17

К нему в палату пока никого не пускали. Но с тех пор как поставили на тумбочке у кровати телефон, Анатолий Федорович Мостов перестал чувствовать себя оторванным и разобщенным с миром. Чаще всех звонила Франя, Франческа Даниловна. Сдерживая слезы, в начале разговора обычно старалась выпытать у него всякие сокровенные подробности о состоянии здоровья, о которых, как она была уверена, умалчивали врачи. Затем долго и подробно передавала городские и флотские (что всегда было неразрывно связано, ибо город сугубо флотский) новости.

Анатолий Федорович уже знал из разговора с командиром соединения, а потом и Франя подтвердила, что трое из его экипажа награждены орденами Ленина: инженер-лейтенант Горчилов, мичман Макоцвет и старший матрос Целовальников. Знал и то, что некоторые другие отличившиеся тоже представлены к наградам. Знал и испытывал чувство сожаления, что сам лично не смог проследить за их наградными листами. Он считал, что Алексей Горчилов достоин звания Героя Советского Союза. Горчилов первый вошел в опасную зону, прикрыл собою остальных. Анатолию Федоровичу пришло в голову даже такое сравнение: Алексей Горчилов — Матросов атомного флота. Когда-то в войну Александр Матросов лег грудью на амбразуру, чем спас многих, обеспечил успех операции. Горчилов тоже лег грудью на амбразуру.

Войдя в запретную зону, сделал все до конца, чтобы погасить реактор, который до этого давал тепло и свет, силу и энергию, обеспечивал ход и жизнестойкость корабля, был сердцем, от ритмичного биения которого зависело все. Но потом стал болевой точкой, солнечным сплетением, куда нанесен непоправимый удар, черной дырой, способной поглотить корабль и людей.

Горчилов первым кинулся в невидимый атомный огонь. Горчилов повел за собою других. Так с кем же можно его сравнить?.. Обидно одно — так мало прожил… Юноша!.. А что значит мало и что значит много? Разве годами измеряется жизнь человеческая? Нет, не количеством лет, прожитых на земле, — делами. Может быть, тем единственным делом, ради которого и стоило родиться. Горчилова флот не забудет. Алексей Горчилов навечно приписан к флоту. Он, конечно, не помышлял в тот час о подвиге, об отличии… А что такое подвиг? Делать все необходимое в данный момент на данном посту. Кажется, так просто и в то же время так сложно. Не каждый способен на такое. Говорят, бывают подвиги большие, бывают малые, — неправомерное деление. Подвиг — полная отдача, а раз полная, она не может быть малой. Случаются позы, рисовки, ненужные жертвы — их к подвигу не отнесешь. Подвиг — все то доброе и полезное, на что человек способен в данный миг, или в данный час, или в данные годы, а то и во всю данную ему жизнь. Подвиги бывают только большими.

Алексей Александрович Горчилов… Первым подошел в открытую к реактору, шагнул в зону интенсивного облучения. Первым…

С каким еще поступком можно это сравнить?

Стать под пули? Шагнуть в костер? Пойти на таран? Открыть кингстоны?..

Нет, такое возможно только в наше время — атомное время. Никогда раньше такого не было и быть не могло…


Лежа на левом боку, Мостов почувствовал утомление, ощутил покалывание под лопаткой. Он перевернулся на спину, запрокинул руки, опустил их расслабленно на подушку. Старался дышать медленно и глубоко, до кружения в голове.

В каком-то полусне, то ли в полузабытьи он увидел Алексея Горчилова. Только лицо. Его чуть сдвинутые книзу и назад уши, по-мальчишечьи припухлые губы, не по возрасту печальные глаза, вечно чем-то затуманенные, словно глядящие внутрь себя. Анатолию Федоровичу захотелось обнять Алешу по-братски, прижать его голову к своему плечу, сказать что-то важное, единственно необходимое в эту минуту. Но ничего такого он придумать не смог, просто поздоровался. Помолчав, добавил, словно лишь сейчас вспомнил:

— Поздравляю тебя, инженер!

— С чем? — простодушно удивился Алексей.

— С орденом.

— Спасибо, товарищ капитан второго ранга. Только я о нем не думал. Разве дело в ордене? От него я не стану ни лучше, ни хуже. Что есть во мне, то есть. А чего нет…

— Не говори так. Орден — мера отношения к тебе общества.

