13

Оперу он не любил. Считал противоестественным, когда, вместо того чтобы сказать несколько слов своему обидчику или другу, человек начинает под музыку долго и старательно вытягивать каждый слог, иногда спускаясь до басового звучания, иногда поднимая голос высоко-высоко, до предела. Считал, что мысль, переданная таким образом, многое теряет, ибо слушатель обречен следить не столько за самой мыслью, сколько за тем, красив ли голос, есть ли в нем наполнение, страсть, вытянет ли певец то или иное ударное место. Необходимо прислушиваться и к звучанию оркестра, и к хору, которые зачастую, сдается, живут сами по себе, обособленно от героя, оставляя его наедине с муками и сомнениями.

Оперу он не любил. Но понимал и принимал отдельные арии, которые стали популярными, охотно слушал, даже сам себе напевал, воспринимая их как песни или романсы.

Оперу он не любил за ее перенаселенность, когда на сцене, где драматическое действие, где решается вопрос: быть или не быть? — мельтешат, вертятся, прыгают артисты балета, когда вместо уединенного общения героям мешают торжественные выходы, парадное блистание нарядов, украшений, орденов.

Оперу он не любил. Но она его тревожила какой-то загадкой. Он допускал, что, если собирается такое количество жаждущих, заинтересованных людей, если так торжественно и нарядно алеет бархат кресел, если так ярко и значительно сияют люстры, играя хрусталем, блестя позолотой, если так все замирает после постукивания о пюпитр дирижерской палочки, если все так ждут первых аккордов увертюры, если не сводят глаз с тяжелого занавеса, который, как всем верится, скрывает за собой мир удивительный и заманчивый, короче говоря, если все так охотно и глубоко заинтересованно обманываются всем этим, значит, во всем этом есть что-то такое, чего он, Алексей Горчилов, не понимает и не принимает, и потому, думалось, теряет какую-то непознанную радость в жизни. Все это и огорчало его, и раздражало. И он раз за разом старался убедить себя, что полюбит оперу, поймет ее, разгадает ее скрытую прелесть.

Уже в этот раз его привлекла своей высокой значимостью, красотой и глубиной переживаний ария Антониды. Дочерняя любовь, предчувствие неотвратимой беды, горе и лишения народные — все в ней слилось.

Алеша с благодарностью пожал руку Алле за то, что она уговорила его ехать в оперу.

По-особому следил за арией Ивана Сусанина, ловил каждое слово томительного прощания с миром, со всем тем, что довелось узнать и увидеть за долгую жизнь. Сегодняшний день Ивана Сусанина — последний его день, последняя заря в его нелегкой судьбе, которую он нес безропотно и достойно. Алеше было непонятно только, как можно добровольно решиться на такое. Неужели Сусанин не знал, на что идет? Знал и действовал сознательно. Где нашел столько силы? А смог бы он, Алексей Горчилов? Вряд ли. Уверен, недостало бы воли. Да и странно как-то, противоестественно идти навстречу своей гибели. Это, пожалуй, возможно, когда жизнь становится невмоготу, а так, когда все в тебе молодо, свежо, когда тело радуется движению, когда ты полон надежд, — вряд ли возможно. Оставить Неву, колышимую напористым ветром, колонны Исаакия, высокие, с позолоченными стрельчатыми наконечниками прутья ограды Летнего сада, голубую, дышащую знойным востоком маковку мечети?.. Никогда, никогда и ни за что на свете!..

Откинувшись на спинку кресла, закрыв глаза, он немного освободился от нахлынувшего страха, отвлекся от картины гибели, которая по-своему рисовалась его воображению. Чтобы отдалиться, освободиться от потрясшего события, он наклонился к уху Аллы, шепнул еле слышно, не без гордости:

— Моряк.

— Кто? — повернулась к нему Алла в недоумении.

— Иван Сусанин.

— Не может быть.

— На Соловецких островах учился в школе юнг, а затем плавал на катерах.

— Ничего не понимаю!..

— Я об артисте.

— А-а-а!..

— Североморец!

— Хвастай, хвастай.

Алеша любил этого певца. Высокий, крупный, он казался Алеше настоящим морячиной и настоящим артистом. Охотно слушал его в концертах, часто ставил на проигрыватель пластинку с его записью. Особенно нравились романсы «Гори, гори, моя звезда» и «Ямщик, не гони лошадей». Песни далекого прошлого, казалось бы, что в них такого, что могло касаться современного парня, молодого моряка. А поди ж ты, возьмут вот так — и сидишь, забывая дышать.

