БУНБУЛА

Вспоминается мне наш сельский цирюльник Бунбула Парсманишвили — кроткий и мягкосердечный, ласковый и доброжелательный, незлобивый и незлоречивый…

И притом — рассудительный, с понятием: сведущий человек.

— Никому не причиняй обиды, имей страх божий в душе! Всех нас ждет в конце одно и то же: три доски гробовые. — С такою присказкой взмахивал он бритвой над ремнем, принимаясь острить ее лезвие.

Говорун он был затейливый, занятный, охотно тешил людей своей беседой. И никогда не забывал вставить к месту учтивое присловье: «изволите ли видеть», или «с вашего позволения».

— Чистыми путями надобно ходить, дружбы, братства держаться!

— Самое главное — душевное богатство. Перво-наперво взрасти и собери урожай своей души, а потом уж о земном урожае хлопочи!

Те, кому возвещал эти истины Бунбула, кивали в знак согласия, а пуще того — в знак уважения к нему самому, Бунбуле.

По мнению цирюльника, честь и совесть — добытчики поверней, чем сила молодецкая! Встретясь с человеком, не рассуждай с ним только о делах, а потолкуй задушевно, тихим, мирным словом обласкай его, и все нутро, весь состав у обоих успокоится!

Да, достойный, чистый человек был цирюльник Бунбула! Говорили даже, будто бы с его собственных слов, что в юные годы в его жизни не было ни одной женщины.

Знавал он женщин в молодости или нет — не могу сказать, но к зрелым годам он успел произвести на свет двенадцать человек детей. Пять дочерей было у него — Татия, Ния, Пацаци, Мзеха, Гая, и семь сыновей — Батата, Сачино, Джаба, Гегена, Батуа, Хохора и Баблия. Одни уже сами обзавелись семьями, другие только еще оперялись и становились на ноги.

Удивительно, как только помещалось столько народу в двух комнатенках домишки Бунбулы! Однажды я спросил его об этом!

— Один на полу, другой на чердаке, третий за притолокой, четвертый в погребе, пятый в сенях, шестой на дворе, та — по воду ушла, та — за хлебом побежала, еще одну в лавчонку послали — вот так и помещаемся, в тесноте, да не в обиде… — отвечал мне Бунбула.

Среди всего этого множества детей он особенно любил Батату, в котором видел образ самого себя.

— Вот моя гордость, мой первенец! — говаривал он, указывая на своего любимца.

Жилистой плотью и крепкой костью в самом деле походил Батата на своего отца, но был обделен талантами, простоват, с коротким, незрячим умом — рохля и недотепа.

— Как ты ухитряешься прокормить всю эту ораву?

— Вот этой бритвой! Бьюсь изо всех сил, уж ошалел… Мир мне затемнили мои мысли. Эх, разогнал я скакуна своей судьбы, да не взлетел под облака — вот какая досталась мне доля!

Но ни жалоб, ни ропота, ни проклятий я от него никогда не слыхал.

Речь у него была приятная. Беседовал он с любым человеком ласково, вдумчиво, душевно — казалось, сладко побулькивая на огне, разговаривает котелок с медом. Охотно заводил он в своей цирюльне беседы о политике. Политиков, вершителей дел государств он не одобрял. Если они хорошие люди, отчего так любят кровопролитие? — спрашивал он, бывало. — Отчего так часто затевают войны? Уважаю Наполеона, и Георгия Саакадзе ценю, но они войну выдумали — грех великий, беда народная у них на совести, и не успокоиться костям их в могиле вовеки!

— Все мы — братья и сестры единокровные или названые, родичи и друзья, соседи и свойственники! И если бы мы все жили в любви да согласии — откуда на свете брались бы злые дела? От нас самих всё идет, мы одни во всем виноваты! Распря ведет за собой вражду, за враждой тянется смута, а там — побоище, насилие, кровь, тюрьма… А прольется кровь — и война тут как тут!

Когда разразилась первая мировая война, с Бунбулой творилось такое, что жалко было смотреть. Он чуть не помутился в рассудке.

— Мир полон скверны и зла! Вот она, чаша горечи! Позор, позор на нашу голову! О, озверение человеческое!

— Господи! Переломи в руках врага занесенный кинжал!

И омраченный печалью Бунбула подступал к встречному и поперечному:

— Человек ты или нет?

— Ну?

— Разве мы не братья, друг сердечный?

— Ну?

— Разве мы все не люди, не дети Адама?

— Ну и что?

— А то, что душа твоя у меня в горсти!

— Чего ты хочешь?

— А того, чтобы все мы, кто любит нашу благодатную Грузию, стакнулись, встали заодно, рука об руку, и пошли к царю, поклонились ему земным поклоном: не хотим войны!

— Кто тебя к царю допустит?

— Мы стараний не пожалеем!

— А что толку?

— Будет толк! Сказано: если стадо овец перед дубом в один голос заблеет — дуб засохнет! Клянусь святыней Хатицховели, верные слова! Да разве я для отвода души говорю?

