Алеша брал с разделочной доски горячий блин, сворачивал трубочкой, пофукивая на пальцы, макал блин в сгущенку, налитую в голубое блюдечко.
— Ма, подкинь!
— Ну, прорва. Чистая тебе прорва! — любуясь сыном, приговаривала мать. Она стояла у плиты, в левой руке держала ручку сковородки, в правой — половник, которым наливала на сковородку белую гущу. — И что вы, Горчиловы, такие падкие на мучное? Батя твой, царство небесное, тоже тестоедом был. Натворю полное сито пельменей, наварю — все слопает.
Мать умолкала, подносила передник к глазам. Алеша просил:
— Мам, не надо.
Всегда так: стоит ей вспомнить отца — сразу в слезы. Столько лет прошло, но она никак не может успокоиться.
— Проклятая война, проклятый фюрер, что ты натворил!
Мать била себя кулаками по лбу, обессиленная, присаживалась у плиты на табуретку. Сковорода подгорала, отчаянно дымила. Алеша вскакивал с места, открывал оконную створку. Он не успокаивал мать, не уговаривал. Понимал: пока она сама себя не переборет, пока у нее не отойдет душа, ничто не поможет.
Алеша не помнил отца, потому о нем думал как о постороннем. Он не знал, какие у него руки, чем пахнет в карманах, больно ли он щиплет за уши. А вот дедушку, который умер совсем недавно, Алеша помнил живо. У дедушки руки жесткие, не руки, а клещи. Дедушку «распопом» дразнили. Бабушка тоже, бывало, разозлится и давай выговаривать:
— Сам распоп, дети твои распоповичи и вера твоя распоповская!
— Рехнулась, старая! — мирно начинал сопротивляться дедушка. — Какая же это такая вера распоповская? У меня она самая истинная…
— В церковь не ходишь!
— Потому как не люблю, чтобы кто-то стоял между мной и богом. А попы и есть самое бесовское племя, они только то и делают, что людям бога заслоняют. В церковь не хожу. Когда надо, помолюсь в святой угол — всевышний меня и так услышит. — Разгневавшись наконец, он вставал со стула, прохаживался по комнате, обеими руками поглаживая бороду, деля ее надвое. — Сусальной позолотой пустоту души не прикроешь, огнем свечи неверие не растопишь. Ежели есть вера, она глубоко в тебе самом, почто ее обряжать в дорогие одежды!..
Дедушка был когда-то богатым человеком, именовался домовладельцем. Весь дом — четырехэтажный особняк на Большой Болотной, где и теперь проживает семья, — принадлежал ему, сдавался внаем, доход приносил немалый. Позже, рассказывают, когда раскулачили дедушку, оставили за семьей одну квартиру о четырех комнатах. Самого хозяина не тронули, никуда не выслали. Говорят, закон такой был: чей сын служит в Красной Армии, того не трогать. Старший сын Горчилова Филат ходил в красных командирах. Потому и не разрушен род. Трем сыновьям по комнате досталось. И старому со старухой — комната.
Дедушка, покачивая облысевшей головой, любил повторять:
— Бог дал, бог и взял. — Это он о своем богатстве. — Горбом нажито: не грабил, не воровством присваивал. — Показывал руки все в трещинах, ссадинах, с узловатыми пальцами, с изуродованными ногтями, под которыми темнела набившаяся шпаклевка-краска. — Каким явился сюда, таким и уйду! — Подразумевал свой уход из жизни.
Пришел в Питер Олександр Горчилов издалека, как сам любил утверждать, из глубины России. Пришел с артелью строителей. И каменщиком был, и маляром, и штукатуром. Мог даже печь изразцом выложить, пол выстелить паркетом. Цены не было его рукам. Войдя в силу, отбился от старой артели, свою сколотил. Подрядов было сверх возможностей. Жилы из себя тянул, из других тянул. При больших деньгах оказался. Своей же артелью, на свои кровные дом собственный возвел. После, как отобрали, не впал в тоску, не рядился в рубище, не пошел по миру. Сколотил новую артель шабашников, крыши чинил, фасады красил, водосточные трубы менял. Работы хватало. После разрухи, после застоя Россия оживать начала. И Олександр Горчилов ожил. Сыновей своих с малолетства к делу приспособил: одного плотницкому ремеслу обучил, другого малярному (Алешин отец в малярах ходил), третьего, самого младшего, поздно родившегося, Владимира, не успел взять в артель: война помешала.
