ГЛАВА ПЯТАЯ

00.17. 19 апреля 1945
КОМАНДАРМ

…Забыл, как называется та улица… Когда же я чаевничал у Воронова? Девятого марта. Девятого марта тридцать седьмого года. Странно, день помню, а вот как называлась та мадридская улица — запамятовал…

Николай Николаевич пил чай, сахарок грыз… был какой-то домашний, простецкий, да, да, посмеивался, когда эта славная переводчица… м-м-м… Тася? Да, Тася… Жаловалась, что, наверное, во всем Мадриде нет ни одного самовара, и она готовит чай в большом чугуне. Она тоже налила себе кружку, очки у нее запотели…

— Вернемся, Сергей, в Белокаменную — будем чаи гонять до изумления, — сказал Воронов. — Это Алексей Толстой словечко любит — «до изумления». Ты Алексея Николаевича любишь?

— Телегина я люблю.

— Ну, это я понимаю. Ты же сам как Телегин, русак ядреный, настоящий… Вот и паникуешь ты, братец, сейчас точно как твой Телегин.

— Не думаю, Николай Николаевич.

— В самом истинно православном духе ты душеньку свою сейчас ремешком, ремешком постегиваешь… Ну, побили итальянцы твою любимую Пятидесятую бригаду, ну, потопал ты километров пятнадцать по Французскому шоссе, унося от итальянцев ноги… Все правильна, друг Сергей. И оборона наша ни к черту, и твоим орлам траншеи рыть в грязной земле — гордость испанская не позволяет. И то, что на фронте в пятьдесят километров оборону держат какие-то девять батальонов… Все верно. А вот выводы у нас с тобой разные, Сергей…

— Я не знаю вашего вывода, Николай Николаевич.

— Мой вывод прост. Сегодня республиканцев побили, крепко побили, а завтра их уже не побьют, завтра они научатся бить итальянских щеголей насмерть, научатся, это тебе старый, черт дери, солдат говорит!

Воронов опять налил себе чаю, на меня поглядывал.

— Остановили ведь итальянцев парни из Одиннадцатой интернациональной? Остановили. Даже при всей этой неразберихе, разболтанности, недисциплинированности, но остановили! Нет, Сергей, паниковать нам с тобой никак не гоже, ну никак… Выпей-ка еще чашечку, выпей… Телегин.

Девятого марта тридцать седьмого года… Давно все это было, давно… Сегодня у меня не девять батальонов… Все будет хорошо, должно быть хорошо!

Седьмая ударная будет на том берегу Одера, этого проклятого Одера…

Нет, совсем не напрасно мы шли тогда, в дождливый мартовский день, по земле Испании, нет, не напрасно…

Все будет хорошо.

ГВАРДИИ РЯДОВОЙ

Наградной лист оформить — для ротного гиблое дело…

Борзов (портянки сушил у печки) глаз прижмурил…

Венер — мужик боевой, отчаюга, да грамотешка слабовата…

В блиндаже — дыхнуть нечем, жарища, а у Венера все пуговицы на воротнике гимнастерки застегнуты, преет над теми листами.

Сперва над трофейной немецкой тетрадкой колдует: слово напишет — и чирк карандашом по нему, второе напишет — опять не соответствует…

Без дружка, парторга Ивана Ивановича, труба Венеру… Бывало, Ванька сядет, папироску в зубы, карандаш по бумаге так и летает… Потому — дар человеку… Вот уж из госпиталя Ванька вернется, тогда Венеру с наградными листами управиться, в батальон представить — проще репы…

Вроде накатал, мученик, а?..

— В душу Гитлера, — бормотал Горбатов. — Развели писанины — хуже конторы райпотребсоюза…

— На Малыгина подаешь, Кузьмич? — сказал сочувственно Борзов.

— На него… Пшенник еще, а ордена не дать — нельзя.

— Парнишка хороший, Венер Кузьмич. Не грохни он по тому «тигру» гранатой — от первого-то взвода ошметки б полетели, точно.

— Ну-к, послушай, Николаич, как тут чего…

— Да я в документациях…

— Ты в смысле, как точно я излагаюсь тут… Значит, так… Представление… В бою под нас. пунктом Егерсдорф в составе второй роты первого батальона, отражая контратаку семи танков и трех самоходок противника, гвардии рядовой Малыгин Федор Федорович, свято выполняя свой долг воина-освободителя, по личной инициативе выдвинулся на сто метров от первой траншеи, где мужественно встретил подходящий фашистский танк «тигр» ударом связки гранат и вывел его из строя…

— Ловко, Кузьмич!

— Ну… ловко. Кхм! Ведя огонь из автомата по вражеской пехоте, которая следовавши за танками, гвардии рядовой Малыгин заставил врага расстроить свой боевой порядок и поспешно отступить на исходный рубеж атаки… Ну, слопают в батальоне?

— Ничего, только… роту потерял ты, Венер Кузьмич…

— Чего?

— Выходит — Федька один все дело спроворил, а мы только глядели на те танки. Завернут в обрат твою писульку в батальоне, точно.

— В душу Гитлера… верно! Про роту… я того, упустил… Черт те дери, с этим писанием, будь оно проклято!

— К двенадцати в батальон велено доставить.

— Да помню, что к двенадцати. Ванюшку б Евсеева сюда…

— Дождемся.

— Бумаги жалеют на такое дело… — Горбатов взял трофейную синюю авторучку, стал перебелять на бланк представление. — Чего тут толком напишешь, развернуться-то негде…

— Полчаса осталось, Венер Кузьмич.

— Молчи.

Горбатов авторучкой над бланком покрутит, чтоб бойчее буквы выходили, с завитушками, и катает, и катает…

— Шабаш! Одевайся, служба малиновая!

Борзов шинель надел, пряжкой трофейного ремня клацнул, автомат на плечо — и готов.

Тут в блиндаж — Пашка Шароварин.

— Товарищ гвардии старший лейтенант! Комсомольцы вверенной вам роты с концерта прибыли в полном порядке, происшествий не произошло! Гвардии младший сержант Шароварин!

— Вольно, вольно… Чего там хорошего? Не зря ноги били?

— Никак нет, товарищ гвардии старший лейтенант! А я там Манухина видел, ага…

— Андрея?!

— Ага!

— Да ты садись… Ну, как там Григорьевич? Раздобрел, поди, в ансамбле?

— Привет всем передавал. Тебе, Николаич, тоже. Хотел к вам заехать, да к танкистам надо успеть, опять концерт давать… А для нас концерт оторвали-и… эх! Артистов шестнадцать человек, ага! Из Москвы приехали!

— Вот война пошла нам…

— Андрей Григорьевич там от армейского ансамбля, ну, вроде коменданта, ответственный за все дело, ага… Две басни загнул — до умру смеялись, си-ила!

— Давненько Григорьича я не видел, — сказал Борзов.

— А дочка-то, товарищ гвардии старший лейтенант… ну-у…

— Какая дочка?

— Да Григорьича, какая ж еще? Анна Волгина!

— Плетешь, Пашка…

— Да он так объявил — Анна Волгина! Молодая исполнительница русских народных песен и романсов!

— Погоди, она же в Москве учится, в этой, как ее, дьявол…

— В консерватории, точно. Я с нею, с Инной-то, после концерта толковал минут пять, ага… Такая девушка, будь здоров. Высоконькая такая, русенькая, а брови — как углем, ага…

— Гримом этим.

— Да нет, я ж ее вот так видел, на шаг! Глаза такие — синие глаза… Как она вышла на сцену-то… Платье такое синее, бархатное, вот здесь такие плечики, белая кофточка, кружева тут… Вышла — мы рты и поразевали, ага! Как запоет, плечиком повела… Четыре песни! Мы ладони отколотили.

— Ничего, значит, дочка? — сказал Борзов.

— Сильно хорошая!

— Ты, старый юбочник, пойдешь в батальон иль мне самому собираться? — сказал Горбатов.

— У меня нога легкая, успею. Ты б, Кузьмич, выпросил в полку хоть какую рыжую или кривобокую, а? Без девицы в роте служба больно кисла, культурность опять же того, загинается книзу. А?

— Шагом марш… культурность. Через два часа выступать будем. Жми!

Не любил Борзов слово — «выступать».

Сказано это горькое для солдата слово — и жизнь, как буханку финкой, надвое резанет. Было спокойно, мирно, ладно, хоть Борзов на снегу под сосной спал или в сараюшке на трухлявой соломе, бабенку раскидистую, теплую во сне видел, по родному дому в том сне ходил, — а как скажет Венер Кузьмич…

Ох, злое слово «выступать».

Давно приметил Борзов: ротному его выговорить — тоже не радость, да держать надо душу — командир.

Кинула нам судьба такую карту — в серой шинели быть, все, мил человек, ты — человек государственный, можно сказать, не за свою голову в ответе — за всю Россию первый ответчик… Вылез из окопа в поле, шумнули ребята: «Коммунисты — вперед!» — жми спусковой крючок автомата, гвардии рядовой Борзов, потому — за тобой Россия…

Из-за чужой спины на фрица глядеть старому солдату никак нельзя…

Перед мальчишками — стыдобушка… Голова, считай, совсем седая, в отцы им гожусь.

Никак нельзя седую голову беречь… лишку.

Отнес Борзов бумаги в штаб батальона, с адъютантом старшим, шуйским парнем, гвардии лейтенантом Мишей Родионовым перекурил, вернулся в роту.

Пошебуршился Борзов в блиндаже, как, может, раз сто ему доводилось в дорогу собираться. Чемодан ротного ремешком солдатским брючным перетянул, горловину своего вещмешка узелком связал (тощий мешочек-то), со стенки в изголовье нар трофейную плащ-палатку снял, портрет товарища Сталина в рамочке из фанеры на самый низ длинного ящика из-под немецких снарядов уложил (с Ладоги, с сорок третьего года берегся), поверх — журналы да мелочишку всякую.

Готов…

А тут ротный топает. Хмурый. Значит, скажет — «выступать будем»… Хорошо, если уж скажет — «сейчас», а то, бывает, еще час в запасе есть у роты, а уж лучше б не было — воевать так воевать.

За Венером — парторг.

— Николаич рвется в бой, — сказал Евсеев. — Здорово, старый кочколаз!

Обнялись с Борзовым…

— Оклемался, Ванек? Ну и слава богу… А то без тебя у нас такая скукота, беда… Нога в порядке? Топаешь?

— Полная боевая готовность… Нормально… А ты все толстеешь, гляжу, на ординарцевых хлебах, а?

— Есть чуток, — сказал Горбатов, садясь на пустые нары. — Так и рвется в бой.

— Рвусь, — сказал Борзов.

— Ну, завелся, — махнул рукой Горбатов. — Как услышит наш Коля — выступать роте, так и бледность его прошибает, глянь, Ваня. А орденов нахапал под шумок, шуйский жулик, — чуток только поменьше, чем у маршала Рокоссовского…

— Ты шуйских не цапай, — сказал Борзов. — Шуйские мужики с самим Михал Василичем Фрунзе революцию раздували, понял?.. А твои южские — только и дела по болотам за брусникой да на шуйском базаре во вторник стакашками торговать, черти болотные…

— Но, но, Коля, не загибай. Ежели хочешь знать, в смысле революции… Аккурат в девятнадцатом мой батька к самому Ленину ездил, делегатом, понял? В кабинете у Ильича был… Понял?

— Сказки ты у нас, командир, ловок рассказывать…

— Не сказки, а точно.

— Будет вам, воины, — засмеялся Евсеев. — Нас впереди слава победителей ждет, а вы плетете тут старые байки.

— А я говорю — батькой своим и по сё горжусь, понял? — сказал Горбатов. — Без старых баек и новую не сложишь. У нас сейчас, гляжу, малость забыли про революцию-то, все про Суворова да Кутузова разговоры разговаривают…

— И без этого нельзя, — сказал Евсеев. — Традиции надо не бросать, как пустую гильзу, Веня.

— А как в революцию-то дрались со всякой сволотой — это тебе что? Не традиция? А то послушаешь какого политика — ну, долдонит: «Генерал Брусилов! Фельдмаршал Кутузов! Фельдмаршал Румянцев!» А пес его знает, что это за Румянцев такой… Нет, братки, о старых русских вояках помнить надо, а Фрунзе забывать или там Чапая — загиб, точно… Я тут с кем хошь срежусь!

— А я-то думал — без меня во второй гвардейской роте захирела вся идейная мысль! — засмеялся Евсеев. — Ай, теоретики!

— Ладно, не подначивай, — ухмыльнулся Горбатов.

— Скорей бы идти, что ль, — сказал Борзов.

Связные от взводов явились — трое, бегунки-мальчишки, у входа на нары сели. Молчат — к ротному еще не привыкли, побаиваются.

Пашка Шароварин пришел — связь смотал от штаба батальона. Катушку на пол поставил.

— Линия снята, товарищ гвардии старший лейтенант.

Сел к связным, тоже притих.

