Мы с моим приятелем Батхо возвращались с охоты, из дальнего леса. Неудачная была охота: ничего мы не убили и даже ни разу не встретили дичи. А теперь мы мечтали только об одном: никому не попадаться на глаза, чтобы не слышать насмешливых вопросов: «А ну-ка, где ваши олени, туры, зайцы»?
Усталые и раздосадованные, шли мы с пустыми руками домой через горы и ущелья.
А тут еще ко всему мы сбились с дороги в дремучих лесах. Небо затянулось тучами. И только после долгих скитаний, проплутав целых три дня, мы, наконец, неожиданно выбрались из чащи и увидели внизу, под горой, за Иори большое село Текену. На этом взгорье, где среди колючих кустов держи-дерева были разбросаны могильные плиты сельского кладбища, наш путь оборвался. Там, внизу преграждала нам дорогу вздувшаяся после проливных дождей, напоенная потоками река. Паром на Иори был снесен бешеными волнами; конец оборванного каната жалобно бился и болтался в стремнине.
Назад тоже не было пути.
Мы поняли, что отрезаны, и пришли в самое мрачное настроение.
Свирепый голод терзал нас. Последние крохи пищи мы съели еще вчера. Да у нас и не было с собой больших запасов — мы ведь ушли из дому всего лишь на день и не могли предполагать, что заблудимся и будем столько времени бродить по лесам!
И вот, теперь мы видели в двух шагах от себя раскинутое в долине торговое село и прямо против нашего мыса — духан, в котором можно было получить вдоволь еды — мяса, рыбы, вина. Но пролегшая между нами, словно злобный дракон, яростно бьющаяся в берега, рычащая Иори не давала нам ступить ни шагу вперед.
А у нас не было ни краюшки хлеба, ни щепотки соли!
Молили мы солнце, призывали погоду, заклинали поток — ничего не вышло.
Всегда такая смиренно-ласковая, лазурно мерцающая, тихая, как горлинка, Иори сегодня мчалась, полная ярости и злобы, корчась и брызжа пеной, катила крутые, как бы морские волны, когтила берега; кое-где она начисто смыла, слизнула прибрежные сады и виноградники…
В эти дни над иорской стороной промчалась буря — с грозой, градом, ливнем. В горах вспенились ручьи, все овражки и лощины стали ложем бурных потоков, которые с грохотом и ревом низвергались в Иори. Потоки эти катили огромные валуны, несли целые скалистые глыбы, отщепленные от утесов, — каждая такая глыба пригодилась бы в качестве краеугольного камня для строящегося дома… Так могучи и яростны были даже малые ручьи, а уж что сказать о самой Иори?
Что нам оставалось делать? Впереди у нас была гладкая скала, круто спускающаяся к реке, высокий берег, о который с размаху бились остервенелые волны; скользкие обрывистые утесы, прорезанные руслами боковых потоков. Мы были в ловушке, в плену — как нам казалось, на краю света. Сердце у нас сжалось, мы почувствовали тайный страх, тоску, одиночество, заброшенность… Над головой у нас кружились, как коршуны, клочья тумана.
Сколько мы проклинали сумасбродную, бесноватую Иори и собственное наше легкомыслие, нашу недогадливость, которые завели нас в заречную сторону! Село Текена лежало прямо перед нами, желанное и недоступное. Оно было так близко, что мы явственно слышали голоса, доносившиеся из-за реки. Место для наблюдения было у нас отличное!
Вон, поп в черной рясе, полный злорадства, наскакивает на крестьян: «Что, получили град на голову? Это вам небесное наказание за то, что праздников не соблюдаете!»
Кто-то смело возражает ему: «Но ведь ты-то и в будни праздно сидишь… Так чего же?..»
Из духана вылетел затянутый в белый китель пристав и заорал на кого-то:
— Ун-ничто-жу! Рраз-зорю! В порошок сотру!
Нам даже послышался звук звонкой пощечины.
Не только разговоры — из-за реки доносились до нас всякие вкусные запахи. Духан Кочоры стоял на самом берегу Иори, и оттуда — хотите верьте, хотите нет — прямо в нос ударил нам сладкий дух свежей вареной рыбы. Перед духаном, на дворе, стояли на таганах большие котлы, над которыми поднимался пар. Под котлами пылали выброшенные рекою коряги, пни, сучья. Это варили рыбу свежего улова. На плетенных из прутьев циновках были разложены рядами вареные сазаны.
