Строптив, своенравен и неуживчив был Хведиа. Все хорошо помнили его у нас в деревне: неприветливый, желчный, сварливый, злоязычный, ядовитый человек.
И внешность у него была подходящая: угрюмый, пасмурный, пропыленно-прокопченный, весь какой-то уныло-серый…
Родной брат не раз, выйдя из терпения, говаривал ему:
— Что ты за человек? Каменный ты, чугунный или деревянный, песочная твоя душа?
— Эй, распухнет язык — весь измолотила! — свирепо гаркнет он, бывало, на жену, если бедная женщина позволит себе сказать два слова лишних.
— Что за злыдень — что ни скажет, в самое сердце уязвит, точно петлю на горле затянет! В печенку мне въелось его брюзжанье! Бывает, головешка из огня вывалится тебе на подол — коли сразу не отбросишь, обожжет. Так вот и каждое слово моего муженька! — жаловалась соседкам Нинорэ.
Никого не любил Хведиа — и не только людей, но даже птиц! Да, да, всех этих птах и пичуг, чивилей-воробышков он просто терпеть не мог. И всегда у него были наготове для них злобные слова.
Выйдет, бывало, поутру в виноградник, полный птичьего щебета, разбушуется, разъярится:
— Что расшумелись, проклятые! Места другого не нашли? — и в бешенстве вырвет из земли кол, подпору виноградного куста, метнет его в дерево, облюбованное птицами, прогонит пернатую братию прочь — и вокруг в мгновение ока воцарится мертвая тишина, как в пустыне.
Но еще больше, чем птиц, ненавидел он детей. Однажды, в ту пору, когда я еще был грудным младенцем, у матери моей ненадолго пропало молоко. Несколько дней моей кормилицей была жена Хведии Нинорэ — тайком от мужа, которого боялась, как грозы.
В дни, когда Хведиа был дома, я оставался голодным. Как-то в студеный зимний вечер, меня, тепло укутанного шалью, доставили к Нинорэ. Принесла же нелегкая Хведию как раз в это время домой! Он сразу взвился, раскричался, накинулся на женщину, которая держала меня на руках:
— Кто это выдумал таскать сосунка на ночь глядя по деревне? Что ему тут нужно в такой поздний час?
Точно я незваным гостем бражничать к нему явился! Так и отправил меня домой некормленым злобный Хведиа.
Был у него младший брат Читала — молодой парень, жених, голосистый певец. Хведиа запрещал ему песни петь и на чонгури играть.
— Что ты вцепился в свой чонгури — жениться потянуло? Рано тебе о любви помышлять, сначала хозяйством обзаведись, в люди выйди. А от чонгури проку не будет. Да и не девушка ты, чтобы струнами тренькать да песенки распевать!
Хведиа был ночной птицей. Бывало, когда ночь падет на землю — и он выберется из дому, обходит свои владения — двор, гумно, огород, виноградник…
Здесь он чувствовал себя властелином, самодержцем.
— Мое! — прорычит, и топнет ногой, и уставится в землю, гудит, мычит над нею: — Это — мое! Собственное! Я здесь хозяин!
И, кажется, грудью готов закрыть, отстоять от всего мира эту свою землю…
Иногда он устраивал засаду и подолгу сидел в укрытии, подстерегая неведомого, незримого врага или вора. Вечно ему мерещилось, что кто-то прячется тут же в кустах, за изгородью, чтобы, улучив минуту, завладеть его собственностью.
Да, ревнивым собственником был Хведиа — настолько, что мог даже затеять ссору с прохожим человеком, нечаянно ступившим на его землю. И не было тогда конца-краю его крику и ругани.
— На целую пядь межу ко мне передвинул, христопродавец! — набрасывался он вдруг на ни в чем не повинного соседа, и вздымались, и свистели в воздухе дубины, жерди, колья, косы, топоры… Не было деревне от него покоя — вечные склоки и свары.
— Когда ты утихомиришься наконец, жалкое ты создание, горсть черной земли, щепотка праха! — прорывало иной раз безобидную, богобоязненную Нинорэ.
Когда-то это была румяная, крепкая, стройная женщина, веселая и жизнерадостная, а после многотрудных лет замужества за Хведией высохла, ссутулилась, притихла, глядела всегда испуганно. Вечно она была в страхе, вечно ждала какой-нибудь новой выходки своего крутого, норовистого мужа.
Жадный Хведиа на все зарился, все греб к себе — даже смерть заполучил первым, никому не захотел уступить… Удивительное дело — Нинорэ оплакивала мужа, а в душе испытывала облегчение. Да что скрывать — и жена, и соседи, и вся деревня свободно вздохнули — наконец-то узнали покой!
Нинорэ причитала над гробом: «Ну, вот тебе и твоя земля — три аршина! Только о ней и думал, и мечтал — и зачем она тебе была нужна, несчастный, стоило ли изводиться из-за сырой земли?»
А Хведиа лежал в гробу, со скрещенными на груди руками, словно бы довольный тем, что вот скоро земля засыплет ему грудь, и он будет лежать весь в земле, и вся она будет его собственная… Он как бы достиг своего счастья и готов был обеими руками вцепиться в те три аршина земли, которые поступали теперь в его единоличное владение. Но на пепельно-сером лице его застыло выражение тревоги: а вдруг какой-то неведомый, незримый соперник попытается оттягать его достояние? Видно, неугомонный его дух еще не узнал покоя…
А птицы пели, щебетали… Небо было голубое… Лазурное…