Ну, тошно. Молчат все. Печка остывает, скоро в дорогу… Потом по траншеям лазить в темнотище, а как развидняет, так и… война начнется, сучья дочь… Борзов открыл дверцу печки, набросал сосновых чурок. Хоть час в тепле побыть — и то…

— Вот что значит старый солдат, — сказал Евсеев. — Пока «шагом марш» не слыхать — он свое дело туго знает. Жаргань, Николаич, на страх врагам…

— Боевые листки приказал выпустить? — спросил Евсеева ротный.

— А как же? Я сразу, как в роту явился, свой хлеб начал отрабатывать, командир. Во всех взводах сейчас читают, ты, командир, за это дело не волнуйся. У нас это дело еще с Ладоги отполировано, как шпоры у довоенного старшины конного дивизиона…

— Ладно, ладно… — сказал Горбатов. — Я вот в Саратове, в госпитале, ногу лечил, под Сталинградом меня ковырнуло миной… Вот там чекист со мной соседом был, через койку, Николай Нестерчук, черниговский хлопец… Он с тридцать девятого в погранвойсках служил, на Кавказе, а в эту войну начал с ноября сорок первого… Только ему лейтенанта присвоили, и надо же — в тот же день напоролся со своими связистами на минное поле… Троих разнесло, а Колька еще дешево отделался, ногу только повредило ему… Ему, значит, докторша Людмила Георгиевна директиву дала — лечебной гимнастикой заниматься. Ну, чтоб скорее нога поджила… Мы, бывало, все в домино долбаем, а Колька… Такой упрямый… Позавтракает — и жмет в кабинет, на эти процедуры. Заглянешь иной разок туда, а с Кольки уже шестнадцатый пот льет… Выписался раньше всех из нашей палаты. Хорош был парень. Два письма прислал мне, а потом что-то примолк…

Печка у Борзова — гудом…

— Будет, Николаич, — сказал Горбатов.

— Между прочим, из тепла на холодину идти, бывает, ничего страшного, а даже слаще меду, — сказал Евсеев. — Тут, братья славяне, диалектика тоже силу имеет.

Борзов у печки пригрелся, даже шапку снял, на Евсеева поглядывал — сейчас Ванька подзагнет, на душе, может, и полегчает…

— Ты, Вань, расейское бы, а? — сказал Борзов. — Больно чужбина надоела, глаза б мои не глядели на эту Германию. Ни тебе леса путного, ни тебе простору, одни таблички эти эмальные на домах… Хреновая тут земля, не приведи господь родиться немцем, взвоешь…

Евсеев засмеялся, снял шапку.

— Про Россию хоть песни тебе могу, Коля. Россия — моя старая зазнобушка… Устное приложение к «боевому листку», Венер Кузьмич, разрешаешь?

— Да ведь брешешь ты все, Ванька. С сорок третьего брехню твою лопаем, — сказал Горбатов.

— Это Геббельс брешет, а я — святую правду вам… Ну, вот, скажем… ну, о дядьях своих сейчас вспомнил. Святая правда, мужики!

— Святую послушать не грех, — сказал Борзов. — Него с дядьями-то, Ваня?

— Про моих дядьев до самого Берлина можно рассказывать. Такие были плотнички, ярославские ухари… А особенно младший дядька — Василий. Орел, звон и гром, смерть девкам, радость вдовам — си-и-ила! В унтер-офицерах служил в первую мировую, шесть наград отхватил! В гражданскую у самого Щорса воевал… тоже давал прикурить, домой вернулся с такой девахой из Батурина — у его годков рты поразевались…

Ну, а дело-то, хочу сказать, еще до той войны было, Васе годов восемнадцать только стукнуло. Да… На зиму пошли все четверо дядек шабашить по плотницкой части, в Рыбинск подались. До весны, до троицы, кой-чего подзашибли, навар неплохой для мужицкого бюджета, купчишки рыбинские перед войной амбары хлебные рубили. Ну, наутро, значит, дядья с подворья шагом марш домой… Вечерком чайку попили, пароходных чайников — с полведра посудина — полдюжины уложили, пирогов поумяли, ну, перекрестились, вроде — и спать пора. А Вася глядит — старшие-то братцы чего-то мнутся, потом один за другим вольным воздухом подышать захотели и смылись. Хорошо. А Вася еще раньше приметил — старший брат, Федор, чего-то с кухаркой разговоры тихие в обед разговаривал, бородой щеку ей гладил… Вася — во двор. К воротам — заперты, на постоялом дворе строго. Он по двору покружил, видит — по снежку к забору следы. Братья-то в сапогах были, в лаптях к подрядчику не суйся, за серого посчитает, кого облапошить при расчете сам бог велел.

Пересигнул Васек через ту линию Маннергейма, значит, по следам, по следам — и, глядь, к монастырьку следы-то… женскому…

— Ой, Ванька! — сказал ротный.

— Ничего не Ванька. Следы, да… Братцы, значит, к монашкам души спасать на ночь глядя закатились. Ну, обиду Вася и заимел. За мужика, выходит, братья его еще не признают… Хорошо. Под утречко заявились, полтинник, видать, сторожу отвалили, тот калитку — пожалуйте… А Вася лежит себе на нарах, помалкивает.

Евсеев бросил окурок к печке.

— Это я вам первую часть выдал, братцы. Доказано — не всегда из тепла на холод идти не хочется… Теперь — вторую часть. Времечко-то есть, Венер Кузьмич?

— Закругляйся полегоньку.

— Очень хорошо. Идут, стало быть, домой. А уж троица, праздничек Христов, зашумела. В деревнях — боже ты мой, одна несознательность… На завалинках мужики уж пузыри пускают после похмелья… Дошли до одной деревни, а Вася и говорит: «Три рубля у меня отложено на гулянье… Да вот не знаю — уж до дому, что ль, погодить, там душу повеселить, иль здесь маленькую пропустить под огурчик?» У братьев носы — к Васе. Страсть им охота на его трешницу выпить, да как подъехать-то? А тут и заведенье — вот оно! Как раз возле заведенья-то Вася удочку и кинул братцам…

— Тактика точная, — засмеялся Горбатов.

— А как же! Стоит Вася, на крыльцо заведенья смотрит, потом говорит: «Нет, здесь не буду. Уж дома пряниками девок угощу…» И пошел. Братья потоптались, делать нечего — за Васей. В душе-то у них мерехлюндия — трешницу изводить девкам на пряники, это ж дурость! Вот выпить бы на эту бумажечку — здоровью польза!

Опять к деревне, к Круглице, подходят, это уж, считай, до дому раз плюнуть осталось, Вася и говорит: «Кто из вас смелый-то? Бросить камнюгой в окошко? Тону трешницу дарю. Покуражиться желаю!» А сам смеется, дескать, шучу, братцы. А братцам на даровщинку выпить… да господи боже! «Не обманешь?» — спрашивают. «Да вот вам крест!» — Вася крест отмахнул. Глядь, братцы-то по дороге шарят — камешек какой найти, дорога-то уж талая, до земли солнышко пробило, теплынь стоит… Ну, камней на ярославских дорогах хватает, взяли братцы по булыжнику в карманы полушубков — и марш по деревне… К другой околице подходят, видят — в избе гулянье. Песни. Причастились самогоночкой православные… Дядя Федор, старший-то, ка-ак шарахнет булыжником по окну — так рама в избу и влетела… Понятно, сокращать линию фронта на немецкий манер надо. Братья и сыпанули…

— Ох, врешь, — сказал Горбатов.

— Ох, не вру… Да. Чешут братья, а Вася котомку — с плеч, идет к той избе. А уж на крыльцо — целая артель выкатилась. Пьяне-е-ехоньки мужички и бабы, десятую песню, поди, играли… И знакомые есть Васе. Увидали. «Вася! Не видал, кто это… тудыть-растудыть, в Христов праздник охальничает, зимогор?!» Вася говорит: «Как не видать, Ерофей Максимыч! Чай, не слепой! Вон дерут-то, трое-то!.. Я только подхожу сюда, вас проведать думал, а эти, гляжу, пятак подбросили. В орлянку, что ль, думаю, играют? А один, рыжий, тут и вякни: «Решка! Бей!» И это тут и…» Ну, мужики не дослушали — по деревне за братьями, только брызги по лужам… Ну, а братцы, надо понимать, ног не жалели… Ладно. Убежали. Сидят в леску и говорят: «Как же это мы Васютку-то потеряли? Где Васютка-то? Ну, как поймали его мужики?!» Им уж и не до выпивки теперь — ну, как младшего брата, парнишечку, сейчас кольями охаживают?..

А Васю мужики — в избу, знакомый ведь человек, посочувствовал беде хозяйской, тех охальников из души в душу крыл… Стакан ему поднесли, другой. Вася закусит, а нет-нет голову уронит и скажет: «Нехристи, право слово, нехристи… Честным людям в окошко, а? Ерофей Максимыч! Это как можно, а? Я как увидал — камнюгой он, рыжий-то… у меня в глазах тёмки!» Часа полтора Вася посидел с честной компанией, две песни подголоском вел, заливался. На дорогу ему Ерофей Кузьмич бутылочку в карман и сунь — за вежливость и сочувствие, хозяйка — полпирога отпахала… Идет Вася, глядь — братаны ему встречь, морды — как с похорон. «Не пымали?! Вась!..» — «Я, чай, Евсеев, а не какой зимогор!» И бутылочку братьям — в руки. «Пейте, говорит, за Евсеевых, братья! Спротив Евсеевых — силы нету!»

— Шабаш, мужики, — сказал ротный. — Подымайсь. Выступаем. А тебе, Ванюшка, за беседу о русской находчивости, хоть и сбрехнул ты чуток лишнего, приказываю ехать на повозке. Ясно?

— В тыл отчисляешь серого орла? — засмеялся Евсеев. — Ну, ладно, денек покантуюсь вне строя, раз заслужил… Нога-то у меня, если не врать, не шибко ходючая покуда… Спасибо, командир.

17

Человек в Москве читал:

«Гитлер отклонил предложение генштаба назначить командующим вновь созданной группы армий «Висла» фельдмаршала барона фон Вейхса, находящегося на Балканах. Гитлеру не понравилось то, что фон Вейхс религиозен. Командующим назначен Гиммлер.

Начальником штаба группы армий Гиммлер взял бригаденфюрера СС Ламмердинга, командира танковой дивизии СС. Личность умеренных дарований, опыта крупной штабной работы не имеет.

Гиммлер перевел свой штаб из Орденсбурга в Крессинзее. Без согласия генштаба отдал приказ об оставлении Торна, Кульма и Мариенвердера. Я пытался дозвониться по армейскому телефону до штаба Гиммлера, но связь с ним не работала вторые сутки.

Коробов прислал служебную телеграмму. Его машина вышла из строя после столкновения с грузовиком, шофер ранен, положен в госпиталь. Коробов принимает меры, чтобы обеспечить себя транспортом. Телеграмма доставлена мне с опозданием на двое суток — факт, месяц назад немыслимый.

Четвертый на допросах молчит.

Привет!

Циммерман».

18

В глазах Маркова уже начинали попрыгивать темные точки. Он сидел перед картой, расстеленной на том самом столе, на котором часов восемь назад обедал с Рокоссовским и Никишовым, старался запомнить названия деревень, мыз, фольварков, хуторов…

Он потер пальцем вспотевший лоб (жаром несло от высокой кафельной печки), искоса глянул на Никишова.

Командарм — в сером свитере с подвернутыми до локтей рукавами — постукивал карандашом по листу бумаги (Марков знал, что это — боевое распоряжение из штаба фронта, его привез какой-то майор час назад).

Командарм приподнял голову.

— Ну, сдвиги есть, перелом намечен, а?.. — Он улыбнулся, встал, заложил карандаш за правое ухо, проскрипел сапогами по паркету к столу. — Мучаешься?.. Сиди, сиди. Во-первых, я знаю, что ты довольно злой курильщик, а вот уже минут сорок не брал папиросы. Вывод: сидеть в одной комнате с этим Никишовым — дело скучное.

— Да что вы, товарищ командующий!

— Скучное, скучное, по тебе видно сразу. Во-вторых, сегодня у тебя лицо мученика за правое дело… Опровергать не стоит. И, в-третьих, по секрету тебе скажу, что Константину Константиновичу ты понравился. Днем ты из маршала просто слезу выжал своей гвардейской выправкой… В-четвертых, резюме: расстегни-ка ты воротничок, кури, и я буду рад, ежели ты скажешь мне словечко-другое, а?.. Давай-ка перекурим, Всеволод.

Никишов достал из кармана брюк портсигар — обыкновенный, алюминиевый, что продавали в ларьках военторга, точно такой, со Спасской башней на верхней крышке, какой лежал в кармане брюк и у Маркова.

— Прошу…

Торопливо чиркнув спичкой, Марков встал, поднес огонек к папиросе командарма, взял папиросу из его портсигара.

— Благодарю, товарищ командующий.

Никишов погладил ладонью карту.

— Спать, поди, хочешь?

— Никак нет, товарищ командующий.

— Садись… Я тебя специально сегодня поморю, уж терпи. Поскучаем за компанию часов до двух, глядишь, завтра ты и не будешь меня величать «товарищ командующий», когда одни тут несем службу-матушку…

Никишов улыбнулся.