От этого зрелища животы у нас совсем подвело. Голод навалился на нас с удвоенной силой. Распаленные, им, мы расхрабрились и спустились к реке, чтобы попытаться перейти ее вброд. Но разгулявшиеся волны бросились на нас с яростью потревоженной львицы, едва не сбили с ног и заставили бесславно повернуть назад…
И снова сидели мы «на берегу рек Вавилонских» и…
— Эх, где ты, кувшинчик запрокинутый!
— Где ты, поднос, яствами уставленный!
— И ты, миска с лобио, полная по край! — И тут как раз пряный запах лобио, заправленного киндзой, ударил нам в ноздри.
— Как нам быть? Что делать? И спрятаться негде от соблазнов!
— Кто нам мост перекинет? — Однообразный шум потока тяготил наши души.
— Ах, как вкусна иорская рыба! Особенно если запивать ее красным вином! Живая рыба воду любит, а вареная — красное винцо — помнишь, говаривал нам старик Лочо?
— Подливка из киндзы с уксусом, ты пронзила мое сердце! — воскликнул Батхо, с вожделением закрывая глаза.
— Вот в чем горе! — поддержал его я.
— А табака́, жареный цыпленок? Нежный, слаще меда, и косточки тают во рту… А, что скажешь?
— Помолись масляной каде, попроси пощады у пшавского хинкали!
— А крупная форель-гелакнури? А жирная осетрина, мясистая севрюга? А свежая, малосольная икра?
— А вареная курица с чесночной подливой?
— А шашлыки из буйволенка?
— А жареная индейка, румяная, как гранат?
— Давай лучше будем по порядку перечислять. Хочешь, вспомним пир, что закатили прошлым летом Бакарашвили (зажиточные крестьяне нашей округи). Я ведь тоже был среди приглашенных! Вот какие там подавались блюда: чихиртма, купаты, плов с фазанами, турачи, шашлык, форель, осетрина, говяжье филе, холодная говяжья лопатка, а ко всему этому маринады, закуски, лобио, брага…
— Перестань, безбожный человек, замолчи! Пожалей меня, имей снисхождение! — умолял меня слабодушный, доведенный до отчаяния двухдневным голодом Батхо.
И я замолчал… Но скоро сам Батхо заныл сызнова:
— Слыхал, как однажды в походе царь Ираклий пожелал кое-как подпаленного на костре из колючек шашлыка и талого снега вместо водицы, чтобы его запить? Эх, нам бы сейчас те колючки да тот шашлык!
Помянули талый снег — и сразу проснулась в нас жажда. Во рту, в горле у нас пересохло, пить хотелось до смерти, но утолить жажду было нечем. Мутные, глинистые струи потока не годились для питья, а родника на кладбище, разумеется, не было. Перед нами катила серые волны напоенная потоками, громогласная, рычащая, как львица, Иори, мчалась с грохотом, — словно сорвалась с места гора и преследует кого-то по пятам, полная мстительной ярости. А мы, голодные, мучимые жаждой, по-прежнему сидели на какой-то могильной плите и безнадежно взирали друг на друга.
— Довольно торчать сложа руки, придумаем что-нибудь! — сказал я и глянул на Батхо, готового, казалось, завыть волком.
— А что мы можем придумать? Гляди, сколько хочешь, на родимый небосвод, жди помощи свыше… Это о нас написано у Важа Пшавела, — сказал Батхо, который не мог оторвать взгляд от сельского духана:
Мы на разных берегах,
Разделенные потоком,
Тянемся друг к другу мы
В нетерпении жестоком.
Не достичь тебя… Гляжу
На лицо твое с тоскою.
Нет ни брода, ни моста
Над проклятою рекою.
— И спасителя не шлют
Ни земля, ни небо… —
добавил я.
Положение наше было и в самом деле неутешительно: там, за темной речной стремниной — село, духан, со свежей аппетитной рыбой, с розовыми, сочными шашлыками, с темно-красным вином, а здесь, на нашем берегу — голод, жажда, надгробные камни…
Мы сидели, свесив головы, как подсолнухи, и вдруг Батхо воскликнул:
— Погляди-ка сюда! Неудивительно, что нас замучил голод; оказывается, сам Чампура на нас смотрит из-под земли!
И Батхо ткнул палкой в могильную плиту, лежавшую прямо перед нами. На ней в самом деле были вырезаны имя и фамилия Чампуры, а пониже — стихотворные строки:
Смерть, будь проклята вовеки,
Ты врасплох меня взяла;
Не поев, сошел в могилу,
Я, краса и честь стола…
Так было написано на могильном камне. А по сторонам надписи были изображены длинные хлебцы — шоти, кувшин с вином и рог.
— Только и не хватало нам явления Чампуры! — воскликнул Батхо, и я рассмеялся от души.
— Помню, Чампура как-то в один прием, не сходя с места, прикончил целого большого барашка и выиграл заклад у Ботитаны. Да, любил покойник поесть, ничего не скажешь!
