ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

ВСЁ ДРУГОЕ ВОДА ТУШИТ

— Всё другое вода тушит, — сказал Авраам. — Только камень она зажигает. Смотри-смотри, Рафаэль, как он начинает гореть…

Арабский каменотес и трое его сыновей приготовили каменные плиты для обработки. Они перекатили их по круглым деревянным направляющим и сдвинули друг с другом внутри деревянной рамы, жесткой и достаточно низкой, потому что Авраам мог высекать только сидя.

Он подошел к своему каменному ящику, тому самому, в котором тяжесть заменяла замок, одной рукой поднял крышку, другой пошарил внутри и вытащил старый компас. Следуя его указаниям, Ибрагим с сыновьями сориентировали деревянную раму — «так, чтобы мы видели тень наших гор, которая двигалась бы вместе с солнцем, как тень настоящих гор».

Потом они положили на раму длинный ватерпас и с помощью обломков камня и деревянных клиньев выровняли ее — «так, чтобы вода, если мы нальем ее в наши реки, потекла бы, как в настоящих реках».

Когда они кончили, я приготовил им еще чаю, и, выпив его, и поблагодарив, и пересчитав деньги, они распрощались с Авраамом и вернулись в свою деревню, а я был послан в город, в книжный магазин «Рабочей библиотеки», купить у господина Вайнштока большую карту Страны Израиля.

Господин Вайншток, хозяин магазина, хорошо меня знал. Я не раз приходил к нему с Мамой — купить новые книги или поменять старые на другие, и он всегда корил ее за привычку загибать «ушки» и поручать мне дочитывать вместо нее окончания.

«Ну ладно — книга, госпожа Майер, но подумайте о мальчике — что из него выйдет, если он не узнает начал?» Мать ответила, что все книги все равно начинаются с произвольно выбранного места и только Танах[107]начинается с настоящего начала, и он рассмеялся. У него было широкое и приятное лицо, и, пока Мать выбирала себе новую книгу, он обычно рассказывал мне о моем умершем отце и уговаривал помнить о нем хорошенько.

— Но я не умею хорошо запоминать, — сказал я ему однажды. — Даже наш учитель в школе сердится, что я ничего не могу выучить на память.

— Рафаэль Майер, помнить отца — это не то, что учить на память в школе, — упрекнул меня господин Вайншток. — Отца не выучивают назубок, его выучивают, извини меня за высокопарность, надушу. Не старайся запомнить слова — запомни дотронувшуюся руку, запомни голос, запомни посмотревшие на тебя глаза, запомни кисточку для бритья, которой он мазнул тебя по кончику носа.

Я удивился, откуда он знает, но не спросил. Я рассказал ему, как однажды привел тебя из твоего класса в мой, чтобы ты продекламировала вместо меня отрывок, который мы должны были выучить на память, и как учитель рассердился, и как Большая Женщина пришла в школу, и все дети смеялись.

Господин Вайншток тоже засмеялся, а потом стал серьезным: «Да, Рафаэль Майер, женщины помнят. Память припасена для них, на нашу беду. Они — те, которые помнят и сохраняют, а мы — те, которые выплескивают и теряют». В этом месте Мать кашлянула из-за книжных полок, и господин Вайншток поторопился прервать свои рассуждения.

Сейчас, когда я пришел и попросил у него «большую карту Страны Израиля», он поинтересовался зачем.

Я сказал ему:

— Чтобы сделать карту из камня для слепых детей.

Он спросил:

— Что значит — сделать карту из камня? Кто сделает? Ты?

— Почему я? Дядя Авраам сделает.

— Я знаю всю твою семью, Рафаэль Майер, — сказал господин Вайншток. — И единственный дядя Авраам, которого я помню, это тот, что упал с лошади.

— Нет, — сказал я. — Это Дядя Реувен. Дядя Авраам — это каменотес.

— Авраам-каменотес? Кто это? Тот каменотес, что когда-то жил в вашем квартале?

— Он и сейчас живет там.

