7

Анатолий Федорович Мостов не мог простить себе жестокости, которую допустил в отношении дочери. В тот день ему казалось, что все у него не ладится, все идет наперекосяк…

Они уже миновали Тулу, успели свернуть с Симферопольского шоссе на воронежскую трассу. «Москвич» бежал резво. Мелькали столбики с указателями и дорожными знаками. Мелькали столбы с телеграфными и телефонными проводами. Часто трассу пересекали линии высоковольтных передач, творя в радиоприемнике такой скрежет, что даже в зубах отдавалось. Изредка проплывали то слева, то справа темно-вишневые башни с локаторами и ретрансляторами, в долинах виднелись белые строения животноводческих ферм или птицефабрик. Села, городишки, бензоколонки, кафе, продовольственные и промтоварные палатки, дорожные рестораны с причудливо украшенными фронтонами. А всего больше — встречных машин. Проносились, обдавая тебя то теплым дыханием, то копотью, то просто ударяя тугим потоком воздуха. Проносились с воем, с сухим шипением — и ни конца им, ни края: закрытые фургоны, груженные мешками или ящиками трехтонки с высокими кузовами, МАЗы с прицепами, самосвалы разных марок: то КрАЗы, то БелАЗы…

Но пестрое разнообразие машин не развлекало в тот раз Анатолия Федоровича, напротив, утомляло. То ему чудилось, что слишком звучно играют-лопочут клапаны в моторе его «Москвича», и тогда он укорял себя мысленно за то, что не попросил базового механика перед отъездом их отрегулировать, дать нужные зазоры. То ему казалось, что позванивает в заднем мосту, и он опасался, что может случиться поломка. А то слышалось, будто стучат подшипники в двигателе, будто двигатель перегрелся, а датчик температуры вышел из строя, потому показывает все время одно и то же, плюс восемьдесят по Цельсию — идеальную температуру.

Доведя себя до расстройства, Анатолий Федорович притормаживал машину, сворачивал на обочину, открывал капот, проверял все, что можно проверить, на слух, на глаз, на ощупь, снимал пробку радиатора и, удостоверившись, что все в норме, снова садился за руль. Но, не успев прокатиться какой-нибудь десяток километров, опять начинал сомневаться, ему по-прежнему чудились всяческие неполадки.

И ко всему еще Валька — не в меру балованная девчонка, которой мать разрешает все, что та только пожелает. Устроила себе на заднем сиденье и постель, и салон мод, и комнату бальных танцев. Примеряет наряды матери, которые развешаны на плечиках у правого окна над дверкой машины, надевает отцовскую фуражку с золотой кокардой, примеряет его китель и парадную тужурку со всеми регалиями: китель и тужурка висят тоже на плечиках, только по левому борту. Стекла машины опущены — духота ведь, лето в разгаре. По салону играет дикий сквозняк.

Анатолий Федорович уже не раз предупреждал дочку:

— Угомонись! Уронишь что-либо за окно машины, а то и сама вылетишь.

Но угомону на нее не было. Крутилась-вертелась, выглядывала из машины. И вот потоком воздуха сорвало с ее головы парадную отцовскую фуражку с крабом, кинуло далеко в сторону. Фуражка взвилась темной галкой вверх, помельтешив в воздухе, упала на крутую насыпь, покатилась вниз в заболоченное место, поросшее пышной осокой.

Анатолий Федорович не выдержал. Ударил разом по тормозам, так что дочь полетела вперед, обняв с ходу мать Франческу Даниловну за голову, остановил машину, выскочил из нее, открыв заднюю дверцу, строго прикрикнул:

— Доигралась, негодница! Загубила отцову голову! — Зачастую дома он так и говорил, ища фуражку: где «отцова голова»? Но если раньше фраза звучала шутливо, то теперь ее смысл был самый явный. И слово «негодница» — порой ласковое, порой шутливое — приобрело свое настоящее значение.

Франческа Даниловна вступилась за дочь.

— Толик, приди в себя!..

Анатолий Федорович отмахнулся. На его скуластом азиатском лице выступил густой румянец, глаза по-недоброму прижмурились.

— Отправляйся сейчас же, я кому сказал!

— Иду, иду. Раскричался!..

Валя переступила порожек машины. Когда она выходила, передразнивая отца, отец сорвался: никогда не поднимавший на нее руки, он дал ей подзатыльник, отвесил такую затрещину, что Валя буквально скатилась вниз с насыпи.

Но доставать фуражку пришлось самому: дочка побоялась лезть в болотистую тину, густо заросшую мечевидной высокой кугой.

