10

Они уже ходили с трудом. Им помогли подняться по шахтному стволу центрального отсека на верхнюю палубу, положили всех троих на носилки: инженер-лейтенанта, командира реакторного отсека Алексея Горчилова, мичмана Ивана Трофимовича Макоцвета и старшего матроса Макара Целовальникова. Их лица, еще в недавнем прошлом такие разные, такие непохожие: у Алексея Горчилова — юное, чистое, с едва заметным румянцем; у Ивана Трофимовича Макоцвета — обветренное, морщинистое, круглое; у Макара Целовальникова — продолговатое, смуглое, с длинным прямым носом, — стали теперь почти одинаковыми.

Невдалеке показалось судно-спасатель. Его все ждали с нетерпением, особенно командир атомной экспериментальной, капитан второго ранга Мостов Анатолий Федорович. На приказание адмирала быстрее покинуть лодку и команде, и ему самому, Мостову, он отвечал, что желает лично передать корабль сменному командиру, посоветовать кое-что, поделиться наблюдениями.

Море посвежело. Кое-где на гребнях волн завиднелись белые барашки. Потому из-за качки спасатель не стал притираться бортом к борту, а спустил на воду шлюпки, переправил на них сменный экипаж на экспериментальную.

Мостов, уединясь с вновь прибывшим командиром, что-то долго ему объяснял, советовал. Пришедший только кивал и повторял единственное:

— Добро, добро!

Когда перевели с борта на борт Горчилова, Макоцвета и Целовальникова, Анатолий Федорович Мостов в последний раз окинул взором свою лодку, прошелся взглядом от кормы до носа, медленно осмотрелся вокруг. Чем-то горячим обдало все внутри, мысль о непоправимости случившегося, потере чего-то неимоверно дорогого сжала горло. Он одной рукой потирал подбородок, другую втиснул в карман кителя, сжав ее в кулак до хруста. Он медлил переходить на чужой корабль, медлил повидать свою лодку. Словно завороженный посвежевшим взлохмаченным морем и таким высоким открытым небом, задумался, ушел в себя.

Стоял конец февраля — начало весны. Море, подогреваемое теплым течением, источало благость. Не так далеко отсюда, на островах, рано зацвели вишни. На далеком Апеннинском полуострове и в недосягаемом Ташкенте пышно цвел розовый миндаль. В Адене выходили в залив на утлых суденышках ныряльщики добывать жемчуг. На Чукотке охотники преследовали соболя. В Антарктиде санные поезда двигались при семидесятиградусном морозе со станции на станцию. В Аравийской пустыне, задыхаясь от знойного песчаного шторма, бедуины понукали медлительных верблюдов. Сухо шелестели пальмы у пляжей Центральной Америки, так же сухо шелестели волны Атлантического и Тихого океанов, накатываясь на широкие полосы золотого теплого песка. Как язвы на теле земли, в разных местах тлели малые войны. Вспыхивали разрывы снарядов, вздымая в воздух то песок Синайского полуострова, то болотистую жижу тропических долин Никарагуа, то рыжую землю Анголы и Намибии, то желтую глину Кампучии. И все эти немыслимо протяженные пространства менее чем за сотню минут облетал шарик-спутник, заброшенный в небо человеком, скопировавшим шар земной, заставив его, шар-копию, летать вокруг, глядеть на свою Матерь, как бы говоря людям: «Какая она все-таки маленькая, наша обитель, какая она все-таки несказанно прекрасная! Неужели вы, так называемые высшие существа, цари и законодатели, поднимете на нее руку, неужели превратите ее в безжизненное холодное тело?..»

И еще подумалось Мостову: «Может быть, мы облучились сегодня ради того, чтобы не облучилась вся планета? Может быть, наша лодка является сегодня болевой точкой мира, солнечным сплетением, по которому жестоко ударил случай, как бы напоминая о возможной и недопустимой катастрофе?..»

Покидая корабль, он разделся, не торопясь, перешел на дизельную лодку.


Еще дожидаясь, пока его перенесут с борта атомохода на благополучный борт соседней лодки, мичман Макоцвет глядел в небо. Ясное и открытое, оно сперва обрадовало его, затем насторожило. Он заметил высокие, еле видные перистые облака. Причем они не просто слоились, а, порвав слои, сбивались комочками, становясь похожими на густо положенные разрывы зенитных снарядов. В народе такие облака называют «за́тиркой», они предвещают недобрую погоду.

Когда он, уже будучи в каюте на дизельной лодке, уснул наконец, ему все время снились умершие мама и татко. Сон был какой-то неглубокий, ненастоящий, он как бы делился на два слоя: нижний, первый слой — это то, что снилось: его родные, как они ходят по подворью, задают корм скотине, полют огород; и второй, верхний слой, двигающийся вместе с первым одновременно, — он вроде бы и не сон, а полусон-полуявь, потому что в нем Макоцвет размышлял по-правдашнему, понимал, что тот, первый сон-слой, неправда, потому что мама и татко давно померли, и что это они пришли к нему только так, во сне; и еще он понимал, раз снятся мертвые — значит, дело идет к перемене погоды. Недаром же на небе он заметил густую «за́тирку».