— Что ты говоришь? Он жив? А мне кто-то сказал, что он покончил с собой. Я знавал всю эту банду каменщиков, и его, и Бороду, и Калехштейна. Ты слышал о них? Ты знаешь, что это Калехштейн изготовил тот камень, на котором стоит лев нашего Трумпельдора?[108] Поверь мне, Рафаэль Майер, его камень красивее самого льва! Так он еще жив, этот твой Авраам?! Всего несколько дней назад сюда заходила младшая дочь Бороды, купить книгу, и сказала мне, что слышала, будто он покончил с собой. Интересно, что стало со всеми его деньгами? У него ведь денег было, как воды в море, а наследников — ни одного.

— Но с чего ему вдруг кончать с собой? — запротестовал я. — Он не родственник нам по крови, и он недостаточно сильный, чтобы покончить с собой. А все его деньги у него и сейчас при себе, в каменном ящике.

Толстая ладонь господина Вайнштока скользнула по моей щеке.

— Ша… ша… что за слова… Вот вам, пожалуйста, что получается, когда ребенок растет в доме, где одни женщины, — сказал он, обращаясь к воображаемому и чутко внимающему обществу мужчин.

— Но он мне сам так сказал! Что для того, чтобы покончить с собой, нужно иметь силу, и ум, и смелость.

Короткие пальцы господина Вайнштока прошлись по моим волосам.

— Ну, прямо колючки у тебя на голове. Точно как у твоего отца, у доктора Майера. И низкорослый ты будешь, как он. А если ты еще станешь, совсем как он, врачом, люди будут смотреть на тебя и вспоминать о нем. — Он улыбнулся, скрутил и завернул карту Страны Израиля и сказал мне: — Я однажды затеял пережимать руки с этим твоим Авраамом, чья сильнее. Я, знаешь, совсем не слабак — и по семейной конституции, и еще потому, что книги наращивают человеку мускулы. Ты слышал об этом? Ну да, для тех, кто их читает, как твоя мать, книги могут быть чем-то духовным, но для тех, кто их пишет, и для тех, кто их продает, книги — это рабский труд, кирпичи и глина. Ты понимаешь? Короче, он чуть не сломал мне руку, одним движением пригнул к столу, этот твой дядя Авраам. И мне вспоминается сейчас, Рафаэль Майер, что у тебя была еще одна родственница, рыжая. Как он ее любил и как она его видеть не хотела! Я помню, о ней говорили во всем Иерусалиме, что она вышла замуж за какого-то англичанина. Бедняжка, сколько она натерпелась…

— Она тоже жива, — сказал я. — Только она уже не такая рыжая и совсем мало выходит из дома.

— Они поженились во дворце Верховного Комиссара, — вспоминал господин Вайншток. — Ты знал об этом? В присутствии самого сэра Алана Каннингема и его супруги, лично. Весь Иерусалим говорил об этом.

— А дядя Авраам построил ей красивый дом из камня, — продолжал я. — И он сидит там, как пес, снаружи, один во дворе, и ждет, чтобы она пришла.

— Сидит, как пес, снаружи?.. Что за выражения! — снова упрекнул меня господин Вайншток. — Мужчины не должны так говорить друг о друге.

— Извините, — сказал я.

Но господин Вайншток не успокаивался.

— Как пес, снаружи… — повторил он и разгладил свой высокий лысый лоб. — Разве можно говорить такое?.. Нет, я хочу тебя спросить, Рафаэль Майер, а ты повтори это своей маме, которая все время читает: «С такими мужчинами, такими псами и такими родственницами — зачем человеку книги?» Так ты говоришь, он построил ей красивый дом? Каменный дом?

— Красивый каменный дом, и, если она перейдет к дяде Аврааму, она будет жить там, как царица.

— И что же он делает целыми днями во дворе? Все еще обрабатывает камни?

— Да. И еще он делает бутерброды и дает мне поесть.

— Так вот, значит, что он делает, этот твой Авраам, а? Сидит, как пес, снаружи, для себя обрабатывает камни, для тебя делает бутерброды, а для нее стережет каменный дом и ждет ее прихода?

— Да, — сказал я с большой гордостью. — И еще он делает для меня «пятерки», и он последний еврейский каменотес, и таких бутербродов, как у него, нет больше нигде на свете.

