Возвращался я с охоты теплым осенним утром, и настроение было самое светлое и праздничное. Вот сейчас отдам детям гостинцы-трофеи, выкурю на балконе трубочку, поболтаю немного с голубями.
Все-таки сносно устроена земля и жить можно сносно!
Вылез я из трамвая и первым делом посмотрел на балкон. Странно! Взглянул на крышу. И забеспокоился. Только одна белая птица сидела на притолоке, над балконом.
«Не может быть, чтобы в такое утро птицы прятались в голубятне», — думал я, ускоряя шаги и мрачнея от неприятных предчувствий.
Поздоровавшись торопливо с домашними, быстро прошел на балкон и заглянул в голубятню.
Она была пуста. Только кое-где в гнездах лежали окоченевшие трупики голубят, еще совсем маленьких и голых трехдневных пичуг. Значит, взрослых голубей украли самое малое — день назад.
Жена ничего не смогла мне ответить на вопросы.
И сразу для меня теплый солнечный день посерел, и на душе стало смутно и нехорошо.
Занятый грустными мыслями, я бросил взгляд на притолоку и увидел там старого дряхлого Снежка. Перья на голубе стояли торчком, несколько рулевых было сломано. Птица зябко поводила головой.
Я любил Снежка — всегда тихую и по-своему мудрую птицу. Когда я выходил на балкон, Снежок сейчас же садился мне на руку и мягко, требовательно стучал по ней, прося пшеницы.
Я зачерпывал ладонью зерно, и голубь неторопливо склевывал его, что-то бормоча от удовольствия.
Теперь он даже не посмотрел на меня, только сильнее сгорбился, будто укорял за все, что случилось.
Я позвал его легким свистом, но и на это он не обратил внимания.
На другое утро я сказал юнгам, что снимаю голубятню, — хочу заменить ее к зиме теплым домиком. Птицы пока побудут в кухне.
Конечно, обманывал приятелей, — какая там замена! Знал: весть о краже быстро распространится по городу, меня станут навещать всякие люди, выражать сочувствие. Страх как не люблю этого.
Я знал, верил, не мог не верить в возвращение своих птиц. Сейчас они — в связках или в рывках и, значит, только через месяц могут и должны вернуться из плена. Те, которым сердце не позволит забыть родной дом.
А еще больше надеялся на весну. Ведь весной все живое сильнее тоскует по родине.
Убрав голубятню с балкона, снес ее в подвал. Теперь никто не должен тревожить меня расспросами: убрали голубятню — убрали и птиц.
Очень тоскливо и одиноко чувствовал я себя без них.
Они все были для меня, как добрые друзья, со своим лицом и достоинствами. Я составлял себе компанию много лет, помогал голубям устраивать свадебки и очень гордился внуками и правнуками своих птиц — чистотой их пера, совершенными формами, летной силой.
Каждый бывалый голубятник отбирает себе птиц по своему характеру и привязанностям. Одни держат только сильных и верных почтарей, другие — легкокрылых гонных, третьи — нежных и красивых декоративных птиц. У меня были всякие голуби, но каждый имел свою отличку, свой особый характер. Я резко отделял двух совершенно похожих пером птиц.
И вот теперь некого было поить и кормить, не с кем поболтать просто так, о чем-нибудь.
Оставалось одно — перемогаться и ждать, хотя по складу своего характера я плохо это умею.
Завывала февральская непогодь, и в воздухе плясали мутные хлопья снега.
Я каждое утро выходил на балкон, подсыпал пшеницы в кормушку и огорченно видел, что зерно не убывает. Снежок почти ничего не ел.
— Здоровьем прохудился, — говорила, качая головой, старушка-соседка, изредка выходившая на свой балкон подышать воздухом. — Горько зимой безгнездой и одинокой птице.
Конечно, — горько! Бродяга-воробей или необщительная ворона могла бы, вероятно, спокойно жить в одиночку и радоваться подножному корму. А Снежок всю жизнь был на народе, с крышей над головой, всегда ласкал голубку или принимал ее ласки. Что ему теперь — жизнь?
Известно немало случаев, когда голубь или голубка, потеряв друга, неделю не двигались с места, скучали, но потом решительно поднимались в небо и улетали искать себе новую жизнь и новое счастье.
Я втайне надеялся, что и Снежок поступит так. Пусть он родился и вырос на балконе, пусть возмужал и состарился на этом кругу, но он же видит, что здесь уже ничего нет, что кругом пусто. А рядом, на близких кругах ходят пары и стаи, там — обычная нескучная жизнь, там можно найти себе и жену и дом.
Но Снежок не улетал. Он так и жил на притолоке, с удивлением и тоской опускаясь на балкон, где была — это он, наверное, все-таки хорошо помнил — большая деревянная голубятня с его Пелагеей Аркадьевной, с Шоколадкой и Орликом и с вечно требующими еды голубятами.
