Нужна была ленинская рука, чтобы включить рубильник революции.
Пушка с Петропавловской крепости дала сигнал к восстанию.
Восстание началось!
Центр города оцеплен. Мосты в руках восставших. Теперь они решают — вздыбить мосты над Невой, преградить путь контрреволюции или предоставить их для колонн спешащих рабочих, солдат, матросов.
Вокзалы в руках рабочих дружин… Телеграф взят… Телефонная станция в распоряжении Смольного… Радиостанция настраивается на дальние волны… Банковские сейфы под охраной рабочих.
Но победа будет полной, когда будет арестовано Временное правительство. А оно засело в Малахитовом зале в Зимнем дворце.
Зимний дворец холодно сверкает зеркальными стеклами, он ярко освещен внутри, словно там в разгаре бал. Но не слышно музыки, у подъезда не стоят кареты, только юнкерские патрули нарушают тишину, топая подкованными сапогами. Автомобили перестали сновать у подъезда Зимнего, их задерживают красногвардейцы, окружившие кольцом Дворцовую площадь. Кольцо сжимается. В Малахитовом зале идет заседание. На повестке дня один вопрос: «Как задушить революцию». Но история уже внесла поправку: «Как спастись» — решают министры.
Смольный светится не только изнутри, но и снаружи. Огромные костры полыхают на площади. В настежь раскрытые ворота вереницей тянутся грузовики, входят колонны Красной гвардии, снуют самокатчики.
Как два факела, светились в эту ночь в темном Петрограде Зимний и Смольный. Один — чтобы погаснуть навсегда, другой — чтобы пылать века.
В Зимнем заседало Временное правительство. Заседало последний раз.
В Смольном действовал Военно-революционный комитет — первый орган власти пролетариата.
Ураган достиг наивысшего напряжения, но он теперь управляем, он страшен тем, против кого направлен, направлен ленинской рукой.
Революция победила!
В 10 часов утра 25 октября Владимир Ильич пишет короткое воззвание «К гражданам России!». Десяток строчек вместил в себя результат борьбы десятилетий.
«Временное правительство низложено…
Дело, за которое боролся народ: немедленное предложение демократического мира, отмена помещичьей собственности на землю, рабочий контроль над производством, создание Советского правительства, это дело обеспечено.
Да здравствует революция рабочих, солдат и крестьян!»
Вечером должен открыться Второй съезд Советов. Меньшевики и эсеры готовы заступиться за Временное правительство, которое уже блокировано в Зимнем дворце. За час до открытия съезда крейсер «Аврора» дал сигнал к началу атаки Зимнего.
Владимир Ильич каждые пятнадцать — двадцать минут посылает самокатчиков к Зимнему. И каждые пятнадцать — двадцать минут получает рапорт: Зимний блокирован. Кольцо сжимается. Кольцо сжалось, начался штурм. И наконец сообщение: Зимний дворец, где засели под охраной юнкеров и женского батальона члены Временного правительства, взят штурмом революционных войск в 2 часа 10 минут в ночь с 25 на 26 октября. Министры арестованы и заключены в Петропавловскую крепость. Керенский бежал.
В одной из комнат Зимнего сидит простоволосая бывшая сестра милосердия бывшего женского батальона. На ней френч бывшего министра-председателя. Керенский содрал с нее платье и головную повязку и в этом наряде пробрался между штурмующими красногвардейцами — они женщин не трогали. Керенского в темном переулке ждала американская машина под американским флагом.
— Какие потери с нашей стороны при штурме Зимнего? — спрашивает Владимир Ильич связного.
— Шесть человек убито.
Ценою этих шести человек спасены жизни сотен тысяч, спасены миллионы. Какая бы резня началась, если бы сигнал к восстанию опоздал и войска правительства Керенского были направлены против пролетариата.
Это бескровная революция, самая бескровная революция в истории человечества.
Меньшевики и правые эсеры покинули съезд. Их проводили возгласами: «Дезертиры! Предатели!..»
— Товарищи! Рабочая и крестьянская революция, о необходимости которой все время говорили большевики, совершилась! — слышит Рахья голос Ленина.
Рахья видит счастливое Ленина лицо и плачет: «Черт возьми, какой ты счастливый, Рахья, что дожил до этой минуты».