Он по-мужицки побил фуражку об колено, стряхнув с нее комочки земли, сухие былочки травы, зачем-то надел ее, лег на пригорке лицом вниз, поставил подбородок на кулаки, закрыл глаза.

— Толь, ну что же ты? Мы тебя ждем! — несколько раз повторила жена Франя.

Он не откликался.

Позже сваливал вину за свое раздражение и неоправданную жестокость на утомительно-длинную дорогу: от самого Мурмана за баранкой, с короткими перерывами на ночь, с жесткими постелями кемпингов. Но простить себе то, что поднял руку на ребенка, не мог.


Родная сторона исцеляет и успокаивает. Стоило ему свернуть с трассы в глубину своего района, стоило увидеть призывно белеющие откосы меловых кряжей, напоминающие не успевший растаять за лето плотный снег на сопках, как это бывает на Севере, — хворь его словно рукой сняло. Он то и дело поворачивался к Фране, Франческе Даниловне, сидящей рядом, приглашал ее поглядеть вон на те левады. То и дело окликал дочь:

— Валек, посмотри, какие рослые березы. Это тебе не карлики, которые видела в тундре.

Франческа Даниловна беспокоилась:

— Следи за рулем, что ты вертишься. Чего доброго, пустишь нас под откос.

Он не успокаивался.

— Вот из этого бочажка вытекает наша речка Сухая. Смешно, правда: вода — и сухая? Смешного ничего нет. Летом, в самую спеку, речушка пересыхает в некоторых, местах окончательно. Потому и Сухая. Валек, ты слышишь?

Дочка молчала: пока не прощала отца.

Когда спустились с высоты мелового кряжа на понизовую улицу села, на его улицу, он разом умолк. Держа левой рукой руль, правой потирал горло, разминал вдруг охолодевший кадык.

Словно напуганная его повлажневшими и от этого заблестевшими глазами, боясь его радостной печали, оберегая дочь от преждевременных волнений, зная, что она при каждом таком случае, видя боль отца, может разрыдаться надолго, и тогда никакими бабушкиными уговорами и угощениями ее не утешить, Франческа Даниловна вмиг подобрела:

— Говори, Толь, говори!.. Правда, доця, пусть рассказывает? — Искусственно возбуждаясь, повышала голос чуткая жена и мать, для которой спокойное равновесие каждого члена семьи было всего дороже. — Интересно-то как, господи, будто мы не были здесь вечность! А как все буйно разрослось! А как все вокруг похорошело! Натурально — рай земной!..

Она поглядывала заинтересованно и настороженно то на мужа, то на дочку. Но они молчали — и отец и дочь. Что-то непонятное Франческе Даниловне их объединило. Как она ни старалась их растормошить, вкатили во двор молча.

Полнившиеся слезами глаза Анатолия Федоровича наконец-то уронили слезы. Он поначалу сдерживался, но, когда увидел, как мать, стоя на крыльце, всплеснула руками, выдавая этим всю свою тоску, скопившуюся за долгие годы одиночества, как, не помня себя, она кинулась к машине, Анатолий Федорович всхрапнул надрывно, заслонился рукой, словно от удара, лег на руль…


Воскресный базар разлился по майдану буйно, широко, словно ярмарка. На дощатых неструганых полках вразвал лежали яблоки ранних сортов, груши-скороспелки, пахнущие медом абрикосы, дымчатые сливы, темные вишни. Рядом с фруктами желтели тушки обработанных, выпотрошенных кур, лиловатых индеек, розовых кроликов, на концах лапок которых оставлены пуховые чулочки. Свиные опаленные головы незряче уставились на мир ороговелыми глазами. Хвосты, уши, куски толстого спинного и тонкого подбрюшного сала. Телячьи ножки, бычьи ребра, коровьи языки. А чуток подальше — горки гусиных яиц, кажущихся неправдоподобно крупными, вроде вытесанными вручную из кусков мела, живая птица в мешках и клетках, а то и просто так, на земле, со связанными ногами.

За рядами полок идут ряды поставленных на землю корзин со всякой всячиной: тут и мотки шерсти, и кукурузные початки, сумки с фасолью и рюмочки с красным молотым перцем. А еще дальше — кувикающие в мешках поросята, телеги с головками белой, похожей на брынзу, глины, которая идет на побелку и комнат, и наружных стен домов, возы с горшками, которые, верится, до сих пор источают жар обжиговых печей, свистульки, сладкие петушки, кадка со льдом, в которую поставлены длинные высокие бачки с мороженым. И уже совсем далеко, на том краю базара, рядами расположились сельповские машины-будки, в которых развешаны для продажи всякие товары: женские вязаные кофты, мужские ситцевые рубахи, валенки, сапоги и даже зимние ватные стеганые штаны для тех, кто по холоду работает в поле или отправляется в извоз.

