НА СТАРОЙ ШХУНЕ «МЕДУЗА»

Теплым июньским утром шхуна «Медуза» отдала швартовые и, пройдя Кольский залив, взяла курс на Северную Атлантику.

Вскоре Кильдин и норвежские острова Варде остаются позади.

Острый нос «Медузы» легко режет воду, наклонные мачты весело скрипят, и кажется, что судно несется вперед, почти не задевая моря.

Это не обычный рейс. Траулера́ «Сигнал» и «Глобус» оказались над большими косяками сельди и теперь круглосуточно ведут лов. Все бочки уже забиты селедкой. Как на беду, плавбаза ушла в Мурманск, и некому сдать улов. А уходить с промысла жалко.

Портовые радисты приняли просьбы с кораблей: доставить им соль и забрать рыбу. Подходящего судна для этой цели не нашлось, и в рейс вышла «Медуза», старая каботажная посудина, уже много лет не дышавшая настоящим морским ветром.

В деревянном чреве шхуны мерно работают моторы; паруса сейчас убраны.

Свободные от вахты матросы спят в кубрике, часть из них играет в домино, пошучивая и попыхивая трубками.

Немолодой матрос Гуркин, которого за несуразное поведение все зовут Ванька Леший, сидит на своей койке и вполголоса хрипит песню.

Это ужасно грустная песня, и в ней говорится об арестантах, которых оторвали от молодых жен и везут теперь умирать на холодный остров.

У Лешего отчаянно трещит голова потому, что он все три дня на берегу пил мертвую. Ни невесты, ни семьи у него нет, и молодые жены из песни его совсем не волнуют. Просто Ванька в таком состоянии, что и «Комаринскую» запел бы, кажется, на грустный лад.

Блеклые водянистые глаза Лешего выражают крайнюю степень тоски, и Ваньке хочется, чтобы кто-нибудь заметил эту его му́ку и сказал слово утешения.

Гуркин громко вздыхает и обращается к рыжему коту Нептуну, сидящему у него в ногах:

— Дурак ты, дурак, Нептун! И чего тебе на море служить? Тут и опохмелиться негде..

Нептун уже привык к Ванькиным разговорам — и ухом не ведет.

Леший вовсе и не рассчитывает на участие Нептуна. Слова Ваньки содержат дальний смысл. Гуркин знает, что у боцмана Авдея Егорыча непременно есть в сундучке бутылка, и именно эту бутылку имеет в виду унылое Ванькино красноречие.

Боцман медленно отрывается от костяшек домино, крутит ржавые прокуренные усы.

— Слепой курице — всё пшеница.

Гуркин бросает на Авдея Егорыча мутный непонимающий взгляд. Леший готов немедленно заулыбаться, если боцман просто подшучивает над ним. А если тот говорит всерьез и, следовательно, издевается, то Ванька Леший может и поквитаться словцом. Возьми-ка ты его, Ваньку! Он и сам — обожженный кирпич!

Но по лицу боцмана никак не определишь, что́ у него на уме. Оно не дрогнет ни одним мускулом, и только глаза, глубокие и мрачные, под кустами бровей живут непонятной для Ваньки жизнью.

— Дак ить зубы сполоснуть бы, Авдей Егорыч, — сокрушается Ванька, просительно заглядывая в боцмановы глаза. — Душа насквозь сгорела.

Безвредный Гуркин симпатичен матросам. Другого давно бы уже прогнали, чтоб не мешал игре, но Гуркин — особь статья. Он хороший товарищ, хоть и кланяется вину. Да и за словом Ванька в карман не полезет, а это в однообразной матросской жизни немалый козырь.

Всем уже изрядно надоел морской «козел», и теперь люди, пожалуй, даже рады, что Леший клином влезает в игру.

Федька Гремячев, веселый продувной парень, который может даже из вареного яйца живого цыпленка высидеть, подмигивает Лешему:

— Ты вот сейчас закатишь за галстук и начнешь переваливаться с боку на бок. Как раз за борт и угодишь. Гляди, белоголовец[41] идет...

Леший подозрительно осматривает Гремячева, лицо у Ваньки становится жалкое, как печеное яблоко, и он сообщает с горькой иронией:

— У меня душа горит, а ты греешься, ирод.

Авдей Егорыч с каменным выражением крутит усы.

— Не вино винит, боцман, а вина, — строго замечает Ванька, еще не потерявший надежды на водку.

Он выворачивает наизнанку свои пустые карманы, с подчеркнутой обстоятельностью осматривает их и вздыхает:

— Грошей у меня, как у жабы перьев...