НА ОБРАТНОМ ПУТИ

На обратном пути со скважин, что в вади Арава, я иногда сворачиваю в одно из небольших боковых ущелий, останавливаю пикап и иду пешком по мягким мергелевым холмам. Земля здесь рассыпчатая и беззвучная, крошится и сминается под моими рабочими ботинками и окрашивает их чуть заметной липкой белизной.

Между холмами расстилаются маленькие светлые проемы тишины. Там и сям виднеются натеки проступившей соли. По краям их растет всякая трава, а порой — тростники и высокие зеленые стебли. Здесь я ложусь на спину, закрываю глаза и подставляю уши тишине.

Мягкий и податливый, мергель принимает форму моего тела, и мозг, который не в силах больше выносить пустоту и скудость впечатлений, впадает в растерянность. Лежание он толкует как парение, тишина пустыни кажется ему своего рода шумом, а шелест тростника становится разновидностью тишины.

Нет звука приятнее слуху, чем абсолютное беззвучие пустыни. С самого начала оно окутывает меня, как полотнище, как та старая и мягкая простыня, которой Черная Тетя укрывала меня в летние ночи: укроет-взмахнет, подымет-опустит. Не Бабушкина мокрая простыня для хамсина, распространяющая прохладу, и не обеих Тёть простыня для «стрижки сквозь пальцы», которая покалывает кожу, а та — простыня порхающая, простыня взлетающая, которую Черная Тетя то взвивает, то опускает, то опускает, то взвивает, в протяжных, скользящих по коже, лижущих прикосновеньях улыбки, и ветерка, и легкой ткани.

«Приятно, Рафаэль? Правда, приятно?» Она стоит у моей кровати, голая и черная, распахнув крылья. Ее лица я не вижу, потому что с каждым взмахом простыни оно исчезает, а при каждом ее опускании мне заслоняет глаза. Но кипу волос, сверкающую черным пламенем в конце каждого взмаха, я вижу, и улыбку ее я чувствую, и шалфей ее запаха я обоняю, и хриплость ее голоса я слышу: «Приятно, Рафаэль? Правда, приятно?» Взмахни, и погладь, и накрой, и взмахни, и прикосновения большого полотняного крыла то затемняют, то освещают полуприкрытость моих ресниц.

Так я помню, так с детства. И каждый раз, когда я видел, или обонял, или пробовал что-нибудь, и знал, что запомню, я понимал также, что это знак взросления. Не те «признаки», о которых говорила Мать, не «признаки и приметы взрослого парня», а вот это, и это, и это, и это — прикосновение, краски, мелодии запахов.

Добрый, приятный запах подымается от длинных, острых листьев, разносится вокруг и смешивается с горьковатым паром воды, точно запах давней картинки: четыре циновки из свежего тростника, четыре лежащие женщины. Ступни моих ног на мягкой плоти ваших спин, ваши блаженные постанывания, узор плетения циновки — белым, и фиолетовым, и розовеющим тиснением на вашей коже.

ТРИ СМЕРТИ

Три смерти наших мужчин были упомянуты в газетах. Один был убит в своем собственном огороде и удостоился газетного упоминания, поскольку умудрился погибнуть от «кротовой пушки», которую он сам же и соорудил. Возможно, я уже упоминал о смерти этого родственника, но даже если так, я, пожалуй, все-таки вернусь и расскажу о ней, чтобы не прерывать связь моих мыслей. Земледельцем он был и вышел на смертный бой с одним кротом, который портил его огород. Он раскопал самый свежий бугор в огороде, вскрыл там кротовый ход и установил в нем свою пушку. «Кротовая пушка» представляла собой весьма простое и хитроумное орудие уничтожения, главной частью которого был короткий отрезок полудюймовой трубы, служившей стволом для одиночного патрона охотничьего ружья. Позади ствола устанавливался примитивный боек, который представлял собой попросту обыкновенный гвоздь, злонамеренный, взведенный и удерживаемый на месте только пружиной и предохранителем. А впереди ствола выступал металлический язычок, которая служил спусковым крючком.

