Семен Кулешов получил из деревни, что в ста сорока верстах от Москвы, письмо. Отец писал:
«Сема, как ты есть наш единственный сын и наследник, то мы с матерью всегда в беспокойстве об тебе. А тут еще приехал из Москвы Василий Карпыч, лавочник наш, и рассказывал, какая тяжелая там жизнь настала. В иные дни, говорит, и совсем хлеба рабочим не выдают, а когда выдают, то не больше полфунта на человека да еще лебедой подмешанный. И порешили мы написать тебе наш родительский совет вернуться в родной дом. Хоть тут тоже не мед по нынешним временам, но по крайности с голоду не помрешь. Приезжай, Семен, поживи у родителей, покедова все утихомирится, а там видно будет. Мы с матерью совсем заскучали без тебя…»
Прочитав письмо, Семен с досадой подумал: «Живут под самой столицей мировой революции, а дальше носа ничего не видят».
Ушел Семен из деревни в неурожайный год, чтоб подработать малость для голодающей семьи, ушел, когда ему и шестнадцати не было, и с той поры, вот уже десять лет, к крестьянскому труду не возвращался. Даже представить не мог, как бы ото он опять стал жить в низкой бревенчатой избе с шуршащими везде тараканами, как бы обратил все свои заботы на истощенную глинистую землю, коровенку да гнедую клячу Ваську. То, что поначалу его в заводе пугало — скрежет и лязг железа, бешено вертящиеся трансмиссии, раскаленные добела стальные трубы, от которых неслись во все стороны искры, — теперь стало родной стихией, а радости и горести товарищей по работе — его кровными радостями и горестями. В партию он по вступил, все никак не мог разобраться в партийных программах, но когда вслед за Петроградом и в Москве власть перешла к Советам, принял ее как свою, рабочую.
Время шло. Все озлобленней рвались к столице белогвардейцы, все напряженнее работали заводы, и все больше оскудевали пайки. Цех, где работал Семен, часто недосчитывался то того, то иного рабочего: слабоватый духом, ослабев телом, подавался в деревню к родственникам — хоть на ржаной хлеб с луком, лишь бы живу быть. Тощал и Семен. Родители иногда посылали ему с оказией картошки и печеного хлеба. Он делился с больными товарищами, а потом опять переходил на свой тощий паек.
За день до получения письма Семен, поднимая молот, пошатнулся и чуть не упал на наковальню. Это и было причиной, почему он так рассердился, когда прочитал письмо: не хотелось признаваться в слабости даже перед самим собой.
Но прошло три дня, и Семен после тяжелого раздумья сказал мастеру:
— Прости меня, Егорыч, больше не могу. Подамся на родительский харч. Не обессудь, совсем ослаб.
Мастер ничего не ответил, даже не поднял на него глаз.
Спустя сутки Семен уже сидел в родной хате за столом, хлебал лапшу по такому случаю на курятине и ел душистый, сладкий, только что из печи ржаной хлеб. Мать сидела напротив, не сводила с него жалостливых глаз и все повторяла:
— Кушай, сынок, кушай. Чай, наголодался там, в своей Москве. А отец, очень довольный, что сын послушался родительского совета, раздобыл кувшин самогону, разлил его в глиняные кружки и сказал:
— Главное — переждать, сохранить себя, а там, гляди, все утихомирится. За это и выпьем.
Разомлевший не столько от самогона, сколько от горячего сытного обеда, Семен прилег отдохнуть и спал до утра, до того часа, когда привычно просыпался, чтобы идти на завод.
Отец с матерью собрались в поле копать картошку. Семен вызвался идти с ними, но отец запретил:
— Твое дело — поправляться. Наберешься сил — я сам позову.
Уходя, мать сказала, где стоят чугунки.
Наступил обеденный час. Семен, успевший проголодаться, подогрел щи и отрезал ломоть хлеба. Но странное дело: казавшийся вчера таким сладким, хлеб теперь горчил. «Отчего бы это? — подумал Семен. — Уж не заболел ли я?»