— Мам, а мам! — Алеша легонько притронулся пальцами к материнскому плечу. — Я пойду, ладно?
Мать очнулась, протянула недовольно, осуждая себя:
— Накормила сынка!..
— Я сытый, вот тебе честное слово, если не веришь!
— Куда же ты?
— В Рамбов. — Так многие сокращенно звали Ораниенбаум.
— И что он тебе дался?
— Китайский дворец поглядим. Занятно!
— Никак опять с Веркой сговорились?
— С кем же еще?
Вера — одноклассница Алеши из девятого «В». Живет неподалеку, на Дегтярной, в школу пешком бегает. Школа рядом с Алешиным домом, как выйдешь из подъезда, сразу налево. По улице трамвай позванивает, напротив склады мебельной фабрики, обнесенные глухим забором. Удобно Алеше и радостно оттого, что школа под боком: и поспать можно подольше перед уроками, и на переменке заскочить домой, схватить шанежку.
С пересадкой доехали на трамвае до Балтийского вокзала. Алеша взял два билета на электричку и два эскимо. Вера удивилась:
— Богач какой — мороженым угощает! Сам, что ли, деньги печатаешь.?
— Дядя Володя помогает, — в тон ей ответил Алеша.
— Счастливый! — всерьез позавидовала Вера. — А мне вот никто не поможет.
Обеими пятернями расчесывая жесткий густой чуб — черный, с рыжеватыми подпалами возле ушей, — улыбаясь открыто, Алеша думал про себя, что он и вправду счастливый. У него нет отца, но зато есть дядя Володя. В сорок четвертом году, уходя на фронт, он где-то раздобыл пугач, подарил племяннику со словами:
— Держи, матрос. Немец полезет — пали в самый живот, верное дело! — Матросом назвал потому, что сам Алеша на вопрос, кем он хочет быть, неизменно отвечал: матросом.
Они поднялись в верхний парк Ораниенбаума, побродили вокруг Меншиковского дворца, обошли домик Петра III, Катальную горку и только после направились в Китайский дворец.
— Да он же совсем низенький! — разочарованно протянула Вера, запахивая, будто от холода, обеими руками полы грубошерстной вязаной кофты. — То ли дело Зимний! — Даже головой недовольно встряхнула, забросив длинные светлые пряди волнистых волос за плечо.
— Сравнила!.. Такой, как задумано.
— Задумано, задумано!.. Все у тебя по плану. А я хочу — если дворец, чтобы был дворцом, а не халупой.
Алеша взял ее под руку, попридержал.
— Вход не здесь. С тыльной стороны.
Когда из низкого, на лохань похожего ящика брали разлапистые тапочки, надевали их на обувь, завязывали длинные тесемки, обвив ими несколько раз ногу выше щиколотки, он спросил ее, усмехнувшись:
— Не жмут?
— Нормально!.. Пошли. Группа наша вон уже где. Интересно, чё там рассказывают?
Он поймал ее за руку.
— Сами посмотрим.
— А чё поймешь?
— Что захочу, то и пойму! Неинтересно, когда тебе все в рот вкладывают. Сам смотришь, соображаешь-воображаешь разное. Занятней.
— Соображаешь-воображаешь!.. — съязвила Вера.
— Оставь!
— Чудной ты у меня, Леха. — Она некоторое время плелась за ним, скучая, равнодушно рассматривая расписные потолки, развешанные по стенам картины. Затем начала вредничать. — Леха, погоди!
— Наткнулась на что-то важное?
