НИКОЛАЙ МОСКВИН НОЧНОЙ БРОД


Торопясь и спотыкаясь, мы бежали по лесу. Наш командир роты Петр Димитрич нашел на своей карте червячка с ножками-черточками, обращенными внутрь. По топографическим обозначениям это была лощина. Она должна была укрыть нас. Мой взвод отставал: командира отделения Карпова, раненного в ногу, тащили на руках, тащили быстро, до выдоха, но частая смена людей около Карпова задерживала весь взвод.

Время от времени появлялся Петр Димитрич. Не глядя на нас, а всматриваясь в прогалины леса, он покрикивал: «Давай, давай!» — и бежал вперед на своих коротких, гнутых, как у кавалериста, ногах. Он торопился к лесной лощине, которая должна была нас спасти. Но мне казалось другое: тут, на ветру, в лесу. Петр Димитрич не мог ни подумать, ни решить, а там, в укрытой тишине лощины, легче будет смыслить происшедшее полчаса тому назад.

А случилось это как-то сразу.

Гулко гремя сапогами по зыбким доскам, наша авангардная рота пробежала по понтонному мосту и залегла, собираясь защищать предместье.

Деникинская артиллерия, которая не мешала нашим саперам наводить мост, теперь вдруг ударила по нему. Трех-четырех попаданий было достаточно, чтобы понтоны разошлись на звенья и куски моста с нависающими досками, по которым мы только что пробежали, мирно поплыли вниз по реке.

Мы были отрезаны от своего полка, который должен был следовать за нами, мы были одни на чужом берегу.

Покончив с мостом, артиллерия стала накрывать нас. Впереди показался взвод — наше охранение. Отползая и перебегая, он приближался к нам. Первым прибежал белобрысый запыхавшийся Пантюшин с запиской от взводного, где сообщалось, что слева показались деникинцы. Петру Димитричу ничего не оставалось делать, как устремиться к лесу, лежащему от нас справа. Мы подождали наше охранение и, выбросив вперед отделение в разведку, побежали вдоль реки, закрываясь высоким берегом.

И вот мы бежим по лесу к спасительной лощине. Пантюшин, что был в охранении, с возгласом «Смотри, ребята!» вдруг с бега присаживается на корточки и начинает щипать землянику. Его обегают. Раненый Карпов просит остановиться своих носильщиков. Пантюшин из другого взвода, но при формировании полка он был у него в отделении, и Карпов вложил какой-то труд в этого парня. Прихрамывая, он подходит к земляничному пиршеству.

— Ну что… вкусно? — сквозь зубы, не то от боли в ноге, не то от злости, говорит он.

Пантюшин с земли взглядывает на рослого Карпова, молча подбирает винтовку и, воровато ущипнув последнюю ягоду, бежит рысью, обгоняя многих.

Карпов, прихрамывая, идет дальше, будто он так все время и шел. Но он слышит за собой движение, дыхание и, приготовляясь к путешествию на чужих руках, на ходу приподнимает руки, чтобы удобнее и скорее было его подхватить.

Растянувшись по лесу, рота сгущается, замедляет бег. Последними подходят бойцы с Карповым на руках. Мы останавливаемся перед ярко-зеленым болотом, на котором то там, то здесь растут метелки какой-то синей травы. Вот она, жданная лощина! Карты были съемки 1880 года, и за время без малого сорок лет природа устраивалась тут как ей удобнее. Отступив от этой синей травы, Петр Димитрич командует роте: «Ложись!» — и, послав несколько человек в охранение, быстро подходит к командирам взводов. Он зло посматривает на нас, точно мы подсунули ему это болото.

Мы совещаемся о том, что делать дальше. Все согласны с тем, что надо пробираться к своим на тот берег. Но как? Река глубока. Где брод? Я смотрю на болото перед нами и думаю о том, как оно возникло. По скатам набиралась в лощину весенняя вода, которая затем стекала в реку. Но однажды — и тут я увидел падающий ветвистый клен — поперек стока легло дерево. Осенью намело листьев, и получилась запруда. Вода застаивалась, гнила, зарастала, заносилась лесным тленом — и вот болото.

…Петр Дмитрич говорит, что этот лес — наше спасение. Вон какой участок надо просмотреть деникинской разведке! Он ногтем очерчивает по карте лес, но теперь очерчивает не очень уверенно: может быть, спустя сорок лет он уж и не такой большой, как тут, на карте! Но все же… Через час будут сумерки, затем ночь — рота пропадет с деникинских глаз, как иголка в сене. К ночи надо найти брод — и домой, на тот берег. А до брода затаиться: была рота и нет роты.

