Если вам приходилось ездить по Кахетинской дороге, вы, наверное, знаете, балку Лочинис-Хеви, что сбегает с гор невдалеке от Тбилиси.
Застенчиво журчит под новеньким мостом неширокая речка, катит ласковые струи по песчаному дну. Летом, знойной порой, ее, пожалуй, и не сразу приметишь — точно раненый голубь, чуть слышно шелестящий подбитым крылом, прокладывает крошечный ручеек себе дорогу.
Помнит и эта речушка мое детство!
С веселым клекотом, искрясь и сверкая, неслась она через обширную усадьбу моей тетки, повыше в горах, в деревушке Клдис-Цхаро — Скалистый Ключ. Да, я и этот маленький горный поток — старые знакомцы. Спросите его — он расскажет, как мальчиком приезжал я в гости к своей тетке, как заботлив был дядя Николоз, ее муж, какие у меня были славные товарищи в этой деревне — Сабеда, Аглия, Арсен, Зазила, Кетэ, Маиса, Читипеха — Птичья Лапка, Натрия, Шошия — Скворец, Зецура, Лекеура и сколько еще других…
Брат дяди Николоза, Гарсеван — он ведь тоже приходился мне родней — был владельцем маленькой водяной мельницы, что шумела в виноградниках на окраине деревни. Вертелось болтливое мельничное колесо, дробилась о его лопасти, рассыпаясь несчетными алмазными брызгами, мощная водяная струя. Я присаживался около мельницы, в прохладной тени огромного ореха, чтобы полюбоваться искрометным струением водопада, — и мне казалось, что тысяча радуг обвивается вокруг мельничного колеса…
Однажды я нашел мельницу на замке. Оказалось, что источенный старостью мельник Чалхия скоропостижно скончался — заснул навеки, прилегши среди мешков с зерном и мучных кулей.
Чалхия был глубокий старик, дети причиняли ему беспокойство, и он не подпускал нас к себе.
Гарсевану было от души жаль служившего ему верой и правдой мельника, и он выделил из своих запасов хлеба и вина для его поминок. Добрый был человек Гарсеван, хотя и крутой, своенравный. Меня он очень любил и часто просил почитать вслух газету: нравилось ему, что такой малыш свободно разбирается в печатном слове.
Незадолго до того, как отправить меня в Клдис-Цхаро, мама продала моего любимого быка Гнолу[2].
Работник жаловался, что Гнола не идет под ярмо, упирается, что запрягать его — сплошное мученье. А я нежно любил этого быка. Очень был хорош наш Гнола: масти серо-сизой, цвета голубиного крыла, глаза большие, красивые, с поволокой. И как он был привязан ко мне: позволял висеть у него на шее, ел траву из моих рук… Ни на какого другого быка не променял бы я Гнолу — но что было делать? Пришел покупатель, накинул Гноле на шею крепкую бечеву из щетины, и повел его со двора… И вдруг, у самых ворот, бык повернул голову и кинул на меня взгляд, от которого я застыл на месте. До сих пор помню я затуманенные глаза Гнолы — грустные, полные укоризны…
В Клдис-Цхаро я приехал опечаленный: растревожила меня разлука с моим любимцем! Через несколько дней я снова спустился к мельнице и нашел на этот раз дверь открытой. По-прежнему крутилось деревянное колесо. Вместо Чалхии вышел навстречу мне новый, незнакомый мельник, видимо только что поселившийся здесь. Я смутился и повернул было назад, но мельник заметил меня, окликнул дружелюбно… и мы познакомились…
Кротким и ласковым показался мне новый мельник Ражден — под стать самой этой мельнице и речке, крутившей ее колесо. Сразу же раскрылся он весь передо мной. И я в свою очередь поделился с ним своими горестями. Рассказал о сером быке… Мельник сочувственно выслушал меня, и я заметил слезы у него на глазах. Это меня поразило. Прошло время, мы подружились.