Когда вернулись родители и мать спросила, понравились ли ему щи, Семен ответил:
— Щи хороши, а хлеб чего-то горчит.
— Ах, боже мой! — всполошилась мать. — Я ж совсем забыла сказать, что твой хлеб в полотенце завернут, а ты, видать, нашего поел.
Семен удивился:
— А у вас разве другой хлеб?
Родители переглянулись.
— Покуда поправишься — ты наш гость. Мы выпекли тебе хлебушка из нового урожая. А этот, что едим мы с матерью, он из малость подопревшего зерна, — объяснил отец.
— Чего ж оно подопрело? — не понял сын.
— Полежало в земле — ну и сопрело.
— А чего ж оно в земле лежало? У нас же есть амбар, — продолжал недоумевать Семен.
Отец оглянулся на раскрытые окна и зашептал:
— Из амбара, Сема, оно мигом бы уплыло. Теперь знаешь какие порядки? Оставляют только на прокорм да на посев, а прочее — отдай дяде.
— Какому дяде?
— Ну, правительству, значит. Вот и пришлось излишек закопать.
Семен ничего не ответил. Но когда сели ужинать, попросил и ему дать хлеб с горчинкой.
— А из «моего» насушите, мамаша, сухарей, — попросил он.
— Это зачем же?
— Так, — неопределенно сказал он.
Уже на третий день Семен принялся за работу: наточил затупившийся лемех; заметив, что отвальный нож погнулся, выпрямил его; в амбаре забил мышиные норы. У хаты подгнили нижние венцы, осыпалась завалинка — он пошел в лес, нарубил жердей и до вечера вбивал их и засыпал землей. Хоть отец и уговаривал его не спешить с работой, отдыхать еще, но втайне радовался, глядя, с каким усердием сын занялся хозяйством. И был озадачен, когда «наследник», покончив с работой, сказал:
— Вот это вам, товарищ земледелец, от рабочего класса.
Эти же слова сказал он и соседу, больному сердцем однолошаднику, когда помог ему привести в порядок плуг и починить хомут.
И уж совсем не понравилось отцу, когда Семен, не обращая больше внимания на «свое» хозяйство, перечинил весь инвентарь солдатки Коршуновой, муж которой как пошел на войну в четырнадцатом году, так и поныне воюет, на сей раз уже в коннице Буденного.
— Ты что же, так с них ничего и не берешь за работу? — хмуро спросил отец.
— Почему не беру? Беру. Обещали по полпуда зерна дать.
— Зря. У нас, слава богу, своего хватит с избытком. Ежели брать, так шерстью: мы-то овец не держим.
— Сейчас не об шерсти главная забота, — потупясь, сказал Семен. — Хлеб — вот что сейчас главнейшее. Не будет хлеба — не выживут детишки.
Отец с матерью переглянулись.
— Это ж какие детишки? — потемнев, спросила мать. — Ты нам ничего не писал про это. Ежели женился, так говори прямо, мы, чай, тебе не чужие.
— Оно, конечно, вроде бы и нехорошо… без родительского благословения… — пробормотал отец. — Но ежели так случилось, чего ж скрывать?.. Бог простит…
— Ты что же, для них просил сухарей насушить, для детей, что ли? — спросила мать.
Семен кивнул:
— Для детей.
— Сколько ж их у тебя?
— У меня покуда ни одного. Но ведь, слыхать, и у товарища Ленина личных детей нету, однако ж… — Он умолк, долгим взглядом посмотрел на отца, на мать, а когда заговорил опять, те не узнали его голоса: — Вы мои родители. Я вас крепко люблю и почитаю… Иной раз так заскучаю, что на крыльях полетел бы к вам. И тем тяжелей признаться, что горек мне ваш хлеб… И не только тот, что уже сопрел… Не осуждайте меня за это, а лучше послушайте, что я вам расскажу. Вы правильно писали: отощал я в Москве. И когда стал терять последние силы, послушался вашего совета, бросил завод и поехал к вам на хлеба. Ехал и мучился мыслью, что на заводе остались такие же отощавшие, как и я. На кого ж я свою работу переложил?