У Аллы горели щеки. В гардеробной она высвободила руку из-под Алешиного локтя, отошла к зеркалу, тряхнула завитой с утра на бигуди копной каштановых волос, поправила их легким прикосновением пальцев, открыла черную сумочку-бочоночек, достала пудреницу, слегка коснулась щек пушком, провела им по носу, защелкнула пудреницу, защелкнула сумочку. Еще раз поглядев на себя в зеркало, поднесла к губам палец, провела им по бровям, снова к губам и бровям. Зачем-то огладила и так хорошо сидящее на ней вязаное шерстяное платье вишневого цвета, тронула серебряную цепочку со знаком зодиака — Весы, направилась к вешалке, где уже стоял одетый в шинель Алеша. В одной руке он держал свою черную фуражку с золотым крабом, в другой — кроличью темную шубку Аллы.

Сегодня Алла была особенно хороша. У Алеши появилось желание обнять ее здесь, при всех, но он пересилил себя все же, помогая надеть шубку, дольше положенного задержал руки на ее плечах. Алла, скосив черные большие глаза, ответила благодарным взглядом. Решительно надев фуражку, твердо взяв спутницу под руку, повел к выходу.

Долго и безуспешно пытались взять такси, оставив попытки, пошли пешком к метро. С пересадкой доехали до конечной остановки, в район новостроек, где Алла недавно получила однокомнатную отдельную квартиру. Улучив момент, когда завернули за угол, он привлек ее, поцеловал воровато и поспешно. Она деланно удивилась:

— Леха, ты что! Гляди, как осмелел. На северных морях так научился?

— А то где же? Прямо подо льдами океана!

— Чему еще там научили?

— Быть посмелее, не томить девушек, говорить им о своих чувствах!

— И что же ты решил?

— Решил сказать, что настоящий мой приезд будет последним.

— Опомнись, зачем накликаешь судьбу! — не на шутку расстроилась Алла.

— Не о том подумала. Последним холостым приездом. — Сделал ударение на слове «холостым».

Аллу словно обдало жарким ветром. Затаилась, ожидая, что он еще скажет. Она так ждала этого часа, молила бога, чтобы он скорее наступил. И вот он, кажется, пришел. Даже попридержала дыхание, боясь вспугнуть удачу, мысленно прося Алешу высказаться до конца. Он почему-то надолго замолчал. И ей стало невмоготу. Пряча лицо в воротник, подтолкнула его в разговоре:

— Каким же будет твой следующий приезд?

— Следующий будет женатым.

Ей не хотелось упустить разговора, решила довести дело до конца.

— И на ком же ты женишься?

— На самой хорошей девушке!

— Я ее знаю?

— Лучше, чем я.

— Она согласна?

— Буду просить, умолять, заклинать!..

— В таком случае, вам с ней надо сходить в загс, подать заявление. Там ведь долгая очередь, — напомнила ему, что расписаться сейчас не так просто.

— Для нас сделают исключение.

— Прямо уж!

— Правда. Для военных, да еще специально командированных…

— Командируют жениться?

— А ты что думаешь! Для приведения в порядок личных дел.

— Скажи, пожалуйста! — Аллу начала забавлять такая беседа. Она и верила и не верила. — Нет, Леха, правда?

— Североморцы никогда не обманывают.

— Что-то ты сегодня какой-то не такой.

— Какой?

— Незнакомый вроде бы.

По дороге от метро до дома казался новым, решительным. Но поднялись на восьмой этаж, вошли в квартиру, зажгли свет, и снова Леха стал прежним Алешей. Алла даже поразилась перемене.

— Что с тобой?

— Ничего.

— Раздевайся, будем пить чай.

— Не хочу чая.

— Вина не держу.

— Мы на Севере пьем и спирт, — неудачно пошутил, криво усмехнулся.

— Спирта — тем более.