Раждена называли в насмешку звездочетом, мудрецом не от мира сего — и в самом деле, я видел не раз, как он с увлечением вглядывался в усеянное звездами ночное небо…
— Погляди на ту яркую, веселую звездочку! Вишь, как она рассыпает лучи охапками… Люблю ее, живит она меня! — и Ражден указывал рукой на сияющую в венчике лучей звезду. — А вон другая, поодаль — тусклая, гаснущая — совсем как я! — душа в ней еле теплится… Эту я не люблю, нет! — говорил он с улыбкой.
Расположившись на зеленой мураве около мельницы, этот сельский Фламмарион, точно завороженный переливчатым мерцанием звезд, подолгу созерцал сверкающий небосвод.
— Кто знает, может, и там есть род человеческий, шумят города, прозябают села… Может, и там не знает удержу обезумевшее богатство, а бедняки лижут камни от голода… А может, там нет смерти, люди живут вечно… — добавлял он после долгого молчания.
— Иногда мне хочется послать в вышину крылатое желанье… Птицей взлететь и достигнуть неба, попенять, пожаловаться матери Солнца…
— На кого?
— На жизнь, на злых людей, на судьбу… Эх, не сумел я отыскать свою звезду!
А жаловаться бедняге и в самом деле было на что… Жестоко обошлась судьба с кротким Ражденом! Сначала он потерял жену; потом — то ли в годы войны, то ли бродяжничая по белу свету, когда и присмотреть за ним было некому, схватил чахотку. Прослышал он, что есть где-то в горах чудодейственное место, Абастуман, целительный воздух которого может победить его недуг. Но поездка в Абастуман так и осталась для него недостижимой мечтой…
Попробовал было Ражден сам взяться за свое лечение — стал усиленно питаться, налег на яйца и молоко. Но сельчане подняли его на смех — ему приходилось глотать яйца тайком, прячась в укромных уголках виноградника или запершись в своей хижине. Но разве убережешься от глаз шутников? И вскоре Ражден, обозленный насмешками, отказался от яиц и молока, и даже с тех пор вовсе уже не брал их в рот.
— Все равно от них никакого проку!
…А замшелое мельничное колесо все кружилось, кружилось — как сама жизнь; жемчужная струя, ударяясь об него, разбивалась на тысячи осколков… Вечерами небосвод сверкал алмазной пылью Млечного Пути, девственно-ясным светом сияли звезды… В молочной ночной мгле дремали раскидистые орехи и статные осины, и под темной сенью их сумрак казался еще гуще.
Месяц, месяц, серп небесный,
Встань над горною громадой,
Сердце грустное обрадуй… —
напевал про себя Ражден. А мы, ребятишки, слушали его, затаив дыхание.
К нам опустись скорее, солнце,
Что ты прячешься за горкой?
Рассказам мельника не было конца. Грамоте он не был учен, но часто просил меня почитать и слушал с довольной улыбкой. Не все книги ему нравились.
— Нет, не то здесь написано, чего моя душа просит! — говорил он иной раз.
Немало видел на своем веку Ражден.
— В каких только не побывал я переделках — разве что между мельничными жерновами не пришлось протиснуться!
И в самом деле, многое испытал во время своих скитаний Ражден. Чего стоила одна Японская война! Дважды он был ранен: под Ляояном и в Порт-Артуре.
— Какой это ужас, война, — и не спрашивайте! Что народу перебили, сколько я видел рук и ног отрубленных… Черепов было рассыпано по полю несчетное число — как песку морского! Нет, ни один суд не мог бы оправдать нашего царя, — тут он понижал голос и оглядывался с опаской. — Что они творят, эти цари!.. Поглядеть на дела их рук — экое зверство… Нет, зверь и тот отшатнется! Иного солдата так и расплющило, распластало на земле! Слов не хватит, чтобы рассказать…
Вернувшись с войны, Ражден нашел дома полное разорение. Мать его умерла, отца и до войны уже не было в живых, единственная сестра вышла замуж и переселилась в другую деревню. Остался только пустой, брошенный дом. Во дворе, заросшем травой, чья-то коза, взгромоздясь передними копытами на изгородь, обгладывала ветви фруктового дерева. Соседи вручили Раждену срезанную на память и бережно сохраненную прядь седых волос покойной его матери…
Отвоевавшемуся солдату надо было подумать, как жить дальше. На другой день, посоветовавшись с соседями, он решил заступить место покойного мельника Чалхии.
