!
— Господин капитан… все нехорошо, — шепотом сказала девушка. Она смотрела в глаза Буссе. — Я два дня голодна… Там самолеты… и все наши… я потеряла их… господин капитан… я не знаю…
Глаза Буссе зажмурились… Капитан покачнулся. Коробов взял его под локоть.
— Сволочи… все мы сволочи… — сказал капитан, не открывая глаз. — А! Надо жить! Жить…
Взгляд капитана Буссе с такой надменностью уставился в рыхлое стариковское лицо обер-кельнера, что тот осмелился проявить свое неудовольствие появлением дамы в брюках только не слишком выразительным шевелением вялых губ…
— Столик! — сказал Буссе. — Поживее, любезный.
Обер-кельнер молча показал лысину, неторопливо повернулся и повел гостей по широкому проходу меж столиков (ни одного свободного места) к дальней стене зала…
Два, может, три любопытных взгляда офицеров и штатских — и это заставило капитана Буссе вести девушку, опустившую голову, с подчеркнутой любезностью…
Коробов, шедший на шаг сзади капитана, увидел справа Эриха, усмехнулся. Худое лицо Эриха было грустно-сдержанным, исчезли рыжие усики, на черных волосах посверкивали отсветы от люстры — видно, парикмахер не пожалел бриллиантина… Одна из двух дам, сидевших с Эрихом, оглянулась. Невыразительное лицо ее со лбом, прикрытым белесыми мелкими локонами, было явно взволнованным. Видимо, Эрих предупредил своих дам, что подходит его обер-лейтенант…
— Извините, Эрих, я не могу разделить вашей компании, — негромко сказал Коробов, и Эрих закивал напомаженной головой.
— О, как жаль, господин обер-лейтенант, — сказала белесая дама.
Коробов улыбнулся, прошел еще десятка, два шагов и остановился возле столика, за которым уже сидели Буссе и девушка.
— Садитесь, дорогой, — сказал Буссе. — Фроляйн… о, господи, я даже не успел…
— Ирмгард Балк, — торопливо сказала девушка.
— Чудесное имя, — сказал Буссе. — Просто чудесное. Ирмгард, вы не сердитесь?
— О, господин капитан… — Ирмгард чуточку застенчивым движением рук пригладила на висках длинные светлые волосы, поправила воротничок коричневой бархатной куртки. Она посмотрела на Коробова — он сел напротив нее — и улыбнулась толстоватыми губами.
Капитан Буссе минут семь вел с подошедшим кельнером переговоры, почему-то шептал на ухо старику, тот кивал, улыбаясь…
— Фроляйн должна быть через час толще, чем наш обожаемый рейхсмаршал[7], да! — сказал он погромче. — Давайте, старина, развернитесь, пока я не разнес ваше заведение хуже, чем две роты иванов! Да!
Коробов налил зеленый ликер в три рюмки.
— Господин капитан, здоровье фроляйн Ирмгард Балк!
— Ваше здоровье, фроляйн! Ну, ну, смелее, девочка… У русских есть напиток, они называют эту кислую штуку «квас», данцигский ликер не страшнее русского «квас», да… Ну, вот и отлично, девочка. А теперь объявите блицкриг курице… Смелее.
Капитан, кашлянув, виновато глянул на Ирмгард, протянул руку к бутылке.
— Надо солдатскую дозу… иначе я засну как гимназист первого класса, оставленный на два часа после уроков, да…
Три рюмки ликеру капитан выпил без передышки. Лицо у него было виноватое, усталое.
— Я позволю себе закурить, фроляйн? — сказал капитан, щелкнув крышкой портсигара.
Коробов увидел на крышке вычерненный силуэт памятника Петру Первому в Ленинграде…
— Память о России, господин капитан?
— Что?.. А, да, да… Вы курите, мальчик? Черт возьми, сегодня все идет не по правилам. Я, кажется, капитально… а? Ваше имя, дорогой?
— Владимир.
— Вы сказали…
— Я русский, господин капитан.
— Русский? — Капитан вдруг засмеялся. — Настоящий иван, а? Вы шутите, мальчик!
Коробов сказал по-русски:
— Нет, я не шучу.
Капитан вздохнул.
— Гибель Римской империи — пустяковое происшествие… А?.. Немцы, черт побери, покажут миру, как надо с треском валиться в пропасть, да, да, с треском… Вы в самом деле русский, мальчик, а?..
— Да, господин капитан. Я русский шпион и вчера ночью меня выбросили с парашютом, чтобы я украл парадные штаны нового немецкого полководца Генриха Гиммлера… Тогда Генрих будет сидеть дома, и Германия немедленно проиграет войну.
Капитан захохотал так, что кое-кто за соседними столиками оглянулся. Ирмгард смеялась.
— Черт меня побери, мальчик! — сказал капитан. — Вы самый славный парень, кого я встретил в этом паршивом Данциге… Но как же вас звать, голубчик?.. Влядимир? А?
— Владимир. Граф Владимир Толмачев. Офицер для поручений при министерстве пропаганды к вашим услугам, господин капитан.
Буссе посмотрел на Ирмгард, усмехнулся…
— Не боитесь русского, малышка?