Земледельцы устанавливали такой ствол внутри небольшого раскопа, обнажавшего вход в проделанный кротом туннель, и клали рядом надрезанную, резко пахнущую луковицу. Крот торопливо устремлялся к луковице и в слепоте своей нащупывал и толкал металлический язычок, освобождал боек из предохранителя и выстреливал себе в голову, оставляя на месте происшествия лишь несколько красных, быстро стынущих комочков мяса и липкие клочки шерсти. Всего миг назад он сверкал, как черное пламя, и вот он уже тускнеет и гаснет.

Всякий раз, когда Большая Женщина рассказывает мне эту историю, Черная Тетя замечает, что нужно говорить не «крот», а «слепыш», но я люблю слово «крот» и размышляю над тем, что этот крот, подобно Дедушке Рафаэлю, тоже покончил с собой. Правда, это кротовое самоубийство, поскольку в нем нет ничего сознательного и заранее запланированного, ставит серьезный вопрос о его истинной природе. Но, несмотря на древний спор между намерением и поступком, нельзя отрицать того факта, что этот крот действительно выстрелил в себя сам.

Наш родственник установил пушку, а затем отправился в свой грейпфрутовый сад, побелил там стволы и с наступлением темноты направился домой. Поскольку у дорог есть собственная логика и собственная память и они не раз соблазняют шагающих по ним, подобно тому, как высохшие русла навязывают свои маршруты потокам наводнений, этот дядя вернулся по своим же следам, вступил в раскоп у норы крота и угодил в ловушку, которую соорудил для своего врага.

Металлические осколки раздробили его ступню, и к тому времени, когда он снова пришел в сознание, он был уже очень слаб из-за потери крови. «С трудом-с трудом» — Бабушка произносила эти слова со вздохом, очень похожим на стоны ее запора, те стоны, в которых муки разочарования сливаются с радостью успеха, — «с трудом-с трудом» он прополз по бороздам, оставляя за собою следы крови и обрывки стенаний, и наутро умер, как верный пес, на пороге своего дома. «Счастливый от сознания, что утром жена выйдет из дома и увидит, что он вел себя, как мужчина», — как сказала ты, сестричка.

Другой наш родственник был убит во время военно-воздушного парада. «Пайпер» упал на него с неба, когда он сидел среди публики с поднятыми вверх глазами, ожидая и зная. Бабушка, которая тоже знала, что авария произошла только из-за него, говорила, что ей жалко тех бедняг, которые не принадлежали к нашей семье, но сидели рядом и погибли без всякой на то причины.

А третьей смертью была смерть нашего английского дяди, Эдуарда, который погиб во время «баруда», и теперь пришло время припомнить и эту смерть.

Было воскресенье. Дядя Эдуард и Рыжая Тетя не работали в этот день и решили, по своему обыкновению, погулять по Иерусалиму. Она сказала, что хотела бы сходить в Бейт а-Керем. Они припарковали свой «остин» возле училища, где за год или два до этого училась моя Мать, и отправились в путь.

Вначале они спустились между маленькими каменными домами к улице Хе-Халуц, а потом стали подниматься к южным окраинам района. Рука об руку шли они, несмотря на пылающее лето, потому что Рыжая Тетя — так, во всяком случае, говорила ее черная невестка — хотела показать всем, что у англичан никогда не потеют руки.

Рыжая Тетя улыбнулась: «Как приятно, что в воскресенье все работают[109], а у нас выходной», — сказала она, и тут же, как будто в доказательство ее слов, над кварталом разнеслись крики: «Баруд! Баруд! Баруд!» — и строительные рабочие стали прогонять прохожих с дороги, воспитательницы торопливо повели своих детишек в помещение детского сада, люди побежали прятаться по подъездам, а в домах все начали открывать окна, чтобы воздушная волна не выдавила стекол.

Рыжая Тетя и Эдуард уже были далеко оттуда и сидели на одном из камней скалистого склона, где сегодня возвышаются большие жилые дома района Яфе-Ноф. Они слышали крики, но не обращали внимания на происходящее, пока не раздался сам взрыв. Из-за дальности они увидели поднявшуюся в воздух стену обломков и пыли еще до того, как услышали его глухой звук.