…Подолгу прислушивался Ражден к музыке камышей и шелесту осиновой листвы.
— Ни одному дереву не сравниться в шелесте с осиной! — говорил он убежденно.
Рассказы Раждена о природе были неисчерпаемы. Помню, как любил он расцвеченные, разукрашенные солнечными лучами уступы горы Иално, что высится около Марткоби, зеленые склоны Цив-Гомборского хребта…
Радовали его прозрачная лазурь небес, усеянные цветами луга, колосящаяся нива… Виноградная лоза, увешанная золотыми гроздьями… Корзина, полная розовощеких персиков…
Он знал название любого полевого цветка, любой травы, любой птицы; и все ему были милы.
— Вот кровянка, цикорий, слепокур, спорыш, пастушья сумка, икотная трава, водяной омег!
— Вот козлец-мохнатка, облепиха, вороний хвост, солодковый корень, повилика, гусиная трава, бородавник, можжевельник, хмель…
— Знать бы — какая из них дарует бессмертие!
— Эта вот зовется овсяницей… А это — полынь. Эта же — полуночник.
— Вон, на заборе зимородок… А вон — маленькая птичка сорокопут, вон — пеночка, а вон — завирушка! Жальче ее нет пичужки на свете. Смотри, не разори ее гнезда!
Каменного скворца, пожирателя саранчи, он уважал — за пользу, приносимую человеку. Быка Цаблию называл братом хлебопашца. Любил смотреть, как муравьи волокут свою ношу:
— Живет муравей недолго, а запасается, хлопотун, точно на целый век!
Он умел удивительно простодушно взглянуть на человека — смеющимися глазами.
Дымчатую, только что срезанную кисть винограда он целовал в умилении; вид краснощекого яблочка веселил ему душу; спелое зерно, изобилие урожая вызывали в нем благоговейное чувство; хлеб — свят, урожай — награда за труды; недаром он так и зовется у нас, грузин: «чирнахули» — в тяготах добытый.
Потянет, бывало, прохладный ветерок — у него на лице улыбка:
— Вей, вей, ветерок, не знай устали! Имей жалость к человеку! Мы здесь прохлаждаемся в тени, а сколько других трудится на самом солнцепеке. Гуляет серп, громоздятся снопы — и каждый полит жарким потом. Никогда об этом не забывай!
Израненное топором дерево вызывало в нем жалость.
— Навостри уши, прислушайся — все на свете имеет душу! Отчего же иначе земля плачет? Разве ты никогда не видал ранним утром слез земли? Роса на траве — это и есть ее слезы. Что они значат? Грехи наши оплакивает матушка-земля? Или радуется солнечному восходу? А знаешь ты, что деревья и камни могут печалиться и горевать? Земля умеет и радоваться: весной, когда сады покрываются белым цветом, — это она смеется от радости. А небо смеется, когда сияет звездами!
Улегшись навзничь, вглядывался он в небо, в Млечный Путь, и, восхищенный зрелищем, говорил:
— Не будь в небесах этого Млечного Пути, жизнь наша не стоила бы ломаного гроша!
Ражден не мечтал напасть на золотую жилу, как многие. Расшитая золоченым бисером лужайка, зеленая мурава, осыпанный сияющими плодами сад были его золотыми россыпями; с «ими он водил каждодневно долгие беседы, щедростью и девственной чистотой их восхищался.
Кипение речной стремнины притягивало его; он не выносил мелководья.
Так он жил, не зная иных покровителей, кроме природы, дивясь богатству солнечного царства цветов и скудости человеческой. «Откуда берутся под этим сверкающим солнцем грязь и нищета, когда душа моя утопает в цветах?»