— А как он одним духом опорожнил четвертной кувшин на храмовом празднике, помнишь?
— А как он готовил бозбаш из курдюка и легких!
— А помнишь, как он ел, побившись об заклад с Ботитаной? Жареный барашек лежал у него за спиной: он шарил руками позади себя и тащил кусок за куском в рот — чтобы глаз не насытился раньше времени. А теперь вот где он поселился, бедняга! Ну, как ему здесь выдержать?
Чампура Меканцишвили (настоящее его имя — Соломон) был для нас воспоминанием детства. Он умер в годы нашего ученья в Тбилиси, и могилу его мы видели сегодня впервые. Давно уже не было его на свете.
— А какими прочувственно-нежными словами встречал он миску с лобио: «Ах ты, пленительница души моей!» И еще любил мамалыгу со свиным салом. «Гляну на тебя — и тает сердце, как свиное сало» — такая была у него прибаутка.
— А помнишь, как он читал нам гимн в честь лобио?
— «Акафист о лобио»? — и голодный Батхо начал читать наизусть знаменитый акафист, или неседален, которым Чампура не раз, бывало, развлекал гостей по их просьбе:
«О питательнейшая, приятная на вкус, усладительная для обоняния похлебка, достойная царей, о бесценное грузинское лобио! Велика заслуга твоя перед народом грузинским, ибо вскармливается твоими щедротами и вкушает тебя предпочтительно пред иными яствами всякий ивериец от младенчества и до преклонных лет!
«Велика слава твоя в иверской земле и зычен твой призыв! И все мы, предстоящие пред сосудом твоим со лжицею древесной в руке, дожидаемся в нетерпении духа вскипания твоего и засыпания приправ для насыщения нашего, и гласом велиим воспеваем тебе хвалу: слава тебе, многоликая и многообразная, слава тихой песне и брызгам кипения твоего. Слава навару многополезному твоему, слава горшку немуравленому, в коем избрала ты обиталище свое, и дну того горшка, ибо дно сие есть престол силы и питательности твоей!
«Слава очагу жаропламенному, пылающему под оным горшком, слава благословенной приправе твоей, киндзе огородной, усладительнице обоняния нашего; слава толченому ядру грецкого ореха, ибо оно есть венец сладостного вкуса твоего.
«Слава глиняным мискам, по коим разливают тебя; слава тебе, дивный злак, пересаженный из садов эдемских, лобио! Слава тебе, украшение стола, пища, достойная царей!»
Сколько обедов и ужинов перепало Чампуре в вознаграждение за чтение этого шутливого акафиста!
— Помнишь, Чампура твердо верил, что в дому у гостеприимного человека початые кувшины с вином ночью наполняются сами собой!
— И вечно мотался по гостям, по крестинам и поминкам! А теперь лежит, сложив руки на груди!
— «Я объят сном, но бодрствует дух мой!» Может, и сейчас алчет яств под сырой землей ненасытное брюхо Чампуры! — смеялся, забыв на мгновение собственную беду, Батхо.
…И пошли, и пошли мы вспоминать истории о несравненном чревоугодии Чампуры.
Чампура был в самом деле примечательный человек. Прозвище «Чампура» — «Едало» — было дано ему за то, что он всегда, в любую минуту готов был сесть за стол — в особенности, за чужой. Нет, это не от скупости — просто у него не было ничего за душой, так что волей-неволей приходилось смотреть людям в руки. Хоть Чампура и был дворянский сын, но жил хуже самого бедного крестьянина. Бедность даже пыль из него вытрясла! Да к тому же у него было пятнадцать детей мал мала меньше.
— Мой муж не какой-нибудь простой человек, не думайте! Он из старинного рода! — говаривала жена его Тебро, которую Чампура называл не иначе как «Оранжерейной розой».
На что же, собственно, жил Чампура-Соломон? Со своими пятнадцатью детьми?
Ведь если сам он мог пропитаться за чужими столами, званым и незваным гостем, не пропуская ни одного праздника, ни одного сборища, то нельзя же было таскать с собой пятнадцать человек детей?
Главным источником его доходов была черная книга, которую он называл «Карабадином Джалиноза». Это была старинная врачебная книга, доставшаяся ему по наследству.
Переплет этой книги — помню с детства — был испещрен надписями, сделанными в разное время и разным почерком:
«Принадлежит Хафиландрэ».
«Более не принадлежит. Похищена Тимофеем».
«Иванэ Кишбердиани взял у меня на время лошадь, а на просьбу вернуть ответил колотушками».
«Иванэ Помполики. Преставился года ЧХШИ».