— Тесемки развязались. Наклонись, будь другом.
Алеша втянул их потуже, завязал бантом. Еще и до конца зала не дошли, как Вера снова взмолилась:
— Второй рассупонился!
Странно прозвучало в устах городской девушки такое слово. Хотя почему же? Ее отец работает возчиком на мелькомбинате. Ездит на широкой телеге-платформе с дутыми шинами. В телегу запряжен мерин-ломовик чалой масти. Грива у него густая, низко падающая с могучей шеи, а хвост короток, как обрублен. Видать, не однажды приходилось слышать Вере от отца о супони.
Алеша снова присел на корточки, стал бережно оплетать ее ногу длинными тесемками. И словно пристыл у Вериной ноги — такая она ему показалась славная. Даже погладил.
— Леха, не дури, — шепотом приказала Вера, густо краснея.
В зале, который носит имя Большой китайский кабинет, она будто прилипла к паркету, не в силах шагнуть дальше. Ее поразили ларцы черного дерева всевозможной величины, фонарики разнообразных форм и окрасок, вазы — и маленькие, стоящие на подставках, на мраморных выступах, и большие, возвышающиеся по сторонам входной и выходной дверей, расписанные лазурью и золотом, — сводчатый потолок с лепными украшениями — непонятными, но забавно-волнующими. На стенах росписи: деревья нездешние с плоскими вершинами, пагоды с задранными углами крыш, птицы райские с неимоверно длинными хвостами. Посередине кабинета огромный бильярдный стол с резными ножками — их много, и похожи они на лапы льва. Поле стола и его приподнятые борта обтянуты зеленым сукном, у шести луз повисают мешочки, плетенные из шелкового шнура. Дальше ступить Вера не решалась еще и потому, что боязно ей было попирать ногами красоту пола: весь он выложен мозаикой, изображал какие-то фигуры и был до того блестящим, что мог отражать тебя как зеркало.
Алеша и Вера долго, одиноко стояли здесь, затем, боясь наступить на картину, нарисованную разноцветными планками паркета, обошли ее у самых стен, заторопились дальше, словно догоняя далеко вперед ушедшую группу с экскурсоводом.
Возвращались к вокзалу молча.
В Алешу вселилось какое-то непонятное раздражение и беспокойство. Ему вдруг захотелось чего-то яркого, необычного. Захотелось сделать что-то такое, от чего бы все изумились. Он морщил нос, со вздохом расчесывал густой чуб пятерней. Вера не однажды видела его таким, но не понимала, что с ним происходит, даже побаивалась. Сейчас попыталась шуткой вернуть его, глубоко ушедшего в себя, к действительности.
— Чего задумал, Геркулес? Никак начнешь чистить авгиевы конюшни?.. — Она недавно узнала легенду о сверхсильном герое и его подвигах. Легенда показалась забавной, потому запомнилась.
Алеша ответил тихо, даже равнодушно:
— Успокойся. Мне всего-навсего захотелось искупаться в море.
— С ума съехал! Май месяц — вода ледяная!
— Тем здоровее.
Он прибавил шагу, почти побежал вниз, в сторону пустынного пляжа, что раскинулся правее пристани, далеко вытянувшись вдоль берега светлой песчаной полосою. Разделся у перевернутой вверх килем шлюпки, посмотрел на Веру, как бы испрашивая дозволения.
Она закинула тонкие руки к затылку, собрала волосы, сдавила их крепко, протянула разочарованно, увидев его обнаженную худобу:
— Не Геркулес… Явно не Геркулес.
Понимая свою неказистость, он застеснялся, сложил руки на груди, будто пытаясь закрыться от ее взгляда. Тело его враз покрылось пупырышками — гусиной кожей, то ли от холода, то ли от сознания собственной незащищенности. Все же сумел выдавить в свое оправдание:
— Была бы кость — мясо нарастет.
Он кинулся к воде, долго бежал с подскоком по песчаному мелководью, затем шумно плюхнулся в желтовато-болотистую воду залива. Выйдя на берег, сделал пробежку-разминку, проворно оделся и как ни в чем не бывало увлек Веру за собой:
— Айда на гору!