— Разве он спасет меня? Спасет нас? — показал на своих товарищей по палате.

— Спасет.

— От смерти?

— От забвения. Об больше для других, для тех, кто остается. Чтобы у них в час опасности не опускались руки. Чтобы они не чувствовали себя одинокими. Знали, что о них подумают, вспомнят, оценят, что их порыв был не напрасен.

Отвечая Алексею Горчилову, Анатолий Федорович тут же подумал: «Одну из улиц города предложу назвать улицей лейтенанта Горчилова, чтоб и дети помнили, и внуки, и правнуки. Сегодня же позвоню командующему. Надеюсь, согласится… А как мать Алексея? Каково ей? Совсем одинокой осталась: в войну потеряла мужа, теперь сына… Попрошу замполита, пускай пошлет кого-либо из офицеров, чтобы отвез Алешины вещи, книги, дневники, пусть передаст матери слова соболезнования. Понимаю, этим не утешить, не убавить материнское горе, но все-таки не так одиноко, когда люди сострадают. Отец-фронтовик гордился бы таким сыном, он бы его понял до конца».

Одновременно подумал и о своем отце, тоже погибшем в войну.

Отцы и дети, отцы и дети!.. Как много об этом говорится и пишется. Во все времена, утверждают, были и во все времена будут противоречия, конфликты между отцами и детьми. Вот только мы с Алексеем Горчиловым да тысячи подобных нам, потерявших отцов на фронте, не знали и не узнаем такого разногласия. Считай, все мое поколение не узнает. Какие же могли быть конфликты? Одно горе, одна беда, одна тяжесть, одна судьба — слитная, нерасторжимая: они умирали там, на фронте, борясь за жизнь, мы умирали здесь, в тылу, тоже борясь за жизнь. У кого вернулись отцы, все равно одна большая беда: голод, разруха, неурожаи. И приходилось снова бороться, преодолевать, брать штурмом. Не было времени для разногласий, не было условий для конфликтов. Возможно, и были, да не заметил, проглядел, потому что только два чувства безраздельно владели в то время: хотелось есть и хотелось спать. А между ними работа…

Мы, старшие, часто недовольны молодыми: все у них, кажется нам, не то и не так. Вот, мол, в прошлые времена — да! Какие были люди, какие личности! Как много выстрадали, какой тяжкий груз вынесли на своих плачах, какую войну сломали! А дети наши растут в холе, в достатке, в любви, в нежности. Под силу ли им будут подобные испытания, если, не приведи господь, случится?.. Жалко их… Скрываешь свою размягченность, напускаешь на себя иной раз излишнюю суровость, понимая, что иначе нельзя, но все равно в душе остаешься отцом. Порой непрошено, не к месту всплывают забота и нежность к этим мальчишкам в синих робах, и не видится затуманенному глазу, что они же в военной форме, забываешь часом, что перед тобой не сын твой, а боец, которого ты в случае необходимости, не дрогнув, пошлешь на смерть. Видишь в нем просто мальчишку… А помнишь, однажды в далеком автономном плавании, когда они, заставшие и поскучневшие, с изболевшимися по дому, по родным душами, сидели тесным гуртом вокруг замполита, и замполит рассказывал им о разных случаях жизни и на гражданке и на флоте, расспрашивал их, кто откуда родом, кто чем занимался до призыва, и они, молоденькие стриженые парни, по первому году службы, размякли, раскрылись, стали вовсе детьми?

Наблюдая за ними, остро почувствовал свою боль, постоянную печаль о сыне — о том, которого нет, но который мог быть и которому могло бы сравняться уже столько лет, как и некоторым из этих… Он родился мертвым. Судьба словно решила наказать за что-то. А может быть, сам сглазил свое счастье, не в меру радуясь, предваряя событие, подбирая имя еще не родившемуся, громко заявлял, что будет непременно сын, матрос, что иного исхода и быть не должно…

Вскоре дизельная лодка, на которой он плавал старшим помощником командира, ушла в автономку. Служба, заботы о других не вытравили боль, но пригасили ее.