Между вершинами кленов видно лиловатое, предвечернее небо с пухлыми, летними облаками. На ближнем клене сидит ворона. Она выворачивает голову, приглядываясь, принюхиваясь. Красноармейцы лежа едят хлеб, и запах многих разломанных кусков, вероятно, доходит до птицы. Она соскакивает на ветку ниже.

— …на берег выйдешь голый! — доносится до меня голос Петра Димитрича. — Все оставишь в лесу, у берега, а к воде подойдешь не спеша, будто купальщик, будто вот тутошний, деревенский.

Мы лежим на траве, подремывая. Справа и слева — с двух берегов реки — доносятся далекие выстрелы. Где-то идет война, а мы словно вышли из игры: подремываем, над нами тихие клены, крошки хлеба на траве… Но то, что нельзя говорить громко, нельзя бродить по лесу и нельзя сбегать к реке выкупаться, возвращает опять к мосту, по которому мы сегодня бежали… Моста нет, брод не найден, а мы каждую минуту можем быть открыты…

Через час приходит наш «деревенский купальщик» — румяный, круглолицый Суслов из второго взвода.

— Везде глыбко, товарищ командир, — сокрушенно докладывает он Петру Димитричу. — До середины проплыл. Как ноги опустишь — глыбко. Я и вправо брал и влево — везде одна картина.

— Белых видел?

— Видел.

— Ну что? А они тебя?

— И они меня. Не рядом, а так, в недалекой близости… У речного поворота. Три человека. Ну, я, конечно, голый — узнать нельзя. Для видимости перекрестился, будто деревенский дурак. В воду вошел, по бокам хлопал, нежился, а сам норовлю все вглыбь да вглыбь. — Суслов передохнул. — Глыбко, товарищ командир, пешком тут не пройти.

После Суслова явился и второй искатель брода, а за ним и третий. И эти двое не нашли переправы…

Петр Димитрич рассматривает реку на карте. Опять после ложбины врет карта! Вот тут, где был Суслов, поперек реки прочерчены два тонких пунктира: брод. Брод в 1880 году, а теперь «глыбко»! Мы, взводные, заглядывая через плечо командира, тоже стараемся постичь, где может быть новый брод. Мы щеголяем друг перед другом научными догадками. Мы молоды и хотим казаться умными. По одним догадкам — брод должен быть там, где река уже, по другим — где шире, по третьим — на извилине реки. Петр Димитрич по-прежнему верит в лощины.

— Понимаете, — говорит он, — весенняя вода стекает в лощину и вместе с песком и с землей бежит в реку. Она намывает в реке мель. Следовательно, против каждой лощины может быть брод!..

Мы оживленно говорим и спорим, но мирно, будто дома. Это, вероятно, потому, что далекие выстрелы затихли и в лесу кроткий летний вечер… Но брода ведь нет, и скоро ночь, и нужно решать все… Я удивляюсь беспечности Петра Димитрича. Ну мы, мальчишки, каких-нибудь два года расставшиеся с гимназической партой, а ведь он совсем взрослый! У него настоящая семья в Смоленске — жена, дети.

Оказывается, он верил в Пантюшина, который жил в этих местах.

И этот четвертый искатель брода приходит. Он стоит перед Петром Димитричем — коренастый, белобрысый, с притворно равнодушными глазами.

— Ну что?

— Нашел, товарищ командир! — скучливо отзывается Пантюшин, и его ответ слышится так: «Конечно, нашел!»

И мы пошли к броду…

Деревья уже неразличимы. Из сумрака леса выступают то там, то здесь только белые тела берез. Карпову успели сделать перевязку, и он идет сам, опираясь на палку. Я несколько раз пропускаю мимо себя свой взвод, оглядываю людей: не потерялся бы кто. Тут не станешь аукаться! Хромающий Карпов служит мне вехой; на нем кончается взвод. Мы идем в тишине, избегая ступать на валежник, ища для ног траву. Но все же мы создаем какой-то шум, в котором слышатся подкрадывающиеся к нам шаги. Хочется остановиться, замереть и прислушаться: одни ли мы в лесу?

Между деревьями накапливается чернота — все гуще и гуще. На верху черноты силуэты голов. Это остановились первый и второй взводы. Подтягивается и наш, третий. Последним прихрамывает Карпов — все. «Тут пойдем! Брод!..» — проходит шепот по рядам.