«Возжелал я сдуру поездить на осле.
Влез на осла и тотчас очутился на земле».
«Слава отцу и сыну и святому духу.
Лучше пить молоко, чем быть горлу суху».
«Когда женщина входит в тело, одолевают ее страсти».
«Дщерь пшеничной каши Нина родилась 18… года майя 8 дня».
«Господи, сладчайший Иисусе, отверзи врата рая мне, грешнику, корыстолюбцу и прелюбодею Мелхиседеку».
И много еще других в этом роде.
Эта черная книга с ее смешными надписями была для своего хозяина и виноградником, и пшеничным полем, и дойной коровой… От нее он ждал обильных урожаев. И вся семья берегла эту книгу, как волшебный камень, дарующий исполнение желаний.
Благодаря этой книге в доме у Чампуры не переводились пища и припасы.
Словом, смешно сказать, Чампура-Соломон самозванно произвел себя в сельские лекари. За каждый порошок собственного изготовления, составленный невесть из каких снадобий, он брал не меньше, чем целую курицу. Были у него и такие лекарства, за которые он требовал упитанного барана: тайна этих лекарств будто бы восходила к самому легендарному Джалинозу.
Многие крестьяне верили Чампуре-Соломону, и слава его, как врача-целителя, разнеслась далеко за пределы нашей округи.
Впрочем, однажды репутация Чампуры висела на волоске.
Как-то на третий день пасхи бездельник Башхадун, дворянский отпрыск, повеса и пустослов, обратился к Соломону-Чампуре перед всем честным народом, собравшимся на площади перед лавкой, с такими словами:
— Ну-ка, скажи, если ты и в самом деле кладезь премудрости, как заставить осла замолчать, когда он ревет не переставая?
В толпе прыснули. Послышались смешки. Многим было приятно, что лекаря-экимбаша приперли к стене. А иные сами призадумались: в самом деле, разве возможно заставить умолкнуть ревущего осла? Будет себе реветь и голосить, пока не изольет до конца всю печаль своей ослиной души!
Но Соломон не оскорбился и не испугался вопроса Башхадуна. Напротив, в душе он, казалось, даже обрадовался.
И только попросил разрешения отлучиться на несколько минут, сходить домой, — на что ему было объявлено согласие.
Вскоре Соломон вернулся со своей черной книгой. Перелистав ее, он отыскал страницу, заложенную листом сельдерея, я прочел громко и внятно, так, чтобы слышно было всем:
«Если случится, что кто-либо воссядет на осла, а осел при том заревет и будет голосить не умолкая, то вот лекарство от сего. Тот человек пусть принесет масла Ширбахтского или просто чистого топленого и смажет ослу ноздри изнутри. Пока нос у скотины будет умащен сею мазью, она реветь не будет».
Башхадун оторопел. А собравшиеся воздали должное учености Соломона, глубине его знаний.
Однако Башхадун не хотел сдаваться. Он выразил сомнение: а подействует ли на самом деле средство, означенное в Карабадине? Что из того, что о нем написано в книге — быть может, оно на деле не принесет никакой пользы? Побились об заклад — проигравший угощает обедом. И порешили: кто-нибудь, нарочно избранный для этой цели, должен наблюдать за единственным ослом, имеющимся в деревне и принадлежащим крестьянину по имени Талэ, с тем, чтобы когда животное, охваченное тоской, начнет изливать свои жалобы, немедленно испытать лекарство, указанное в Карабадине.
Вся деревня следила за развитием событий. Судьей был избран дьякон Цвериквнетия. Под его наблюдением спор на той же неделе разрешился в пользу Соломона.
Башхадун отдал ему кольцо с бирюзой, память матери — денег у него не водилось, заплатить за обед было нечем, а осрамиться он не пожелал. Сила же и власть Соломона-Чампуры остались непоколебленными.
Словом, Чампура был любителем хлеба-соли, жрецом угощения, знаменитым во всем ущелье. Был предан застольству, чревоугодию, винопитию — но тщательно избегал складчин!
— Пей, смерть у нас под боком сидит! — говорил Чампура сотрапезнику. — Пей, все равно один конец — в пыльную землю сойдем.
— Будем есть, пить, ведь не век же нам под этим небом ходить, любезный ты мой?
К каждой фразе он неизменно добавлял «любезный ты мой» или «иди сюда, поцелуй меня».
— Кушай, кушай! Надо есть, ведь даже муравей ради утробы своей бьется-мается! Возьми-ка себе вот эту куриную гузку, превосходный кусочек, любезный ты мой! — он подносил соседу блюдо с курицей, но тут же, не в силах противиться соблазну, сам первым подхватывал расхваленный им кусок.