Словно сухой тихий дождь, падал на землю щебень. То тут, то там слышался более тяжелый удар каменного обломка. А когда пыль осела, и все вышли из своих нор и убежищ, и улица вернулась к обычной жизни, Дядя Эдуард улыбнулся Рыжей Тете и сказал: «Баруд» — со своим смешным английским акцентом, с английским «R» и протяжным «OU», и в это самое мгновенье какое-то беззвучное пятно мелькнуло в воздухе, послышался удар, и рот Нашего Эдуарда широко раскрылся, так что маленькое отверстие «OU» превратилось в глубокую пещеру боли и изумления, руки его раскинулись, и он упал на землю.

Последний камень «баруда», тот, что взлетает выше всех других и падает последним, когда все уже думают, что вот, всё кончено, и выходят из своих укрытий, ударил ему в висок и выплеснул его мозг на землю. Белая крыса — красные пятна на белизне шерсти — спрыгнула с его плеча даже раньше, чем он коснулся земли, и исчезла.

Тетя закричала: «Он умер! Он умер! Он умер!» Люди начали сбегаться и собираться вокруг, и, когда бледный Авраам приковылял со строительной площадки, опираясь на свою баламину, Рыжая Тетя набросилась на него с жуткой ненавистью. Она била его кулаками, царапала и визжала, а Авраам, упав на колени, свернулся, окаменел и только выстанывал раз за разом: «Это был несчастный случай». Под конец ее крики превратились во всхлипы, а удары в жалкие тычки, и она позволила людям поднять ее с того места, где упал ее муж, и смотрела, будто в недоумении, на двух рабочих, которые пришли и погрузили его тело на тачку, и тогда Авраам поспешил на середину улицы, остановил там чью-то машину и отвез ее в дом моих родителей.

Мать уложила ее в кровать. «Как это случилось? Как это случилось? Расскажи!» — кричала она. Но Рыжая Тетя только стонала: «Убийца… убийца… убийца…» А Авраама, как всегда в таких случаях, поразил паралич, и после того, как он присел в углу, он уже не смог ни подняться, ни заговорить, и даже дышать ему было трудно, и только через час его мышцы расслабились, и, когда за ним пришли полицейские, чтобы его допросить, он прошептал: «Я не убивал его. Это был несчастный случай». И поднялся, и пошел с ними, и больше не сказал ни слова.

БУКВАЛЬНО РЯДОМ

Буквально рядом со входом в котлован со склона неожиданно сорвался камень. Я застыл на месте и оглянулся. Неужто мой час настал? Уши мои слышали, как он подскакивает, приближаясь, но глаза мои так и не увидели его.

Я пошел дальше и рядом с электрическим столбом увидел запыленный джип. Окно водителя было открыто. Я заглянул внутрь: полнейший беспорядок. Смятый спальный мешок, трос для буксировки, треснувший ящик с инструментами и лопатка для раскопок.

Беззаботный турист. Немного продуктов в пластиковой коробке, полотнище тента, разбросанные вокруг шесты и колышки да накренившуюся набок канистру, из которой каплет вода.

Большие шины и капот были холодны на ощупь. Я снова оглянулся. Никого.

Я протянул руку к рулю и коротко погудел. С вершины холма, покрытого красными, белыми и фиолетовыми пятнами весеннего цветения, послышался крик: «Я здесь».

— Хотите чаю? — крикнул я в ответ.

— Да.

— Подать вам туда или вы спуститесь вниз?

— Я спущусь к вам.

Высокий худой старик спустился с проворством горного козла. Ноги в коротких и широких штанах цвета хаки — тонкие и кривые, как виноградные плети, но очень опытные и уверенные. Лицо — загорелое и морщинистое, от возраста и от солнца, а голова — как я обнаружил, когда он снял свою австралийскую шляпу, — совершенно лысая и белая, с каймой загара по краям.

— Гуляете?

— Работаю.

— Кем?

— Изучаю растения.

— Так вы приехали изучать наши цветы?

— Наши? Местные. Эндемические растения.

Я спросил, что это означает.

— Это растения, которые растут только в одном определенном месте. Нарциссы и сосны можно встретить во многих местах земного шара, но есть растения, специфичные только для данного места. Вы наверняка знаете такие.