Бесхитростный цирюльник свято верил в необоримую силу единения людей доброй воли…

— Эх, делать тебе нечего! — бывало, скажет ему какой-нибудь изверившийся человек.

— Что ж, и не жаль тебе людей, матери-земли, солнца в небесах? Так и отдадим жизнь смерти в неволю? Человеческий образ потеряем?

— Положись на бога! Пойдем к царю, повалимся ему в ноги, возопим, вымолим у него мир на коленях, — с дрожью в голосе упрашивал Бунбула знакомых и незнакомых, ближних и дальних, прохожих и проезжих. Но замысел его вызывал у всех лишь невольную улыбку. А один грубиян даже не постеснялся спросить: «Что у тебя, мозги набекрень?»

Миролюбец и правдоискатель из сельской цирюльни был изумлен черствостью человеческой.

— Эх, не нашел я пути ни к чьему сердцу!

Наконец его прорвало:

— Так не согласны стоять заодно? Не хотите войну отвести? Что ж, на христовом суде ответ мне дадите!

Он махнул рукой на людей и ушел в себя.

То он возился в винограднике, то копался на огороде, то ремеслом своим занимался, а то сидел дома, взаперти, и горькие мысли бродили в нем, разъедали его. Выбился человек из колеи… Ходил на отшибе…

В один прекрасный день Бунбула исчез. В деревне его не было. Домашние встревожились, стали его искать, с ног сбились, людей расспрашивая, но все было тщетно. Жена Бунбулы, Гулчина, дала обет заколоть ягненка в честь нашей святыни. Кто-то рассказал, будто видели Бунбулу в поезде. Тревога в доме поулеглась.

Единомышленника и поверенного Бунбулы, моего дядю Сулхана, исчезновение друга огорчило сверх меры. Настолько, что он перестал обедать во дворе, под любимым орехом.

— Обижен я на него, обижен! Разве есть у него друг ближе меня? Отчего ж он не поделился со мной, когда задумал уехать? Ну, да ладно, стерплю, лишь бы с миром воротился! — говорил дядя Сулхан Гулчине.

И вместе с домашними Бунбулы искал следы пропавшего, собирая сведения, наказывал почтальону — как только придет письмо, тотчас же, ночью ли, днем ли, хоть с постели вскочи, а беги ко мне, доставь весть…

Гулчина сокрушалась о муже: может, он ночью спит на голых камнях, может, ходит, как нищий, с протянутой рукой, а может, давно его прирезали разбойники, душегубы?

Дядя утешал ее:

— Человек — ума палата, весь свет уму-разуму учил, не поверю, чтоб ему туго пришлось! Да к тому же, известно — дурная весть на коне домой прискачет, а мы, слава богу, еще ничего худого не слышали! Что ж нам прежде времени пугаться? Да кто посмеет село без цирюльника оставить?

Он и в самом деле не мог себе представить, чтобы кто-нибудь решился на такую дерзость!

А в доме у Бунбулы по-прежнему стоял стон и плач: «Ох, беда! Ох, разоренье, погибель наша!» Неизвестность, тревога, горе точили семью.

Двенадцать сыновей и дочерей день-деньской заливались горючими слезами, а жена так все глаза себе выплакала.

Соседки утешали ее, как могли — даже такое решились сказать: «Кому он нужен, твой старый хрыч, кто его захочет отнять?» Нашлись, однако, и злопыхатели, пустили сплетню, будто Бунбула сбежал из дому: надоело с пустоголовой женой возиться да дюжину дармоедов кормить!

Мягкосердечный дядя мой Сулхан совсем сник от тоски — молчит, слова не вымолвит, все думает, думает о беде своего друга…

Помню, был воскресный день… За обедом он от вина отказался: душа, мол, не принимает… А вечером такие разыгрались дела, что он один целый кувшин опорожнил да на радостях пустился плясать «багдадури»!

Что же случилось? А то, что… В тот вечер у нас допоздна возились по хозяйству, пекли и стряпали про запас. Только что достали из тонэ хлебы, мы, детишки, сидели на досках над остывающей печью, нежились в ее нежарком тепле. В горячей золе пеклась молодая картошка. Работник наш Джугура рассказывал нескончаемую сказку о сыне Солнца… И тут вдруг ворвался, точно безумный, к нам во двор любимый сын Бунбулы Батата, в два прыжка взлетел по лестнице на балкон и крикнул дяде Сулхану:

— С вас магарыч! Добрые вести!

Дядя даже зашатался от неожиданности, но справился с собой, удержался на ногах.

Волнуясь и торопясь, мы все побежали к дому Бунбулы.

Цирюльник стоял посреди комнаты, смущенный, в растерзанной одежде. Деревенский староста сердито выговаривал ему:

— Что это за штуки ты затеял в городе вытворять? Кто тебя назначил всеобщим батькой и опекуном? Тоже мне мудрец и указчик — полез в царевы дела путаться! Вот тебя и сдали нам под надзор — смотри, теперь ни шагу отсюда, только посмей! Сиди и грызи свою краюху!