Проваливаясь в сон поглубже, он увидел Христосика — ворога своего, так и не пойманного, недобитого вражину, нелюдя и душегуба, прострочившего из автомата Марусиных родителей. Не поймал, не удалось расквитаться, и это будет мучить его до конца дней.


…Хутор стоял в долине. Зимой его заносило снегами, весной заливало обильными паводками. В хуторе всего семь дворов, потому назывался: Семихатки.

Ваня Макоцвет хорошо знал хутор, все его дворы, широко расставленные среди низинного мелколесья. В ту военную зиму часто бегал в Семихатки к дядьке Порфирию то с записочками, то с устными поручениями. Случалось, Порфирий посылал его в Кринички или еще дальше — в Богучары. Дядько Порфирий, слышал Ваня, часто просил командира группы взять его в боевую операцию, но командир так ни разу его и не взял, оправдываясь:

— Ты нам тут дороже!

Ординарцем у командира был Христосик — мелкорослый мужичок с птичьей головой. Кадровый военный, при отступлении отбился от части, пристал к партизанам. Служил он верой и правдой. И в бою не трусил, и на переходах не пасовал. Наблюдались за ним и смекалка, и военная хитрость. Бывало, водил группу на задание, всякий раз успешно. Поверили человеку окончательно, доверились ему. И он старался в полную силу.

Но вот однажды, когда группу прижали к глинистому обрыву горы, отрезав ей путь к ближнему лесу, когда все бойцы-партизаны были убиты или тяжело ранены, оставшийся в одиночестве Христосик (так он назвался, когда пришел в отряд) поднял руки. Его схватили, связали, отвезли в комендатуру. Говорят, поначалу держался стойко, ни людей не выдал, ни места расположения отряда. Но затем, когда заставили играть на пианино и когда при первом же аккорде, взятом Христосиком пальцами обеих рук, легшими на белые и черные клавиши, немецкий офицер, проводивший допрос, резко ударил крышкой пианино по длинным пальцам Христосика и они хрустнули, точно пересохшие веточки, Христосик взвыл и повалился без сознания. Его отлили водой, посадили вновь за инструмент — он и надломился.


В ту ночь Маруся, шестилетняя дочка Порфирия, прибежала в село, постучалась в хату Макоцветов. Она упала у порога, долго не могла отдышаться. Мать Вани, хозяйка дома, подняла девочку бережно, посадила у стола на лавку, стала допытываться, что случилось. Маруся в голос рыдала, повторяя одно и то же:

— Усех порешил, усех порешил!..

— Кто порешил, расскажи толком.

— Мамку, татко — усех, усех…

— Ты его знаешь, кто он?

— А то как же, Христосик!

— Христосик?

— Ага, он привел их до нашего двора…

— Что ты, Мусенька, опомнись, Христосика замучили немцы.

Когда Христосик надломился, когда сдался фашистам вконец, они решили его же руками убрать поодиночке партизанских активистов. Был пущен слух, что Христосик скончался, показывали даже место его захоронения. А тем часом переодели его во все серое — в немецкую солдатскую форму и кинули в лес с карательным отрядом.

Первой жертвой оказались родители Маруси. Когда каратели, выломав дверь, ворвались в хату, Маруся забилась под кровать. Оттуда она услышала, как застучал автомат, увидела, как упали на пол сперва мамка, затем татко, как под ними росли кровяные пятна, как пятна слились в одно и как от того единого отделился ручеек и покатился по пыльному полу прямо к Марусе под кровать. Слышала звон разбиваемой посуды, оконных стекол, слышала, как разговаривали между собой каратели, особенно запомнился голос Христосика — трубно-басовитый, странный голос. Она и раньше, еще когда Христосик был партизаном, слушая его, не верила, что это он говорит: голос был какой-то чужой, совсем не похожий на того человека, который им обладает. Верилось, у Христосика он должен быть высоким, визгливым, с хрипотцой.

А тут чистый густой басище.

Когда Маруся высунулась из-под кровати, она увидела его, Христосика. Только раньше он ходил в валенках, в армейских галифе защитного цвета и в темной ватной стеганке. Шапка на нем была серая, армейская, из искусственной мерлушки. Теперь же Христосик переменился. Одет в тяжелые ботинки с высокими голенищами на шнуровке, немецкие брюки и куртку серо-стального цвета, суконную ушанку с козырьком. На груди автомат с перекинутым через шею ремнем. Он же, Христосик, особо запомнила Маруся, скомандовал остальным:

— Поджигай!

Солдаты внесли в хату охапки соломы, подпалили от зажигалок жгуты бумаги, ткнули огонь в солому, удалились.

Когда уже умолкло тарахтение машины-вездехода и когда от дыма и горячего духа Маруся стала задыхаться, она опрометью кинулась из-под кровати, шмыгнула в открытую настежь дверь, подалась босая, простоволосая, в одной нижней рубашонке через бугор по снежным заносам в село искать защиты и приюта.

