О том, что Октябрьская революция была великим народным делом, я знаю потому, что сама участвовала в ней. Не являясь деятелями исторического масштаба, я и мои подружки (нам всем трем, вместе взятым, было тогда немного больше пятидесяти лет) участвовали в этих событиях наряду с тысячами и тысячами таких же незаметных людей. И потом всю свою жизнь, что бы с нами ни случалось, в минуты радости и в минуты горя, мы вспоминали о тех семи днях Октября в Москве как о самом значительном в жизни, о чем хочется рассказать детям и внукам.
Но прежде всего несколько слов о нас. В Замоскворечье, где мы учились на первом курсе Коммерческого института, нас называли «неразлучная троица» и знали по именам — Катя, Шура и я, Женя. Катя — круглолицая, немного веснушчатая и толстоносая, с коротко, как у мальчика, подстриженными волосами, в выпуклых очках. Она неплохо знала политическую экономию. Прочитав Ленина «Империализм, как высшая стадия капитализма», Катя взялась за «Финансовый капитал» Гильфердинга и потому пользовалась у нас особым уважением. Шура, высокая и тоненькая, выделялась тем, что едва ли не первая среди девушек стала носить мужскую косоворотку, которую туго затягивала тоненьким пояском. Ее подвижное лицо и синие глаза отражали всякое движение чувства, мягкие, кудрявые волосы были тоже подстрижены, но не так беспощадно, как у Кати, и как бы старательно Шура их ни причесывала, они всегда были взвихрены. Один товарищ говорил, что Шура похожа на северную деву из сказаний о Нибелунгах, и он же утверждал, что она очень талантлива, и предсказывал ей блестящее будущее. Пока же талант ее выражался в том, что Шура считалась в районе неплохим лектором по истории революционного движения. Историю же Парижской коммуны она знала так, как будто сама жила в ту эпоху.
Труднее всего говорить о себе. В нашем триумвирате я была младшая, и Катюха каждый раз, когда я представляла ей новый вариант хода мировой революции или же новую теорию личной жизни, после минутного оцепенения восклицала:
— Эх, Женька, легче, полегче!
А Шура добавляла, покачивая головой:
— Что поделаешь, у Женьки прыгающие мозги…
Мы были активистами Союза рабочей молодежи «Третьего Интернационала», — впоследствии он превратился в комсомол. Мы часто выступали на митингах нашего района, но нужно признаться, что больше всего времени занимала у нас беготня по городу. Мы буквально рыскали с одного собрания на другое и порою проникали на заседания «узкого масштаба», как выражалась Шура. По ее же выражению, мы свои мандаты «хранили в сердцах», что означало их отсутствие. Но мы уверенно считали себя неотъемлемой частью нарастающей революции и просто не могли себе представить, что нас могли бы куда-нибудь не пустить. Потому мы всегда были в курсе всех политических новостей. И тем обиднее было, что вести о том, что в Петрограде произошло и в один день победоносно закончилось восстание, которого с таким волнением мы все ожидали, пришли к нам неизвестно откуда. Во всяком случае, когда около полудня 26 октября наша троица явилась в районный комитет нашей партии, который помещался в верхнем этаже студенческой столовой, напротив института, там о взятии Зимнего, об аресте Временного правительства и о провозглашении Советской власти говорили уже как о совершившемся факте. Теперь понятно было, что очередь за Москвой, и мне на всю жизнь запомнилось, как изменила свой облик привычная, довольно чистая, но несколько затененная окружающими большими домами комната, в которой помещался районный комитет.
Людей словно магнитом тянуло сюда. Некоторые приходили, имея определенные поручения от своих заводских организаций, но многие беспартийные рабочие входили в помещение райкома с интересом, словно ожидая чего-то. И сразу шли туда, откуда доносился громкий разговор. Но сейчас даже и знакомые люди казались незнакомыми — настолько у них резко изменилось выражение лиц. Обычная дружеская приветливость исчезла, все куда-то торопились, видно было, что всех занимает что-то важное, совершающееся в городе. В этой узкой и длинной комнате внезапно стало тесно, и мы, молодые, невольно перенимали у старших деловитое и суровое выражение лица и с готовностью и волнением ждали поручений.