Заседание съезда закончилось.
Свердлов трогает Владимира Ильича за рукав:
— Владимир Ильич, вам надо отдохнуть.
— Да, да, — соглашается он, хотя на лице не видно следов усталости. — Где бы поближе к Смольному?
— Пожалуйте ко мне на квартиру, — приглашает Бонч-Бруевич — старый товарищ по партии, по эмиграции. — Надежда Константиновна уже там.
Светает.
Владимир Ильич выходит из Смольного, по привычке, установившейся за сто десять дней подполья, сжимает виски, чтобы приладить парик, и смеется звонко, раскатисто.
— Это просто восхитительно! — говорит он, сняв кепку и проведя ладонью по лысине.
Окружающие Смольный улицы походят на муравейник.
— Как с газетами? — спрашивает Владимир Ильич.
— Все буржуазные газеты закрыты. Сегодня уже не выйдут, в редакциях произведен обыск, бумага реквизирована.
— Надеюсь, все сделано корректно и по закону, по закону повой власти? — допытывается Владимир Ильич.
— Да, да, комиссары имели предписание Ревкома, — отвечает Бонч-Бруевич.
На оживленное лицо Владимира Ильича набежала тень.
— Кстати, Владимир Дмитриевич, — обращается он к Бонч-Бруевичу, — сегодня же надо выписать охранную грамоту Георгию Валентиновичу.
— Плеханову? — удивляется Бонч-Бруевич.
— Да, да, иначе у него могут быть неприятности, кто-нибудь из наших вспомнит о его позиции, и заберут его как контрреволюционера.
— М-да, — покачал головой Владимир Дмитриевич. — А вы знаете, что Плеханов выступил с воззванием к питерскому пролетариату?
— Ну-ну? — заинтересовался Владимир Ильич. — К чему же он на сей раз призывает?
— Говорит, что напрасно питерский пролетариат взял власть в свои руки, накликает разные беды и тяжкие последствия.
— Ну, бог с ним, как говорят. А молодым членам партии надо его изучать, изучать все написанное Плехановым по философии, это лучшее во всей международной литературе марксизма. Без этого нельзя стать сознательным, настоящим коммунистом. Мы введем философию Плеханова в серию обязательных учебников коммунизма.
— А как поступить с Алексинским?
Владимир Ильич только брезгливо махнул рукой.
— Вы знаете, удивительно бодрое утро, даже спать не хочется.
— Ну уж нет, спать, спать и спать, — говорит Бонч-Бруевич.
— Спать, спать, — говорит Надежда Константиновна, встречая его в квартире. — Ни о чем сейчас разговаривать не будем.
— Ну, спать так спать, — согласился Владимир Ильич.
Он проходит в комнату, откидывает одеяло на постели, снимает тяжелые башмаки и со стуком ставит их на пол. Гасит свет. Сидит на кровати и смотрит на светлую полоску под дверью — когда же наконец Владимир Дмитриевич ляжет спать.
Бонч-Бруевич проверил револьверы — заряжены ли? Положил их под подушку.
Владимир Ильич с нетерпением ждет.
Наконец светлая полоска юркнула в темноту.
Затаив дыхание, подрагивая от радостного нетерпения, Владимир Ильич крадучись подошел к письменному столу, накрыл абажур настольной лампы газетой и включил свет. Прислушался — все спокойно. Выбрал из папки, лежавшей на столе, самый лучший лист бумаги. Осторожно обмакнул перо в чернильницу. Под светом лампы кончик пера вспыхнул синим огоньком. По привычке сдавил виски пальцами, но парика не было. Вздохнул с облегчением.
Сверкающий кончик пера прикоснулся к бумаге и застыл.
«Как назвать? — думал Ильич. — Очень важно — как назвать?»
Решение пришло сразу. Глубже опустил перо в чернильницу, и на белом листе бумаги заискрились синим светом слова:
ДЕКРЕТ О ЗЕМЛЕ.
Первый закон новой власти, власти рабочих и крестьян.
Народ победил в революции и должен немедленно ощутить добрые плоды ее.
Ниже, чуть отступя от края, Ильич вывел крупную цифру «1», отчеркнул ее круглой скобкой.
Не отрываясь от бумаги, быстро, четкими буквами написал:
Помещичья собственность на землю отменяется немедленно без всякого выкупа.