Ваня Макоцвет, слушая Марусю, начал одеваться.

— Ты куда? — строго обернулась к нему мать.

— Мне надо! — взмолился Ваня.

— На ночь глядя?

— До дядька Кочерги.

Кочергой звали командира отряда.

— Где его сейчас найдешь? Заплутаешь в лесу… — уже просила, а не приказывала мать.

— Найду!

Ваня вылетел из хаты. В лицо ему ударил сырой ветер, пахнущий талым снегом. «Тяжело будет бежать, — подумалось. — Надо держаться верхом, кряжем, спускаться в лес у трех криничек».

Наткнулся на часового уже на рассвете. Тот был в белом маскировочном халате, капюшон на голове зажгутован. Часовой не окликнул пришлого, а просто высунул из кустов на тропку ошкуренную белую палку, которую Ваня не заметил и о которую запнулся, упал лицом в снег. Часовой зажал ему рот рукавицей, попросил:

— Помолчи, паренек, потерпи. — Когда Ваня пришел в себя, партизан строго спросил: — Что ищешь? Скажешь, теленок пропал, отбился от коровы, забрел в чащу, так?

— Ни!

— А как?

— Шукаю Кочергу!

— Глянь-ка, каждому нужна кочерга! Что, нечем в печи пошуровать?

Ваня осмелел окончательно.

— Нечем!.. Веди быстрее, тебе говорят, — завел за спину руки. — На, вяжи. Накинь повязку на глаза, только веди быстрее!

На третий день, под утро, каратели ввязались в бой с передовой группой партизан, которая умышленно отводила их в сторону от лагеря. Ваня видел Христосика, тот вертелся на коне вдали, за передней немецкой цепью, что-то покрикивал по-ихнему. Видел и то, как Христосик качнулся в седле, бросил поводья, схватился за левое плечо: видать, пуля туда угодила. Конь какое-то время нерешительно топтался на месте, затем, развернувшись, понес седока к опушке, где стоял немецкий вездеход.

С тех пор Ваня не видел Христосика. А вскоре и все оккупационные власти откатились на запад вместе со своими битыми частями. Подумалось, Христосик убежал с ними, его не найти.

Прошло более десяти лет. Перед самой свадьбой, когда Ваня и Маруся, которых все привыкли считать братом и сестрою, решили пожениться, когда хлопотали о закупками всего необходимого для торжества, Маруся как-то прибежала домой сама не своя, задыхаясь, глотая слова, показывая в сторону автобусной остановки междугородных линий, наконец-то вытолкнула из себя:

— Там, там!..

— Что стряслось? Ай гроши потеряла? — Иван Макоцвет начал подтрунивать над невестой.

— Христосик.

Отчужденно и забыто прозвучало это имя. Иван давно согласился с неотмщенной потерей. И вот…

— Где?

— На остановке. — Обозналась!

— Чтоб мне провалиться!.. Выпрыгнул из автобуса, разминается. Потянулся сладко, прижмурился. Что-то показалось знакомым. А когда снял шляпу, тут я его и вовсе признала. Да как не признать, он всегда мне казался на хорька похожим.

Когда вместе прибежали к остановке, автобус тронулся. Иван попытался было догнать, но, запаленно дыша, остановился, в сердцах махнул рукой. Маруся потерянно разрыдалась. Но тут же, спохватившись, понимая, что слезами горю не поможешь, решила действовать.

— Вань, догони! — попросила.

— Еще чего придумай!

— Догони, Вань! — приказала строго.

— У меня крылья, что ли?

— Беги на конюшню к дяде Спирке, возьми коня — и через гору, навпростец, наперерез!..

Иван даже не дослушал последних слов, он все сообразил, сорвался с места, кинулся на скотный двор. Коня седлать не стал: некогда. Бросил ему на спину дерюжку, схватился за холку, подпрыгнул, навалившись на лошадь животом, закинул ногу. Буланому словно передалось нетерпение седока, махал скоком, постанывая, поёкивая селезенкой. Постепенно спина его под дерюжкой, служившей вместо седла, взмокла, он засапался, на удилах показалась пена.

Иван прискакал в город, намного опередив автобус. Ввел коня во двор станции, нашел место, где на табличке указан номер автобуса, его маршрут. Стал дожидаться.

Когда подошла машина, с шипением и грохотом распахнулись ее обе дверки, выходящие пассажиры с любопытством рассматривали юношу, подступившего к самому выходу, удерживающего на поводу запаренного коня. Вышли все, дверцы захлопнулись, автобус откатился в дальний угол двора, стал под навесом.

Христосик как в воду канул.

Возможно, Маруся обозналась. Может, то был вовсе не он? Вряд ли… Она описала его до мелочей, и костюм его диагоналевый темно-синий, и белую нейлоновую рубашку, и клетчатый галстук, и шляпу с широкими полями модного кофейного цвета, а главное, лицо его — маленькое, как у хорька.

Такого в автобусе не оказалось.

Загрузка...