— Нет, господин капитан.
— Ничего, малышка. Скоро сюда явятся целых четыре дивизии из Курляндии, и иваны побегут от Данцига… Мне наплевать на причины, почему вы сидите здесь, со мной, мальчик. Я не гестапо и не фельджандарм, к черту! Это ваше дело, почему вы сидите здесь, в этом паршивом Данциге, да, да, капитану Буссе нет никакого дела до причин, да! Если русские вас поймают, висеть на перекладине будете вы, а не капитан Буссе, да, да, капитана Буссе не за что вешать, черт побери, он честный немецкий солдат, да!
Капитан выпил рюмку.
— Я был подполковником еще в польскую кампанию, да, мой мальчик… А в июле сорок первого года подполковник Буссе приказал расстрелять пятерых скотов из своего полка, да, расстрелять! Они приняли за парижских шлюх девочек в лагере… в лагере для этих…
— Пионеров?
— Да, да, пионеров! И подполковник Буссе стал капитаном, да, он стал капитаном и плевать хотел на всех подполковников, да!
Буссе отодвинул рюмку, посмотрел на Ирмгард.
— Кушай, девочка. Будем надеяться, что этого красивого русского мальчика иваны не поймают, да, будем надеяться.
Разминая сигарету, Коробов смотрел на обмякшее, почти трезвое лицо капитана. Он вспомнил сегодняшнюю встречу с другим капитаном, доставшим ему, незнакомому, пропуск на выезд из Данцига… Да, совсем не случайные исключения эти два капитана. Это уже скорее похоже на правило, а не исключения… Немцы начинают думать о том, о чем еще недавно думать не хотели… Впрочем, главное в другом… Этот Буссе говорил о четырех дивизиях, что должны прибыть из Курляндии… Надо проверить. Четыре дивизии — это не шутка…
Обер-кельнер склонился над плечом Коробова.
— Господин обер-лейтенант, прошу прощения. Вас ждут…
По улыбке стариковского лица Коробов понял, что «ждут» наверняка относится к даме…
— Ведите свою киску сюда, Влядимир, — сказал капитан.
— Прошу извинить… — Коробов поднялся.--Очень сожалею, но у меня деловая встреча, господин капитан…
— Плюньте на дела, мальчик!
Коробов улыбнулся, достал из кармана мундира несколько кредиток.
— Отставить, Влядимир… Отставить, да! Я обижусь, да!
Кивнув, Коробов отступил на шаг.
— Я постараюсь вернуться, господин капитан…
— Отлично, мальчик!
В холле Коробов остановился… В толпе офицеров и их дам, раздевавшихся справа, у гардероба с несколькими рядами блестевших никелем крючков, он увидел женское лицо, скучающее, равнодушное…
Женщина была высокой, ее глаза смотрели на Коробова.
— Простите, господин обер-лейтенант… Я, кажется, приняла вас за… о, извините… Вы ведь не служили в квартирмейстерском отделе штаба девятнадцатого корпуса?
— Очень сожалею, но… — Коробов улыбнулся.
Пожилой подполковник скользнул глазами по лицу красивой дамы в синем пальто, потом с уважением глянул на молоденького обер-лейтенанта с расстегнутой верхней пуговицей мундира, снисходительно усмехнулся…
— Раз уж судьбе было угодно… — сказал Коробов.
— Я так надеялась встретить здесь кого-либо из сослуживцев моего мужа…
— Все мы служим фюреру, дорогая фрау…
— Лило фон Ильмер…
— …фон Ильмер, я посчитаю за честь быть вам полезным.
Коробов припал спиной к двери своего номера.
— Господи… — Это слово, сказанное Коробовым по-русски, словно подтолкнуло к нему женщину.
Она протянула руку, засмеялась тихонько…
— Господи… хорошо как мне, — сказал Коробов едва слышно.
— Я тебя сразу узнала… сразу… Ты совсем такой, как на фотографии…
— Пять дней жду, жду, жду…
— Никак не получалось раньше.
Коробов зажмурился…
— Ну, вот… а мне говорили, что ты железный парень… Все будет хорошо…
— Да, да… ничего, это у меня… ничего, — сказал Коробов. — Как вас звать? Можно? — сказал он шепотом.
— Не надо, Володя.
— Значит — фрау Лило… И на том спасибо, — сказал Коробов, засмеялся.
— Мы… не очень громко? — Лило глянула на правую стенку номера, за которой кто-то пел пьяненьким баском.
— Ничего.
— Мы скоро поедем? У тебя есть машина?
— Да, все в норме. Ты посиди, я поищу в ресторане своего шофера…
— Шофер? Ты не один?
— История длинная, потом расскажу. Посиди… Лило.
— Так я и не посмотрю на этот Данциг…
Коробов засмеялся.
— Нет, в самом деле, я хотела бы посмотреть… — Она виновато улыбнулась.
Человек в Москве читал:
«Мартин Борман подписал приказ о проведении разрушений на территории Германии. Их должны проводить гаулейтеры. Население приказано эвакуировать в глубь страны даже пешком, если нет транспортных средств.