Он сел на тахту, дотянулся до журнального столика, взял книгу, начал листать, не посмотрев даже ее названия. Глядел на страницы пустыми, незрячими глазами. Вдруг засомневался, ему показалось, не туда пришел, не то делает, упускает что-то важное, необходимое, невозвратное. Вспомнил, что с утра пообещал матери побыть последний вечер дома. Но позвонила Алла, предложила пойти в оперу, и он забыл о своих утренних обещаниях. И дядя Володя просил прийти пораньше, и тетя Лида, жена дяди Володи, тоже просила. Ему стало стыдно, что обманул их, что сейчас не с ними. А этот залихватский разговор о женитьбе!.. Зачем он? Уверен ли, что Алла тот человек, которого ищешь, с которым готов связать себя навсегда? Порой кажется: готов. Она, и только она. Но тут же приходит сомнение. Перед глазами встает Вера. Словно она заняла все в тебе, всего тебя и ты от нее никак не можешь освободиться. По приезде домой в этот раз искал случая, чтобы встретиться, пускай так, не специально, ненароком. Или хотя бы встретить ее подруг, узнать от них, как она, что она. Слыхал, у нее уже растет сын, зовут его Алешей. Не в твою ли честь назван? Не о тебе ли думала, когда крестила своего первенца? Может быть, она тоже тоскует по тебе, сожалеет о разрыве? Может быть, ищет повода и возможности встретиться с тобою, да никак не находит? Может быть, готова бросить все, порвать со всем, что ее связывает, и прийти к тебе. Ты бы принял, ты бы простил! Зачем же тогда Алла?

Она переодевалась в ванной. Сняла с себя все, накинула на обнаженное тело махровый кремовый халат с капюшоном и широким поясом, вышла в кухню, зажгла плиту, поставила чайник и снова вернулась в ванную. Уже стоя под душем, сквозь сипение и шелест водяных струй, сквозь лопотание брызг по полиэтиленовому берету, который надела и под который старательно убрала волосы, чтобы не попортить прическу, расслышала свист закипевшего чайника — чайник был модным, со свистом на носике. Ступив из ванны на коврик, приоткрыв дверь, попросила:

— Алеша, выключи, пожалуйста, чайник.

Она понимала: нельзя упускать своего часа. Все должно решиться сегодня. К этому дню Алла шла терпеливо, боролась за него сколько есть сил. Она знала, что все будет зависеть от того, как себя поведешь.

Вытиралась, стоя на синтетическом коврике, разглядывала себя в зеркале, врезанном в дверь ванной комнаты на полную высоту. Промокая пушистым полотенцем под грудью, остановила взгляд на родимом пятне, слабо проступавшем сквозь бело-молочную кожу. Ей вспомнилось, с какой жадностью приникал губами к этому пятну тот, которого знала еще в Минеральных Водах, когда кончала десятый класс. Он работал на железнодорожном узле, инженер-путеец. Высокий, стройный, носил зеленый костюм, алый бархатистый галстук, всегда затянутый малым узлом. В первый год ее учебы в институте он дважды приезжал в Ленинград. Она приходила к нему в гостиницу, подолгу оставалась в номере. Он был ласковым и жадным, щедрым и широким, порой даже терявшим голову, как ей казалось. Обещал оформить брак. Но после перестал ездить, перестал звонить. Из письма подруги узнала, что Вадим Петрович, так его звали, перевелся в иное место, укатил в другой город, но в какой именно, подруга не ведала.

Сегодня все решится. Алеша должен принадлежать ей, и только ей. Она три года о нем думает, три года его добивается. Успела за это время убедить себя: если не он, то никого больше у нее не будет, ни на кого больше не хватит ни чувства, ни силы. Ее насторожила его перемена. Совсем недавно, когда подходили к дому, она было поверила в свою удачу, а вошли в комнату — все поблекло. Почему он такой переменчивый? Возможно, стушевался в незнакомой обстановке, только и всего? А то, может быть, просто случайный отлив, который наступает ни с того ни с сего. За ним может начаться прилив.