Бунбула стоял с опущенной головой и молчал — только жене сказал, чтобы укрыла его: видно, знобило беднягу, — и спрятался под одеялом с головой. С дядей Сулханом он не вымолвил ни слова, так что тот даже обиделся, — дескать, я из-за него ночей не спал, а он на меня и глядеть не хочет! Теперь уже эта новая обида мучила дядю Сулхана!

Но напрасно сомневался в своем друге дядя Сулхан! Через неделю Бунбула сам явился к нему в тот час, когда дядя сидел за обедом под своим орехом, и поведал обо всех своих злоключениях.

Если коротко пересказать, пропуская все вздохи и охи бедняги цирюльника, то вот какая с ним случилась история.

Сидел он у фазаньего родника. «Окинул я взглядом зеленые наши горы и долы, рощи и виноградники, — и сердце заколотилось, слезы на глаза навернулись: что ж, так и не зеленеть им больше, не цвести, не красоваться? Что ж, значит, суждено им залиться кровью? Как же так можно — погубить всю эту красоту, предать огню урожай, взращенный в поте лица? Нет, скорей, скорей надо вмешаться, поднять весь свет на ноги, надо что-нибудь сделать, пока еще не зашевелилось в океане свирепое чудовище-дракон… Здесь меня никто слушать не хочет — что ж, поеду в город, там живут просвещенные люди, они меня поймут, они пойдут со мной к царю, не откажутся порадеть для такого дела, для дела жизни! Ведь я не для своей семьи стараюсь! Разволновался я, а тут на станции, через дорогу, в колокол зазвонили. Овладело мной желание в город поехать, так и ерзаю на месте — все думаю, может, удастся гибель отвести! Жену я не стал извещать — знал, что не пустят меня домашние. И ты рядом не случился, не с кем было посоветоваться. Очень мне хотелось народу помочь — подступило, приспичило… Как тут подкатил поезд, как я в него сел, как очутился в городе — сам не знаю, не могу рассказать. От радости у меня голова кругом шла.

«Ну, а в Тбилиси я первым делом отправился во дворец, к наместнику, чтобы сказать ему правду напрямик, объявить, что народ не хочет войны! Подошел я к дворцу, остановился у входа… Высыпали оттуда наместниковы холуи — в толчки меня, прогнали пинками: дескать, тебе еще тут чего понадобилось? «Не уйду, — говорю им, — я по государственному делу пришел!» Ну, тут они еще сверх того накостыляли мне по шее. Ушел я оттуда, стал заводить разговор с прохожими на улице. Одного остановил — тот рассмеялся, другой обругал меня, третий закричал: «Сумасшедший!» Мало того, прибежали городовые, схватили меня, раба божьего: кто ты, мол, такой, уж не вражеский ли лазутчик, подосланный к нам, через границу пробравшийся?

«Потащили меня в полицию, продержали взаперти целую неделю. Валялся я на голых досках, не пивши, не евши, таскали меня на допросы — прицепились, как репей, мучали, били, все, какие были у меня гроши, пошли им на взятки… И наконец вытолкали меня, да еще сапогом поддали — беги, мол, не оглядывайся, чтоб твоего духу здесь не было, и не смей нос совать не в свои дела! Чем я их так прогневил? Для общей пользы ведь старался, хотел, чтобы всем лучше было! Зачем же они пинали меня сапогами в самую душу? За что? Неужто никто не понимает, что беда стряслась, все до одного пропадем? Отчего сердца у людей стали как камень? В чьих мы руках? На кого миру надеяться? Я-то думал, люди нами правят! Вот так и вернулся я не солоно хлебавши, словно в чем-то провинился… Что мне дальше делать — как ты посоветуешь?» — спросил он дядю Сулхана, глядя на него с упованием.

Но дядя сидел не поднимая головы и молчал. Потом потянулся за кувшином, наполнил вином глиняную чашку и протянул ее Бунбуле.

Цирюльник замахал руками:

— Мне вина не надо, я к нему теперь не стану и прикасаться! Столько крови проливается на войне — как же я вино в рот возьму? Оно мне кровь напоминает! Горько на душе, куда уж горше — не до вина мне!

Дядя посмотрел на него с удивлением — потом взял свою чашку: «За то, чтобы воины наши вернулись благополучно!»

Зачудил Бунбула, замкнулся в себе, обособился, одичал; сторонился людей, ходил одиноко, словно отверженный. В душе его поселилась тоска. Прежде он хоть выговориться мог, словами душу отвести, а теперь и на слово был положен запрет! И Бунбула, бывало, побреет клиента так, что ни звука от него не услышишь! Затоптали, загасили в душе у него огонь истины и веры! Что же еще оставалось от земного существа Бунбулы? Только наружная шелуха, только пустая скорлупа… Знал это Бунбула, и тошно ему было ходить по белу свету. Безрадостно глядел он на мир погасшими глазами и все молчал — разве что изредка вымолвит два словечка по необходимости, и то нехотя, сквозь, зубы, через силу…

Был человек — голову высоко держал, а обернулось так, что сделался тенью человека! И отчего? Из-за любви к человечеству!

Такова была судьба Бунбулы-цирюльника!

Загрузка...