— Кушай! Кто не ест — бесполезный человек в гостях, урон столу! Иди сюда, поцелуй меня!
В узком кругу он не отказывался и спеть песню:
Эх, корабль в порту не останется;
Улетит душа — не оглянется…
Не о смерти тужу — любимая,
Как умру, другому достанется.
Или:
Выпьем за того, чье сердце
Бьется с сердцем друга в лад.
За соловушку, чьи песни
В роще заполночь гремят.
За садовника такого,
Что цветку и саду рад,
И за молодца такого.
Что любимой взгляду рад.
Едок Чампура был чинный, разборчивый; совсем не походил на Герену, который поглощал целые котлы хинкали, не разжевывая, или на Хунчалу, которого, будь он жив, сегодня могли бы прозвать «застольным комбайном», или на Гограчу, любившего пошуметь, погалдеть, поорать пьяные песни за столом.
Поглаживая и покручивая усы, говорил кому-нибудь Чампура:
— Люблю тебя, больше ничего не скажу! Ездят на богомолье, чтобы в рай попасть — а не лучше ли устроить добрый пир, людей порадовать?
— Давай-ка, разобьем голову твоему большому квеври, чтобы алая кровь потекла! — предлагал он, устав дожидаться угощения. — Иди сюда, поцелуй меня, мой любезный!
— Что ты, братец, сидишь взаперти? Небось уж и соль у тебя на полках тоскует, плачет! — И, когда его приглашали, благодарил учтиво, а потом добавлял: — Приду, приду, не оттолкну, не выбью у тебя из рук кувшинчика! Покутим так, чтобы вычерпать досуха тот большой квеври в твоем погребе! Иди сюда, поцелуй меня, любезный ты мой!
За столом он любил порядок, старшинство…
— Поставь вино передо мной, хлеба́ и лаваши разложи в ряд, — спокойно говорил он хозяйке.
Мягкосердечный и чувствительный Чампура обращался к хозяину:
— Спусти-ка мне в чашу струю из твоего бурдючка, любезный мой! Люблю, когда вино в чаше алым пламенем горит, на душе светлее становится!
— Налей мне, эй, виночерпий, чашник, винный казначей, почтенный человек! Кому же пить вино, как не мне? Лучше меня этого никто не умеет! — и если был доволен приемом или вино ему казалось очень уж хорошим, то, поставив на стол пустую чашу, говорил с улыбающимся лицом: — Что за вино! Солнечный жар в нем, право! Счастья и радости всему роду твоего отца!
— Благословенно лоно твоей матери! — обращался он к хозяину.
Одна была забота у Чампуры — поесть и выпить в тишине, в уюте. Пиров с множеством гостей, с шумом и гамом он не любил. «Краток мир мгновенный, вмиг смолой сгорит» — этот афоризм был неизменно у него на устах — и кто сказал бы, что он не прав?
Был Чампура чистоплотен, всегда опрятно одет, тщательно выбрит — в черной чохе и черном архалуке, а зимой — в овчине или в шинели. Слегка поседелый, рослый и осанистый, плотный, отяжелевший, был он ласков, уступчив, всеми любим и притом правдив — ненавидел хитрость и коварство, чурался лжи…
— Господи, ниспосылатель святых даров! — бывало, благословлял он хлеб, разламывая краюху у нас за завтраком.
И запивал кусок обязательной утренней чаркой виноградной водки.
— Человек должен быть щедр, тароват, светел за чашей вина! — говаривал он моему отцу, сидя за столом у нас в гостях.
И, отведав свежего хлеба, жареного мяса и птицы, запив их кувшинчиком прохладного вина, они расходились по своим делам и трудились весь день, добывая хлеб насущный, с легким сердцем и чистой душой, услажденные с утра дружеским общением.
— Человек без друзей — больной, душа у него с изъяном, порочно устроена! — говорил мой отец. — Не будет ему ни радости, ни удачи на этом свете, растает, изникнет, как вешний снег!
А Чампура кивал в знак согласия и поддакивал:
— Только тот — человек, кто в веселье дни свои на земле проведет! Так-то, любезный мой!
— Что толку в застольстве, в еде да в питье, ежели друг в душу другу не заглянет? — говорил Чампура и добавлял свое вечное «любезный мой» или «иди сюда, поцелуй меня»!
Чампура был сам человек щедрый и гостеприимный — в чужом доме! Будучи в гостях, он с таким радушием встречал чужих гостей, так ковром стлался им под ноги! Заботливо подносил вновь пришедшему блюда с кушаньями, помогал выбирать самые лучшие куски, упрекал его ласково вместо хозяина: «Зачем, дескать, запоздал?» — или: «Почему забросил, забыл нас?»