— Опять двадцать пять?
— Побежали!
— Чего надумал?
— Пока не спрашивай.
Когда, запыхавшись, стояли на высокой поляне, открытой в сторону города, в сторону моря, он показал ей туда, в глубь залива.
— Что там? — удивилась Вера.
— Кронштадт.
— Первый раз видишь, что ли?
— Надо так смотреть, чтобы каждый раз как впервые.
— …Тогда не надоест глядеть! — иронически заключила его мысль Вера.
— Кронштадт никогда не надоедает.
— Да уж куда там — «орлиное гнездо»!
— Не язви, Верка.
— Чего там нашел?
— Не нашел. Пока только ищу.
— Баламутный ты, Леха!
— Хочешь, я тебе все о нем расскажу?
— Бывал ли хоть раз?
— Пока нет. Но все равно, гляди. Трубу видишь полосатую? Высокая, как грот-мачта.
— Вижу.
— Труба морского завода. С нее и начинается Кронштадт. Левее — заметила? — доки. Они-то сами не видны, но надстройки кораблей можно различить, правда? Это суда, стоят в ремонте. Смотри западнее — купол собора.
— На Исаакий похожий.
— Вот!.. Молодец, Верная. — Так он ее нередко называет: «Ты у меня Верная». — Морской собор. У собора Якорная площадь. На площади бронзовый Макаров — памятник адмиралу, отцу русских матросов. Он минное оружие придумал, ледокол сконструировал. А еще левее, после сада, различаешь высокое светлое строение? За ним склады порта, обводненные каналами. Бывала у нас на площади Труда, в Ленинграде? Там правее длинных красного кирпича строений канал, за ним склады порта. Точь-в-точь похожие.
— Откуда все знаешь?
Не отвечая, он молча глядел на нее какое-то время.
— После десятого класса пойду в училище Дзержинского. Дзержинец! Звучит, правда? — Улыбнулся невесело, потому что знал: Вера его выбор не одобряет. — Все равно пойду. Больше никуда!
Она не стала спорить, знала: спором дело не поправить. Надеялась, подрастет — поумнеет. Еще год бегать в школу, а там видно будет. Только заметила, присмирев:
— Алеша, почему у тебя все время грустные глаза?
— Девушки любят такие, с поволокой, — пошутил без улыбки.
— Нет, правда. Они у тебя всегда, даже когда веселишься, печальные-печальные, затуманенные, словно беду чуют неотвратимую. — Кутаясь зябко, она подняла воротник кофты, прижала правую руку к груди, у горла. — Я боюсь тебя, Алексей. — Впервые назвала по-взрослому, отстраненно: «Алексей».
Алла любила этот зал — высокий, просторный, заполненный военными молодыми людьми. Любила старомодно звучащую музыку духового оркестра. Она училась на четвертом курсе политехнического института, а на вечера отдыха по субботам ездила сюда, к дзержинцам, ездила с подругой, у которой брат курсант. Он-то и присылал им приглашения. Бывало, являлся в общежитие лично, чтобы увезти девушек на бал, — так он любил говорить.
В политехническом тоже устраивались вечера. Но там оркестра не было. Там прокручивали джазовую музыку. И все танцы выглядели на один манер. Вернее, как считала строгая девушка, это были не танцы, а толчея, давка, в которой каждый сам себе горазд: движется, как ему вздумается, то ли по-старчески делает разминку ног и рук, то ли по-молодому буйствует всем телом — ни грации, ни гармонии. Эти танцы напоминали анархическую гимнастику, где нет ни конца, ни начала, где никаким сюжетом действие не ограничивается. Да, думала Алла, глядя на неистовствующую толпу, танец разуверившихся во всем одиночек, танец эгоистов, не желающих подчиняться общей идее, танец усталых и пресыщенных, можно даже сказать, бунтующих, восставших. Но против чего? Против кого? С кем воюющих?.. Ребята в шутку говорят: открыть клапана, выпустить пар! Похоже. Порой действительно хочется повыть, поерничать, поразмяться. Но при чем же здесь танцы? Танец — высокое искусство, оно создавалось веками, передавалось из поколения в поколение, в нем вырабатывалась красота, в него вкладывался глубокий смысл. Где все это?
