Глава двадцать первая

Марш закончился несколько часов назад. Несколько сотен людей сложили свои флаги и ушли.

Мы сидим около Музея американской истории на Национальной аллее, усеянной красно-белыми флаерами, пустыми пластиковыми бутылками от воды и обертками от хот-догов.

По траве ходит одинокий рабочий в зеленом жилете, он накалывает мусор на палку и складывает в большой мешок, который тащит за собой.

Мне кажется, что нигде так не ощущается пустота, как там, где остались следы людей, которые оттуда ушли.

Я рассказываю о нашем походе все, что могу. Говорю о Бо — то, что можно сказать.

Заполняю все пробелы, какие получается заполнить, но их все равно остается немало.

А в основном я просто сижу на траве и наслаждаюсь тем, что я снова рядом с моими родными. Мне радостно, что со мной рядом Цим и Перл. Мне приятно смотреть на Кристину. О да, она очень красива, но не так, как босоногая Селин.

Я наклоняюсь и шепчу ей на ухо:

— Спасибо, что ты здесь.

Селин одаривает меня улыбкой шириной в шесть миль.

Я говорю всем, что Бо мы увидим позже. Около Мемориала ветеранов войны во Вьетнаме. Говорю, что брат прошел весь этот путь ради сегодняшнего вечера, хотя понимаю, что старая мудрость из записочки с предсказанием насчет того, что путешествие само по себе цель, не исключена.

Я ложусь на спину и щурю глаза от закатного солнца. Снова сажусь и обвожу взглядом Национальную аллею и великолепные здания. Смотрю на пожилого человека в зеленом жилете и понимаю, что в одиночку ему ни за что не собрать весь этот мусор.

Я встаю, покидаю круг и начинаю ему помогать. Все идут за мной. И мы все собираем флаеры, и бутылки от воды, и обертки от хот-догов, потому что гораздо проще что-то делать, чем не делать ничего и просто ждать, когда закатится солнце.


Наконец мы покидаем гостеприимный газон в поисках пропитания и находим ресторан, где абба заказывает особую бутылку вина. Мы пьем за Бо и Митча, а также за всех мужчин и женщин, которые по какой-то причине решили бросить все, надеть военную форму и встать на защиту своей страны.

Мы идем к Мемориалу ветеранов войны во Вьетнаме, и когда мы туда добираемся, уже темно. Мы подходим к толпе людей, собравшихся вокруг небольшой сцены. Женщина с длинными седыми косами, похожая на птицу, стоит под тусклым фонарем и читает текст с листа.

Я ищу глазами Бо, но при таком освещении трудно разглядеть кого-нибудь, да и стоят люди очень плотно, так что мы с трудом находим место с краю, встаем поближе друг к другу и слушаем.

Седая женщина зачитывает длинный перечень имен солдат, погибших на войне, и уже не во Вьетнаме.

Дочитав его до конца, она складывает лист бумаги, но, прежде чем покинуть сцену, наклоняется ближе к микрофону:

— И наконец, Джеймс Эрик Стэнтон, мой единственный сын. Самый добрый из всех людей, каких я только знала, и, судя по тому, какой бардак у него всегда был в спальне, самый великий на свете грязнуля.

Женщина что-то вынимает из кармана — слишком маленькое, мне не разглядеть, что это такое, оттуда, где я стою, — целует и прикрепляет скотчем к стене.

Следом за женщиной на сцену поднимается студентка университета с охапкой цветов. Она тоже зачитывает имена и рассказывает о том, что они делают в кампусе, чтобы всем рассказать о войне.

Это не марш.

Это — имена погибших солдат. Они зачитывают перечень оборванных жизней.

Нет никакого флага в обувной коробке. Бо не собирался размахивать флагом на марше «миллиона сильных». Он прошел весь этот путь, чтобы выразить протест. Он — анти.

Да? Или нет?

А может быть, весь этот путь брат проделал, чтобы выступить против протеста? И с собой у него что-то такое, что может вызвать сумятицу, потому что он вовсе не анти, а про?

Или нет?

Или дело вовсе не в том, что брат на какой-то стороне?

Не в том, чтобы быть анти или про?

Дело в Боазе.

Может быть, мне стоит просто стоять тут и слушать.

Еще три человека по очереди выходят на сцену и зачитывают имена погибших в войне. Некоторые прикрепляют к стене записки. Другие — разные предметы.