Часов в пять меня и еще одну, тогда мне мало знакомую, очень тоненькую девушку, с гладко причесанной черной головкой и восторженно блестящими глазами, послали на Даниловскую мануфактуру, чтобы мы на митинге рассказали о событиях в Питере и призвали бы приходить в Совет получать оружие.
Выступала девушка, пришедшая со мной. Говорила она горячо, хорошо. Я заслушалась ее. Мы жили в одном общежитии, но я раньше не обращала на нее внимания, — звали ее Люсик Люсинова. Казалось, речь ее должна была вызвать немедленный ответный подъем, взрыв энтузиазма. Но слушали ее с каким-то непонятным спокойствием. Так выслушивают весть о том, чего давно уже ожидали и что обязательно должно было произойти. И мне казалось, что на всех лицах написано: «Дело понятное, и кричать тут ни к чему». Дело, именно дело, и его необходимо делать, — говорили эти сдержанные, в большинстве женские, лица. Нам стали задавать вопросы: «Кончать ли работу сейчас или идти опять к станкам?», «Когда приходить в Совет за оружием?» Только девушки, хотевшие вступить в отряды сестер милосердия, немного пошумели, так как мы не могли им толком рассказать, где будет вестись эта запись. В районный комитет мы вернулись вечером. Оказалось, что за время нашего отсутствия образовался штаб Красной гвардии и перешел в помещение Совета, находившегося тогда в трак тире «Теремок».
Здесь, в маленькой, хорошо нам знакомой комнате Совета, я, Шура и Катя снова встретились. Они тоже вернулись, выполнив свои поручения. Но эти поручения казались нам незначительными в сравнении с происходящими событиями, и мы чувствовали себя как-то не у дел, Нарастала огромная сила, приводившая к зданию Совета все новые толпы рабочих. Мы прислушивались к гулу, доносившемуся с улицы, и повседневная работа не шла на ум. Откуда-то приносили винтовки, их тут же с жадностью разбирали по рукам. Люди уходили, возвращались, но в этом ужо не чувствовалось суматохи и бездействия первых часов после получения вестей из Петрограда. Дело, о котором, казалось, безмолвно спрашивали нас на Даниловской мануфактуре, это дело началось.
Катя читала газету, Шура была молчалива, кусала губы, шептала что-то про себя. Увидев, как из комнаты президиума вышел тот самый товарищ, который находил в ней сходство с северными девами-воительницами, она быстро подошла к нему. Видно было, что он торопится. И все же он остановился и снизу вверх, с обычным восхищением, через очки окинул ее стройную, в синей косоворотке, туго перепоясанную пояском фигурку.
— Ну, в чем дело? — спросил он с суровостью, явно напускной.
— Одной из причин гибели Коммуны было то, что ее не поддержало крестьянство, — сказала Шура отрывисто. — Мне кажется, мы слабо охватили солдатскую массу. А ведь это крестьяне в солдатских шинелях. Пошлите меня в казармы, мне кажется, я смогу сказать… — Речь ее прервалась, было видно, что она взволнована.
— Вы ошибаетесь, Шура, — мягко возразил товарищ, — с казармами у нас крепкие связи. А впрочем… я учту ваше желание!
И действительно, Шуру с каким-то военным вскоре послали в казармы. Катю посадили за отдельный стол, дали ей задание подсчитать запасы продовольствия в районе. Меня же послали организовывать санитарный пункт.
Отправились мы вдвоем. Со мной пошел секретарь другого тогда существовавшего Союза, так называемого «Союза социалистической молодежи», организации более умеренной и соглашательской. Я же была секретарем нашего Союза. В обычное время мы с попутчиком моим много спорили, сейчас шли молча.