— Сергей Васильевич… честное слово… я очень рад и…

— Ничего, Всеволод. Все мы когда-то что-то делаем в первый раз. Ты видел, как сегодня Константин Константинович… когда полковник явился… Ведь волновался, а?.. Это же человек талантливейший, исключительный человек… Нет ему цены, Рокоссовскому, нет… Мастер, скромнейший человек… Нести на своих плечах ответственность за сотни тысяч солдат — штука трудная. А кому-то надо нести, надо, и долго еще Руси-матушке понадобятся Рокоссовские… ну, и мы, грешники, авось пригодимся.

— Я понимаю, Сергей Васильевич… Надо стараться…

— Надо — хорошее слово…-У тебя пепел, Сева, возьми вон пепельницу.

Марков встал, подошел к письменному столу, положил папиросу в мраморную пепельницу.

— Ну что ж, давай-ка над картой поколдуем, — сказал Никишов. — Разлюбезное это дело для служивого человека — карту зубрить…

Марков сел на стул, смотрел на командарма. Папироса Никишова потухла, он пошел к печке, бросил туда папиросу, вернулся к столу («Господи, какой я дурак, ведь надо ж было принести пепельницу сюда…» — подумал Марков).

— Найди-ка Егерсдорф, — сказал Никишов, снял с уха карандаш и протянул Маркову. — Чуть севернее… Так. А теперь я сижу с твоим земляком Суриным в нашем тарантасике, и катим мы прямо на северо-восток, к великому и славному городу Данцигу. Ну-с, попробую называть населенные пункты по маршруту…

Марков вздохнул, взял карандаш и остро отточенным концом коснулся маленького кружочка с надписью «Егерсдорф».

Когда количество названных Никишовым населенных пунктов подошло к третьему десятку, Марков глянул в загорелое лицо командарма.

— Что, соврал? — спросил Никишов.

— Сергей Васильевич, да ведь…

— Значит, карту знать можно?

— Да тут и за месяц я не…

— Ну, хватил. Два-три часа. А метода, брат Всеволод, такая… — Никишов взял карандаш, тупым концом провел по карте черту с юга на север, потом левее — другую. — Представь — нарезаны полосы для дивизий, так? И, разумеется, для корпусов. Сразу учить карту, что называется, в мировом масштабе — не годится. Берешь полосу дивизии — и не жалей глаз. Улови основные пункты, дороги, массивы лесов, реки и прочую воду. Затем — соседнюю полосу. Здесь вся штука, что у тебя… как бы сказать?.. Совершенно определенный объект внимания. Не разбрасываешься. И результат будет наверняка… Карту тебе знать надо, Всеволод, будешь смелее чувствовать себя на местности. Для военного человека это важно, ты сам понимаешь, очень важно…

— Понимаю, Сергей Васильевич.

— Начни с правофланговой дивизии — и с богом, как говорится. — Никишов положил карандаш, пошел к своему столу, снял со спинки стула китель. — Сейчас приглашу начальника штаба Михаила Степановича. Старый служака, добрейший, но если увидит у тебя расстегнутый воротник… Еще унтер-офицерская школа лейб-гвардии Семеновского полка сказывается, уж что-что, а к соблюдению воинского вида там приучать умели.

Никишов улыбнулся, одернул китель.

— С начальником штаба тебе надо поладить, жить душа в душу, для пользы дела. Но если ты карту будешь знать, то благоволение Корзенева тебе гарантирую.

Он взял трубку телефона (четыре аппарата стояли за его спиной на низеньком столике).

— Резеду, пожалуйста… Корзенева… У себя нет? У оперативников? Начштаба у вас, майор? Попрошу ко мне.

Никишов стал ходить вдоль книжной полки. Взял томик в зеленом переплете, полистал.

— Марк Твен… Ты читал Твена?

— «Приключения Тома Сойера»… «Жизнь на Миссисипи».

— Для очень счастливых людей книги.

По коридору — твердые, неторопливые шаги…

Никишов положил книгу.

В дверь постучали.

— Прошу, Михаил Степанович, — сказал Никишов.

Неторопливо вошел генерал в кителе стального цвета — на голову ниже Никишова.

Марков, легко поднявшись, смотрел на благообразное лицо с квадратными стеклышками золотого пенсне на чуть вздернутом носу.

— Здравия желаю, товарищ генерал, — отрывисто проговорил Марков.

Генерал глянул на него, медленно склонил голову:

— Здравствуйте, голубчик.

И говорил генерал медленно, хрипловатым баритоном…

— Мой офицер для поручений Всеволод Михайлович Марков, — сказал Никишов, улыбнувшись. — Вы уж, Михаил Степанович, возьмите его под свое попечение…

— Почту за честь, товарищ командующий.

Никишов указал рукой на кресло перед своим столом.

— Прошу, Михаил Степанович.

— Благодарю.

Генерал не сел в кресло — опустился… Спокойно смотрел на командарма, — тот сел за стол.

— Михаил Степанович, мне бы хотелось ознакомиться с вашими выводами по сводке потерь личного состава. Вас не затруднит?

— К вашим услугам, товарищ командующий.

— Вам сводочка не нужна, Михаил Степанович? — Командарм легонько постучал пальцами по желтоватому листку бумаги.

— Благодарю, товарищ командующий, на цифры у меня память еще есть… Разрешите?

— Прошу.

Марков слушал этот немного церемонный разговор, склонившись над картой. Он еще не понял — понравился ли ему этот генерал, так непохожий на Никишова, или…

— Считаю долгом подчеркнуть, товарищ командующий, — размеренно ронял слова Михаил Степанович, — главный вывод… э-э… касающийся вверенной вам армии в целом… Армия по учетным данным на вчерашнее число имеет весьма большой некомплект рядового, сержантского и офицерского состава. В цифрах это выглядит следующим образом…

— Виноват, Михаил Степанович, — сказал Никишов. — Общие цифры помню. Мне хотелось бы получить анализ по соединениям, где потери особенно велики.

— Слушаюсь… В среднем дивизии насчитывают сейчас по три-четыре тысячи человек… Совершенно разделяю вашу озабоченность, товарищ командующий, что отдельные дивизии понесли потери, значительно превысившие уровень потерь в соседних соединениях.

Генерал кашлянул, снял пенсне, потер стекла большими пальцами.

— Причины, Михаил Степанович?

— Э-э… причины, товарищ командующий, разумеется, не будут абсолютно точными, я не могу сбросить со счетов, так сказать, поправочный коэффициент… э-э… на воинское счастье, если позволите так выразиться…

— Михаил Степанович… А если без дипломатии?

— Совсем худо, товарищ командующий.

— Слушаю.

— Потери, которые понесли отдельные дивизии, боюсь, не полностью оплачены успехами. Их трудно оправдать.

— Наконец-то вы сказали то, что хотели сказать, Михаил Степанович… Не обижайтесь, но позволю себе высказать догадку. Ошибусь — прошу извинить. Вы не называете фамилий комдивов. Почему?

— Назову, товарищ командующий. Утром был в двух офицерских госпиталях… Свежие раненые из дивизии Волынского…

— Волынского?

— Так точно.

— Говорили с офицерами?

— Настроение не совсем хорошее, товарищ командующий. Не слишком грамотная операция третьего февраля. Дивизия шла огульно, маневра — никакого… Правофланговый полк… э-э… подполковника Афанасьева имел успех, взял две траншеи, но командование дивизии, боюсь, не сумело вовремя оценить благоприятную ситуацию, продолжало бить немца в лоб, Афанасьеву не помогло резервами… Результаты операции — весьма скромные, товарищ командующий… Но подчеркну, что три недели дивизия Волынского действовала успешно, шла впереди корпуса.

Никишов постукивал пальцами по листу бумаги.

— Успех — штука коварная. Вот после успехов и лезет напролом стратег Волынский, мой друг… Дивизия шла на выгодном направлении, не забывайте…

— Направление и сейчас перспективное, товарищ командующий. Лучший путь к Балтике.

— Надо признать свою вину. Мой грех. Я и расхлебывать должен… Закружилась у комдива голова от успехов, дело понятное, но я-то должен был предусмотреть…

— Собственно, товарищ командующий, положение не столь уж… э-э… требующее каких-то особых мер, — осторожно сказал Михаил Степанович.

— Не надо бояться правды, товарищ Корзенев. Ведь знаю, что кое-кто из комкоров и комдивов считал — рано еще дивизию доверять Волынскому… Я перед маршалом настоял… Ну, хорошо. Завтра выеду в дивизию, посмотрю на месте. Благодарю, Михаил Степанович. Как себя чувствуют оперативники?

— Все сделано, товарищ командующий. Документы направлены в корпуса тридцать минут назад.

— Что с авиатором? Дозвонились?

— Согласовано. Поддержат. Часть сил дают даже с Третьего Прибалтийского…

— Значит, за воздух можно быть спокойным. ВПУ[5] готовят?

— Капитана Семенова я направил час назад. К четырем ноль-ноль должен доложить.

— Михаил Степанович, как думаете? Не подчистить ли нам лишних людей в тылах? Есть ведь там хоть крошечные резервы?

— Целесообразно, товарищ командующий. В ротах и батареях каждый лишний солдат пригодится. Насколько я мог судить по разговору с начальником штаба фронта, Ставка попридерживает резервы для берлинской операции… Еще под Сталинградом, помню, резервами Ставка не баловала, ждала своего часа…

— Подготовьте распоряжение. Утром вручите начальникам служб армии.

— Слушаюсь.

— Роту охраны штаба направьте в дивизию по вашему усмотрению.

— Товарищ командующий… Осмелюсь…

— Ничего, Михаил Степанович, обойдемся.

— По нашим тылам всякие личности еще передвигаются, товарищ командующий… Опасно остаться без охраны.

— Когда в дивизиях узнают, что я роту охраны дал, поймут, что сейчас каждого солдата еще больше беречь надо. Да и в своих тыловых подразделениях лишних подчистят…. Благодарю, Михаил Степанович. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, товарищ командующий.

Михаил Степанович прошел мимо вставшего Маркова.

— Спокойной ночи, голубчик.

Когда начальник штаба вышел, Никишов проговорил негромко:

— Худо, брат Всеволод, совсем худо… Мало солдат, дьявольски мало, а тут еще… Нехорошо с Волынским… Во всей армии нет мне ближе человека, вот какая штука, брат Всеволод…

— Я знаю, Сергей Васильевич, солдаты любят товарища полковника… Он очень справедливый, у нас в дивизии все так говорили.

Никишов расстегнул две верхние пуговицы кителя, остановился у книжной полки.

— Том… Никакого ответа… Том… Никакого ответа… — проговорил вдруг Никишов. — А завтра мне нужен ответ, очень нужен, Всеволод. Дивизию-то Волынского маршал хочет взять на время в другую армию. И если там мой друг опростоволосится, то… Понял, Всеволод?

— Я думаю, все хорошо будет, Сергей Васильевич.

— Оптимист… Что ж, неплохо быть оптимистом, брат Всеволод. Только человек уж так устроен — сделал сегодня добро, а завтра ему хочется сделать еще больше. Да, машинка мудреная — человек… Если б в сорок первом дивизия Волынского так действовала, как до этого чертова Егерсдорфа, — через три месяца он бы генерал-лейтенантом был наверняка. А теперь мы недовольны… Крепко мы выросли за войну, отличная армия сейчас у России… Ты после войны куда собираешься, Сева?

Марков смущенно почесал висок.

— Наверное… Наверное, служить буду, Сергей Васильевич…

Никишов засмеялся.

— В генералы целишь, друг мой, а?.. Ну и правильно. Чем плохо быть генералом лучшей в мире армии? Совсем не обидная участь, брат Всеволод. А?..

— Не выйдет из меня генерала…

— Ну, поднажмешь малость — глядишь и…

— Знаете, Сергей Васильевич… Как-то у меня получается… Вот, например, Миша Бегма, солдат у меня был. Ну, поливает он из котелка, умываюсь, а как-то мне… ну, как-то совестно… Что я за барин, чтобы мне… А вот старший на батарее у нас — тот совсем по-другому… Ну, нехорошо, мне кажется, заставлять солдата подшивать воротничок на кителе… И вообще…

Никишов искоса глянул на Маркова.

— По секрету скажу — пусть будет совестно заставлять солдата делать что-нибудь для тебя даже тогда, когда будешь маршалом, да, да, Сева, не шучу… Это тебе страшную тайну всех генералов выдаю. Ну, если уж душой не кривить… не всех товарищей с широкими погонами, но в принципе — эти товарищи стали генералами по ошибке. Во всяком случае — в этом убежден, брат Всеволод… Когда делаешь доброе дело для одного человека — это приятно. Но когда делаешь добро для тысяч, для десятков тысяч — это, брат Всеволод, называется счастьем… Ну, вижу, спишь совсем… Иди-ка вздремни, иди…

— Да я совсем…

— Рекомендую подчиниться. А то, брат, у меня испортить тебе настроение уставом столько прав предусмотрено, что мне самому страшно…

Никишов засмеялся, взял карандаш из руки Маркова.