Все больше имен. Одно за другим, и еще, и еще, и еще, и еще.

Но вот со сцены сходит очередной участник митинга, и возникает пауза. Небольшая суматоха. К микрофону хочет пробраться Джек, но сцена не оборудована пандусом, поэтому Бо и еще несколько парней поднимают его на сцену вместе с инвалидной коляской.

Джек начинает рассказывать историю, которую я слышал от Бо, — о том, как их армейский джип налетел на СВУ. Эту историю и в первый-то раз слушать было нелегко, когда ее рассказывал Бо, но снова слушать про это от Джека — от того парня, который очутился в трех футах от собственных ног, — черт побери, это еще тяжелее.

Джек зачитывает имена морпехов, погибших в тот день, которых он называет своими братьями, а еще он говорит о том, как ему повезло, что он сегодня здесь.

После того как Джека в коляске спускают со сцены, к микрофону подходит Бо и прочищает горло. Он держит в руках обувную коробку и ставит ее на подиум перед собой.

Он не открывает ее. Не заглядывает в нее. Он смотрит на толпу, но видит ли он нас, понять невозможно.

— Мы были в патруле, — говорит брат. — И тут навстречу несется на полной скорости микроавтобус. Слишком быстро. Очень нагло. Мы сделали несколько предупреждающих выстрелов. Ну вы понимаете, чтобы заставить микроавтобус сбавить скорость, но этого не произошло. Он мчался дальше. Всего за две недели до этого трое солдат были убиты бомбой, брошенной самоубийцей, не так далеко от того места, где мы находились, поэтому мы знали, что рисковать нельзя, да и нам было велено не рисковать. И вообще, кому охота рисковать?

И вот наступает такой момент… момент, когда возникает вопрос: «Что же нам делать?», но на самом деле это никакой не момент, это скопище секунд, и даже нет времени подумать, потому что микроавтобус несется на полном ходу, и поэтому мы делаем то, что должны делать. Мы открываем огонь на поражение.

Микроавтобус съезжает с шоссе и переворачивается, и мы бежим к нему, держа автоматы наизготовку. Кровь. Много крови. И раненые, и убитые. Все кричат. Полная неразбериха.

Из разбитой машины выбираются люди. Это дети. Ну, то есть не маленькие дети. Но все же дети — подростки! Один бежит прямо ко мне и выкрикивает одну и ту же фразу мне в лицо.

Он весь в крови, и я понимаю, что в таком состоянии он должен лежать, но он стоит и кричит на меня, а я, само собой, ни слова не понимаю.

Я ору, зову переводчика. И даже не помню, есть ли с нами переводчик. Некоторые из наших кричат, что надо этого парнишку прикончить. У него может быть оружие, а может быть, у него граната, и он может себя подорвать. А я думаю иначе: будь у пацана такие планы, я уже давно валялся бы на земле мертвый.

Он совсем близко. Он продолжает истерично вопить — одно и то же, одно и то же, — а мои товарищи мне кричат, чтобы я его пристрелил, а я кричу в ответ этому мальчишке: «Я тебя не понимаю

Но мои вопли так же бесполезны, как его собственные, и я жалею о том, что мне так плохо давались иностранные языки, и не просто плохо давались, я еще и ленился их учить. Столько времени здесь пробыл, а толком даже «привет» не научился говорить.

И тут подбегает наш переводчик. И я начинаю кричать переводчику: «Что он говорит? Что он говорит? Скажи ему: если он не успокоится и не заткнется, его пристрелят!»

А бедолага-переводчик мокрый от пота. Он и вообще-то жутко потливый, а когда психует, просто тает, в жидкость превращается. И он начинает тараторить, с бешеной скоростью он что-то говорит мальчишке, а тот повторяет одно и то же и прижимает руки к окровавленной груди. В общем, что бы ему ни пытался вдолбить в голову наш переводчик, парень упорно твердит свое — снова и снова, быстрей и быстрей…

И наконец переводчик поворачивается ко мне. Утирает пот со лба.

«Он просит тебя убить его, — говорит он. — Хочет, чтобы ты его пристрелил».

В ту самую секунду, когда мальчишка видит, что мне объяснили, о чем он говорит, он умолкает и смотрит на меня. Он снова медленно произносит свою фразу. Убирает руки от груди. Он вовсе не ранен. Он прижимает к груди окровавленную рубашку. Он протягивает эту рубашку мне и говорит еще что-то.