— Маринованные огурцы моей Бабушки, — сказал я, — растут только в двух банках в районе Кирьят-Моше в Иерусалиме.

Человек издал странный кашляющий звук. Мы сели. Я зажег газовую горелку и поставил чайник.

— В этих местах, например, — сказал он, — есть два вида ирисов и один вид акаций, которые растут только здесь. Вы их знаете?

— Я знаю только акацию вообще, — сказал я. — Не разные ее виды и их названия.

— Я имею в виду негевскую акацию.

— Хорошо, — сказал я. — Пусть будет негевская акация.

А про себя пожалел, что он не знаком с Роной и потому не может оценить мое «хорошо», которое мне на этот раз особенно удалось.

— А вы? — спросил он.

— Я не эндемичный, — ответил я. — Такие, как я, встречаются во многих местах.

Он снова кашлянул, и на этот раз я понял, что он так смеется.

— Что вы делаете? — спросил он.

— Инспектор компании «Мекорот».

— Значит, ездите кругом. Целый день в одиночку по пустыне?

— Да. Вдоль труб.

— Как этот пикап ведет себя на местности?

— Прыгает, как стрекозел, но проходит в любом месте.

— Как вы сказали? Стрекозел?

— Да.

— Я когда-то знал человека, который так говорил. Он говорил «стрекозел» и еще «пьён». Его дочь училась со мной в одном классе.

— Вы из мошавы Киннерет, — сказал я, то ли спрашивая, то ли утверждая.

— Да.

— Это мой дед, — сказал я. — Меня назвали его именем. И это моя мать училась с вами в одном классе.

— Да? Так это ваш дед покончил с собой в коровнике? Я помню это, как сегодня. Подумать только, как оборачиваются дела.

— Они не оборачиваются, они переплетаются, — сказал я. — Дела и вещи переплетаются друг с другом.

Вода закипела. Исследователь эндемических растений наклонился и сорвал несколько листочков с невысокого кустика, бросил их в чайник и в воздухе распространился тонкий, приятный запах кисловатой ванили.

— Вы знаете это растение? Оно растет в здешних местах.

— Знаю, — сказал я. — Но не по имени.

— Хотите узнать?

— Я все равно забуду.

Он пил медленно-медленно и потом протянул мне кружку.

— Осталось еще?

— В вашем классе была девочка, которая заболела и ослепла. — Я налил ему еще кружку. — Мать рассказывала мне о ней.

— Дочка соседей. Они уехали, когда мы были детьми. Я забыл ее имя.

— Они с матерью были близкими подругами.

— Родители повезли ее лечить в Европу и не вернулись.

— К знаменитому врачу в Вене, — сказал я.

Мы оба замолчали. Я почувствовал, что мой лоб потемнел. Большинство людей ощущают, когда они краснеют, некоторые чувствуют, когда бледнеют, а я чувствую также, когда мрачнею.

— Вы в порядке? — спросил человек.

Я не ответил. Разумеется, я в порядке. Спросите любую трубу, господин исследователь эндемических растений, спросите любой вентиль. Спроси и ты, сестричка, спроси любую скважину, спросите и вы, все мои женщины, спросите соседских детей, спросите любой ниппель, любой клапан, любой бустер, спросите Вакнина-Кудесника, и сестру Елены-кассирши, до чего я в порядке. Подымите двадцать бровей, навострите двадцать ушей: каждая утечка под контролем, каждая выдача воды зарегистрирована, каждое поржавевшее место обнаружено, покрашено и ликвидировано. Знаете ли вы, как еще лучше мужчина может быть в полном порядке?

В ПОМЕЩЕНИИ НАСОСНОЙ

В помещении насосной воздух стоит неподвижно, раскаленный, молчащий. Только электрические коробки жужжат там, а когда я открываю дверцу, мне слышится трепетанье птичьих крыльев. Отчетливое и такое тишайшее, что мне непонятно, слышу я его в действительности или это всего лишь воспоминание о моем предыдущем визите сюда. Это крылья ласточки, что высвободились из глубины ее глиняного гнезда, острые и быстрые, как ножи. Гекконы тоже живут здесь, иные куда больше тех, которых я помню по сеткам, защищавшим от комаров окна нашей сдвоенной квартиры. Здесь это бледные, жуткие убийцы, животы их прозрачны, их яйца прилипают к стенкам, а вопли их страсти звучат громко и резко.