Особенную нежность вызывала в нем «Христова трава», что росла на склонах ущелья. Из любви к Христу почитал он это растение с длинными, плоскими листьями, на которых, согласно старинному поверью, записан «плач по Христу». Говорили, что Ражден может читать этот плач, как по книге…
Скоро дела у Раждена пошли так плохо, что впору было оплакивать его самого. По неосторожности попал он в беду: работая около мельничного колеса, угодил рукой между лопастей, и колесо затянуло руку… Долго болел бедняга — деревенские женщины выходили его, спасли от смерти целебными травами и старинными мазями, но руки Ражден лишился навеки, рука у него отсохла.
Через некоторое время, оправившись от первого приступа горя, мельник послал к Гарсевану человека с робкой просьбой: облегчить хоть немного его утрату, не дать ему по миру пойти!
Гарсеван прервал посла на полуслове: «При чем тут я, ежели Ражден на небо загляделся, звезды считаючи, и рукой в колесо угодил? С меня-то какой спрос? А во-вторых, я и сам собирался ему помощь оказать. Чего же он суется раньше времени — или думает, что у меня камень вместо сердца?»
Тогда, по совету сторонних людей, Ражден подал на Гарсевана жалобу. Тут уж Гарсеван совсем оскорбился — как смеет мельник таскать его по судам? И уперся на своем.
Гарсеван славился на все ущелье своим достатком: дом у него был полная чаша, рог, налитый до краев. Ореол изобилия окружал его. Гарсеван не в сорочке родился и не у Христа за пазухой вырос — просто был смолоду человеком деловитым, прилежным и нажил немало добра. Но теперь он не стремился больше приобретать, не заботился о стяжании. Детей Гарсеван не имел, и все имущество его должно было перейти к непрямым наследникам. И Гарсеван жил привольно, тратил не считая — большая часть его добра уходила на широкое гостеприимство.
— Умными людьми мир держится — такая была поговорка у Гарсевана; но к этому он добавлял самодовольно: «Умное слово в ухе у дурака спит!»
— Простофили! — говорил он, горячась. — Что, вспомоществования захотели? Пусть трудятся, пусть сами зарабатывают. Почему это я обязан всех кормить? Нашли, с кого драть!
С обеих сторон возникла обида. Деревня разделилась на два лагеря — одни были на стороне хозяина, другие стояли за мельника. Пошла беготня по судам, поиски свидетелей…
Два года тянулось дело — и наконец Ражден проиграл его! В тот день с утра трижды раскаляли тонэ[3] в доме Гарсевана, на заднем дворе закололи овцу и упитанную телку, перебили несметное количество кур, распечатали сорокаведерный кувшин… Два дня пировали-ели, пили, веселились вволю, бушевали. И лишь на третий день разъехались гости, ускакали, нахлестывая коней, в разные стороны. Целую неделю пришлось убирать дом, чтобы привести его в порядок.
Ражден больше не был мельником у Гарсевана, но частенько заглядывал на мельницу. Приходил, присаживался на травке и любовался издали мельницей, на которой хозяйничал теперь другой.
Однажды я и Гарсеван сидели под яблоней. Я читал ему свежую газету, — он потерял очки и не мог прочесть сам.
Вдруг на тропинке, в глубине виноградника показался Ражден — пришибленный, угнетенный — и торопливо прошел мимо. Гарсеван заметил беднягу, преисполнился жалости — и с благодушием победителя сказал мне:
— Беги за ним, позови его сюда — хочу сказать ему доброе слово.
Говорю я — добросердечный человек был Гарсеван!
Я обрадовался, догнал Раждена, окликнул его…
Ражден замедлил шаг, обернулся и взглянул на меня… Как когда-то серый бык Гнола… Таким же полным укоризны взглядом, от которого у меня замерло сердце.
Больше я его никогда не видел.
Но стоит мне проехать мимо речки Лочинис-Хеви, как тотчас же встает перед моими глазами бедняга Ражден. Точно из журчащих волн маленького потока зовет меня печальный его голос. Это ведь мое детство искрится передо мной в быстрых речных струях!
Нет, никогда не перестанет тревожить меня укоризненный взгляд Раждена — так же, как до сих пор не дают мне покоя затуманенные глаза быка Гнолы.