Мы опять лежим. Слышен мимолетный ветер, задевший верхушки деревьев. Теперь можно наконец прислушаться: да, мы одни… Впереди нас — брод. Пройти по прямой версту по лесу, и будет брод — дорога к дому… Мы ждем ночи, ночи на реке. Тут, в лесу, уже давно темно. Я вижу, как вхожу в темную с черным блеском воду, поднимая над собой полевую сумку и кобуру с наганом… Но какое ощущение одетого человека в воде, я не знаю: холодно, тяжело, неловко? Самое большее, что знакомо со школьных лет, — это весной с мокрыми ногами прийти с улицы домой. Я вижу, как речная вода, доходящая до пояса, понижается, обнажаются колени и из ночи выступает наш берег. Вот тут, вероятно, под ветром, сразу будет холодно. Сапоги — как ведра с водой: ни поднять, ни переступить…

Я вдруг понимаю, что мне надо сейчас же, немедленно найти Петра Димитрича.

Я вскакиваю и, вглядываясь в землю, чтобы не наступить на лежащих, то быстро, то затихая на хрупнувшем валежнике, подвигаюсь вперед…

Петр Димитрич и командир первого взвода Бекасов, уткнувшись головами в куст, лежа курят.

— Петр Димитрич! — Голос у меня дрожит. — Мы идем с чужого берега, и нас могут принять за белых! — Я ложусь плашмя на землю и тоже просовываю голову в куст, чтобы лучше слышали мой шепот. — Ночью наши не разберут! Перестреляют! Они небось думают, что мы в плену или уничтожены… Надо дать знак им, что идут свои!..

Петр Димитрич тушит папиросу об землю и дотрагивается до моей руки:

— Все сделано… успокойся! Суслов уже перешел реку, и сейчас он у наших… Предупредил…

Я чувствую благодарность к Петру Димитричу, что он рассеял мой страх. И еще нежность. Нет, не нежность, а восхищение: и все-то он знает, и ни о чем он не забыл, и в награду за все — главное, за то, что успокоил меня, — я в душе упрекаю его судьбу: почему он командует ротой? По его способностям надо — полком, бригадой! С успокоением приходит голод. Ведь с утра я не ел. И ничего с собой… Ребята хоть хлеб захватили. И я вспоминаю ворону на клене, обеспокоенную запахом разломанных кусков… Как это давно было! А утренняя пшенная каша и чай в синей эмалированной кружке — это просто прошлый год!..

Кто-то ходит около нашего куста, останавливается.

— Товарищ командир!..

Мы все трое поднимаемся и садимся у куста. По высокому росту и по палке в руке я узнаю в темноте Карпова. Красноармеец рядом с ним неразличим. Я встаю, вглядываюсь. Суслов! То есть как Суслов? Ведь он…

— На берегу белые, — тихо говорит он мне.

Петр Димитрич, по голосу узнав посланца, быстро встает.

— На берегу белые, — повторяет Суслов уже для командира. — Я и туда, я и сюда — везде. Немного их, но рассыпанные. Одному не пробиться. Вбежать в воду, конечно, можно, так ведь сразу раков кормить! До нашего берега не дотянешь.

Тишина кажется обманчивой, злой. Вот в такой же тишине какие-то чужие люди бесшумно вышли на берег и преградили нам путь к броду, к дому… Да одни ли мы в этом ночном лесу? Тишина притворная, непрочная.



Летят на полном скаку кони, запряженные в крепкие пулеметные тачанки. Еще минута, две — и на полном ходу тачанки развернутся, затрещат пулеметы, заливая врагов огненным ливнем… «Тачанка» — картина художника Б. Грекова.

— …хотел рискнуть на ту сторону, — Суслов отвечает на расспросы Петра Димитрича, — да ведь место наше выдашь!.. Начнут по лесу искать.

— И не надо… — Петр Димитрич трет щеку. — Так… да и не надо! Иди!.. Пока иди.

Все путается, все вместе… И наши теперь не будут знать, что мы переходим реку, и переход закрыт.

Петр Димитрич лежит на животе, покусывая травинку и смотря в землю. Мы молчим, чтобы не мешать ему. Он встает, обходит куст и опять ложится. Подносит руку с часами и низко, будто нюхая часы, склоняется над темным циферблатом. Смотрит на небо — там, над черной уже листвой деревьев, еще держится серо-лиловый закатный свет.