— Шагом марш.

— Слушаюсь, товарищ командующий, — улыбнулся Марков, быстро поднялся. — Знаете, Сергей Васильевич… вот напишу маме… А она не поверит, что мне так хорошо. Правда!

— Мама поверит… Мамы всегда верят, что их сыновья достойны хорошего… Ну, спокойной ночи, Сева.

— Спокойной ночи, товарищ командующий.

19

В утренней полумгле Марков с крыльца увидел квадратное пятно на шоссе — это был «виллис» командарма. Правее машины посверкивали две яркие точки, Марков подумал, что точка повыше — это огонек папиросы Никишова. Вторая точка то пропадала, то снова показывалась — это, наверное, курил Егор Павлович…

Марков сбежал с крыльца, подошел к командарму, поздоровался немного смущенно, командарм протянул ему руку.

— Поднял меня Максимыч поздно, товарищ командующий, извините.

— Как я приказал, так и выполнил Максимыч, — улыбнулся Никишов.

Шагах в пяти Егор Павлович сказал: «Здравия желаю, Илья Ильич!» Из-за машины вышел невысокий человек в бекеше, в генеральской папахе из светлого каракуля.

— Сергей Васильевич, вспомнил вот, вернулся, — сказал веселым тенорком человек в бекеше и засмеялся. — Девичья память стала… Майор Волынская просила тебе передать пожелание всяких благ, в первую очередь — здоровья.

— Видел?

— Славная армяночка.

— Когда же ты успел? Ты же из мехкорпуса вернулся?

— Да тут по пути, маленький крюк сделал… С замполитом Волынского потолковал, потом в полк Афанасьева завернул, ну, и Сильва Грантовна сказала, что очень хочет тебя повидать. Ты как-нибудь спланируй время, командарм, нельзя старых ладожцев забывать.

— Вот еду старым ладожцам настроение портить…

— А не густо будет, Сергей Васильевич? Я ведь замполиту кое-что неприятное уже сказал…

— За Егерсдорф — не будет густо, Илья Ильич… Добавлю немного трезвости в голову полководца Волынского.

— Трезвость никому не лишняя, это ты прав.

— Илья Ильич, прошу любить и жаловать. Мой порученец…

— Гвардии лейтенант Марков! — Глухо стукнули каблуки яловых сапог.

— Марков? Вы из дивизии Волынского? Член Военного совета Тарасов… Рад, товарищ Марков. А ведь это о вас писали в нашей армейской, что вы спасли своего солдата… гм, гм… фамилию вот запамятовал, украинская фамилия…

— Бегма, товарищ генерал, — сказал смущенно Марков. — Рядовой Бегма… Там, товарищ генерал, написали… не совсем…

— Ну, суть, надеюсь, не пострадала, не Бегма вас из Вислы вытащил, а вы его… — По голосу было понятно, что Тарасов улыбается.

— Да, Илья Ильич, тут к слову о нашей газете, — сказал Никишов. — Вызови-ка нашего писателя и остуди его голову… Что это он за глупость вчера тиснул на первой странице? Читал?

— Читал.

— Аршинными буквами тиснул: «Убей немца!» Он что, обстановки не понимает? Неладно, Илья Ильич. Ты четыре дня по корпусам ездил, вот редактор и ошалел от радости, что сам себе хозяин… Такой вопль сейчас о немце неуместен. Кричать — «убей немца»… не то, не то, Илья Ильич… Поправь редактора.

Тарасов полез в карман бекеши, вытащил светлый квадратик, протянул командарму.

— Вчерашняя «Красная звезда»… У авиаторов был, свежую взял. Статья есть — именно об этом, Сергей Васильевич… Ты у нас провидец, а?

Они засмеялись.

— Ты уж не отыгрывайся за своего сочинителя.

— Не отыгрываюсь. А статья разъясняет проблему с абсолютной точностью. Поворотная точка в войне, Сергей Васильевич, в нашей духовной стратегии. Я там подчеркнул абзац, увидишь. Примерно так сказано: наш боец на территории Германии — это представитель нового мира, это сын Советского государства… У него — высокое чувство собственного достоинства. Месть наша — не слепа, гнев — не безрассуден… Так что, Сергей Васильевич, придется нам круто ворочать руль, лозунг «убей немца» ушел в историю.

— Слава богу, как говорится… А редактору все-таки надо будет указать… Опытный политработник, черт бы его драл, ну, чувствовать должен и без статей в «Красной звезде», что обстановка изменилась, мы не под Ладогой грязь месим, а по Германии шагаем.

— Я уже дал команду — провести партийные собрания, комсомольцев собрать, все политотделы на это нацелил, Сергей Васильевич. Ничего, в армии служат умные люди, поймут… Пожалуй, вот что санкционируй, Сергей Васильевич, — разреши разослать по корпусам, чтобы с народом поговорили, армейских начальников. На передовой сейчас тихо, думаю — можно и начарта, и начсвязи, тыловика, инженер давно в бумагах увяз, пусть потолкуют с народом…

— Дело. Прикажешь, я задержусь на день у Волынского, постараюсь побывать где-нибудь на собрании. Поворот крутой…

— Осилим.

— А редактору ты все же…

Тарасов засмеялся.

— Не любишь ты прессу, командарм.

— Умную — люблю. — Никишов посмотрел на Маркова. — Всеволод, будь любезен, прогуляйся до бронетранспортера. Что-то наша лейб-гвардия сегодня не торопится. Там старший сержант Гаврилов командует, поторопи.

— Слушаюсь!

Во дворе штаба за решетчатыми воротами (створки их как раз распахнул солдат в полушубке) рокотнул мотор, заглох, снова зарокотал, почихивая…

Яркий свет фар ослепил Маркова.

— Порядок, Михалыч! — сказал из тьмы Егор Павлович. — Зажигание барахлило чуток. Едем!

20

Их знала вся Седьмая армия.

Старенький «ЗИС-5» сворачивал на обочину полтавского шляха, в дурманно пахнущие сладостью июльские хлеба. Его видели у прокаленных солнцем белых дорог верхней Донщины. Стоял он в облаках пыли у истоптанного сотнями тысяч солдатских сапог, разбитого гусеницами танков заволжского проселка. Он останавливался у сожженных деревень, пахнущих толовой гарью развалин городских улиц. Его видели под стенами замков Львовщины, на узких шоссе у Сандомира. Катил он по брусчатой мостовой германских деревень…

Два старых солдата вылезали из кабины «зиска». Иногда они курили, сидя на подножке, прячась от студеного ветра или жаждая тени в летний полдень. Иногда им было жаль коротких минут, которые они отводили на перекур, и старики отбрасывали задний борт машины, брали по лопате, кто-нибудь из них тащил на плече лом…

Лопаты выбрасывали из неглубоких ямок чернозем или каменную россыпь гальки, суглинок или комья мертвой ледяной земли…

Потом старики шли к машине, снимали с высокого штабеля фанерных щитов лежащий сверху…

И у дороги, что бежала по украинской земле, или петляла меж курганов на берегу Дона, или стремительно уводила глаза вдаль, к дымящимся крышам немецкого города, один из солдат доставал из кармана гимнастерки или полушубка, телогрейки или шинели мятый блокнот, и под огрызком карандаша трудно рождались на бумаге даты: «19 августа 1941», «6 ноября 1942», «9 августа 1943», «27 апреля 1944», «9 февраля 1945»… Потом выводила усталая стариковская рука: «Щитов двуопорных установлено 27».

А на фанерных щитах, что оставались у дорог, слова сочились кровью, сполошно звенели набатом беды, от этих слов плакал без слез командир разгромленного полка, опускал голову парнишка с кровяными мозолями на ногах в опревших портянках, не перемотанных от самой границы, не мигая смотрел на эти слова солдат, сидевший на броне последнего в бригаде танка, что гудел мотором из последних моторесурсов, уходя на восток, на восток, на восток…

На красном фоне — белые буквы, на черном — желтые, на голубом — синие…

Родина-мать зовет!

Враг будет разбит! Победа будет за нами!

Убей немца!

Стойкому бойцу враг не страшен!

Гвардеец! Не посрами славы отцов и дедов твоих!

Советский народ не будет стоять на коленях!

И снова два старых русских солдата бьют ломом в мерзлую землю и дышащую житным духом черноземную теплынь, споро разворачивают лопатами…

А слова на щитах…

На красном фоне — белые буквы, на черном — желтые, на голубом — синие…

Слава героям Сталинграда!

Вперед, на запад!

Молодой боец, настойчиво учись опыту старой гвардии!

Даешь Вислу!

Вот оно — логово фашистского зверя!

Освободим народы Европы от гитлеровской чумы!

Возмездие пришло, Германия!

До Данцига — 140 километров!

21

— Перекурим, Авдей?

— Да ну к богу, в кабинке уж… Метет-то…

— Фрицевска погодка… У нас в феврале пуржит, так снегу навалит к урожаю, в пользу, а здесь не поймешь чего… То снег, то дожжик, гнилая сторона…

— Герма-а-ания…

Два солдата, стоявшие возле фанерного щита в десяти метрах от шоссе, взяли по лопате, а тот, что был повыше, подхватил с утоптанного валенками грязного снега лом.

— Закосили малость левый-то угол, а? — сказал тот, что повыше, и поднял воротник полушубка.

— Сойдет! Все одно через неделю сымать. Данциг энтот, говорят, с ходу брать будем…

— Это дело… Может — с ходу, а может — и покорячишься еще с Данцигом-то…

Солдаты по давней привычке еще раз, напоследок, глянули на щит (на желтом квадрате — черные буквы: «Убей немца!»), пошли к облепленному мокрым снегом «зиску», оставляя земляные следы от подошв валенок…

— Ноги-то оббейте, работнички, — сказал шофер, открывая дверцу.

— Заводи давай, сонное царствие, — сказал шоферу тот солдат, что был повыше, пошел вдоль борта, забросил лопату в кузов. Прищурившись, смотрел на быстро приближавшийся «виллис»…

— Сергуни машина-то, — сказал за его спиной напарник, поколачивая носком валенка по скату машины. — Его, его…

«Виллис» проскочил мимо грузовика и вдруг остановился.

Солдаты сняли брезентовые рукавицы, сунули в карманы полушубков, стали рядом. В высоком человеке, шагавшем чуть согнувшись от ветра, узнали командарма.

— Ты докладай, Авдей.

— Воротник-то откинь…

Бекешу на командарме снегом облепило…

— Здрав желам, товарищ генерал! — в одно дыхание сказали солдаты и дернули ладони к шапкам.

— Здравствуйте, товарищи.

Из-за плеча командарма выглянул высокий парнишка в шинели с лейтенантскими погонами, улыбнулся.

— Убей немца, точно… товарищ командующий, — сказал парнишка.

— Сколько вы этих «убей немца» поставили, отцы? — спросил Никишов.

Солдаты переглянулись.

— Пятый плакат… виноват, шесть штук было за два дни, товарищ генерал! — сказал тот, что был повыше.

— Придется снять, товарищи. Трудов ваших жаль, а снять придется.

— Слушаюсь! — Высокий солдат глянул на напарника.

— Сымем, товарищ командующий. Грунт размякши, — сказал низенький.

Никишов смотрел на лица стариков, старательно выскобленные бритвой никак не позже сегодняшнего рассвета.

— Передайте своему начальству — снять все плакаты «убей немца» сегодня же.

— Так точно, — сказал высокий.

— Сполним, товарищ командующий, — сказал низенький.

— Штука-то простая, товарищи, — сказал Никишов, улыбнувшись. — Под Ростовом или на Днепре — дело ясное, там немец только в мундире перед нами был. А здесь немец… здесь же перед нами немецкий народ, миллионов восемьдесят, и не только солдаты, вот в чем штука-то, товарищи.

— Это так точно, товарищ командующий, — сказал низенький. — Теперьче, выходит, сортировочку немцу надо делать?

Марков за спиной командарма засмеялся.

— Слышишь, Всеволод, диалектику? — сказал Никишов. — Именно, отец, сортировочку. Именно. Значит, все ясно. До свидания, товарищи.

22

На широкой просеке (не понять было в метельной непрогляди — коротка ли, длинна ли) стояли у правой стены сосен танки. На темно-зеленые корпуса намело уже сугробики снега: видно, танки стояли здесь давно. «Виллис» Никишова медленно ехал по изрытой гусеницами танков дороге.

— Двадцать три, — сказал Марков и кашлянул смущенно: считать танки было явно ненужным сейчас делом.

Никишов глянул в маленькое, затуманенное зеркальце над передним стеклом.

— Математик, одно слово, — сказал Егор Павлович. — Артиллерист, у них без счету — что мне без бензину.

Маркову с заднего сиденья было видно в зеркальце: улыбнулся командарм…

— Сергей Васильич, а ведь вы мне дорогу не ту дали, — сказал Сурин. — Так на передок аккурат выкатим, немцу под нос…

— Газуй-ка лучше.

— Нагазуем к фрицам. Штаб-то дивизии — налево надо было, Сергей Васильевич. Броневик связистов налево свернул, точно.