Потряхивая пышными волосами, она убрала с журнального столика газеты и книги, застелила его вышитой на гуцульский лад скатеркой, принесла чашки на блюдцах, вазу с пастилой, вазу с печеньем, сахарницу, резную деревянную подставку для чайника. Делала все молча, не глядя в его сторону сознательно.. И это его задело. Попытался обратить на себя внимание, ловил ее руку. Когда она приближалась к нему, старался обнять за талию, но она ловко уворачивалась. Когда она не села на тахту с ним рядам, как он того хотел, а придвинула пуфик, умостилась напротив, он даже обиделся. Словно снисходя и потакая его капризу, она пересела к нему, обдав его смесью запахов, в которой улавливались и дорогие духи, и пудра, и какой-то крем, и еще что-то непередаваемо женское. Он глупо улыбался, глаза были совсем затянуты счастливым туманом. А когда она дотронулась пальцами до мочки его уха, слегка помяла ее, он окончательно потерял голову. Необычайно милым показался ему этот дом, в котором бы хотелось остаться навсегда, несказанно дорогой показалась Алла — девушка, которую он, верилось ему, столько искал, о которой столько думал и вот наконец-то встретил, чтобы никогда больше не расставаться. Он упал головой на ее плечо. Ему страсть как хотелось дотянуться губами до заманчивой ложбинки на груди, которую не скрывал чуть распахнутый светлый халат, и в то же время Алеша боялся пошевелиться, чтобы не спугнуть блаженства. И когда она, перебирая тонкими пальцами его волосы на затылке, чуть прижала его голову к себе, он вдруг осмелел. Освободившись из-под ее руки, отстранился, развязал пояс ее халата. Она вскрикнула боязлива, запахнулась стыдливо. Это получилось у нее так естественно, так правдиво и целомудренно, что подтолкнуло его еще больше. Он подхватил ее на руки, прижался губами к ее шее у подбородка, задыхаясь, положил на тахту, подошел к дверному косяку, нащупав выключатель, щелкнув им. В темноте нашел Аллу, забившуюся в угол, плотно прижимающую обеими руками полы халата. Она слабо уворачивалась, вмиг охрипшим голосом просила не трогать ее, что-то говорила о матросской неверности, о непостоянстве, о том, что моряки ненадежные люди, семья им в тягость, она для них ничего не значит. Он как мог возражал ей, клялся, что все будет не так, как она говорит, уверял ее в том, что она для него единственно желанная и что никогда и ни на кого ее не променяет. Она сделала вид, что поддалась на уговоры, расслабилась на какое-то время, будто опьяненная его объяснениями и клятвами.

Утром они, счастливые, с темными кругами у воспаленных от бессонницы глаз, появились в доме на Большой Болотной. Мать Алеши Серафима Ильинична сидела в кухне, положив устало руки на стол. Возле нее стоял наполовину опорожненный пузырек корвалола. Тетя Лида, укоризненно покачав головой, кивнула на Серафиму, жалуясь кому-то, протянула:

— Всю-ю-то ноченьку просидела, глазынек не сомкнула. Господи, за какие прегрешения наказываешь? Мало ли она, горемычная, испытала, растя свое дитятко без мужниной защиты? Мало ли сил положила, чтобы научить уму-разуму, вывести в люди? И вот теперь такая благодарность!

Алеша опечаленно попросил:

— Теть Лид, ну что, в самом деле!..

Показавшийся в дверях кухни дядя Володя принялся урезонивать свою супругу:

— Запричитала, монашенка!.. Дело молодое, жениховское. Ай запамятовала, как мы с тобой, бывалоче, до белого восходу в прятки-догонялки играли?.. Собрала бы лучше на стол, нам с племяшом подкрепиться не мешает на дорожку.

— У тебя всегда одна забота: подкрепиться. Глаза не продрал, а уже кусок в рот пихаешь.

— Поговори со мной, говорливая! — Дядя Володя поддернул полосатые пижамные штаны, поправил съехавшую с плеча лямку голубой, до серости застиранной майки, направился в ванную умываться.

Алла, ощутив всю неловкость своего появления в доме, шепнула Алеше:

— Проводи меня.

Серафима Ильинична, будто к ней были обращены слова, легко встала с табуретки, поправив узел платка на затылке, отдохнувшим голосом произнесла:

— Что ты, доченька! Сядем за стол, позавтракаем, поговорим, поедем вместе на вокзал провожать Алексея.

Почему-то она назвала его не как всегда, не Алешей — Алексеем. Возможно, хотела подчеркнуть его взрослость, самостоятельность, независимость, которая дает ему право быть с кем он желает и сколько желает, уже до какой-то степени пренебрегая семейной зависимостью. В том, как она сказала, Алеша уловил нотки прощения, потому прояснившимися глазами посмотрел на Аллу, будто говоря ей: «Все ладом, успокойся».

Застолья всегда проходили в комнате дяди Володи. Видать, потому, что здесь просторней, чем в других комнатах, и окна выходят во двор, здесь тихо, не то что у Серафимы Ильиничны, у которой под самым окном грохочет трамвай. А еще потому, что у дяди Володи и тети Лиды нет детей, значит, нет беспорядка, гаму-тарараму. Взрослым удобно: когда есть нужда поговорить уединенно, собираются у дяди Володи.