— Не проси, не дам, — решительно отрезает боцман. — Вот и Евсей скажет. Так ведь, Евсей?..

Лохматый, жестко сбитый, сутулый Евсей охотно включается в разговор. Он поворачивается к Ваньке всем туловищем, поднимает указательный палец и изрекает, сильно нажимая на «о»:

— Нельзя соблазну не прийти в мир, но горе тому, через кого он приходит... Бог подаст, Ванька...

Евсей лет десять назад был попом. Верил он в бога искренне, полагая, что молитвы его доходят до господа, и оттого — пастве прямая выгода.

В Великую войну сын Евсея ушел с маршевой ротой на полуостров Рыбачий и, несмотря на денные и нощные молитвы отца, сложил голову на поле боя.

Евсей, черный от горя, безмерно напился водки, бегал по пустой церкви и сокрушал кулаком иконы. Потом заколотил в избе окна, надел на себя две шубы — и исчез из села.

Через месяц, он появился на Каботажке[42], в Мурманске, без шуб, в грязной изорванной рубахе, подпоясанной тряпкой, и нанялся на «Медузу».

Матросам, доставляло истинное наслаждение слушать речи бывшего попа. Евсей с величайшим усердием и злобой поносил бога, то выворачивая наизнанку разные изречения святых и церковников, то применяя эти слова в самых неподходящих случаях.

Евсей ни с кем из матросов не дружил. Исключение составлял разве Петр Чжу, юноша с тонким девичьим лицом, ловкий и верткий, как касатка.

Но сейчас Чжу, относившийся к Евсею всегда ровно и приветливо, глядел на старика осуждающе. Юноше казалось, что не стоит зря тиранить Ваньку Лешего, у которого и в самом деле черно на душе.

— Дали б ему глоток, что ли, — говорит он боцману. — Все мы под небом ходим.

— Нет, — хмурится боцман. — По закону не могу.

— Строгий закон виноватых творит, — темно намекает Ванька.

— Но-но, гляди у меня, — грозит Авдей Егорыч. — Сам полезешь, лапы оборву.

— Эх! — вдруг машет рукой Ванька Леший, окончательно решив, что водки ему не видать. — Чем,жить да век плакать — лучше спеть да умереть!

Он лихо ерошит жидкие русые волосы, моментально избоченивается и начинает браво хрипеть на весь кубрик.

Лишь приехал из деревни —

Два рубля спустил в харчевне...

Леший выдерживает великолепную паузу, окидывает взглядом готовых схватиться за бока матросов и заканчивает:

Праздник, ежли он без водки, —

Как корова без хвоста!

Кубрик бурно смеется, и даже на неподвижном лице Авдея Егорыча медленно выравниваются морщины. Он, не скрываясь, вытирает платком веселые слезы и ворчит:

— Поёшь, как рыба, Ванька. А занятно.

Леший нисколько не обижается:

— Как рыба и есть... Одну бы рюмочку, а? Авдей Егорыч?

Боцман несколько секунд раздумывает, жует кончики усов и распоряжается:

— Зайдешь ко мне маленько попозже. Потолкуем.

— Авдей Егорыч, отец родной! — умиляется Ванька.

Боцман уходит.

Ванька торжествующе посматривает на матросов:

— Это, выходит, он мне водку обещал, а? Не иначе.

Кубрик на некоторое время замолкает. Но молчать скучно.

Поэтому Федька Гремячев оборачивается к Лешему и задает вопрос, который всегда служит началом веселого разговора:

— А чего ж ты не женился, Леший?

Ванька скребет всей пятерней в затылке и изображает на лице совершенное отчаяние:

— Одинокому, Гремячев — охо-хо, а женатому-то — ай-яй-яй!

— Это как? — улыбаясь, спрашивает Федька.

— А так. От матроса ветром пахнуть должно, от хозяйки — дымом. Значит, вразброс жить. А женская ласка, что морская затишь. Вот как, Федька.

Чжу не соглашается с этим. Ему, видимо, известно то, о чем Леший и понятия не имеет.

— Может, не любил ты никогда, Ваня. А я думаю: нет крепости против любви.

— А кто тебе велит думать? — откликается Леший. — Поживешь с мое — запоешь белухой.

Проходит полчаса. Леший беспокойно вертит головой, прислушивается к разным звукам с палубы, глухо залетающим в кубрик, и огорченно вздыхает.

Федька Гремячев усмехается:

— Скуп Авдей Егорыч. Придется тебе водой опохмеляться, Гуркин.