Девушку, словно свежим ветром, овевали звуки вальса, будоражила полька, обволакивал грустью полонез. Она все это понимала и принимала, жила этим, потому тело ее само по себе слушалось музыку, подчинялось такту. Потому чувства ее, мысли соответствовали тому высокому настрою, который создавала музыка. И не только музыка, а все, все вокруг: и нарядные, яркие люстры, и легкие бра в простенках с повисающими хрусталинами-сережками, и покрытый лаком паркет — по нему пары, кажется, не ходят, а скользят, — и нежно-голубой цвет побывавших под солнцем курсантских воротников-гюйсов, темные матросские костюмы, сверкающие желтизною бляхи, золотые нашивки, надраенные до блеска черные ботинки. Здесь все подчинено единой воле, единой мысли. Здесь то, чего она все время ищет в жизни.
Их никто не знакомил. Случилось как-то само собою. Оставшись на какое-то время без кавалера, Алла увидела курсанта, одиноко стоящего у стены. Она не могла понять, почему ее тянет смотреть в его сторону. Успела заметить, что роста он невысокого. Форма на нем сидит без особого шика, не то что на других. Губастый какой-то. Даже понегодовала: ну зачем так вывернута верхняя губа — почти под самый нос поднята! Уши посажены низко, будто их чем-то давили сверху, заставляя расти вниз и чуток назад, к затылку. Пожалуй, его только и красило — копна темных волос, она выделялась заметно. И глаза. Грустные-грустные! Интересно, напускает на себя парень или на самом деле?..
Ей захотелось подойти, поглядеть в них открыто. Она написала записку, что тоже было старомодно (но такая уж она!), попросила подругу отнести ему.
Алеша прочел на косом листочке: «Почему не танцуете?» Стал искать глазами отправителя. Она приподняла правую руку, слегка пошевелила пальцами, и он пошел на призыв, пошел, еще не понимая зачем, что скажет ей.
Но дойти не успел. Ее подхватил какой-то проворный, увлек на круг. Алеша остановился там, где стояла она, следил за ней, но думал о другой, о Вере. О ней он думал уже много лет. Иногда ему казалось, что все еще можно вернуть, поправить, хотя сам мало верил в свои утешения.
После десятого класса Вера пошла работать на «Красный треугольник», в институт поступать и не пыталась. Алеша сдал экзамены в Высшее военно-морское инженерное училище имени Ф. Э. Дзержинского. Виделись редко, а со временем и вовсе перестали встречаться. Когда Алеша уже был на третьем курсе, Вера вышла замуж за инженера из отдела технического контроля. Не сама об этом сказала Алеше, узнал от других. Девушки, бывшие одноклассницы, передали. Поблагодарил за известие, улыбнулся криво. Ему подумалось: значит, вот почему она часто повторяла при последних встречах: «Тяжело тебе будет, Леха. Ты не как все». Что она в это вкладывала: «Не как все»? То, что будет тяжело, угадала. Первые месяцы ходил отуманенный и заторможенный, не ведая, как и скоро ли он выберется из такого состояния. Горше всего ему было вспоминать тот день, когда позвала она его, уже курсанта, в свой дом, впервые целовала по-особому, как мужчину, когда, увлекая на тахту, начала раздевать его, словно малое дитя, говорить всякие непривычные слова. И после уже, лежа отстраненно, постыдно откровенничала:
— Сладко с тобой, Алексей, только мальчишка, быстро сгораешь… Ну-ну, не хмурься, с возрастом заматереешь.
Зачем, зачем все это?.. Прощалась?.. Теперь верится, так расставалась с ним его короткая школьная любовь.