Алексею комната казалась роднее своей, бо́льшую часть времени и в детстве и в юности проводил в ней: уроки готовил, чертежи чертил, курсовые работы сочинял. Помнит, когда еще был мальчишкой, нашкодив, искал убежища здесь. Прибежит, бывало, юркнет под стол, накрытый длинной цветной скатертью, так что края свисали до пола, — удобно хорониться. Серафима Ильинична войдет, разгневанная, с полотенцем в руках, которым обычно небольно стегала Алешу, спросит:

— Где мой арап?

Дядя Володя, сидя на диване, покуривая, спокойно ответит:

— Не навещал покуда.

Когда собрали на стол, дядя Володя, что-то вспомнив, вдруг всхлипнул шумно, по его щекам обильно покатились слезы. Не стыдясь их, не утираясь, спросил племянника:

— Помнишь, как я в сорок четвертом, когда уходил на фронт, подарил тебе пугач? Я тогда сказал: гляди, Алешка, фашист полезет — пали ему в брюхо. Вот… Сейчас у тебя на подводной лодке вон какой пугач, наверняка любой испугается… Стрели их, Алеха, сволочей, которые полезут!.. — Дядя Володя расплакался навзрыд.

Глядя на него, Серафима Ильинична и тетя Лида тоже всплакнули.

Чтобы как-то перебить тягостное настроение, некстати вызванное дядиными воспоминаниями, Алеша живо поднялся, сходил в свою комнату, принес темно-синий моряцкий китель без погон, накинул на плечи дяди Володи.

— Носи на здоровье.

Рыхлое морщинистое лицо дяди Володи расплылось в улыбке. Он вдел руки в рукава, застегнулся на все пуговицы, выдохнул:

— Век не забуду!

Алеша решил, что наступил самый момент открыться. Встал, посмотрел на Аллу, обводя взглядом всех остальных, начал:

— Мама!.. Вы, дядя Володя… Тетя Лида. Хочу, чтобы все знали: мы с Аллой женимся.

У Аллы ослабела рука, она положила вилку на стол, замерла в ожидании. Знала до этого, что все решено, что все так и будет, что Алеша принадлежит ей, но одно дело — «она знала», другое дело — «все знают». Теперь знают все. Посмотрела на Алешу благодарно, и глаза ее опекло радостными слезами. Вот он, день, вот точка, к которой она стремилась так мучительно долго.

И Серафима Ильинична предполагала, что это случится, не век же ему ходить в холостых парнях, и знала, что именно Алле суждено войти в Алешину судьбу, но сейчас, когда все прояснилось, когда уже все догадки сбылись, она растерялась от неожиданности. Ей хотелось протестовать, уговаривать Алешу, чтобы повременил, зачем, мол, такая спешка. Но сил для протеста и уговоров она не находила. Потому сидела молчаливо, выглядела безучастной, зачем-то переставляла десертную тарелку с места на место.

Тетя Лида думала о своем, о том, что считала давно отболевшим, перегоревшим, но которое нет-нет да и всплывет, напомнит о себе. В памяти возникли те дни, когда стала матерью. Сколько было радости… Но судьба распорядилась жестоко. Ребенок, мальчик, умер двух лет от роду. Отплакала свое, отгоревала. Надеялась, что еще будут у нее дети, но они так и не появились.

Дядя Володя провозгласил:

— Совет да любовь, совет да любовь! Племяш, в чем же задержка? Айда играть свадьбу! Сейчас полквартала народу прибежит!

— Не так скоро, дядя, не вдруг. Вот сходим в дальнее плавание. Возьму специально отпуск, приеду — и женимся…

— Да чего там репу тянуть! Айда, распишитесь, и делу венец.

Серафима Ильинична вмешалась:

— Спешка ни к чему. Как они решили, так и будет — перерешать не нам.

Какой-то горьковатым холодок поселился внутри, какое-то сомнение охватило Аллу. Вроде бы что-то осталось недосказанным, что-то недоделанным, всего-то пустяковая малость, но вот недостает ее — и на душе неровно. Она и верила в свою судьбу, и не верила. Вспоминая вчерашний вечер, клятвы Алеши, его ласки, его сегодняшние слова, наконец-то свершившуюся помолвку, она радовалась. Но то, что ему сегодня же предстоит уезжать куда-то в снега, в холода, то, что его дорога к ней лежит через дальние моря, то, что ей снова предстоят месяцы одиночества, — печалило. Она страшилась потерять то, что уже считала своим.

Загрузка...