— У тебя, Егор, нюх на штабы… А нам сейчас не к начальству надо. Газуй.

— Вам виднее, товарищ командующий. — И по голосу Егора Павловича было понятно, что не нравится шоферу ехать неизвестно куда.

Шагах в тридцати от просеки, справа, в просвете между двумя танками, Никишов увидел длинную палатку. Зеленая брезентовая стенка ее словно дышала под напором ветра… Несколько санитарок в телогрейках натягивали веревки, что-то покрикивали…

— Стой, Егор, — сказал Никишов, повернул голову к Маркову. — Прогуляйся, Всеволод, узнай — где вторая рота. Это из полка Афанасьева, должны знать.

— Слушаюсь.

Марков не удержал улыбки, когда задняя дверца после его небрежного взмаха руки захлопнулась со звоном. Так, улыбаясь, он подошел к девушкам, что возились с веревками.

— Здравия желаю, товарищи медики!

Девушки смотрели на Маркова чуточку настороженно: видели санитарки, что этот красивый молоденький лейтенант подъехал на «виллисе», машине для большого начальства.

— Адъютант командарма гвардии лейтенант Марков!

— Здравия желаем, товарищ лейтенант! — нестройным хором ответили санитарки и засмеялись.

— Мне надо вторую роту вашего полка. Где тут проехать лучше?

Санитарка, что стояла у угла палатки, сказала торопливо:

— Та туточки близенько ж, товарищ лейтенант! Ось зараз проехать вам, мабудь, двести шагов, тоди и побачите. Такесенький сарайчик по праву руку, товарищ лейтенант. Близенько.

— Ясно. Спасибо за целеуказание.

Козырнув, Марков медленнее, чем следовало бы, пошел меж сосен к машине.

Никишов открыл дверцу.

— Двести шагов вперед, Сергей Васильевич, там сарайчик.

— Ага. Оставим Егора, прогуляемся.

— Да чего это, Сергей Васильевич? — сказал Егор Павлович. — Бензину вам жалко?

Никишов засмеялся, вылез из машины, поднял лицо к небу.

— Очаровательная погодка.

Он махнул рукой Сурину.

— Подгони к девчатам, отдыхай, может, землячку найдешь. Пошли, Всеволод.

Ступая по следам командарма, Марков никак не мог согнать улыбку с озябшего на ветру лица. Он вспоминал санитарок и думал, что долго их не забудет, — ведь так вышло, что первый раз он представился как адъютант командарма этим девчонкам… И еще думалось Маркову, что не мешало бы сейчас встретить кого-нибудь из знакомых офицеров полка Афанасьева, ну, хотя бы Венера Горбатова… «Адъютант командарма гвардии лейтенант Марков…» И улыбнулся еще веселее, сообразив, что ведь шагает он за командармом как раз во вторую роту, к Венеру Кузьмичу.

Но меж сосен почти не было видно людей, Марков шагал мимо палаток, походных кухонь, курящихся дымками, грузовиков под тентами; слева пошумливала мотором самоходка, и возле нее о чем-то кричали друг другу два солдата в черных полушубках, за самоходкой грязный след автомобильных колес перебежал солдат в гимнастерке, с пустым зеленым ведром в руке…

Никишов остановился, повернулся спиной к ветру, закурил, глянул на Маркова.

— Замерз?

— Что вы, товарищ командующий! Я старый пушкарь.

— А я такую погоду плохо переношу… Сорок третий год отыгрывается… В траншею я тогда влетел, в апреле, под Ладогой, чуть богу душу не отдал.

Никишов поглубже натянул папаху, опять зашагал, дымок его папиросы долетал до Маркова.

— Всеволод, иди-ка поближе…

Марков поравнялся с командармом.

— Вот идем с тобой по тылам, — сказал вдруг Никишов. — А чем эта роща отличается от рощи сорок первого года?

Марков улыбнулся.

— Высотой, товарищ командующий. И годовыми кольцами.

— Высотой?

— Так точно. Выросла за три года.

— Да ты у нас остряк, Всеволод… А я вот что хотел сказать. В сорок первом мы по хламу бы шагали. Черт знает, что за порядки были! Какой только дряни после любой роты на привалах не оставляли… А уж если недельку где тылы постоят — тут сам черт ногу сломит. Набросают, нахламят, намусорят — ужас… Некультурно, брат Всеволод, воевали. Приказов грозных сочиняли — пудами, а толку было — на грош. Да, времечко… А вот сейчас, обрати внимание, идем мы по полковому тылу, а порядок — как в главном саду хорошего города. По всем обычаям сорок первого года здесь валяться ящикам, пустым бочкам, ломаным телегам… чего только не накидывало наше тыловое воинство… Ты думаешь — о пустяках говорю?

— Я понимаю, Сергей Васильевич, нет, все понимаю. Сейчас в армии порядок просто… Да вот когда еще ехал к вам, Егор Павлович хотел в танковую колонну заскочить, а регулировщица и слушать не хочет, правда! Не положено, говорит. А у нас в штабе? Я вчера зашел в комендантскую роту, там новый караул заступать готовился. У нас в училище меньше придирались, честное слово, Сергей Васильевич! Старшина… вот забыл… армянин…

— Мкртычан.

— Да, да! Так он половине караула приказал перешить подворотнички.

Марков, забывшись, сдвинул шапку на затылок и, вздохнув, смутился… Он заставил себя вытерпеть эту недисциплинированность шагов восемь и, поправив шапку, снова вздохнул.

Стоявший у входа в блиндаж невысокий солдат в новой телогрейке оглянулся. На плечах — старшинские погоны.

— Ванька… злодей ты мой… — сказал Никишов.

— Сергей Васильич!..

Марков смотрел на бледное, в веснушках лицо старшины, — оно было видно наполовину из-за плеча командарма, — смотрел, как руки старшины припали к припорошенной снегом спине командарма.

— Васильич, родной!

Марков вспомнил: это же старшина Евсеев, парторг…

23

Опершись плечом о трухлявое бревно стенки сарая, Марков курил, поглядывал на солдат и сержантов, что грудились возле командарма…

Странное чувство было сейчас на душе у Маркова. Полчаса назад командарм так неожиданно для Маркова стал на какие-то минуты незнакомым человеком. Он поцеловал веснушчатого старшину, потом заплакал, да, Сергей Васильевич заплакал… «Ладожский ты кочколаз… Ваня…» — сказал Сергей Васильевич, и старшина отступил на шаг от него, вытер лицо ладонями. Нет, никогда Сергей Васильевич не будет смотреть на Маркова, как смотрел на этого старшину. И потом, когда они спустились в блиндаж, просторный немецкий блиндаж с обшитыми тесом стенками, и старшина сказал, что мигом слетает за Венером (Марков вспомнил: Венер — это же ротный Горбатов), Никишов смотрел на старшину так, как никогда не будет смотреть на Маркова…

И вот сейчас, стоя у сарая, с крыши которого белыми дымными языками веял снежок, Марков думал: какие-то непонятные отношения, разгадать которые ему не удавалось, связывали Сергея Васильевича со старшиной Иваном Ивановичем, командиром роты Горбатовым, с его ординарцем, низеньким солдатом Борзовым, которого все звали «Николаич»…

Тогда, в блиндаже, Марков помалкивал, примостясь на нарах у самой двери. Он был здесь посторонним, чужим для всех, кто сидел или стоял рядом с Сергеем Васильевичем. Он видел, что Сергею Васильевичу сейчас хорошо, очень хорошо, и он, наверное, забыл, что он командарм, он называл старшину Ванькой, Ваней, Ванюшкой, ротного — Кузьмичом, а этого ординарца с седой щетинкой на коротко стриженной голове — Николаичем… В немного суматошном разговоре Маркову ничего не говорили слова о Ладоге, каких-то Кислых Водах, о какой-то огневой точке номер четырнадцать, об Антонове, про которого Горбатов сказал — «маршал Антонеску зануда был первого сорта», и непонятно было выражение глаз Сергея Васильевича, когда старшина помянул о какой-то рыжей Альке, о Вечке Березницком…

Ротный Горбатов, когда начали говорить об Альке, предложил помянуть ладожцев, которые остались в тех проклятых Кислых Водах, и все замолчали. Николаич с закаменевшим лицом подошел к длинному дощатому ящику, достал фляжку, немецкую фляжку, обшитую серым сукном, и старшина Иван Иванович…

— Всеволод!

Марков, вздрогнув, оттолкнулся плечом от сарая, выпрямился, бросил папиросу.

К нему подходил командарм, и солдаты расступались.

— Ты что это пригорюнился? — Никишов улыбнулся.

— Я… никак нет.

— На собрание пойдешь? Или к Егору?.

— Разрешите с вами.

— Ну что ж, оставайся.

Старшина Иван Иванович вышел из ворот сарая, остановился в пяти шагах от командарма, с ухваткой служаки довоенной выучки поднес ладонь к виску.

— Товарищ командующий! Партийная организация второй стрелковой роты просит вас присутствовать на партийно-комсомольском собрании! Парторг роты гвардии старшина Евсеев!

— Благодарю, товарищ гвардии старшина.

Евсеев отступил на шаг, улыбнулся.

— Товарищи! Прошу… в зал заседаний!

Марков вошел в распахнутые ворота следом за Никишовым. В полумраке горели три фонаря «летучая мышь», расставленные на краю походного стола с железными ножками. Солдаты сидели на соломе, курили…

— Товарищ командующий, прошу вас сюда, пожалуйста, — сказал старшина Евсеев, что стоял сбоку стола, и подвинул складной стул.

Все засмеялись, когда Никишов, садясь на солому рядом с Борзовым, сказал:

— Не избран еще, парторг.

Евсеев, улыбнувшись, подвинул фонарь.

— Товарищи коммунисты и комсомольцы… Есть предложение начать работу нашего собрания.

— Начать! — закричало несколько голосов.

— Так. Настроение гвардейское. Есть предложение избрать в состав президиума трех человек. Другие пред…

— Голосуй!

— Из трех!

— Правильно!

Евсеев успел сказать только — «Прошу называть…» — и Борзов крикнул, хотя сидел у стола:

— Товарища Никишова-а!

И, сконфузясь, надвинул шапку до бровей.

— Товарища командующего!

— Евсеева! Евсеева!

— Шароварина!

— Горбатова-а!

— Малыгина!

— Никишова запиши!

Избрали Никишова, Евсеева и Шароварина.

— Товарищи! — сказал Евсеев, пошептавшись с командармом. — Товарищи! Повестка дня нашего собрания предлагается следующая…

— Знаем — задачи коммунистов в бою, — сказал кто-то из сидевших сзади, и солдаты негромко засмеялись, кто-то баском крикнул: «А ну, тихо, комсомол!»

— Нет, товарищ Малыгин, — сказал Евсеев, прищуриваясь. — Не угадал. Повестка дня — отношение Красной Армии к немецкому народу и задачи коммунистов. Будут другие предложения?

В сарае стало тихо.

— Немецкий народ… сволочи они все!.. — проговорил кто-то сзади Маркова.

— Закройся, темнота рязанская…

— Тихо, братцы…

Евсеев опять подвинул фонарь на столе.

— Нет других предложений?.. Слово предоставляется командующему Седьмой ударной армией генерал-полковнику Никишову Сергею Васильевичу…

Евсеев внушительно кашлянул, сел. Солдаты пошуршали соломой, устраиваясь поудобнее.

Никишов вышел на шаг перед столом, медленно расстегнул пуговицы бекеши, снял папаху.

— Ваш уважаемый парторг… мой друг Иван Иванович оказал мне честь, пригласив принять участие в работе вашего собрания… Доклада делать не буду, а вот поговорить с вами, товарищи, мне очень нужно… Могу сказать, что сегодня весь высший командный состав армии выехал в части, к коммунистам и комсомольцам, на такие же собрания, как наше… И вот почему. Мы — на немецкой земле. Понятно, что это обстоятельство не только радостное, гордое для каждого из нас, для всего нашего народа. Оно, это обстоятельство, совершенно по-новому ставит перед нами вопрос: как воевать?

И здесь подразумеваю не воинское мастерство — в нем мы сильны сегодня, а завтра будем еще сильнее. Жизнь ставит перед нами иную, более глубокую проблему — мы и немцы. Не те немцы, что носят шинели, а их отцы и матери, дети и внуки…

Думаю, ясно, что первыми ответ на эту проблему исторического значения должны дать коммунисты. Ответим правильно, — значит, нам легче будет бить немца в шинели. Ошибемся — вдвойне, втройне укрепим силы немца в шинели, вынудим его сражаться до последнего вздоха… а немец — солдат злой, это вы не хуже меня знаете.

Никишов помолчал.

— Мы с вами вершим сегодня историю… А ее суть сегодня такова, что мы, советские люда, защищаем будущее немецкого народа, а те, кто дерется против нас, губят это будущее.