На улице темно, ни одного фонаря. Вот и кафе, которое намечено превратить в санитарный пункт. Окна задернуты шторами и слабо светятся. Мы переглянулись.
Я толкнула дверь, и мы с решимостью и смелостью, продиктованной сознанием революционного долга, громко обратились к хозяевам и к публике и попросили очистить помещение, объяснив, зачем оно нам необходимо.
На всех лицах испуг, недоброжелательность, но ни слова протеста мы не услышали. Хозяин вежливо нам поклонился из-за буфетной стойки и сделал широкий жест — берите, мол… Не более чем через двадцать минут кафе было в нашем распоряжении, и мы начали преобразовывать его в лазарет.
Пятеро рабочих парней из нашего Союза, вооруженных винтовками, и две девушки из «Социалистического союза» привезли на грузовике койки и столики.
Бои еще не начались. Настроение в городе было тревожное, как перед грозой. И так как мы раздвинули шторы, то винтовки в руках наших товарищей бросались в глаза тем, кто заглядывал в окна мирного кафе. Винтовки эти не могли не привлечь внимания людей, враждебно настроенных.
И вот к нам в дверь, которую мы предусмотрительно заперли, резко постучал кто-то.
Я подошла к двери и сквозь стеклянную верхнюю часть ее увидела высокого человека в военной форме.
— Что вам нужно? — спросила я вежливо.
— Откройте! — потребовал незнакомец.
Я не исполнила требования, и он крикнул:
— Чем вы здесь занимаетесь?! Вы пугаете людей своими винтовками! Вы, большевики, разжигаете гражданскую войну, вы провоцируете мирное население!
Я видела, что на крик его собираются люди. До меня доносились пьяные возгласы.
Я повернулась к нашим ребятам. Лица у них были перепуганные.
— Спрячьте вы, наконец, свои винтовки!
Они же, не то с перепугу, не то неправильно поняв меня, совсем ушли через заднюю дверь. В опустевшем помещении кафе, где уже сдвинуты были столы и расставлены койки, остались только мы, три девушки. Мы не знали, что делать, растерялись, стук в дверь и крики всё усиливались, дверь сотрясалась под ударами, и вдруг, когда на нее навалилось несколько человек, она распахнулась, и мужчины с пьяными возгласами ворвались в кафе. Мы трое, не успев надеть верхнюю одежду, выскочили на улицу и побежали в сторону Совета.
Так получила я первое боевое крещение, если ото можно, конечно, назвать «боевым» крещением. Первый блин вышел комом.
Ночь. На площадях, на углах улиц, у мостов стоят постовые. Рабочие, собравшись возле районного штаба, вооружаются, разбиваются на отряды — организуются. Улица стала своей, чужих не пропускают. И я за это время, пока без пальто бежала в Совет, как-то успокоилась. Злополучное приключение в нашем госпитале теперь представлялось мне хотя и конфузным, но все же незначительным эпизодом.
В Совете светло. Чувствуется уже установившееся настроение сдержанного спокойствия и новой, какой-то товарищеской, ласковости друг к другу. Люди заботливо спрашивают сосед у соседа, не хочет ли кто есть, прилечь и поспать… Когда я конфузливо рассказала, что произошло со мной в кафе, надо мной никто, как я ожидала, не посмеялся. Мне сообщили, что наши ребята уже приходили сюда, их пожурили и послали в строй. Отряд солдат был направлен, чтобы отбить обратно наш лазарет. Узнав, что я осталась без пальто, товарищи тут же притащили новый, пахнущий овчиной полушубок, который мне очень нравился, хотя я и выглядела в нем довольно забавно — он был ниже колен.
В три часа ночи один из активистов райкома выбежал из комнаты президиума, оглядел всех и, увидев меня, сидящую на подоконнике, схватил за плечо и с тем возбуждением, которое было особенностью тех дней и часов, сказал:
— Женя, ты девочка расторопная (откуда он это взял, я и сама не знаю), телефонный провод, соединяющий нас с центром, оборван, связь с Военно-революционным комитетом утрачена, нужно добраться до Моссовета. Но имей в виду — это опасно!