С каждым днем голубь становился все плоше и плоше, а нетронутое зерно в кормушке заносило снегом.
Наконец, я подумал, что нельзя больше мириться с этим, надо поймать Снежка и насильно накормить его.
Перед сумерками я вышел на балкон, взглянул на притолоку и не нашел там Снежка.
«Неужели улетел? — подумал я, и какое-то странное чувство негромкой радости и маленькой печали потревожило душу. — Значит, спас себе жизнь, бросив родную голубятню».
И хотя я все это время желал, чтобы он так поступил, мне стало немного неприятно и грустно, как всегда бывает, когда тебя покидают близкие существа.
Может быть, еще и поэтому я решил слазать на чердак и посмотреть, не укрылся ли голубь туда от ветра и холода?
В темной тишине чердака долго светил фонариком, ощупывал балки и углы, покрытые паутиной.
И вдруг луч фонаря уперся в белый взъерошенный комок из перьев.
Это был Снежок.
«Докарала тебя судьба», — подумал я, торопливо пробираясь к голубю, чтобы отогреть и накормить его.
Но оказалось, что уже поздно и ничего сделать нельзя.
Он так и умер на чердаке нашего дома, добрая и верная душа, но не покинул родной, разгромленной и обворованной, голубятни.
А я все поджидал голубей и, похлопывая валенком о валенок, выстаивал на балконе часы... То вдруг казалось, что две почти незаметные птицы на горизонте — это Шоколадка и Одуванчик, и я даже готов был утверждать, что узнаю́ их лёт; то мерещилось, что голубь, пронесшийся над головой — это Лебедь, и он, привычно обойдя круг, сядет на балкон.
Но никого не было — ни Аркашки, ни Коленьки, ни Орлика.
И все же я ждал птиц, верил, что они не обманут меня, — ведь я так много лет дружил с ними и учил любить дом.
Холодно было на балконе, но мне хотелось самому увидеть, как, свистя крыльями, будут падать на крышу м о и голуби.
Но первая радость пришла не оттуда, откуда ее ждал.
В один из воскресных дней ко мне заглянули юнги Пашка Ким и Витька Голендухин. Хитро посматривая друг на друга, они завели какой-то пустячный разговор, а потом внезапно вытащили из-за пазух голубей.
Я посмотрел на птиц — и обомлел. В руках у мальчишек темнели Шоколадка и Одуванчик. Сестры были сильно выпачканы, похудели, но все равно я обрадовался им несказанно и готов был расцеловать мальчишек.
Юнги увидели голу́бок на базаре. Таскал их в кулаках низкорослый сморщенный мужичонка, которого раньше никогда не видела голубинка.
По сигналу мальчишек базар на время оставил свои дела. У мужичонки отняли голубей и выгнали с базара.
...Вместе с ребятами я водворил голубятню на место, посадил в нее голу́бок и, совершенно довольный, уселся на морозце.
Первые птицы вернулись из плена. Голубятня снова начинала жить!
Наступала весна. И пусть по ночам еще случались морозцы — апрелевы затеи, пусть днями выпадал дождь пополам с солнышком — все равно шла по земле весна.
Каждое утро я выходил на балкон, запахивался в шинель и упрямо ждал своих голубей.
Если они выжили, весна властно позовет их в родной дом. Голуби будут тосковать и волноваться, пока эта тоска не поднимет их ввысь и не понесет безотчетно к дому.
И я ждал, каждый день ждал, до боли утомляя глаза.
Как-то в воскресенье вышел на балкон, совершенно уверенный, что сейчас увижу в голубом небе того, кого жду. Не знаю, откуда эта уверенность, но я был убежден, что сегодня прилетит Паша — один из тех, кто родился в моей голубятне.
И когда сердце подсказало: «Сейчас он прилетит. Смотри лучше» — на востоке появилась далекая, еле видная птица.
Пусть она росла медленно, медленней, чем хотелось, я все равно знал, что это Паша.
Голубь еще только подходил к поселку, а я уже держал в ладони кроткую Пашину жену — Одуванчика, чтобы выбросить ее в воздух и осадить голубя.
Но не успел этого сделать.
Выйдя на свой круг, красно-синий почтарь со свистом кинулся к голубятне и у самого балкона выпрямил полет. В тот же миг он пробежал по моему плечу и бросился к голубке, дрожавшей от нетерпения и радости.
Я легонько выпустил жену почтаря на притолоку. Паша сейчас же устремился туда.
Что там было — и сказать трудно!
Целовались они, целовались, даже у меня терпение лопнуло.
— Послушай, Паша, — хватит!