Леший решительно поднимается с койки, раздраженно сует ноги в бахилы и, цепляясь за перильца, лезет по трапу вверх.

Волна переваливает шхуну с борта на борт, за кормой змеится крупная рябь, и ноги у Лешего разъезжаются сами собой. Наконец, он втискивается в узкий коридорчик на носу судна, нащупывает дверь в каюту и стучится.

Никто не отвечает.

Гуркин толкает дверь — и в удивлении останавливается на пороге. Боцман сидит на койке, а на плечах и на руке у него примостились четыре синих голубя, похожие один на другого, как волна на волну.

— А, это ты, Иван... — не поворачиваясь, говорит боцман. — Проходи.

Ванька, конечно, слышал, что иные матросы под южными широтами таскают с собой обезьян, полярники — те, бывает, возятся с медвежатами, но голуби, вроде бы, не моряцкое дело. Однако, памятуя о водке, Ванька на всякий случай расплескивает по лицу безбрежное умиление и складывает губы бантом:

— Гули! Гуленьки! Очень замечательно, Авдей Егорыч!

— А что? В самом деле! — обрадованно отзывается боцман. — Для души эта птица, Гуркин.

Леший, поймав кивок боцмана, неохотно садится на край койки и уныло разглядывает голубей.

— Очень полезная птичка, — кисло улыбается он.

— Для души, — еще раз, но уже сухо подчеркивает боцман. — Не всё для выгоды.

Леший раздумывает, что бы еще сказать такое приятное Авдею Егорычу, но боится попасть «в разрез».

— Эк начеканены, — наконец высказывает он похвалу. — Как копейки. И не отличишь.

Но тут он замечает, что вроде дал маху. Лицо боцмана медленно наливается краской, и Авдей Егорыч говорит с плохо скрытым неудовольствием:

— Да как же «не отличишь», Гуркин? Ведь каждый на свой лад скроен.

Он снимает птиц с плеча, опускает их в небольшой фанерный ящик и потом, вынимая попарно, показывает Лешему:

— Вот ты погляди цепче, Иван. Видишь — глаз какой? Твердый, крепкий глаз. А головка все же не грубая. Самочка, значит. И имя у нее — Мотка-губа.

Авдей Егорыч кивает на вторую птицу:

— А это — Утес, Гуркин. Голубь Мотки. Сразу видать — мужик. Телом крупнее, и нарост на носу побольше.

Боцман достает из ящика новую пару, протягивает Ваньке:

— И это пара: Метель и Семка. Почему Метель? Да очень просто! Перо у нее со светлинкой. Будто снежком присыпано. А ты: «не отличишь»! Теперь-то видишь?

— А то как же! — торопливо соглашается Леший. — С непривычки я, Авдей Егорыч, обсекся. А так, конечно... что и говорить...

— Почтовики-голуби, — делая вид, что не замечает замешательства Ваньки, продолжает боцман. — Я их не раз с моря пускал. Домой идут.

— Н-ну!? — искренне изумляется Леший. — Как же это они?

— А так! — поглаживает усы боцман. — Птица такая.

Наконец Гуркин не выдерживает:

— Кхм, — кашляет он в ладошку. — А как же с рюмкой будет, Авдей Егорыч?

— С рюмкой?.. — соображает боцман. Он неожиданно кладет Лешему на плечо пудовую руку и тихо говорит: — Ну на кой она тебе черт, водка, а? Выпьешь рюмку — и снова захочется. Не пей, Гуркин.

— Да уж позвольте... — мямлит Ванька.

— Пойдем на палубу! — зло отзывается боцман и, достав из сундучка бутылку, не оглядываясь, шагает к борту.

Повертев бутылку в огромных волосатых руках, боцман хмуро швыряет ее за борт и поворачивается к обомлевшему Ваньке.

— Скажешь: выпили мы с тобой ее, — твердо говорит он. — И чтоб больше речи про то не было. Море здесь, а не кабак. Понял?

Он оглядывает с ног до головы скорбную фигуру Лешего и роняет с внезапной жалостью:

— Пойдем ко мне, Гуркин. Гостем будешь.

— Дак нет уж... благодарствую... — отнекивается Ванька. — На вахту скоро.

— Ну, как знаешь, — хмурится боцман.

Леший уходит.

Шхуна, отбрасывая легкий дымок, идет на север. Незаходящее солнце стоит над головой, и от этого старая, насквозь пропахшая рыбой «Медуза» кажется моложе своих лет, чище, красивее.

Под палубой корабля глухо поет двигатель. Но вверху слышны только плеск волн, тихое поскрипывание рангоута[43] да заунывный крик чаек.