Помнит, как стояли ошвартованные в африканском порту. Вахтенные матросы вынесли на причальную стенку, к мусорным коробам, очистки и остатки пищи. Черномазая голая ребятня с раздутыми животами, с тоненькими, как у паучков, ручками-ножками накинулась на отбросы, хватала их, жадно, неразборчиво пихая в рот все, что удавалось подцепить. Матросы-вахтенные застыли на месте, глядели, пораженные, на ораву доведенных до крайности детей. Некоторые закрыли лица бескозырками, будто вытирая пот, другие опустили глаза. Сам тоже не удержался, прикусил задрожавшую нижнюю губу, отвернулся от пирса. А потом, злясь на себя, негодуя, проклиная все и всех, недозволенно резко, неоправданно строго прикрикнул на матросов, приказал вернуться на борт.

Долго не уходили из памяти негритянские дети. Стоит забыться на миг — вот они: голые тельца темно-бурого цвета, неправдоподобно большие головенки в густых барашках плотных, никогда не чесанных волос, кривые палочки рук и ног, ребра, обтянутые тонкой, просвечивающей кожей…


— Папка, милый, здравствуй! — услышал в телефонной трубке по-детски высокий, срывающийся голос Вали.

— А, это ты, негодница?

— Вставать разрешили?

— Встаю.

— Твое окно куда выходит, во двор или на аллею?

— Не знаю.

— Подойди посмотри!

— Оно слепое.

— Как слепое?

— Закрашено белилами.

— Зачем?

— Кто его знает. Незрячее, как глаз с бельмом.

— Жалко.

— Невесело.

— А скоро выпишут?

— Обещают на днях.

— Здоров?

— Практически здоров.

— Славно!

— Целую тебя, Валек!

— На закорках покатаешь? — пошутила. В детстве любила кататься на закорках.

— Слово моряка!

— Гляди, не обмани.

— Как там у вас на воле? — заскучавшим голосом спросил отец.

— Весной пахнет.

— Отлично.

— Мне пора. Возвращайся побыстрее!

— Добро-добро!

В трубке прощально и грустно щелкнуло. Снова тишина и одиночество, которые иногда бывали желанными, теперь стали невмоготу. Положил трубку не на аппарат, а себе на грудь. Частые высокие гудки, раздававшиеся в трубке, казались сигналами из далекого далека, посылаемыми кораблем, терпящим бедствие. Надо засечь координаты, поспешить на помощь. Где, кто бедствует? В мире столько кораблей, столько людей, терпящих крушение. Как им всем помочь?.. А как помочь тем, которые, казалось бы, в безопасном, благополучном мире повсечасно испытывают тревогу, страх, сомнения и даже неверие? Порой очевидное и непреложное заставляет думать: а вдруг?..

Вспомнил давний разговор с дочкой, бесхитростный и наивный, но поразивший, заронивший сомнение. Было это в самом начале зимы, шел снег — пушистый, лапчатый. Валя с закутанным горлом сидела дома. Она не радовалась белому чуду, как бывало раньше, с тоской в голосе спросила:

— Папка, а снег растает?

— Непременно, — с готовностью, не понимая, к чему такая речь, ответил отец.

— Когда?

— Весной.

— А если не растает?

— Такого не может быть! — запротестовал всерьез.

— Вдруг не растает, что тогда?..

Не смог ничего ответить.. Припомнилось, что в детстве сам задавал подобные вопросы. Перед глазами появилась картина солнечного затмения, ощутил тревогу, словно наяву, увидел лица соседей, вышедших на улицу, — серые, переменившиеся до неузнаваемости. Какая-то бабушка вынесла икону божьей матери, шептала молитву о защите и помиловании грешных. Люди молчали, один он не мог больше молчать, донимал всех вопросом:

— А вдруг не выйдет?

— Обязательно покажется! — успокоил его сосед.

— А вот если?..

— Не может такого быть.

— Почему?

— Потому что будет конец света.

Поглядел еще раз через закопченное стеклышко на затененное солнце. Показалось, в серо-голубоватом своде неба образовалась черная дыра, проход куда-то, во что-то еще более непостижимое.

Вспомнил то памятное затмение, видел черную дыру. Перед глазами всплыла его подводная лодка. Затем, словно на экране кинохроники, поплыл, закружился шар земной с серебристыми морями и голубыми материками. Какая-то темная, похожая на тяжелую чугунную сковороду заслонка пыталась затмить, скрыть от мира, но Земля выходила из тени, удалялась от нее, серебристо посвечивая морями, ярко голубея материками. Черная свинцово-тяжелая заслонка снова пыталась ослепить и материки и моря.

Загрузка...