Мы пришли из страны, где человек человеку — друг. И самый верный, самый надежный друг — коммунист… А что такое коммунист? Каждый в душе по-своему отвечает на этот вопрос… Все мы, конечно, помним формулировку в Уставе партии большевиков, но не об этом сейчас говорю. Вот, извините уж, скажу о себе… В сорок третьем году разжаловали полковника Никишова до рядового…

Пошуршали солдаты соломой, и все стихло.

— Вот Николай Николаевич Борзов сидит. Мы с ним под Ладогой как в раю жили, помнишь, Николаич?..

— Так точно, товарищ командующий, — тихо сказал Борзов.

— Ну что ж. Лежу на нарах в блиндаже… Думаю… Народ, партия воюют, а я, коммунист Никишов, на обочине? Отсыпаюсь на нарах? Виноват или не виноват ты, коммунист Никишов? Решил — нет, не виноват. Буду выполнять свой долг, как умею, как учила партия, как учил отец, большевик, знавший Владимира Ильича. Ну, а полковничьи погоны… что ж, полковников в армии и без меня хватит… Главное я сберег — чистую совесть. Без чистой совести жить не хочу.

Вот и отвечаю на вопрос, о котором говорил: коммунист — это человек, который может жить только тогда, когда у него чистая совесть и слова «Родина», «Россия», «партия» он имеет право говорить полным голосом…

Нет сейчас звания почетнее, чем коммунист — русский, советский коммунист. Мы вот сидим в немецком сарайчике, а ведь от нас зависит вся будущая история человечества, товарищи… Сотни поколений будут жить после нас на земле, а наше поколение главным поколением так и останется навечно. Убьем фашизм — будет человечество жить, не убьем — погибнет.

И может ли сегодня, завтра русский солдат, советский воин, видеть врага в немецкой старухе, в немецком мальчишке?.. Может ли коммунист поднять руку на беззащитного, поверженного наземь человека, хотя в нем и немецкая кровь?.. Кто посмеет совершить это, кто забудет о великой чести России, страны Ленина, тот наш злейший враг, того будем уничтожать беспощадно! Мы помним кровь и муки Отечества, но крови детей и стариков Германии нам…

Никишов помолчал… Потом повернулся к Евсееву, сказал негромко:

— Худо мне… извини… Ваня… сердце, черт…

Евсеев вскочил.

— Сергей Васильич!..

Непонимающе смотрел Марков на командарма…

Кто-то вскрикнул, и спины вскочивших солдат закрыли командарма…

Марков протолкался к столу.

Высокая женщина в зеленой шинели (не приметил ее раньше Марков) расстегивала верхние пуговицы кителя командарма — сидел он на стуле, чуть сгорбившись, виновато улыбался взмокшим лицом…

— Сергей Васильевич! Вызывать машину? Сергей Васильевич! — торопливо проговорил Марков и глянул на женщину.

Теперь он увидел на ее шинели узкие погоны старшего лейтенанта медицинской службы.

— Пустое, Марков. — Командарм глянул на старшину Евсеева. — Сорвал тебе дело, Иван… Давно такого безобразия со мной не было… Ладога привет прислала…

— Полегчало, Сергей Васильевич? — сказал Евсеев. — Может, в санбат?

— Товарищ командующий, надо постельный режим, — сказала женщина. — Сердце переутомлено.

— В Берлине на неделю завалюсь отсыпаться… Ничего, доктор, обойдется. Мне уже… Все нормально. Спасибо вам. Дайте водицы, ребята, и кончим…

— Товарищи, у кого фляжка с собой? — крикнул Евсеев.

— Товарищ командующий, это может кончиться… нехорошо, — сказала женщина.

— Пустое, — сказал Никишов, взял из рук какого-то сержанта фляжку с отвернутым колпачком, глотнул и закашлялся.

— А закуски у хозяина нет?..

Все засмеялись. Марков вздохнул.

— Садитесь, товарищи! — крикнул Евсеев. — Садитесь, продолжим работу собрания!

Марков пристроился на соломе в первом ряду. Садились солдаты, затихал говор…

24

В глубоком, с крашеным желтым полом блиндаже (видимо, занимал его сутки назад немецкий офицер в чинах), куда вошли Никишов и гвардии полковник Волынский, было сумеречно — в нескольких шагах от узкого оконца темнели стволы сосен…

— Здравия желаю, товарищ командующий! — вытянул сухое долговязое тело пожилой ординарец Волынского.

— Здравствуйте, Еленкин, — сказал Никишов, снимая папаху и стряхивая с нее капельки талого снега.

— Иди, Григорьич, позову, если понадобишься, — сказал гвардии полковник, расстегивая полушубок.

Солдат подхватил с пола медный чайник и вышел из блиндажа.

Гвардии полковник встретил Никишова десять минут назад (позвонил о командарме командир второй роты Горбатов, где шло партийное собрание) и почему-то чувствовал себя неуверенно: никогда еще с ним не бывало, что не мог угадать настроения Никишова, и сейчас ничего нельзя было понять по такому знакомому лицу Сергея Васильевича… Пожалуй, оно бледнее, чем обычно… Горбатов сказал по телефону, что сердце у командарма приболело, отпустили его с собрания.

— Венер мне звонил, что… Береги себя, Сергей Васильевич, — сказал гвардии полковник.

— Берегу, берегу, не волнуйся. Садись, ругать буду. — Никишов отодвинул железный стул от стола под суконной синей скатертью.

— Слушаюсь, товарищ командующий. — Волынский сел, снял папаху, небрежно бросил на стол. — Разрешите курить, товарищ командующий?

Никишов побарабанил пальцами по сукну скатерти.

— Не рисуйся службистом, не идет тебе… Товарищем командующим и без твоего величания останусь… А вот ты… благодари судьбу, что у Рокоссовского служишь.

— И у Никишова, если уж рассуждать по такой логике, — усмехнулся Волынский.

— И у меня. Не отрицаю. Растолкуй мне замысел операции под Егерсдорфом, — сказал Никишов, и у Волынского дрогнула левая щека со шрамом.

Усмехнувшись, Волынский стал расстегивать полушубок — под полой свисал на тонком ремешке пухлый планшет коричневой, залоснившейся кожи, — еще по Ладоге был знаком планшет Никишову…

— Карты не надо, местность помню, — сказал Никишов. — Два часа ходил по полю, где ты славы дивизии не прибавил…

— О славе думаешь?

— За доброй славой — малая кровь, за дурной — сотни похоронок почтальоны по Руси понесут.

— Ну, что же… Замысел нехитрый. Боюсь, в учебники тактики как образцовый не гож… На правом фланге шел полк Афанасьева. Батальон резерва ему придал. Обошли опорный пункт немцев в роще «Треугольник», здесь помогли поляки, двенадцать танков атаковали вместе с Афанасьевым… Затем, когда взяли вторую траншею, я приказал…

— Прости, Евгений, но врешь ты сейчас, друг мой.

Волынский медленно встал, запахнул полушубок, пальцы его нащупывали крючки…

— Сядь, полковник. Теперь будь любезен, выслушай меня… Никакой ясной мысли в эту операцию ты не вложил. Понадеялся, что немец уже бит твоей дивизией, отходит, хорошо был до этого Егерсдорфа бит немец, не отрицаю… Сам видел на поле сотен пять мертвых немцев, когда выезжал глянуть на место твоего конфуза. Но затем — нахрап, дурацкий нахрап в стиле бездарных комдивов образца зимы сорок второго года… Не тех, что под Сталинградом немцу кровь пустили… Бестолковщина. В бою не было стержневой идеи. А немец-то драпать отнюдь не торопился… Ты способный, грамотный командир. Экий конфуз на всю армию… Вслух-то не говорят твои коллеги, комдивы, но… Потери — из ряда вон. Треть офицеров выбита из строя в полку Муравьева, Ты не блеснул в этом бою, а уж твой хваленый Муравьев… Получил орден Александра Невского и думает, что награда гарантирует ему легкие победы. Ты хоть понял, что Муравьев подвел тебя?.. Ты на него понадеялся, а он и блеснул, сукин сын. У Афанасьева ордена Невского нет, зато голова есть толковая, чувство командирской ответственности, а ты его недооцениваешь, помнишь развеселого парня, ротного командира на Ладоге, а вот подполковника Афанасьева, отличного командира полка, друг мой, не заметил.

— Сергей Васильевич, это совершенно не так…

— Помолчи. Я распорядился — вернется твой хваленый Муравьев из госпиталя, кадровики отправят его в резерв, да, да, пусть сидит в резерве, пока не поумнеет! За такие ратные подвиги… Это тебе только говорю, Евгений Николаевич… Добряком хочешь прослыть? Жалко Муравьева? Почему не представил мне обстоятельного рапорта на этого сукина сына? Почему? Побоялся, что командарм подумает — Волынский свой грех на чужие плечи норовит переложить, а?.. Ну — спасибо, если так думал… А я надеялся — кто-кто, а Евгений Волынский меня еще не зачислил в круглые идиоты.

— Сергей Васильевич!

— Нехорошо, Евгений. Нам с тобой тысячи мужиков жизни свои доверили, а ты копеечными соображеньицами руководствуешься… Учти — только тебе говорю. В штабе армии, не скрою, так никто пока не думает. Старик Корзенев — тот считает, что под Егерсдорфом ничего особого не произошло. А я говорю — произошло, потому что знаю — полковник Волынский воинским талантом не обделен, голова у него ясная, воля — есть, характер — есть… А то, что с полковником Волынским происходит, — результат поганенькой болезни шапкозакидательства. В Восточной Пруссии прошлой осенью кое-какие горячие головы думали, что добегут с песнями до Балтики, а немец и сегодня дерется остервенело за каждый сарай, за каждую мызу, Кенигсберг выкидывать белый флаг не спешит… А сорок второй год не забыл? Кое-кто из наших генералов разве не думал, что уже в этом году немца можно разбить, что под Москвой немец уже начал свое отступление до самого Берлина?.. А что было потом? Немец ударил на юге… на весь мир транслировал радиопередачи — водичкой из Волги булькал перед микрофоном, сволочь… Нет, Евгений, на легкие победы рассчитывать не годится. Перед нами — Данциг, орешек ничуть не слабее Кенигсберга, ничуть… А взять его должны с ходу, одним ударом… Рокоссовский знает, что говорит, когда ставит перед фронтом такую задачу. Застрянем под Данцигом, значит, целый фронт не успеет на Одер, а один Жуков там будет возиться не неделю и не две… Опыт войны учит — только отлично организованные стратегические удары, взаимодействие фронтов — верный путь к успеху… Ну, хорошо, Евгений. Все эти вещи ты и сам понимаешь, а вот действовала твоя дивизия не блестяще, нет… Мне твоих покаянных словес не надо, Евгений. Думаю — понял меня, оправдываться не собираешься… Так?

Волынский усмехнулся. Рубец на щеке стал багровым.

— Оправдываться, Сергей Васильевич, не трудно…

— Точнее?

— Не хочу оправдываться. Нет нужды.

— Вот как?

— Сергей Васильевич… не уважал бы тебя, не сказал бы.

— Ну, об уважении и прочем, думаю, не стоит поминать.

— Я как раз о «прочем» хочу сказать… Армия знает — не будь Никишов командармом, не получил бы дивизии и Волынский.

— Экая блажь…

— Сергей Васильевич! Как ты был… как бы это сказать… идеалистом, так и…

— Так и помру им. Дальше?

Волынский потер раненую щеку ладонью.

— Скажи откровенно, Сергей Васильевич, почему ты сделал карьеру? Извини, но это слово — точное…

Трофейная зажигалка Никишова никак не загоралась. Потом вспыхнул огонек. Никишов прикурил, поставил зажигалку перед собой, покручивал на сукне.

— Точное слово? Ну что же, ответ будет, пожалуй, тоже точным… Я служил у Малиновского… А Родион, видишь ли, из тех людей, которые спят спокойно, если в их подчинении не дураки.

— А ты… спокойно спишь?

— Представь.

— Так, вывод ясен… Маленькую толику в причине спокойного почивания могу, следовательно, и я принять на себя?

— Можешь.

— Благодарю. Но тогда уж позволь слово сказать, Сергей Васильевич.

— Оправдываться все-таки будешь?

— Нет. Обвинять.

— Кого же?

— Тебя, Сергей Васильевич… если разрешишь, разумеется…

Они помолчали. Никишов положил потухшую папиросу на зажигалку.

— Слушаю, Евгений Николаевич.

— Спасибо… Для начала позволь вопрос… Сколько раз был у тебя за последнее время маршал?

Никишов поморгал, улыбнулся.

— Маршал? Гм… Трижды. Да, три раза приезжал Константин Константинович…

— А сколько визитов командарма-семь я могу насчитать в дивизию?

Никишов взял недокуренную папиросу, чиркнул зажигалкой, но огня не было.

— Чертова техника…

Волынский полез в карман полушубка, достал коробок спичек.

— Возьми расейскую старинушку, надежней…

Они закурили. Молча смотрели друг на друга. За узким — щелью в полметра — оконцем блиндажа прошагали чьи-то сапоги. Человек спросил у часового при входе: «Гвардии полковник здесь?» — «С командармом они толкують, товарищ гвардии подполковник, приказано никого не пускать», — ответил часовой. «У меня срочное дело!» — «Не могу знать. Командарм шибко злой, товарищ гвардии подполковник».