— Обрадовались мы твоему приходу, как замерзший в стужу человек — горячему солнышку!
«Кто это — мы?» — спрашивал себя в душе изумленный чужой гость.
А Чампура хлопотал так, словно он был кровной родней хозяина, нераздельным совладельцем всего его дома!
Гость желанный пусть приходит.
А домой пусть не уходит!
И вино пускай струится
Без конца и в жилах бродит! —
добавлял он любимый свой народный стишок и, широко раскинув руки, обращался к гостям:
Радостен нам ваш приход,
Истомило ожиданье!
А придет пора уйти —
Огорчит нас расставанье!
— Не верно разве я говорю, любезный мой? Иди сюда, поцелуй меня! — говорил Чампура хозяину, и тот поддакивал:
— Именно, именно так!
Чампура любил иногда и шутливые, пустые разговоры, «празднословие»; он мог задать вдруг такой, например, вопрос:
— Ты деламута отведывал? Нет? И лаже не знаешь, что такое деламут? Как так, мой любезный?
— Ну да, это кушанье… Да еще какое! Когда корова отелится, ее тут же, сразу подоят, и из этого молока или молозива варят деламут. Как вскипятят, оно и затвердеет. Посыпают солью и едят. Вкусно так — пальчики оближешь!
— Значит, ты деламута не пробовал? — И он, бывало, махнет рукой с презрением и удивленно покачает головой.
Потом разведет руками и спрашивает снова, с видом крайнего изумления:
— Так деламут тебе неизвестен?.. Какой же ты грузин после этого? Иди, поцелуй меня, любезный мой!
— Пожалуй, ты и кукурузной гургучи не едал?
— Нет, не едал. Это еще что за штука?
— Ну, знаешь!.. Да что с тобой разговаривать, время тратить впустую? Нашел досужливого человека!
И он глядел на собеседника с укоризной, возмущенный его невежеством.
Если при встрече его спрашивали: «Здоровы ли? Как живете-можете?» — плотный, дебелый Чампура отвечал ласково и удовлетворенно: «Средне, средне — ни тучен, ни тощ!»
Раз уж речь зашла о здоровье и благополучии Чампуры, то уместно будет сказать, что безмятежное, уютное существование его было нарушено великой бурей-революцией. Говоря его словами, в мире воцарилась смута; исчез уют, остыли теплые очаги, настали «крутые времена», нужда, голод. Простая кукурузная лепешка и лобио стали предметами вожделения. Кому теперь было дело до Чампуры? Ни от кого ему уже не было ни ласки, ни почета — всякий пищал в своей скорлупе. Никто уже не приглашал его. И Чампура не вынес такого непочтения и невнимания: загрустил, исхудал, — не был уже «ни тучен, ни тощ» — в один прекрасный день, забытый всеми, слег, а вскоре умер.
И болезнь, и смерть, и похороны его прошли незаметно.
Таков был конец Чампуры…
— Ах, хоть бы накопать каких-нибудь съедобных кореньев! Я, кажется, готов лопухи из земли повыдрать, так живот подвело! Да ведь нет ничего — даже бутень, дикая петрушка тут не растет, пожевали бы хоть съедобной травы! — стонал Батхо.
— Доведется ли когда-нибудь разговеться после этого жестокого поста? — думал я печально, чувствуя, что дошел до крайности.
Незаметно душевный лад наш нарушился; мученья становились все непереносимей. Жестокие, хлесткие, язвительные слова, как искры, проскакивали между нами. Жгучий голод чуть не рассорил нас, двух добрых друзей. Мы обменивались упреками, сваливали друг на друга все наши неудачи и злоключения — и эту злополучную охоту, и нашу незапасливость, благодаря которой мы остались без еды, с пустыми сумками, и вообще все проявленное нами легкомыслие и несообразительность. Мы горячо наскакивали друг на друга, изощрялись в колкостях, и ни один не хотел оставить за товарищем последнее слово.
— Верь после этого твоим советам, умник-разумник!
— Вот куда нас завела твоя мудрость, ветрогон!
— Несмышленыш!
— Недоумок!
— Торопыга, птичьи мозги! Когда это ты был рассудительным? Кому нужны твои куцые мысли?
Раздражение поднималось у нас в душе и мутным потоком извергалось наружу. Лица у нас пылали. А ведь еще час назад были мы как братья! Словно две рассерженные осы, жужжали, дулись мы друг на друга, сидя на могильном камне и безнадежно дожидаясь, когда же схлынут волны и полноводная река опадет, разделится на мелкие потоки, растечется ручейками по булыжному дну… Мы злились на Иори, разлегшуюся перед нами как дракон, и не пропускавшую нас в Текену; злость вызывали в нас и бесплодные, бурые окрестные склоны, лишенные зелени, без единой живой былинки — и что их так опалило? Все так же безнадежно и вожделенно поглядывали мы на духан за рекой — точно верующие на священный храм!