— Леонид Иванович! — зовет Петр Димитрич и, не дожидаясь, когда командир первого взвода Бекасов встанет, сам на корточках подсаживается к нему. — Возьми Пантюшина, что нашел брод, и этого Суслова и топайте к броду… Узнай, рассмотри, сколько человек. Но нежно, не дыши! Что у них на флангах? Есть ли пулеметы? Я к чему говорю: брод у нас один, и ночь у нас одна, придется пробиваться… Ты глянь, как и где… Где лучше навалиться на них…

Я хочу вмешаться, напомнить командиру о том, что связь с нашим берегом так и не установлена, однако я понимаю, что Петру Димитричу теперь уже не до этого и что главное для нас — пробиться.

Бекасов возвращается, когда на небе потухли уже все краски, проступили мелкие июльские звезды. Легкий и худой, Бекасов появляется между нами внезапно и незаметно. Вероятно, такими же невидимыми шагами он пробирался к берегу.

У брода Бекасов застал перегруппировку белых. Вначале они держались цепью, затем сжались в кучки: меньшая пошла к повороту реки, а большая — человек двадцать с двумя пулеметами — сгрудилась у брода. Судя по расположению людей и пулеметов, направленных на противоположный берег, эта застава охраняет на ночное время брод.

— Правильно! — восклицает Петр Димитрич. — Правильно, Деникин! Брод — это все равно что мост. Если не поставить на ночь у моста заставу, то черт знает кто, в данном случае наши могли бы внезапно пожаловать к белым! Правильно, Деникин!..

Меня удивляет оживленность Петра Димитрича, и мне кажется, что он рад не распорядительности белых, а тому, что пантюшинский брод, поскольку его охраняют, действительно существует… Но вот двадцать человек и пулеметы!..

Я обхожу свой взвод и делаю его тихим: встряхиваю вещевые мешки и охлопываю карманы — ничто не должно греметь. Мне помогает Карпов. Мы разъединяем металл от металла: ложку от котелка, ключ от ножика… Придирчивый и опирающийся на палку Карпов похож на доктора. Время от времени я повторяю шепотом:

— Ни в коем случае не стрелять! Действовать штыком и прикладом. Мы должны молча навалиться и смять, чтобы не вызвать тревоги у белых.

В разных концах взвода за мной вторят отделенные:

— …не стрелять… молча навалиться…

Я не знаю, какое выбрать для себя оружие. Наган мой бесполезен. Подходит Карпов и просит не давать ему носильщиков, а только взять от него винтовку и вещевой мешок.

— Пойду как есть, — говорит он, пристукивая своей березовой палкой. — И другим от меня хлопот не будет…

Мешок он отдает бойцу, а винтовку беру я. Она неловка и неуживчива в моих руках. Прошло только три месяца с окончания военных курсов, а я уже забыл ее неравномерное — легкое наверху и тяжелое внизу — тело.

…Наконец-то мы у брода. Какую-то секунду мы стоим на высоком берегу — под нами, в ногах, черная река. Я только успеваю заметить над рекой три звезды, косо летящие одна за одной… По какой-то неслышимой команде сваливаемся, сыплемся с высокого берега…

Вниз, вниз — к броду…

«Пояс Ориона!» — вспоминаю я название этих звезд, которых теперь уже не найти… И еще ветер — речной, сырой — в глаза, в рот, свистит около ушей… «Нет, Орион — это зимнее созвездие…» Мы бежим… нет, низвергаемся. Широко и быстро — по воздуху ли, по земле ли — работают ноги… Мы давим заставу белых, но я не вижу этого. Я цепляюсь за что-то и опрокидываю. Оглядываюсь — пулемет. Но пока я соображаю, что надо захватить его, ноги уносят вперед. Я возвращаюсь к нему. Взлетает палка, и глухой звук удара. Узнаю. Карпов. Кто-то из белых полз к пулемету и не дополз. Карпов хватает двух пробегавших красноармейцев и толкает их к пулемету: надо взять. Может быть, он кричит: надо взять! Может быть, шепчет… Он палкой показывает на пулемет так повелительно, что жест можно принять за крик…

Я чувствую, что ноги у меня тяжелеют и не поспевают за телом. Туловище наклоняется вперед, я выставляю руки, как перед падением… И теперь вижу воду у своих колен. Полевая сумка и наган на сильно укороченной портупее висят у меня на груди, как ладанки. Винтовка прикладом бороздит воду. Я поднимаю ее над головой. Чистые и бурные всплески воды затихают — ноги скрылись под водой. У пояса черная, маслянистая, как нефть, ночная вода.