От такого обилия глаза разбегаются, даже забываешь, зачем приехал.

Анатолий Федорович ходил по базару, одетый по-цивильному: брюки из плащевого материала серого цвета, белая трикотажная короткорукавная рубашка навыпуск, на ногах легкие кожаные сандалеты. Фуражку он не надел: флотская форменная фуражка к такому костюму не подходит, другой какой-либо он не держит, зачем она, если густой чуб Анатолия Федоровича лучше всякой фуражки может защитить его и от холода и от зноя.

Чуб у него какого-то не пойми-разбери цвета. Когда был маленьким, часто приставал к матери с вопросом:

— Ма, какой я — черный или русявый?

— На глине замешенный, — улыбчиво отвечала мать.

— Как на глине?

— Пегий.

Позже убедился, приглядываясь к себе в зеркало: действительно пегий.

Анатолий Федорович любовался буйством красок, текучим многолюдьем, разноголосым базарным гомоном. Бродил бездумно, вдыхал родные, знакомые с детства запахи. Изредка, когда мать окликала его, подходил к ней, брал из ее рук купленный товар, относил в машину и снова возвращался.

Провожая его взглядом, мать хвалилась женщинам, которые по такому случаю густо обступали ее, ловили каждое слово:

— Подарков привез — не дай бог сколько!

Тетки завидовали:

— Надо же!..

— И одеться, и обуться, и приукраситься есть чем!.. — продолжала не без гордости.

— Счастливая!..

— Правда ваша, счастливая, не таюсь. Только замечаю ему: сынок, зачем так много всего, что же я его, в гроб с собой возьму?

— Тю на тебя! — отмахивались женщины. — Что ты плетешь?

— Гля, какая старуха выискалась!

— Да тебя еще под венец можно ставить!..

Довольная Мостова отрицала похвалы:

— Наговорили, ей-бо! Вашими бы устами…

А когда собрались ехать домой, когда уже все уложили как следует: что в багажник, что на дно салона сзади, что спереди, себе под ноги, чтобы не разбить или не рассыпать чего, к машине подошел высокий сутуловатый старик — дядя Прокоп.

— Здорово, племянничек! Каким ветром?

— Северным, дядь, заполярным.

— Твоя можара? — показал глазами на машину.

— Семейная.

— Молодец!.. Подвезешь дядю родного? — Шумно выдохнул, вислые его усы, седые, с желтоватым подпалом, зашевелились.

Анатолий Федорович поспешно обошел машину, открыв правую заднюю дверцу, показал на сиденье:

— Приглашаю!

— Уважил, уважил. Сразу видно: путный человек!

У дяди Прокопа в руках был почтовый посылочный ящик, весь в острых, незагнутых гвоздях, и мешок с бидоном для постного масла. Он сперва кинул небрежно на заднее сиденье фанерный ящик, затем поставил бидон в мешке, сам задержался, мастеря закрутку с самосадом.

Мать смотрела на все вольности родича и закипала от негодования. Ей уже мерещилось, что ящик своими длинно торчащими гвоздями пропорол нарядные чехлы на сиденье, из бидона пролилось масло, разойдясь темным широким пятном по цветастому полотну.

— Прокоп, — окликнула.

— Слухаю тебя, — дымя цигаркой, отозвался дядя.

— Ты бы поаккуратнее: не на бричку садишься. Мог бы свою амуницию и на пол поставить.

— А что такое? — удивился Прокоп.

— Чехлы извозишь!

— Черт с ними, новые справим! — как о своих, сказал Прокоп. — Так я говорю, племянничек?

— Садитесь.

Прокоп ввалился в машину боком, отодвинув пустой, глухо загудевший бидон.

— Паняй! — скомандовал, дыхнув дымом в затылок заскучавшей старухе.


Уже и не вспомнить ей, когда еще было такое радостное застолье. Да все мирком, да все ладком. И внучка ласковая, и невестка услужливая. И парить и жарить помогали, столы накрывали, гостей встречали-привечали. Даже просили ее:

— Вы, бабушка, посидите, отдохните, без вас управимся.