А река неслась мимо с громом и грохотом.
И Чампура точно смотрел на нас из-под своего могильного камня, злорадно говоря: «Я, пока был жив, поел и попил всласть, а вот вы умираете с голоду!» Так он дразнил нас, колол нам глаза своими обжорными историями, славой своей ненасытной утробы, и мне даже послышалось на мгновение его торжествующее хихиканье.
— Помоги нам, Чампура, пошли хлеба и вина! — воззвал я к нему шутливо, но Батхо даже не улыбнулся: ему было не до шуток. Он вдруг прижал руку к животу, как бы ощутив жгучую боль.
— Умираю! Сил моих больше нет! — вскричал он и весь скорчился.
Я испугался.
— Помогите, люди добрые! — извивался Батхо.
— Что с тобой приключилось, друг? — послышалось вдруг, и перед нами остановился сумрачный парень с глазами Амирани, наш старинный знакомец «Кория» — «Коршун» — с пестрой ковровой переметной сумой — хурджином на плече.
— Выше голову, грузины — пусть не скажет враг: сломились!
Мы рассказали ему о наших злоключениях.
— Погодите, братцы! Сейчас, сейчас… — Кория скинул хурджин с плеча и принялся развязывать шнурки и бечевки. Раскрыв одно из отделений хурджина, он расстелил темно-красный шелковый платок и стал выкладывать еду. Сначала он достал смуглые, пахучие шоти… Мы с остервенением набросились на хлеб.
— Постойте, молодцы, потерпите! Не портьте себе аппетит, — сказал нам Кория и разложил на платке припасы: были тут и сдобные назуки, и вареные яйца, и две цельные жирные курицы… Потом Кория водрузил во главе этого собранного на скорую руку стола бурдючок, достал деревянную чашку и разлил нам вина.
Все это мы видели своими глазами, ясно, не во сне, а наяву. Райский вкус всех этих замечательных вещей тоже не был плодом воображения — и все же мы не верили своим чувствам. Мы разрывали руками курицу, вгрызались в нежное мясо, набивали себе рот — и все же не верили. Утоляли жажду прохладным вином — и не верили!
Батхо понемногу пришел в себя. Да и мне стало гораздо лучше.
Можно вообразить, какое мы являли собой зрелище!
Наконец-то мы почувствовали, что беды и горести наши миновали. И на душе у нас стало лучезарно. Все это казалось нам поистине чудом! А того мы и не думали, что угощение, поставленное Корней, было, возможно, добыто темными путями — едва ли не воровством!
Кория, жадный Кория, с детства шнырявший по всем домам и знавший, где что у кого лежит, впоследствии стал знаменитым вором. Среди его прозвищ были «Волчий зуб», «Нежданная беда», «Чертов лемех», «Отлученный от груди»…
Еще когда он был ребенком, про него сложили стишок:
Близ садов не хороните —
Встанет ночью из могилы,
Будет фрукты воровать!
Женщины нашей деревни в сердцах осыпали его проклятиями:
— Ах, чтобы тебя поскорее земля поглотила! Чтоб тебе лекарство не помогло! Чтоб тебе не было ни в чем благословения! Серый волк, тебя надо распластать на доске и исполосовать железными прутьями! Зловонная ты падаль, смрадная душа!
Однажды Кория, чтобы усыпить бдительность села, прикинулся овечкой, разыграл раскаяние и объявил, что уезжает навсегда в город. Соседские хозяйки напутствовали его такими словами: «Скатертью тебе дорога прямо на тот свет! Убирайся подальше, и пусть тебя всюду ждут ночь и тьма!»
Но не тут-то было! Никуда Кория не уехал, а вместо того ночью угнал стадо буйволов. Насилу настигли его, вырвали у хищника из когтей добычу!
Вот кто был Кория, наш спаситель, наш тароватый хозяин — выжига, пройдоха, хищник! Сколько раз его сажали в тюрьму — да все было напрасно: горбатого могила исправит!
И подумать — мы оказались его гостями, а он — нашим хозяином!
Откуда взялся Кория, куда он держал путь, как очутился здесь, на этом кладбище — никому, кроме него, было неведомо. Нам это было невозможно узнать. Каким способом, какими силами — а их у нас оставалось не так-то много! — мы могли бы выведать у Кории его секреты? Как принудить к признанию опытного, прошедшего сквозь огонь, воду и медные трубы вора?