…Сперва я услышал какой-то резкий вскрик, за ним — многоголосый тревожный гул. Потом выстрелы… Передние ряды отпрянули, и вокруг меня стало тесно. И опять появились всплески. Кто-то бежал на меня, широко выгребая руками.

— Свои стреля-яют! — бабьим, дурным голосом выкрикнули вперед!:.

Торопливо, насколько позволяла вода по грудь, загребая то правой, то левой рукой, появляется Петр Димитрич.

— Кричите: «Свои! Свои!» Кричите! — И, не дожидаясь, сам первый: — Свои-и-и! Свои-и-и! — Складывает руки рупором и в сторону нашего берега: — Свои-и-и!

Его крик подхватывают. Невнятный гул проносится по реке: «Ии-и!»

Но выстрелы с нашего берега продолжаются. Я вижу вспышки винтовок. Я жду крика, стона, но ночь спасает нас…

Видны вспышки и сзади, у белых. Но в стороне, не против брода, — это всполошились их фланговые заставы.

На нашем берегу появляется узкий, трепещущий язык пламени, как у паяльной лампы.

— Пулемет! — слышу я рядом. — Смотри, по своим!

— Свои-и-и! Свои-и-и!

И опять темный гул и высокое, дребезжащее «и-и-и».

Но снова выстрелы.

В злых глазах Петра Димитрича я вижу отражение звездного света, и они кажутся зелеными. Ошалело, пропаще он кричит:

— Запева-ай!

Это уже неизвестно к чему! Кругом молчат.

— Да запевай, черт возьми! — У командира срывается голос. — Что-нибудь! Запева-ай!

И кто-то ощупью, тихо начинает старую солдатскую песню:

Ты не вейся, че-ерный ворон…

Подхватывают трое, четверо:

Над-ы моею больною головой…

Но из-за выстрелов ничего не слышно. И вдруг невдалеке доносится громкий, уверенный, чистый голос:

Встава-ай, проклятьем заклейме-енный.

Весь ми-ир…

Это Карпов. Темный, высокий, он пробивается вперед, неся с собой песню и как бы раздавая ее направо и налево.

— «…весь ми-ир голодных и рабов», — подхватывают за ним и идут следом.

Выстрелы с нашего берега прекратились. Поет вся рота. Ряды пришли в движение и двинулись вперед. Сперва медленно, ощупью — не покажутся ли опять на нашем берегу вспышки, — потом увереннее, быстрее — по черной реке, по грудь в воде.

…Никто не даст нам избавле-енья.

Ни бо-о-ог, ни царь…

…Прошло двадцать лет после этого ночного брода, но я больше не слышал такого «Интернационала»! Это был не гимн, который мы и тогда и двадцать лет позже охотно пели после торжественных сборищ, пели в казармах, в клубах, во дворцах, на улицах и площадях. Нет, это был особый, ни с чем не сравнимый «Интернационал». «Интернационал»-пароль, «Интернационал»-спаситель…

Мы вышли на берег. Всё, что держали над головой, чтобы не замочить, опустили. С нас лила вода, и тяжелые, в речном иле, сапоги скользили по траве. У моего третьего взвода, который шел сзади, по уже наслеженному месту, разъезжались ноги. За нами от реки тянулась полоса травы, которая при звездном свете казалась черной и маслянистой, точно посыпанная антрацитом. Только тут, на земле, на ветру, мы почувствовали, что мы мокрые.

Впереди уже слышались новые — не то удивленные, не то виноватые — голоса. Среди них я различил ворчливый голос Петра Димитрича.

Я пропустил взвод и пересчитал людей. Все, в реке никого не осталось! Последним, опираясь на палку, шел Карпов. Я подождал его, и мы пошли вместе. Вскоре поравнялись с какой-то темной грудой на земле. Узнали по белой изогнутой ленте — пулеметчик. Карпов остановился над лежащим. Стоял, высокий, темный, пристукивая палкой об землю, томил молчанием.

— По своим, милый, стрелял? — наконец спросил он.

Пулеметчик поднялся и сел.

— Не видно было, товарищ… — быстро заговорил он, точно давно ждал этого вопроса. — Темно было! Ночь! Не разобрать…

— Плохо стрелял! — сказал Карпов и пристукнул палкой о землю. — Плохо! Все целы!

Пулеметчик облегченно вздохнул, засмеялся, но негромко, про себя, как бы улыбнулся своей радости. Но Карпов стоял над ним, и надо было оправдываться…

— Темно было! Ночь! Не разобрать… — ответил пулеметчик.


1940

Загрузка...