— Афанасьев? — сказал Никишов.

— Успеет, — сказал Волынский. — Злой командарм… шибко злой… А это я должен быть шибко злым на тебя, Сергей Васильевич, я… Без малого месяц не был у меня командарм. Месяц! А почему? Возможности не было? Исключено. Во всех дивизиях не раз был, вся семерка знает, что ты не охотник отсиживаться в штабе, а вот в нашу дивизию… как заколдовали… Почему? А потому, что опасался генерал-полковник Никишов, как бы не подумала чья мудрая голова: опять командарм к Волынскому направился, днюет и ночует у своего, так сказать, дружка закадычного, за старые дела добром платит, за Ладогу… Плоха ли жизнь у комдива, если за него сам командарм думает, за ручку того счастливца водит. А счастливчик… счастливчик спать спокойно не может, да, не имеет он такого роскошного сна, как командарм, потому что трудно ему в считанные дни взять дивизию в свои руки, это ведь не полком командовать в обороне под Ладогой… Ошибаюсь — виноват, а не ошибаюсь… Только чувствую — нет здесь ошибки, Сергей Васильевич, нет.

Волынский медленно застегивал крючки полушубка.

— Женя… помню, как ты тогда… в сорок третьем… сам настучал на машинке приказ, две лычки на погон мне подарил… Помню, верь… Мне те лычки дороже, чем теперь лишняя звезда на погон.

— Невелик подвиг — на машинке настучать приказ, — сказал Волынский, никак не нащупывая на полушубке петли, чтобы зацепить крючком.

— Перестань.

— Позволь папиросу? Кончились мои трофейные… — Волынский бросил в пепельницу скомканную пачку сигарет.

Никишов достал портсигар.

— Ладожский еще? — Волынский улыбнулся. — А я думал, что ты уж золотой себе завел…

— С брильянтами… — Никишов нахмурился. — Виноват, выходит, перед тобой крепко, брат Евгений. Виноват… Чертова штука — жизнь. Где-нибудь да споткнешься… Забыл я, как самому туго приходилось, когда армию доверили, забыл.

Волынский покашлял.

— Слишком крепкие куришь, Сергей Васильевич. А я вот на эрзацы перешел… Дрянь — да не страшно, по две пачки в день тяну…

— Ну что ж, начнем, как говорится, новую страничку в житии святого Сергия, который оказался сукиным сыном.

— Да брось, Сергей! Черт меня за язык дернул…

— Не утешай. Ладно. Наговорили предостаточно. Надо дело делать. Будем считать, что я кой-чего усвоил.

— Сергей Васильевич, право…

— Вот что, отец-командир. Дивизию еще на сутки попридержу во втором эшелоне. Доложишь комкору. Отдохнет народ — готовься со всем корпусом на главное направление, пойдешь на самом горячем месте, учти… Данциг будем брать — постараюсь быть поближе к дивизии. Не возражаешь?

Волынский засмеялся.

— Никак нет, товарищ командующий.

— Очень хорошо. К комкору претензии есть? Сработался?

— Старик башковитый, только вот слишком изящным стилем, бывает, по рации с нашим братом, комдивами, изъясняется… Но мы на старого драгуна зуб не точим, мужик славный, с таким воевать можно, Сергей Васильевич.

— Приятно слышать.

— Афанасьев там ждет. — Волынский оглянулся на дверь.

Он не успел встать — поднялся Никишов, подошел к двери, открыл. Смуглое, обветренное лицо гвардии подполковника Афанасьева было таким странным, что Никишов вздрогнул.

— В чем дело, Семен Андреевич? Заходите.

Низенький гвардии подполковник закрыл дверь.

— Товарищ командующий… разрешите…

— Да вы что… больны? Нехорошо? — Никишов, нахмурившись, глянул на вставшего Волынского.

Афанасьев протянул командарму правую руку, в которой была свернутая трубочкой синяя бумага.

— Мне?.. — Никишов взял бумажку, развернул.

Карандашом на листке какого-то медицинского бланка — неровные строчки.

«Дорогой Сергей Васильевич! Извините, что беспокою. Не повезло мне немножко. Была на батарее, перевязывала раненого солдата, попала на обратном пути под артналет. Рана легкая, в левое плечо, но могут эвакуировать в тыл, боюсь. Если вы попросите начальника медсанбата, могли бы оставить здесь. Очень прошу, дорогой Сергей Васильевич!

С уважением — Сильва».

Никишов перевернул бумажку, подергал ее за концы, глянул на Волынского.

— Вот… ты не волнуйся… Сильва пишет…

Волынский прочел записку, медленно перегнул ее пополам, провел пальцами по сгибу.

— Сергей Васильевич… Она ведь… Она ушла от меня… Три месяца уже… Вот у Афанасьева в полку…

— Ушла?!

Никишов подошел к столу, взял папаху.

— С ума вы сошли с Сильвой. Нет, это…

— Это просто означает, что Сильва послала меня к черту. Я думал, знаешь… о моем семейном счастье…

Никишов посмотрел на Афанасьева.

— Где она?

— Отвез Сильву Грантовну в медсанбат дивизии, товарищ командующий. Она очень… очень просила она, товарищ командующий… Вас хотела повидать.

— Едем. — Никишов глянул на Волынского.

— Извини, Сергей Васильевич, я не могу… Не могу.

Никишов отвернулся, надел папаху.

— Такое она не простит, Евгений…

Афанасьев раскрыл дверь.

25

У молоденькой медсестры не хватало верхнего зуба. Никишов смотрел на дрожавшие губы девушки, потом отвернулся. Услышал — она прикрыла дверь, и по коридору глухо зашлепали войлочные подошвы — медсестра побежала за начальником медсанбата.

В светлой, в четыре окна, комнате совсем недавно, видимо, был кабинет директора гимназии. На правой стене висела большая картина в лакированной раме. Белый длинношеий конь поднял ногу, на ярко-зеленой траве лежала под копытом шапка суворовского фанагорийца. Черный мундир всадника был распахнут, узкое лицо смотрело из-под черной треуголки…

Никишов расстегнул бекешу, снял папаху, бросил на коричневое кожаное кресло перед широким письменным столом, накрытым накрахмаленной простыней.

— Товарищ командующий… Медико-санитарный батальон занимается по распорядку дня… — Тихий женский голос заставил Никишова повернуться к двери.

— Помешал я вам, Эсфирь Матвеевна… — Никишов виновато улыбнулся низенькой полной женщине в белом халате, в белой шапочке на рыжеватых, с кудряшками волосах.

Рукопожатье Эсфири Матвеевны было крепким, она не отпустила ладони командарма, а легонько прикрыла своей ладонью его запястье.

— Сергей Васильевич… Нехорошо… Пришлось ампутировать руку… Делали переливание крови, но…

— Она же писала, что…

— Это я, Сергей Васильевич… Она просила, и я… Сергей Васильевич, я вас не пущу, на вас лица нет… Нельзя вам, ради бога, у вас же больное сердце!

Эсфирь Матвеевна отпустила руку Никишова.

— Где она?

Эсфирь Матвеевна молча смотрела на командарма… Медленно подошла к шкафу со стеклянной дверцей, достала оттуда халат. Никишов снял бекешу, набросил на кресло, где лежала папаха.

— Позвольте, Сергей Васильевич… — Эсфирь Матвеевна хотела помочь Никишову надеть халат, но командарм справился сам, застегнул все четыре белые пуговицы.

Никишов пошел за Эсфирью Матвеевной по длинному коридору. На коричневой двери — стеклянная табличка «VII класс», готические буквы посверкивали совсем свежим золотом…

Эсфирь Матвеевна вошла в дверь, оглянулась.

— Одну секундочку, Сергей Васильевич.

Поверх белой шапочки Эсфири Матвеевны Никишов увидел ряд спинок кроватей голубого цвета, белые табуретки перед ними.

Неслышно ступая войлочными туфлями, Эсфирь Матвеевна свернула к пятой от двери кровати.

— Сергей Васильевич…

Никишов шагнул в дверь.

Карие глаза улыбнулись ему так знакомо.

— Сильва… — Никишов нагнулся, поцеловал ее лоб.

— Она у нас молодец, — сказала Эсфирь Матвеевна. — Я не буду мешать. Вот табуреточка, Сергей Васильевич…

— Да, да, — торопливо сказал Никишов.

За его спиной мягко прикрылась дверь.

— Сережа… на эту сторону… здесь… рука, — сказала Сильва спокойно, но Никишов почувствовал, что не может подняться с табуретки: боль в сердце ударила резко. Он несколько секунд сидел, не различая лица на подушке… Потом оно снова выплыло из тьмы.

— Пересядь… Сережа…

Никишов встал, перенес табуретку.

Голубоватое суконное одеяло прикрывало маленькое тело Сильвы до подбородка, оно слабо шевельнулось справа, у коленей Никишова.

— Возьми руку… Сережа…

Никишов сел, осторожно погладил концами пальцев то место на одеяле, которое шевельнулось снова.

— Хотела тебя обнять… всегда хотела… Сережа… не обниму теперь… всегда хотела…

— Сильва…

— Тогда… в блиндаже, на Ладоге, помнишь?.. Нес меня на руках, и я… я думала, Сережа… А ты сказал — спокойной ночи… ты сказал… Умру, я знаю… Так хотела, чтобы обнял меня тогда… очень крепко обнял… Так хорошо вижу тебя… Помнишь, когда ты на Ладоге… И я сказала, что поеду с тобой в Ереван… Помнишь?.. Ты садился на лошадь, ну, тогда… у штаба, ехать во вторую роту… И я увидела тебя… Я умру… Я хочу, чтобы ты жил долго… долго живи, Сереженька, долго…

— Сильва, маленькая…

— Никогда… никогда не обнимала Евгения, никогда… Слышишь? Никогда не обнимала, слышишь?..

— Ты поправишься. Ты поправишься и… Сильва.

— Я умру. Сережа… Не хочу об этом. Я хочу о тебе… господи, как хорошо, что я могу тебе… все могу сказать… Ты уехал с проклятого болота… мне было очень плохо… Нельзя обмануть душу, нельзя… А я обманывала… Я никогда не буду тебя обнимать, но я тебя люблю… Ты слышишь, Сергей? Ты прости, что сказала… Евгений знает, что я тебя… Знает… Я во сне говорила — «Сережа»… Нехорошо это, плохо это, когда рядом человек, а ты не любишь его… Но я ничего не могла изменить, Сережа… Поцелуй меня… и уходи… Я не могу… Пожалуйста…

26

Санитарка заплакала. Никишов смотрел на нее. В коридор вышла Эсфирь Матвеевна, сняла белую шапочку.

— Двенадцатая палата, за вторым-то идите! — крикнул кто-то в конце коридора.

— Попрощайтесь… Сергей Васильевич, — сказала Эсфирь Матвеевна.

27

Желтый свет ручного фонарика едва угадывался на тропе, утоптанной по снегу. Никишов шел за оперативным дежурным по штабу дивизии Волынского, майором в длинной шинели.

— Обрежьте балахон, — сказал Никишов.

— Слушаюсь, товарищ командующий, — сказал майор и подумал: «Выпил командарм, точно, я сразу догадался, когда он в землянку вошел… А говорят — ни капли не принимает».

— Двадцать сантиметров — прочь, — сказал Никишов.

— Слушаюсь! Не успел подогнать по уставному положению, виноват, товарищ командующий.

— Бросьте болтать, Энгельгард, — сказал Никишов, и майор улыбнулся, благо было темно: память-то у командарма… Ведь он узнал фамилию майора только пять минут назад, когда слушал рапорт.

— Здесь, товарищ командующий, — тихо сказал майор, и свет фонаря упал на маленькую, в четыре ступеньки, лесенку, прислоненную к задней стенке фургона на «ЗИС-5».

— Свободны, Энгельгард.

— Слушаюсь!

Желтое пятно от фонарика майора скрылось за темными стволами сосен… Никишов вздохнул, поднялся на две ступеньки, постучал кулаком по фанерной дверце, и неожиданно гулкий звук вспугнул тишину.

— Какого дьявола там? — Голос Волынского был резок. — Входите!

Толкнув дверь, Никишов перешагнул высокий, в полметра, порог фургона.

При ярком свете лампочки под голубым потолком увидел: женщина… совсем девчонка… гимнастерку в руках стиснула… Евгения гимнастерка, с орденами… а, подворотничок подшивала эта…

Волынский — в сером свитере — поднялся с топчана.

— Садись… гостем будешь, — сказал глухо.

Никишов подшагнул к маленькому столику, тяжело уперся о него руками…

— Послушай, Сергей, — сказал Волынский. — Сядь, Сергей…

— Любовь… Мерзко это… Убирайтесь… У него… жена у него умерла… а вы здесь… Уходите…

Никишов снял папаху, уронил к сапогам.

— Ему плохо! — вскрикнула девушка.