— Мы пойдем! — твердо ответила я, имея в виду себя и Катюху, которая сладко спала на сдвинутых стульях.
Когда я разбудила ее, она беспрекословно согласилась принять участие в этой экспедиции.
Спустя несколько минут мы снарядились в путь. Спрятали мандаты в ботинки и двинулись. Город пуст и тих до немоты, но в этой немоте все напряжение начавшейся борьбы. Мы благополучно перешли Каменный мост, до центра уже недалеко. Вдруг чувствуем, что нас кто-то догоняет. Повернулись — юнкер. Взявшись под руки, мы тесно прижались друг к другу, а когда он поравнялся с нами, мы, увидев его испуганное лицо, приободрились.
— Простите, это какая улица? — дрожащим голосом спросил он.
— Балчуг, — ответили мы.
— А вам куда нужно? — спросил юнкер.
— На Долгоруковскую, — не подумав, ответила я.
— Вот хорошо. Не разрешите ли с вами?
«Ему одному страшно, он примазывается к нам…» — быстро соображаю я.
— Катя, — говорю я томно, — мы не пойдем на Долгоруковскую, уже поздно, пойдем к тебе…
И мы тут же свернули в переулок. Прямо навстречу нам идет солдатский патруль. Мы у своих. Они пошучивают, посмеиваются, глядя, как мы деловито расстегиваем ботинки, вынимаем мандаты. Документы наши проверены, нам указывают направление к главному штабу.
Чем ближе к центру, тем оживленнее. Здесь совсем не так, как у нас в Замоскворечье. На Тверской светят электрические фонари, гуляют нарядные барышни…
Белая зала бывшего губернаторского дома выглядит неузнаваемо. В каждом окне поставлен пулемет, на полу расположились солдаты. Все комнаты ярко освещены, никакой суматохи; видно, что люди здесь заняты напряженной работой. Мы легко отыскали товарища, к которому нас направили. И, по правде говоря, мы были разочарованы. Вид у этого товарища, представителя нашего райкома в центре, был какой-то помятый, сонный. Нас раздражало и смешило, что он, разговаривая с нами, зевает. До сна ли?! Ведь на дворе революция! А он говорит, как будто бабушке в деревню поклон посылает.
— Так вы, девочки, передайте, вы не забудьте… Кавалеристы с Ходынки на нашей стороне, наверное, завтра у вас будут. А с юга, со стороны Даниловки, возможно нападение казаков, но едва ли…
«Вот сказал новость! — думали мы. — Ткачихи с Даниловской мануфактуры уже по собственному почину послали делегацию для переговоров с казаками…»
Мы с чувством превосходства сообщили ему об этом.
Он указал нам на необходимость учесть продовольствие по району, и тут Катя оживилась и сообщила ему данные о запасах мяса, хлеба и жиров по району, за что удостоилась похвалы. Это нас подбодрило.
Мы тогда еще не знали, да по своей скромной роли в происходящих событиях не могли знать, что, в отличие от Петрограда, где деятельность Военно-революционного комитета направлял Ленин, и в состав Военно-революционного комитета входили настоящие большевики, пролетарские революционеры, в состав Московского Военно-революционного комитета наряду с решительными и боевыми товарищами, подлинными представителями большевистской партии, входили люди нерешительные, поддавшиеся примиренческим настроениям. Они сговаривались с меньшевиками, входившими в Военно-революционный комитет, вместе с ними тормозили его действия. Начальник Московского гарнизона полковник Рябцев, чувствуя, что силы контрреволюции во много раз слабее сил революции в Москве, использовал двойственность и нерешительность действия Военно-революционного комитета для собирания белогвардейских сил. Полковник Рябцев сначала делал вид, что тоже придерживается примирительной тактики. Но потом, когда ему удалось сконцентрировать довольно значительные силы и связаться со ставкой верховного главнокомандующего Духонина, который обещал прислать в Москву подкрепления, Рябцев перешел в наступление, прервал перемирие, обманным образом захватил Кремль, и борьба приобрела затяжной и кровопролитный характер.