«Мой брат, — говорит он. — Мой брат мертв».

И он снова просит, чтобы я его застрелил. Просит, а потом падает на колени и рыдает. И я его понимаю. Понимаю, потому что у меня тоже есть брат…

Похоже, все то время, пока Бо говорил, я не сделал ни единого вдоха.

Я просто забыл, что нужно дышать.

Брат приподнимает голову и смотрит в темноту. По-прежнему светит один-единственный тусклый фонарь, он светит прямо на Боаза, ему в глаза, но я почему-то уверен, что он сейчас хорошо видит меня. И смотрит он именно на меня.

Представив себе, что здесь в эту ночь только мы с Бо, представив, что он мог бы расслышать мой голос, я мысленно говорю брату, что то, что он сделал в ту ночь, рядом с тем пропускным пунктом, это героизм. Он спас жизнь старшего из братьев. Любой мог бы поддаться панике, ведь все кричали, чтобы Бо пристрелил мальчишку, потому что у того могли быть бомба или граната. Но Бо этого не сделал. Не пристрелил пацана. Не убил!

Ты не сделал этого, Боаз. Ты спас жизнь старшего брата. Ты герой.

Бо снимает крышку с обувной коробки и откладывает в сторону. Наклоняется и достает из коробки листок бумаги.

— Дело в том, — говорит он, — что я не знаю, кто это сделал — я или кто-то другой из наших. Морпех, что стоял слева от меня, или тот, что стоял справа. Я не знаю. И узнать не могу. Но очень может быть, что это я убил младшего брата того парнишки. И любого из тех ребят, которые ехали в том микроавтобусе. — Боаз разворачивает листок бумаги. — У меня тут несколько имен, которые я хочу добавить к общему списку сегодня. Три имени. — И он начинает читать: — Жассим Хассад, шестнадцать лет. Тарек Маджид, шестнадцать лет. И Бишир Амар, пятнадцать лет, брат Вадхара Амара.

Бо снова сует руку в коробку и вынимает сложенный кусок ткани. Это не флаг, хотя на краткий миг такая мысль у меня мелькает, потому что в темноте заметен белый участок. Но этот белый участок всего лишь маленькая часть рубашки, которая не пропитана темно-коричневой, запекшейся кровью, высохшей несколько месяцев назад.

Бо берет рубашку и кладет ее рядом с букетом цветов, оставленных студенткой. Кладет так бережно, словно рубашка сделана из песка и может рассыпаться.

Брат спускается со сцены, а его место занимает другой человек, готовый зачитать еще имена погибших. Бо идет сквозь толпу. Люди расступаются, чтобы его пропустить.

А брат идет прямо, никуда не сворачивая, — туда, где стоим все мы.


А потом происходит всякое такое, что и должно происходить в такие моменты. Долгие объятия. Скупые слезы. Все это напоминает тот вечер, когда Бо вошел в наш дом, никем не замеченный.

А потом все по очереди начинают умолять его. Мама. Абба. Дов. Даже Кристина.

Вернись домой, Боаз. Пожалуйста.

— Вернусь, — обещает брат.

— Так пойдем, — говорит абба. — Прямо сейчас. Я на машине.

Абба! Во все времена человек практических решений.

— Я вернусь, — повторяет Бо. — Но сначала я должен отвезти Джека в больницу. И…

— Мы вас подвезем. И…

Я бросаю на аббу выразительный взгляд:

— Дай ему договорить.

— Сначала я должен отвезти Джека в больницу. А потом, пожалуй, все-таки побуду здесь еще немного. Может быть, попытаюсь собрать себя по кусочкам.

Наступает долгая пауза.

Все отошли в сторону. Рядом, в темноте, стоим только мы — мама, абба, Дов, Боаз и я.

Я хочу, чтобы брат возвратился домой, не меньше остальных. Вот почему я столько прошагал с ним пешком и побывал в разных местах.

Но я не хуже других понимаю, что, проводив Джека в больницу, оказавшись в госпитале и попросив о помощи, которая ему так необходима, Бо по-настоящему начнет свое возвращение домой.

— Пошли, — говорю я и кладу руку ему на плечо. — Прогуляюсь с тобой.

Загрузка...