Волынский усадил Никишова на топчан, поднял папаху, встряхнул зачем-то…

— Женя… умерла она…

Волынский зажмурился.

— Сильва умерла, — сказал Никишов.

— Молчи… молчи, Сергей.

— Ему надо лечь, — сказала девушка.

— Сильва умерла…


Никишов уснул.

Он шагал по улице. Он знал, что эта улица в Новороссийске. Рядом шел отец и вел за руку маленькую черноглазую девочку. «Папа, как ее звать?» — спросил Никишов. Отец засмеялся. «Ты же генерал, Сережка, зови-ка меня батей…» — сказал он. «Папа, ты выдумываешь, у нас давно уже нет генералов, папа!» — засмеялся Никишов. Было очень жарко на улице, длинной и узкой, и какие-то странные дома с красными и зелеными черепичными крышами стояли на этой улице, и над балконами, над парадными подъездами свисали белые флаги. «Папа, ведь в революцию были красные флаги, а почему здесь белые, папа?» — сказал Никишов, вытирая кулаком глаза, которые ело от пота, было очень жарко на этой узкой улице с белыми флагами. «Папа, как зовут эту девочку? Почему ты мне не говоришь, папа?» Девочка засмеялась, вырвала ладонь из руки отца. «Я не знаю, чудак… Откуда же мне знать?» — сказал отец. «Меня зовут Инесса», — сказала девочка и, попятившись, спряталась за ствол дерева, которое стояло почему-то посредине брусчатой мостовой. Отец, смеясь, уперся ладонями в дерево, ствол качнулся и стал медленно, очень медленно падать. «Папа! Не надо, папа!» — закричал Никишов и вдруг увидел девочку. «Идем, ну идем же», — сказала девочка. Дерево все еще падало, а отца не увидел Никишов. «Папа!» — закричал он. «Ты будешь один, я тоже уйду», — сказала девочка. Никишов смотрел, как падало дерево, подминая ветви. «Не надо!» — закричал Никишов, но девочка вошла под ветви. Он прыгнул, вытягивая вперед руки, но дерево все клонилось, все клонилось ветвями к брусчатке, Никишов видел сквозь ветви белое лицо девочки, очень белое лицо в капельках пота. «Иди ко мне!» — закричал Никишов, и девочка сказала: «Ты будешь один». Никишов заплакал, но уже ничего не было видно в ветвях. Они упирались в брусчатку, и дерево перестало падать. «Инесса! Я пойду с тобой! Инесса!» — закричал Никишов, ломая руками ветви. И сквозь них увидел — стояла на крыльце, широком каменном крыльце, черноглазая девочка, нет, девушка в серой шинели, в шапке, смотрела на Никишова. «Галя, Галя Чернова…» — подумал Никишов.

— Галя… — пробормотал во сне командарм.

— Надо врача, — сказала Галина.

— Нет, нельзя, — сказал Волынский. — Ты не знаешь Сергея, а я знаю.

— Он хороший.

— Ты посиди, Галя. Я вернусь через час. Посиди.

— Я с тобой.

— А ты знаешь… куда я? — У Волынского дрогнули губы.

— Я хочу попрощаться с нею.

— Не плачь.

— Я с тобой.

28

Оперативный дежурный майор Энгельгард уже третий раз вышел из блиндажа, где по приказанию гвардии полковника Волынского собрались командиры полков и начальники служб штаба дивизии, но «хозяин» (как по привычке говорил майор о комдиве) все еще не приезжал.

Краснощекое, пухлогубое, совсем еще мальчишеское лицо гвардии майора было сейчас в меру озабоченным (вчера гвардии майору впервые доверили высокие обязанности оперативного дежурного по штабу дивизии), в меру строгим (майорские погоны только вторую неделю носил Энгельгард), но, пожалуй, явственнее всего виделось на его лице чувство уязвленного самолюбия…

Этот левофланговый недомерочек, эта коротышка, командир полка гвардии подполковник Афанасьев, мнивший себя остряком, этот трепач (с обидой думал гвардии майор, стоя возле блиндажа и покусывая папиросу) сразу заметил, что еще вчера щегольски, по-кавалерийски длинная новенькая шинель Энгельгарда утром вдруг стала короче, и, черт побери, много короче…

Энгельгард в который раз вспомнил ухмылку на скуластом, словно обожженном за зиму ветрами, лице гвардии подполковника Афанасьева, швырнул папиросу на дымившуюся под утренним солнцем, грязную, истоптанную сапогами землю и неторопливо стал спускаться по деревянным ступенькам к двери блиндажа.

Тянулась из блиндажа струя папиросного дыма…

— Ну как, товарищ оперативный? — сказал гвардии подполковник Афанасьев (сидел возле оконца, закинув ногу на ногу, и курил немецкую сигарету), и все офицеры почему-то стали смотреть на Энгельгарда.

— Папаня не едет, а?

— Соскучились? — сказал Энгельгард и пожалел, что не промолчал: понял — коротышка опять готов потрепаться.

— Нехорошо, Павлик, — сказал Афанасьев, покачивая сверкающим носком сапога. — Я тебя по-человечески спросил, а ты сразу свой надменный питерский характер… Нехорошо…

— Не будем о характерах, товарищ подполковник, — сказал Энгельгард, чувствуя, что щекам становится жарко.

— Э, Павел Дмитрич, нехорошо обижаться. Мы тут все свои парни, ладожские кочколазы, а ты… Играет в тебе баронская кровь, а?.. Что-то я читал о твоем, наверное, дедушке… Барон Энгельгард… Точно. За дочкой Николая Первого ухлестывал барон, за Марией Николаевной, точно, точно. В чьих это я воспоминаниях читал? Вот запамятовал…

— Мой дед, к вашему сведению, был паровозным машинистом, — сказал Энгельгард сухо. — И вообще, я попросил бы…

— Все. Готов, — сказал Афанасьев, и офицеры засмеялись. — Готов, завелся наш Павлик. С пол-оборота.

— Товарищ гвардии…

— Чудак, я же просто хотел, чтобы ты поделился опытом, как это ловко так шинель отчикал на полметра, ровней ровного. Тут ведь тоже своя технология нужна. Поделись, Дмитрич, а?

Энгельгард промолчал.

Лысый, бритый до синевы, пожилой командующий артиллерией дивизии гвардии полковник Вечтомов сказал негромко:

— Сейчас молодым офицерам не служба, а удовольствие… Вот меня, бравого прапорщика, в четырнадцатом году господа офицеры лейб-гвардии Преображенского полка цукали, так уж цукали. Был такой гусь, штабс-капитан князь Енгалычев… Немецким снарядом в рай его отправило, так наш брат, прапорщики, на радостях недельный запас водки у своих фельдфебелей вылакали.

Вечтомов неторопливо закурил толстую папиросу.

— История… А кажется, вчера было дело… Идем мы как-то под вечер из корчмы, штабс-капитан Енгалычев свои именины отмечал, старшие офицеры от чести разделить его застолье уклонились, ну-с, а прапорам — не отвертишься… Тридцатого августа было. День памяти перенесения мощей великого князя Александра Невского… Нашего-то князька Александром звали. Ну, идем в батальон, под хорошим хмельком, разумеется… А у заборчика стоит вольнопер, ну, вольноопределяющийся. Доброволец. Енгалычев увидел, остановился. Говорит: «Юноша, извольте приблизиться». Ну-с, вольнопер — руку под козырек, каблуками щелкнул. «Ваше благородие, вольноопределяющийся Пятого Каргопольского драгунского полка Рокоссовский честь имеет явиться!»

— Рокоссовский?! — даже привстал Афанасьев.

— Константин Константинович самолично стоял перед нашим именинником. Смотрим мы на него — красавец парень, выправочка — хоть на пост у кабинета царя. Ну, Енгалычев предложил ему в наш батальон перевод устроить, имел слабость князек, чтобы в первом взводе на строевом смотру вот такие орлы стояли, как этот вольнопер в драгунском мундире…

— Прямо не верится, — сказал командир артиллерийского полка гвардии подполковник Якушев. — А мне все думалось, что нашему маршалу лет сорок от силы… Ох, хорош человек…

— Чем же кончилось, товарищ полковник? — сказал Энгельгард.

— Рокоссовский видит же, что князек-то — в дугу, ну, поблагодарил за честь, но сказал, что не хотел бы расставаться со своим взводом… Енгалычев его под руку, ведет к себе, на ординарцев цыкнул — те стол накрывают. Выпили еще, князек наш силен был по водочной части… Потом приказал подать коня, укатил к какой-то польке отсыпаться… А я еще Рокоссовского провожал до его эскадрона. Умница. Говорил тихо, коротко, точно… Тогда ведь манера была в обычае — по пустякам сотню слов молвить…

— Аркадий Андреевич, а ты с Рокоссовским сейчас разве не встречался? — сказал Афанасьев.

— Видишь ли, Сеня… Я немного представляю круг обязанностей командующего фронтом, — улыбнулся Вечтомов. — Мало ли кто знает Рокоссовского. Хотел было написать ему, да…

— Товарищ полковник! Не правы! — сказал, краснея, Энгельгард. — Вы просто обязаны написать ему, честное слово!

— Ну, ну, ты это напрасно, Павел, — сказал Вечтомов, вздохнув.

— Да ведь маршалу будет так приятно увидеть вас, вот честное слово, Аркадий Андреевич!

Все засмеялись.

— Да он меня и не помнит, — сказала Вечтомов. — Воды утекло с четырнадцатого…

— Помнит! — сказал Энгельгард.

Он увидел, что офицеры вдруг поднялись, бросая окурки в обрезок гильзы от орудийного снаряда на краю стола…

— Товарищи офицеры! — внушительно, строго сказал гвардии полковник Вечтомов, глядя мимо Энгельгарда на дверь блиндажа.

Энгельгард торопливо крутнулся на каблуках — и встретил взгляд командира дивизии…

— Садитесь, товарищи, — тихо проговорил командир дивизии, почему-то не отходя от двери. И когда офицеры сели, сказал все тем же непривычно тихим голосом: — Прошу извинить, задержался. Провожал командарма.

Волынский снял папаху, положил на стол.

Все почему-то смотрели не на него — на папаху…

— Сергей Васильевич Никишов предложил мне подумать — могу ли я выполнять обязанности командира дивизии. Вот… Пришел к вам… Говорите…

Майор Энгельгард смотрел на серую смушку папахи и чувствовал, как у него дрожат губы, он сжимал рот все плотнее, но губы дрожали.

— Сядьте… Евгений Николаевич, — сказал гвардии полковник Вечтомов. Он был старейшим офицером здесь, и все ждали, что он скажет.

— Если мое присутствие… излишне… я выйду…

— Зачем же обижаете нас, товарищ гвардии полковник? — сказал Афанасьев.

— Вместе под Егерсдорфом… были, вместе и… — сказал командир артиллерийского полка гвардии подполковник Якушев.

— А потом как мы солдатам в глаза глянем? — сказал командир стрелкового полка гвардии майор Нискубин.

И опять все смотрели на папаху комдива, потому что нельзя было сейчас смотреть на гвардии полковника.

Рука Волынского взяла папаху… Шаги его по деревянным ступенькам выхода из блиндажа были медленны.

— Товарищи офицеры… Считаю своим долгом старшего напомнить… — Гвардии полковник Вечтомов поднялся, и все поднялись, смотрели на него. — Дело нашей офицерской чести… Ни одного слова об этом разговоре не должно быть произнесено… Честь командира дивизии — наша честь, товарищи.

А там, на поверхности земли, — слышно было офицерам в блиндаже, — веселый, по-служебному традиционный скороговорливый голос:

— Товарищ гварр полковн!.. За время моего дежурства в штабе ввер вам дивиз никак происшенепроизошло! Дежур пис штаба гварр старр сержант Макаров!

И негромкий голос комдива:

— Вольно.

29

Человек в Москве читал:

«Проверен факт посещения генерала Гудериана новым связным чиновником от министерства иностранных дел доктором Паулем Барандоном. Военная верхушка ищет возможности для заключения сепаратного мира с западными державами.

После визита Барандона состоялась встреча Гудериана с Риббентропом в кабинете министра на Вильгельмштрассе. Подчеркну — это первый контакт Гудериана с Риббентропом после вступления первого в должность начальника генштаба (в июле 1944 года).

Четвертого февраля Гудериан встретился с Геббельсом. Беседа продолжалась около сорока минут. Вечером Геббельс сказал мне (я привез лекарство для одной из дочерей, достав его в шведском посольстве): «Никому нельзя верить. Вы знаете, наш бравый танкист (т. е. Гудериан) пытался уговорить меня, чтобы я доложил фюреру о желательности дипломатических переговоров с этими проклятыми английскими быками! Гудериан пугал меня, что русские танки через четыре недели будут на Александерплац! Струсил наш бравый Гейнц! Мы будем драться так же, как дрались ленинградцы, да, да!»

Считаю крайне важными эти факты, свидетельствующие, что военная верхушка рейха хочет попытаться установить контакт с нашими союзниками. Гиммлер занят этой же проблемой, попытаюсь установить точнее.

Привет!

Циммерман».

Загрузка...