Сколько замечательных товарищей потеряли мы за эти дни! Их именами отмечены многие улицы Москвы… Так получили мы еще один урок — что революционерам приходится кровью расплачиваться за соглашательство и нерешительность людей, оказавшихся у руководства и не имеющих для этого никаких данных.
Понятно, все эти соображения нам тогда не приходили в голову. Мы гордились тем, что выполнили поручение, и стремились поскорей вернуться к себе домой. На дорогу нас снабдили деньгами, и мы наняли извозчика — их много попадалось в центре.
Ехали мы кружным путем, У Никитского бульвара нас остановили:
— Стой! Кого везешь?!
К нам подошел белогвардейский патруль; один, в гимназической шинели, старался папиросой осветить наши лица. Разглядел и сказал со смехом:
— Вези уж, раз подобрал барышень…
«Барышень»! Все клокотало во мне. Извозчик подхлестнул лошадь. Когда мы уже немного отъехали, я не выдержала и крикнула:
— Негодяй, сволочь проклятая!
Катюха схватила меня за руку:
— Женька, прекрати романтические выходки!..
К счастью, извозчик нахлестывал лошадь, и моя выходка сошла нам с рук.
На Крымском мосту нас задержал солдатский патруль. На наши уверения, что мы свои, начальник патруля усталым, хриплым голосом меланхолически произнес:
— А нам что, не велят — и все… Мить, сходи за главным.
И вот пришел главный. За спиной у него винтовка, за поясом большой маузер, с другой стороны две гранаты, пулеметная лента через грудь. Вдруг Катюха с грацией медведя-подростка бросается главному на шею.
— Женька, да ведь это Мишка, наш, комитетский! — кричит она.
До Совета добрались мы, уже когда светало. Наступил второй день Великой революции.
Проснулись мы в большой комнате, на стульях, составленных вместе. На полу такая грязь, какая бывает на немощеной улице. У стен вповалку спят солдаты. Я поднялась и осторожно, чтобы не наступить кому-нибудь на руку, пробралась в соседнюю комнату. Там, видно, так и не прекращалась бессонная работа. Лица уже серые от усталости или с комковатым, лихорадочным румянцем после бессонной ночи. С удивлением вижу за одним из столов меньшевичку, которая всегда яростно спорила против нас. Это сухощавая, стриженая, с острым и нервным лицом девушка.
— Вы с нами? — спрашиваю я.
— Нет, нет, я против восстания! — И она объясняет свою «позицию».
Она, видите ли, не может вынести мысли, что без нее чужие люди будут работать в Совете за ее столом, рыться в ее бумагах, нарушат ее порядок. Нет, этого не могло вынести ее сердце, сердце идейного делопроизводителя! С самого начала боевых действий и до самого их конца она не покинула своего поста, лишь изредка позволяя себе вздремнуть тут же, у своего делопроизводительского стола.
У окна собралась кучка ребят из нашего Союза молодежи. Они о чем-то спорят, стараясь не возвышать голосов. Среди них я вижу Шуру, по лицу вижу, что она рассержена. Я подошла.
— Что случилось?
— Да вот, — ответил мне кто-то, — разговор идет насчет поведения Макса. (Это не имя, а прозвище одного товарища, который причислял себя к максималистам.) Ночью он во главе патруля шел через площадь, навстречу ему студенческий отряд. Макс крикнул, чтобы они остановились. Они не обратили внимания. Тогда Макс приказал стрелять. Выстрелил сам и ранил одного из студентов. Остальные разбежались. Ну, а Макс сам так испугался, что еле до Совета добрел, за стены держался.