Но как же тут усидеть, коли ноги сами носят то туда, то сюда: то в погреб, то в кладовку, то в сарай, то в клетушку. И одно надо, и другое необходимо, и третье требуется. Оно, конечно, не грех бы все переложить на плечи невестки, а самой посидеть на диване рядом с сыночком, погладить бы его взявшуюся ранней сединой голову, положить ему на грудь ладонь. Может, и отошла бы душой, отогрелась. А то ведь годами одна-одинешенька, поговорить не с кем, разве что с котом и собакой. Люди — каждый в своих делах и печалях, кому пожалуешься, если у них своей жали достаточно. Чаще всего так и ходишь одна, перемогаешься, в себе самой все глушишь. Потому, видать, там, внутри, все черным стало, будто сажа осела на стенках. А теперь, когда и так хорошо, и так светло от приезда дорогих гостей, теперь и народу понашло, даже не знаешь, куда и как посадить.

Один стол взяли у соседей да своих два составили. Стулья, табуретки, скамьи собрали. У стены положили на две опоры вершковую доску — царское сиденье. Там женщин разместили: они не курят, им не вставать, не выходить во двор с цигарками. Добыли необходимое количество и ложек, и вилок, и стаканов. Получилась ладная застолица.

— Ну, слава богу, — сказала сама себе хозяйка, — все как у людей. — И посмотрела выразительно на сына: мол, ты здесь хозяин, ты самый большой человек — гордость села, тебе и первое слово.

Анатолий Федорович принял материнское благословение, встал, широким жестом пригласил начинать праздник.

— Бабоньки, красавицы наши ненаглядные, угощайтесь, как говорится, чем богаты, тем и рады. И вы, мужики, не отставайте: что на столе — все ваше.

Женщины заулыбались, застеснялись, обмахиваясь платочками или давя их в кулачках, загалдели обрадованно:

— И-и-и… Натоль Федорович, вы скажете так скажете!

Мужчины степенно закхекали, вставляя свое многозначительное:

— Как же!.. Человек кое-где побывал, кое-чего повидал, научился обхождению.

Хозяин добавил уже сидя:

— Спасибо вам, что пришли! Спасибо, что не забываете мою матушку, не оставляете ее в беде…

Послышалось отовсюду:

— Как можно!..

— Да никогда в жизни!..

Анатолий Федорович продолжил:

— Низкий поклон землякам-односельчанам. Будьте здоровы!

— И вам на здоровье!

Через некоторое время Анатолий Федорович спросил дядю Прокопа, сидевшего третьим слева, после матери и дочки Вали:

— Скажете слово?

— А як же! — Дядя Прокоп долгое время жил в Донбассе, работал на шахте, многое перенял из местной донецкой русско-украинской речи, точнее выразиться, из южнороссийского говора. — Беспременно скажу… Ось гляди сюда, племяш. Нехай у тебя усе будет, нехай тебе счастит! — Дядя сделал паузу и, глубоко вздохнув, заключил на высокой ноте: — А остальное — черт его не возьмет!

Все загудели одобрительно.

— Шахтер — мастер речи толкать!

— Краснобай!

Вначале затеяли разговор о сельских новостях, хотя каждому не терпелось спросить у Анатолия Мостова о делах более высокого порядка: о службе, о флоте, обо всем, что творится в большом мире. Оно, конечно, в домах есть радио, в клуб кино привозят, не на глухом острове живут люди, но все же… Охота о живом услышать от живого.

Выискалась самая нетерпеливая, подала голос:

— Натоль Федорович, а не боязно под воду опускаться: глухо, темно? Там и заблудиться недолго.

Кто-то пошутил:

— Им фонарями «летучая мышь» дорогу высвечивают.

— Нет, я толком интересуюсь!

— Дельфины им дорогу показывают. Они даже людей спасают.

— Ее бы не спасли!

— Почему?

— Сильно чижолая!

Взорвался хохот. Молодайка махнула рукой, мол, шут с вами, не дали спросить и не надо. Но Мостов за шутками не потерял вопроса:

— Все по приборам, соседушка, по локаторам. Они наши глаза и уши.

— А скажите, долго можно просидеть под водой? — подали голос с мужского края.

— Практически очень долго…

— К примеру, месяц-два?

— Можно и дольше.

Мужчины вдруг шумнули:

— Во, слыхал!

— А я что говорил!

Было понятно, что вопрос уже дискутировался среди сельских знатоков.

— Ну а если, скажем, противник тебя обнаружил, что он станет делать? Какой у него будет маневр?

— Бомбить глубинными бомбами.

— А ты?

— Смотря по обстановке. Можно уйти на глубину, выключить турбины, затаиться…

— А можно и другое?..

— Подвсплыть, поймать его в перископ, развернуться по цели, атаковать торпедами.