Поставил точку и зажмурился от нахлынувшего счастливого ощущения.
Миллионы крестьян необъятной России. Еще вчера вы были батраками, бедняками, помещичьими холопами; ваши клочки земли — худшие клочки — ютились возле огромных латифундий помещиков, земля, которую вы обрабатывали своими руками, была в плену, недоступна вам и так желанна и так нужна. Труженики деревни, вы проснетесь утром свободными гражданами свободной страны, вся земля ваша, и все, кто трудится на этой земле, тот и пользуется ее благами.
Четко и ровно ложатся на белый лист бумаги простые и великие слова.
На рассвете 26 октября 1917 года вековая мечта мужика, смутная и часто неосознанная, жадно искавшая выхода из неволи, взрывавшаяся войнами под водительством Степана Разина, Емельяна Пугачева, бунтами и расправами над барами и помещиками, была осуществлена победившей революцией пролетариата.
И вот уже не мечта, не программа, которую надо отстаивать, а выстраданный народом, отвоеванный большевиками незыблемый закон. Закон на века!
Владимир Ильич взял лист бумаги за углы, приподнял его и шепотком прочитал. Он чувствовал себя по-человечески счастливым.
Надо немедленно представить съезду Советов, утвердить, размножить в сотнях тысяч экземпляров, скорее разослать во все уголки России. Раздать солдатам, которые повезут в деревню весть о мире и о земле. «А вдруг по дороге за неимением бумаги раскурят и расскажут потом не так, не точно?» Эта мысль встревожила Владимира Ильича. Надо вместе с Декретом выдать каждому пачку бумаги на табак. Хорошо бы получить с издательских складов прошлогодние календари, календари этого года — год-то кончается. И из листков отрывного календаря, наверно, удобнее закручивать козьи ножки. Надо поговорить с Бонч-Бруевичем.
Владимир Ильич не мог сидеть в одиночестве со своим счастьем.
Он осторожно приоткрыл дверь, на цыпочках прошел через комнату Владимира Дмитриевича в столовую, где спала Надежда Константиновна.
А она не спит. Стоит у окна, закутавшись в платок, повернула к нему лицо, глаза сияют. И не удивилась и не попрекнула, что он не спит. Разве уснешь в такую ночь!
— О чем думаешь? — спросил Владимир Ильич.
— О многом. О счастье.
— Я тоже. Хочешь знать, как звучит первый закон новой власти?
— Закон? — Брови у Надежды Константиновны высоко поднялись. — А нельзя по-другому?
— Ты права. Я тоже задумался над этим словом. Слово «закон» связано со всем беззаконием царской России. Уж очень опостылело это слово народу. Я назвал этот закон декретом.
— Декрет… декретум, — повторила Надежда Константиновна, — как во времена французской революции. Что ж, очень хорошо, хоть и иностранное слово. Ну, о чем же он?
— Первые декреты Советской власти будут о мире и о земле.
Надежда Константиновна взяла из рук Владимира Ильича лист бумаги. Стала читать его шепотом, а потом, все более увлекаясь, уже громким голос ом. Она смахивала с лица слезы, мешавшие ей читать. «Вся земля… обращается в всенародное достояние… Все недра земли: руда, нефть, уголь… переходят в исключительное пользование государства…» Это величественно!
— Это грандиозно! Великолепно!
Надежда Константиновна и Владимир Ильич оглянулись. На пороге столовой стоял Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич. Разве можно спать в такую ночь!
— С добрым утром! Поздравляю вас с первым днем Советской власти! — Владимир Ильич идет ему навстречу, широко раскинув руки. — Смотрите, какое чудесное утро! — Он отдернул занавеску на окне.
По булыжной мостовой пляшут солнечные блики, по улицам громыхают грузовые машины, куда-то спешат люди, громко разговаривая, оживленные, возбужденные.
— Володя, мне кажется, что надо тебе подумать о законе, который уже существует, — о восьмичасовом рабочем дне, а твой рабочий день. — Надежда Константиновна взглянула на часы, — длится уже сорок восемь часов.
— Есть закон, но пока нет декрета, — ответил, смеясь, Владимир Ильич. — И не пора ли нам вернуться в Смольный?
1966.