Семен выждал, не отзовутся ли родители, и продолжал:
— В вагон народу набилось — не продохнешь: кто догоняет свой полк, кто едет менять барахло на муку, кто с командировки домой пробирается. Крик, ругань, песни. Но вот в одном углу, где сидело трое мужиков, стало помалу стихать, а потом и весь вагон утих. Мужички эти — из дальней губернии, приехали в Москву, чтоб по наказу своей деревни побеседовать с самим Лениным о крестьянских нуждах, и теперь рассказывали, как их принял и о чем беседовал Владимир Ильич. Даже те, что сидели в самом дальнем от них углу, приставили ладонь к уху и слушали. И вот что, между прочим, рассказали мужички: привезли они в подарок Ленину булку хлеба и говорят: «Кушай, Владимир Ильич, поправляйся после того проклятого ранения. Чай, давно такого хлеба не едал». Взял Ленин ту булку, прижался к ней щекой, втянул в себя ее аппетитный дух и говорит: «Спасибо, товарищи крестьяне, это вы правильно сказали, давно я не ел такого хлеба. Всю жизнь буду вспоминать ваш подарок. А вы, в свой черед, помните мои слова: то, что государство берет сейчас у вас, оно берет вроде взаймы. Осилим генералов да помещиков, поправим хозяйство — и таких булок напечем, что дух от них пойдет по всей нашей земле». На другой день зашли мужички в канцелярию, чтоб выправить документы, и спрашивают у пожилой женщины, что их к Ленину намедни допустила: «Ну как, понравился Владимиру Ильичу хлебушко наш?» А она и говорит: «Не обижайтесь, родные, не смог Владимир Ильич съесть тот хлеб. „Отнесите, говорит, его в детский дом, пусть ребята скушают“».
Семен умолк. Молчали и отец с матерью. Семену стало тягостно, и он сказал:
— Так вы уж меня простите, что не оправдал я вашей надежды.
— Опять на завод? — глухо спросил отец.
Семен кивнул:
— Опять.
— Когда же?
— Да вот починю плуг Никите-однорукому — и подамся. Рассчитываю в среду. Он тоже обещал полпуда. Вы, папаша, если можете, доставьте меня на станцию. Тяжело-то с мешком семь верст шагать.
— Та-ак, — протянул отец, — та-ак.
А мать спросила:
— Значит, мои сухари ты этим детишкам повезешь?
Семен опять кивнул:
— Этим.
— Та-ак, — протянула и мать.
Семен встал, поклонился в пояс, еще раз сказал: «Простите!» — и вышел из избы.
Ночью он не мог уснуть от жалости к родителям. Не спали и отец с матерью. Семен слышал их шепот, но слов разобрать не мог.
В среду, выйдя на рассвете во двор, Семен увидел, что Васька уже впряжен в телегу, а на телеге, кроме мешка с заработанным зерном и сумки с сухарями, увязан еще один мешок, туго набитый.
Покосившись на озадаченного сына, отец сказал:
— Мы с матерью порешили: чем душиться тебе с мешками в вагоне, свезу-ка я все это добро в самую Москву. Заодно и свое дело справлю.
— Какое же это дело? — подозрительно прощупывая глазами мешок, спросил Семен. И подумал: «Похоже, везет свое зерно, чтоб сбыть в Москве».
— Какое дело? — Отец замялся, поскреб в затылке, покряхтел. — Сказать правду, хотел я припрятать мешочек зерна… Большой соблазн был. Но… товарищ Ленин повернул меня в другую сторону. Что ж, повезу туда, куда везешь и ты свое.