Иногда попадаются и змеи. Они зарываются в песок, и только их злобные глаза выглядывают оттуда. Временами они прячутся в воздушных клапанах и в ящиках с трубами. В летние дни они ищут укрытия от страшной жары, а там им прохладно и сыро. Вакнин-Кудесник много говорил мне об этих змеях, но его предупреждения нисколько не уменьшили тот ужас, который охватил меня в первый раз. Я начал разбирать клапан, чтобы заменить его другим, и вдруг труба зашевелилась в моих руках. Змея — эфа, как я потом увидел в «Энциклопедии природы» у соседских детей, — вывалилась из клапана на землю, свернулась в кольцо рядом с моей ногой и угрожающе зашелестела чешуйками. В этой «Энциклопедии природы» я видел также «королевских оленей», и того большого, и молодого, но там они назывались как-то иначе, и Матери на картинке не было.

Волосы мои встали дыбом от страха, мозг мой оцепенел от ужаса, но тело мое, которое в такие моменты имеет привычку на несколько секунд отделяться от меня самого, уже хладнокровно наклонялось к змее. Сначала я посмотрел на нее с безопасного расстояния, потом подвинул к ней ступню, защищенную сандалией, а затем насмешливо пошевелил большим пальцем ноги перед ее носом.

Три шороха нарушали тишину. Шорох воздуха, шипящего сквозь нарезку клапана, шорох крови, шумящей в моих ушах, шорох шелестящей чешуи. Бесцветная головка метнулась вперед в неуловимом движении, розовая пасть разинулась с быстротой молнии, и зубы вонзились в резиновую подошву сандалии. Я ударил ее ногой, и змея взлетела в воздух и упала на землю в нескольких метрах от меня. Я убил ее доской и поехал дальше. Мой час еще не настал.

ВНЕЗАПНО, ЗА РУЛЕМ

Внезапно, за рулем, воспоминание о плачах Большой Женщины поднялось из моей плоти и облеклось в озноб и в слова.

Стояла жаркая, ясная летняя ночь. Полная луна вздыхала. Воздух был абсолютно неподвижен. С улицы доносились утробные завыванья котов и режущие осколки криков, и я не понимал, крики это сирот или слепых, Наших Мужчин с их стены или сумасшедших в их зарешеченных клетках, потому что бывают часы, когда все несчастные становятся неразличимо похожи друг на друга.

Потом наступило безмолвие. Коты затихли. Кричавшие уснули. Прекратился даже шорох страниц в «комнате-со-светом». Пряность сухого майорана и последние соблазнительные веяния шалфея наполнили воздух, спустившись с гор, ароматы старинных, заброшенных фруктовых садов, о существовании которых свидетельствовал только их запах и местонахождение которых было точно известно только Черной Тете.

Запах пришел с гор, пересек черту границы, прокрался, как вор, в узкие окна квартала, миновал гекконов, что бродили по сеткам, как бледные ангелы смерти. Он вошел в комнаты, погладил груди молодых матерей и погрузил в еще более глубокий сон их мужей. Стояла тишина, а когда запахи затихли и звуки возродились вновь, я понял, что не сплю. Я услышал, как Мать плачет в «комнате-со-светом», как Бабушка и Рыжая Тетя плачут в своих комнатах, услышал, что даже Черная Тетя и моя сестра тоже плачут в темноте.

Тихо-тихо хлюпали их всхлипы, а я, этакое чуткое ухо и мозг тупицы, не смел пошевелиться и ничего не понимал. А потом я услышал, как Мать шумно захлопнула книгу и шмыгнула носом, услышал, как скрипнули пружины ее диванчика, услышал ее вздох, вздох полной луны, когда она поднялась, и ее ноги, устало бредущие по коридору. Дверь отворилась, и ее рот, рот боли, и удивления, и любви, сказал моей сестре: «А ты-то о чем хнычешь? Тебе-то чего плакать, а?»

Загрузка...