Я помню Корию с детства. Когда он бегал босоногим мальчишкой по деревенским улицам, его постоянной мечтой было «сытно поесть». Сын бедной вдовы, всегда полуголодный, он стал хищником, не пропускающим мимо цепких рук никакой добычи. Теперь, когда он уже холил усы и брил бороду, Кория наконец-то добился исполнения своей мечты: всегда был сыт и даже мог угостить других. Вот он и предложил нам, изголодавшимся путникам, щедрый завтрак — этот прощелыга, которого мы с Батхо приветствовали, как названого брата!
Волю утратили мы, размягчились, потеряли крепость духа!
Сколько раз прежде порицали и бранили мы Корию, даже отворачивались при встрече, считая его позорищем всей нашей деревни! А сейчас Батхо, с набитым ртом, едва ворочая языком, кадил ему: ты, мол, золотой, ты, мол, такой-сякой, немазаный…
Не скупился и я на сахарно-медовые, высокопарные слова. Да и как можно было иначе?
Словом, мы расхвалили этого повсюду ославленного, всем опостылевшего, саму землю тяготившего, как несносное бремя, воришку, изобразили его человеком добра, обращались с ним запанибрата и обещали ему свою дружбу. «Спасибо тебе, друг наш и брат, помог ты нам в тяжелую минуту, спас от гибели! Отплатим тебе добром за добро, можешь рассчитывать на нас, мы всегда постараемся быть тебе полезными — слово наше твердо!» — так говорили мы, усердно работая челюстями и чувствуя, что голод, два дня терзавший нас, наконец-то разжимает свои цепкие когти.
Ничего не поделаешь — в неудачную минуту попали мы в руки к Кории, пришлось с ним брататься!
И мы без стеснения пили за здоровье нашего новоявленного друга, желали ему удачи (в чем — не в его ли темных делишках?) и словно бы даже не замечали, что творим!
А Кория надел личину добродетельного человека и принимал наши хвалы как должное. «Есть на свете хлебосольные люди, не перевелись еще! Шел я к близким, к друзьям с подарками — да разве у меня есть ближе вас друзья?» — Даже близкими друзьями объявил нас, распалившись…
А Батхо, довольный, ублаженный, поддакивал: конечно, это и называется дружбой!
Кория спрашивал: «Кто выше — отважный человек или хлебосольный?» И сам же отвечал: «Хлебосольный человек выше! Щедрость долговечнее отваги. Слава тароватого человека на внуков переходит!» И в этом он был прав — народ ведь так и говорит!
Вскоре нас разобрал хмель.
— Верьте, други, свет без добрых людей не останется! — это он о себе говорил, спасителем нашим себя выставлял, имя щедрого человека присваивал!
А мы, растроганные, в самом деле готовы были увидеть в этом волке, в этом наглом воришке чуть ли не самого замечательного человека на земле!
— Пусть цветет каждый цветок и покрывается плодами каждое дерево! Пусть радуется сердце любого человека! Злых пусть поглотит могила, а приветливый и хлебосольный пусть живут и здравствуют! За того человека, который любит сытный кусочек, посыпанный солью, и с чистым сердцем и доброй душой держит в руках расписной кувшинчик!
— Так, значит, за Чампуру! Вечная память Чампуре! — в один голос воскликнули мы с Батхо и подбросили шапки высоко в воздух. А Батхо вдруг вскочил на могильный камень, под которым лежал Чампура, упер руки в бока, и провозгласил: «Человек он был, достойный называться человеком!» — и вылил на гранитную плиту полный стакан вина.
Нам почудилось, что Чампура задвигался в могиле.
Плачьте, винные кувшины,
Над беднягой алым соком,
Сетуйте, котел и вертел, —
сочиняли мы шутливые стихи в его честь.
— А разве мы сами не под стать Чампуре? Что ж мы над ним насмехаемся — двух дней без еды не могли выдержать, — сказал я, чтобы прекратить насмешки.
— Все мы, все — ровня Чампуре! Разве не так? — Батхо хохотал так, что едва не выронил изо рта куриную ножку.
Поднялся смех, веселье… Вино текло нам за ворот.
Кория смотрел на нас с улыбкой. Потом поднял чашу и объявил:
— Поминать, так поминать! За Чампуру!
— И вы, право, не уступите Чампуре, можете считать себя первейшими его учениками! — сказал он ласково-шутливо и осушил до капли налитую по край посудину.
И бешеная Иори, и духан в Текене, и громоздившиеся в небе серые тучи — все это нам было теперь нипочем.
Кория обещал нам еще и шашлыков — напоследок.
Батхо весь расплылся, растаял в вине…