— Торпедами?.. Серьезное дело!.. Помню, нас перебрасывали с кавказского берега на крымский. Так она, стерва, исподтишка как врезала парочку по нашему транспорту!.. Чудом спасся. Катера подобрали, а то бы амба, не сидеть мне за этим столом, вот вам крест.

— Ты о себе погоди, дай послушать человека!

— А то я не даю?

— Да цытьте, вы! Завелись.

— Анатолий, ты бы просветил нас вот в каком отношении: скажи, пожалуйста, не напрасно ли мы платим налоги?

Все притихли, глядя на бухгалтера колхоза, это он задал такой вопрос, который всем показался каверзным, непутевым и даже вредным. В самом деле, раз Советская власть облагает, значит, так надо, какие тут еще могут быть сомнения?

— Что ты мелешь?

— Перебрал мужик!

— Что значит напрасно? Хочешь сказать: государство нас обирает?..

Бухгалтер выставил ладонь щитком.

— Извиняюсь, весьма извиняюсь. Утверждаю: вопрос закономерный, но его следует выслушать до конца и только после вставлять сомнительные реплики. Вот ты, например, платишь налог или живешь по-птичьи?

— Ну!

— А ты платишь? — обернулся к соседу по другую сторону.

— Допустим.

— Не допустим, а точно — платишь! И я плачу. Так имеем ли мы право, я говорю, имеет ли право народ, который платит исправно налоги, спросить у знающих людей или тех, от кого это зависит, куда идут наши деньги? Не напрасно ли мы платим? Все ли делается, чтобы мы пребывали в спокойствии и выходили на поле, а также на фермы скотоводческие вовремя и без потери времени на всякие размышления и сомнения в отношении нашей безопасности, в отношении обороны и стабильности территории.

— Фух ты, господи, как кудряво рассуждаешь!

— Пока дождешься конца, пока разберешься, что к чему, вспотеть можно!

— Его бы делегатом на конференцию по разоружению — он бы там всех за голенище заткнул!

— Ну, тихо! Дайте же ему дожевать, не то подавится, вишь, сколько у него во рту слов-то осталось — тьма-тьмущая!

Терпеливо переждав все реплики и не обратив на них ровно никакого внимания, бухгалтер продолжал:

— Форма в данном случае не имеет решающего значения! Я по сути спрашиваю. Есть ли у меня такое право, Анатолий свет Федорович?

— И закон и право на вашей стороне, Исидор Ивович. Конечно, каждому небезразлично, куда идут его деньги. — Мостов пригладил растрепавшийся пегий чуб. — Все делается так, чтобы их употребить разумно, расходовать с толком. Я могу сказать о флоте…

— Во-во, просим!

— Удивительные строим корабли, особенно подводные лодки с атомными двигателями. Правда, дело новое, незнакомое. Опыта пока недостаточно. Но осваиваем, учимся. Совершенствуем и себя и технику.

— Ну и сколько же она стоит, подлодка-то?

— Много стоит. Очень много…

— Да ты не стесняйся, говори, здесь люди свои. Если не хватает средств, скажи прямо, поможем, дадим средства. Как в старину говорили: заложим жен своих и детей, а войско обеспечим.

Женщины разом вмешались в разговор:

— Правда ваша, все бы отдали, только бы войны не было, проклятой. Век бы не знать ее ни нам, ни деточкам нашим, ни внукам дорогим!

Когда страсти немного улеглись, с дальнего конца стола послышалось тихое:

— Одна забота, генеральная: все ли делается, все ли мы делаем? То ли делаем, так ли делаем?.. Мужики, об этом надо думать сообща. Об этом следует говорить и на митингах, и на заседании исполкома сельского Совета, и на колхозном собрании, и в верхах об этом. Иначе нельзя. Как бы ладно дело ни шло, всякий час мерекуй: а нельзя ли лучше?


Анатолий Федорович долго не мог уснуть, долго ворочался в постели, а затем и вовсе встал, вышел во двор. Глядя на притухающие утренние звезды, думал о своих односельчанах: «Государственные люди. Не напрасно ли платим налоги, спрашивают. Признаться, я никогда такого прямого вопроса не слышал, над ним не размышлял. Все годы считал, что жизнь идет, как ей и положено идти, все своим чередом, все отлажено издавна: одному землю пахать, другому торпеду холить. Оказывается, не так-то просто. Он, мужик, пахать-то пашет, но и одновременно поглядывает в мою сторону: достойно ли я золотые погоны ношу? Не оплошать бы перед этим мужиком».

Загрузка...