— И о чем тут говорить? — с досадой сказала Шура. — Чего стоит революционер, который боится пролить кровь врага!
— Ну ничего, — успокоительно ответил ей один из наших ребят, — поначалу, конечно, неприятно, а потом ничего… Макс пришел в себя и уже дерется как следует…
Меня снова направили в наше, вчера еще отбитое обратно, кафе. Там всё честь по чести, флаг с красным крестом над дверями, койки застланы, приготовлены бинты, вата, банки… Только сестры милосердия скучают — пока ни одного раненого, хотя глухая стрельба уже доносится откуда-то со стороны центра.
В глубине кафе, у стола, собрались девушки. Я знала их по нашему общежитию. Черноволосых и черноглазых, их звали галочками. Я подошла к ним, чтобы послушать, о чем они спорят. Когда я приблизилась, та тоненькая девушка, с которой мы ездили на митинг в Даниловскую мануфактуру, Люсик Люсинова, обратилась ко мне.
— Ты знаешь, Женя, о чем у нас спор? — спросила она с горячностью. — Мы спорим, нужно или не нужно подбирать раненых юнкеров… Я считаю — нужно!
Я удивленно пожала плечами. Мне казалось ясным, что поднимать нужно только своих раненых. Позже мне вспомнился этот разговор, когда я узнала, что Люсик Люсинову застрелил юнкер. Это произошло 1 ноября, когда военные действия уже перенеслись на Остоженку и Люсик на поле сражения перевязывала раненых.
Видя, что в Красном Кресте делать нечего, я решила вернуться в Совет. Навстречу бежит запыхавшийся парень.
— Слушай! — кричит он. — Вот едет трамвай, садись и отвези патроны!
Обрадовавшись, что у меня снова появилось дело, я вскакиваю в трамвай. В вагоне уже было трое рабочих ребят моего возраста, их тоже направили для разгрузки патронов. Трамвай подошел к мосту. Здесь стрельба слышна отчетливо, и порою мимо нас посвистывают пули, но мы по неопытности не обращали никакого внимания на их зловещий свист. Красногвардейский патруль остановил наш трамвай. Движение через мост закрыто.
— Вам куда? — спросили нас.
— Мы вам патроны привезли…
— А, это дело…
Со всех сторон набежали солдаты и красногвардейцы, с нашей помощью быстро сгрузили тяжелые ящики. На наших глазах их торопливо растащили в разные стороны, по два человека на ящик, — видно, в патронах ощущалась нужда.
Когда разгрузка кончилась, начальник патруля обернулся к нам и деловито сказал:
— Теперь марш отсюда! А то еще ранит. Слышите, как пули посвистывают? Думаете, шутка?
Мы нехотя возвратились к нашему трамвайному вагону. Нас догнали трое:
— Послушайте, товарищи, вот арестованный юнкер, его нужно в Совет отправить.
Арестованный юнкер! Вот так поручение! Я горда.
— Иди за мной вперед, — говорю я пленнику.
Он большого роста, бритый. Оглядывает меня сверху донизу, и я вижу, как на его лице появляется чувство облегчения. Меня это разозлило.
— Товарищи, — обратилась я к ребятам, приехавшим вместе со мной, — отвезите его сами, я пойду пешком, у меня еще поручение есть.
У подъезда большого дома я увидела толпу солдат. Они с вниманием слушали, что им очень самоуверенно говорила богато одетая женщина. Другая, такая же, стояла рядом и поддакивала:
— Но ведь Учредительное собрание будет собрано, к чему же было поднимать братоубийственную войну?
Вдруг один из солдат ответил:
— Будет-то оно будет, мы против того ничего не имеем. Да только вы нам скажите: зачем Временное правительство с немцами мир не заключает?
Дама что-то стала толковать о доблестных союзниках Англии и Франции. Я вмешалась.
— Послушайте, зачем вы затеяли это? — обратилась я к дамам. — Ведь вы воззвание Военно-революционного комитета читали? Никаких собраний на улицах, никаких сборищ, пока идут бои. Лучше уходите скорее, а то вам же влетит.