Ночью я достал голубя из гнезда и занес в комнату.
Все маховы́е перья у Паши были совсем короткие и чистые. Значит, его долго держали в резках, потом вырвали перья.
И вот теперь, — как только отросли короткие культяпки, которые с трудом могли поднять его в воздух, — он бросился из плена на родину, где его ждали жена и друзья, первым из которых был человек.
Дичок Аркашка явился так задиристо, будто весь мир был повинен в его недавних несчастьях. Он шатался по голубятне, толкал всех, кто ему попадался под крыло, и вообще вел себя, как герой, которому почему-то не воздают положенных почестей.
Но больше всего Аркашка торчал у кормушки. Он ел почти непрерывно и живо пускал в ход длинные крылья, если кто-нибудь рисковал подойти к зерну.
Я понимал его. Для меня он всегда являлся бесценной птицей и другом. А что он такое для тонкого ценителя голубей? Глупый дикарь с длинным носом и голыми красными лапами. Только и всего.
Воры, вероятно, продали его за гроши, и какой-нибудь мальчишка, купивший эту образину, держал Аркашку в сенцах или под кроватью, не очень-то разоряясь на корм.
И теперь дичок быстро клевал пшеницу, орал на Пашу, на двух сестер, которые, конечно, не перенесли такой нужды, какой хватил он — красноногий дикарь.
Наконец Аркашка отъелся и сейчас же решил жениться. Хватит с него обид. Он хочет жить, как все, и иметь семью.
Сказано — сделано. Дикарь мелким бесом подкатился к Одуванчику, и только было начал длинную любовную речь, как рядом очутился Паша.
Дичку очень не хотелось бежать с поля боя при даме, но рассерженный почтарь совершенно не пожелал с этим считаться.
Потирая ушибленные бока, Аркашка скорехонько взобрался на крышу и там увидел Шоколадку.
Несчастная сестра Одуванчика, которую всю жизнь преследовала злая судьба, одиноко сидела у трубы и равнодушно глядела на мир.
Возле нее никого не было, и Аркаша, забыв даже причесаться и почиститься, заорал во все горло песню своих предков — скалистых голубей. Он даже не догадался, что, женившись на Шоколадке, станет свояком своему смертельному врагу Паше.
Шоколадка, у которой всегда помирали или улетали некрасивые, слабые мужья, уже давно не выбирала себе друзей. С радостной завистью посматривала она на сестру-красавицу.
В конце концов Аркашка был голубь хоть куда. Нос? Подумаешь — нос! Если хотите знать, такой нос должен только радовать — им легче кормить малышей. Лапы? Голые? Красные? Тоже не велика беда!
И Шоколадка поклонилась Аркашке и распушила хвост, доказывая этим, что ухаживания буйного дичка небезразличны ей.
Через полчаса Аркашка слетел в голубятню, растолкал птиц и с нахальным видом занял лучшее — верхнее — гнездо. Затем он пригласил туда жену, и они стали вдвоем распевать какую-то песню и греть гнездо.
И на балконе сразу стало трое счастливых: Шоколадка с Аркашкой и я.
А весна становилась старше, все зеленое кудрявилось, тянулось к солнышку, трава в лугах была туча тучей.
И постепенно в голубятне почти не осталось свободных гнезд. Птицы упорно летели из плена.
Вернулся кривой Коленька, тот, которому градиной выбило глаз, и сразу принялся устраивать себе гнездо, хотя у него и не было жены.
Много дней назад — Ранняя Весна, его жена, погибла от усталости и истощения, пробившись домой по долгой тяжкой дороге. С тех пор я не раз пытался подружить Коленьку с молодой голубкой Машей, но оба они отворачивались друг от друга.
Сейчас я одобрял заботу голубя о гнезде, надеясь, что вернется Маша, и вдовец женится на молодой голубке.
Но Маши не было.
Вечерами, выбрав минуту, я садился около голубятни и беседовал с Коленькой.
— Завесновала Маша в чужом краю, — сообщал я вдовцу, а он смотрел на меня единственным глазом, ворчал и продолжал прибирать гнездо.
Потом он плотно прижался к примятому сену и тихонько запел что-то грустное и скорбное. И мне казалось, что я понимаю его глухую жалобу.
«Где же ты, Ранняя Весна? — тихо пел Коленька. — Трудно мне жить одному без тебя...»
Когда стало совсем уже темно, я погладил Коленьку, попросил его:
— Ты же, Коленька, выкричал весь голос. Изворковался весь. Довольно, милый!
Но он не понимал меня. А весна шла по земле и исторгала из его горлышка тоскливую и неуемную песню вечной любви.
Время бежало вперед, и весна уступила место лету.