Дамы тут же исчезли. Но недалеко от Совета я обнаружила еще одно такое же сборище. Посредине ораторствовал господин в котелке. Я только подошла, как вдруг один из солдат, слушавших оратора, закричал:
— А, ребята, у него револьвер спрятан!
И тут же кто-то ударил господина палкой по голове, котелок с него соскочил, он зашатался. Я не помню, как врезалась в толпу, схватила за воротник того солдата, у которого в руках была палка.
— Товарищи, так нельзя! Устраивать самосуд нельзя! Это просто наша погибель. Арестуйте этого контрреволюционера, отведите в Совет — только без самосуда. Вместо того чтобы здесь драться, на баррикады идите!
Я вся дрожала.
— Ишь ты какая! — послышался сочувствующий голос.
— Ведь махонькая, а как наскочила… — усмехнулся солдат о палкой.
— Вы идите себе домой и не беспокойтесь, ничего ему не сделают, — сказал третий.
— А чего это она за него так забеспокоилась? Дядька он ей, что ли? — крикнул кто-то со злобой.
Меня вдруг с силой толкнули, и я упала на тротуар. Когда я вскочила, люди сбились в большой клубок, злополучного оратора не было видно, только слышались его крики, котелок, откатившись, валялся в стороне. Первой моей мыслью было немедленно позвать своих. Вскочив, я побежала в сторону Совета. Бежать пришлось недалеко, навстречу мне шел патруль Красной гвардии, я узнала командира.
— Слушай, Люхин! — крикнула я ему. — Скорей лети, там солдаты какого-то человека убивают! Ведь это погром!
— Ну, сразу уж и погром… Да кого бьют?
— Буржуя какого-то. Он нёс контрреволюцию…
— Значит, за дело бьют…
Эти слова меня как-то сразу успокоили. За контрреволюцию бьют, ведь за это надо бить.
— А если погромы начнутся?
— Не начнутся. Айда, ребята, разберемся, в чем там дело.
Еще бои не кончились, еще Кремль не был отбит у белогвардейцев, а солдаты, красногвардейцы, рабочие и мы, коммунистическая молодежь, постепенно начинали устанавливать порядок на улицах и площадях.
— Ты молодец, Женька, — ласково, почти нежно сказала Шура, выслушав, как я боролась с самосудами. — В условиях революционных боев самосуды, всяческая дезорганизация дают пищу для провокации. Вот почему так суровы и беспощадны были якобинцы…
Так один за другим шли эти дни, и казалось, что каждый равняется месяцу…
Совет! Неужели можно было подумать, что в этих пяти-шести комнатах были совсем недавно натертые, красного цвета, полы, на которых отсутствовал толстый слой грязи, нанесенный с улицы? Неужели можно было подумать, что в этих комнатах когда-нибудь не толпились люди? Обед? Сон? Когда это было? И до обеда, и до сна ли, когда юнкера заняли весь Никитский бульвар? Остоженка у них, на храме Христа-спасителя установлен их пулемет, обстреливающий наши позиции, и его стук мешает мне сосредоточиться. А мне оказано высшее доверие — поручен учет оружия.
— О, — говорит Шура, указывая на большие дома Полянки, — смотри, Женька, как они притаились, можно подумать, что они и в борьбе не участвуют. Но ведь стоит только юнкерам нас осилить — и все эти дамочки, вроде той, о которой ты рассказывала, от слов перейдут к действиям. Они будут зонтиками выкалывать нам глаза и будут делать это еще с большим удовольствием, чем делали это парижские дамы во времена Парижской коммуны.
Синие глаза Шурки мечут молнии, руки поднимаются ввысь, и историческое повествование Лиссагаре о мучениках Парижской коммуны и о палачах-версальцах становится правдой наших дней, и мы чувствуем себя обязанными довершить то, что им довершить не пришлось.
И мы довершили!
1959