И я уже устал ждать Лебедя и Орлика и даже говорил о них иногда худо, думая, что забыли они о родном доме.
Как-то утром услышал за окном треск крыльев: кто-то из птиц ссорился.
«Что они там не поделили?».
Вышел на балкон и увидел: ходит по перилам весь белый, с круглой гордой головкой голубь, — крылья опущены, хвост трубой.
Лебедь же!
Все девушки-голубки прямо с ума посходили, даже некоторые замужние молодухи и те — нет-нет, да и поглядят на красавца, хвост веером.
Зато голуби — будь они неладны! — стенкой у дверей стали, крыльями и клювами орудуют, — не пускают — и баста!
— Ах, леший вас забери! — рассердился я. — Что же это вы товарища своего домой не пускаете?
А Лебедь то в голубятню кинется, то на крышу взлетит. Посмотрел я наверх: вон в чем дело!
Сидит у самого края писаная кралечка, черненькая, с полоской по хвосту, головка на крутой шее вздрагивает.
«Жена!».
Выходит, обручился Лебедь в чужом краю, да все равно вспомнил о родном доме и жену уговорил с ним лететь.
Захлопнул я дверку голубятни, всех голубей пособирал и в кухню отнес. «Посидите пока тут, ревнивцы несносные!».
Потом открыл дверку голубятни, и Лебедь живо залетел на полочку.
А я в окно гляжу, волнуюсь: слетит новенькая или нет?
Вот наконец осмелилась она и направилась за мужем вниз.
Только тут уж голубки шум подняли.
Взлетели Лебедь с женой на крышу, сели возле трубы рядышком и задумались.
А кругом вечерняя теплота, в голубятне малые детишки пищат, и жизнь идет своим чередом, как ей и положено.
Долго сидели Лебедь и Кралечка не двигаясь. Но вот голубь поднял голову, вытянул и сжал крылья, и мне показалось, будто Лебедя и его жену кинула в небо неведомая сила.
Ни одного круга не сделали они над домом, унеслись под облака.
Даже пера не оставил мне Лебедь на память, — ушел к новому месту, к новому дому, к новой семье.
Уплыли годы, как вешние воды, все стали старше — и люди, и голуби, и деревья, а я все не мог прогнать из памяти Орлика и никак не хотел верить, что позабыл он совсем свою родину, свой круг, свою молодость.
Ведь он же прилетал за сотни километров, по дождю и снегу, почему же теперь его нет, целых семь лет не возвращается он ко мне?
Где же ты, Орлик? Ведь исскучался я по тебе...
Нет, он вернулся бы, если б смог! Значит, не может, значит, долгие годы сидит он в резках, и кто-то бездушный, жестокий, холодный терпеливо держит его в плену.
А жизнь не может теплиться только памятью, да и память становится старше и теснее оттого, что пробиваются с ее донышка новые ростки жизни.
И вот эти росточки стали уже густой травой, и постепенно в этих зарослях потерялись очертания сильного и верного голубя Орлика.
«Верного ли?»
Над моей головой пронеслось уже много бурь, какие гремят над каждым человеком. Желтые пустыни Азии и слепящая белизна Арктики, прибрежная синева Крыма и Кавказа — все уже стало прошлым, а я еще помнил о птице, о маленькой птице, и грустил о ней.
Вот так, скучая, я сидел на балконе и глядел на птиц долгим пристальным взглядом.
На коньке красно-синий могучий почтарь ухаживал за желтой голубкой и пел ей, как умел, песню.
Нет, нет, это — не Паша, это даже не его сын! Это внук Паши, удивительно похожий на деда.
А вот голубка, — она совсем не сходна ни с кем из моих стариков, желто-рябая остроносая птица. Но все равно я знаю, что эта старушка вовсе не чужая мне, это дочь Шоколадки и Аркашки, это дитя их негромкой любви.
А вот этот огромный синий голубь на притолоке — сын Незабудки, старой и верной почтовой птицы. Как он быстро вырос, какие прекрасные крылья у этого летуна! Только почему у него такие большие стариковские наросты на клюве?
Боже мой, это же не сын Незабудки, не Вьюн! Я еще не верю в свою догадку, еще шарю глазами по крыше, по балкону, в голубятне. И вижу: вон же, на своей полочке чистится Вьюн!
Так на притолоке не он, не он, не он! Не Вьюн!
— Ну, здравствуй, Орлик! — говорю я птице на притолоке и, достав трубку, засовываю ее не тем концом в рот. — Здравствуй, старичина!
Моя старшая дочь слушает из комнаты смешные слова отца и, наверное, думает, что у него опять отчего-нибудь защемило сердце.
А я ни на кого не обращаю внимания и сосу трубку, не замечая, что она пуста, и радуюсь жизни, которая не стоит на месте.