Очередная вахта занята своими делами — и ничто не нарушает размеренной жизни на палубе, в машинном отделении, в радиорубке.

Молодой радист Коля, по прозвищу Спасите Наши Души, выстукивает все, что требуется по службе, и строго записывает положенное в журнал.

— Ну, как, Коля, — спрашивает его капитан, тоже молодой человек, из поморов, — есть связь с траулерами?

Спасите Наши Души скребет мизинцем по своим мальчишьим усам, иронически улыбается:

— Не беспокойтесь, Фрол Нилыч. У меня — в ажуре.

«Щеголь, хвост веретеном», — неприязненно думает капитан, покидая рубку.

Капитан стоит на мостике, задумчиво вглядывается в горизонт, дымит трубкой и потирает подбородок жесткими короткими пальцами.

К нему неслышно подходит боцман — и тоже, прищурив глаза, пытается что-то рассмотреть в безбрежных просторах неба и моря.

— Давленье падает, — не оборачиваясь, говорит капитан. — Как бы не заштормило, Авдей Егорыч.

— Самое простое дело, — соглашается боцман. — Соль мокнет. Пари́т...

Небо, совсем еще недавно — синее и высокое, теперь «низит», кажется белесоватым и мутным. Больше становится слоистых облаков. Высокие перистые облака бегут наперекор ветру, дующему у воды.

Вода из нежно-зеленой становится свинцовой, «тяжелеет», обрастая поверху белопенными гребешками.

— Пока ничего т а к о г о нет, — вслух соображает капитан, нажимая на слово «такого». — Идите, отдыхайте, Авдей Егорыч.

Боцман спускается в кубрик.

За столом, сменившись с вахты, сидят Ванька Леший, Евсей и Чжу. Федька Гремячев пытался было заснуть, но его разбудил смех матросов, которым Евсей рассказывает что-то потешное.

Увидев боцмана, поп-еретик подмигивает Лешему и говорит, осклабясь:

— Перевлюбчивый ты человек, Леший. Нельзя так. Проси прощенья у Авдей Егорыча...

Ванька, начисто выданный Евсеем, пугливо хлопает ресницами, бормочет что-то себе под нос. Можно разобрать только обрывки фраз: «Ить обещал же... А так, что ж... я молчу... мне что...»

Боцман садится на свободное место, неодобрительно поглядывает на Евсея:

— В чужой сорочке блох ищешь, поп.

— Язвы друга, наносимые по братолюбию — достоверней вольных лобзаний врага, — торжественно вещает Евсей. — К тому же апостол Иоанн возглашал: в деле любви несть страха!

— Жил бы ты потише, что ли! — в сердцах советует боцман. — Столько шума, что и в уши не влезает.

Евсей несколько минут молчит. Но внезапно дергает себя за бороду, что всегда значит: в голову попу пришла новая затея.

Евсей поудобнее устраивается за столом и начинает длинный рассказ об авгурах. И выходит из его слов, что были в Древнем Риме такие жрецы — авгуры — жулики и пройдохи, которые по полету птиц объясняли волю богов. А когда собирались вместе, то похвалялись, как ловко обманывают народ, и смеялись над ним.

— Потому как птица — глупая тварь. И ничего от нее быть не может, — закругляет Евсей, сурово посматривая на веселые физиономии матросов.

Боцману уже ясно, что Ванька рассказал кубрику о голубях, и Евсей припомнил авгуров специально для того, чтоб досадить любителю птицы.

— Знать бы тебе надо, поп, — сдержанно парирует боцман, — что́ для человека птица. Во все века любил ее человек. Голуби, скажем, у евреев и римлян, или белый журавушка у японцев, или птица-ибис в Древнем Египте. У каждого народа своя любовь есть.

Евсей собирается что-то отвечать, но в это мгновенье шхуну резко кладет на борт, и Авдей Егорыч спешит наверх.

Коля Спасите Наши Души получил по радио штормовое предупреждение. Да и барограф в штурманской рубке вычерчивает опасную кривую. Поэтому все взгляды устремлены на море и небо.

Слоистые облака сгустились, сбились в плотные массы и бегут по небу, быстро меняя свои очертания. Еще о п а с н е е кучевые облака. Они замедляют свой бег и чернеют.

Шторма не миновать.

Авдей Егорыч совсем надвинул кустистые брови на глаза, и капитану кажется, что он принюхивается к воздуху.

«Вон что — тихо!» — наконец догадывается Фрол Нилыч, и желваки начинают медленно ходить под кожей его скул.

Вокруг, и в самом деле, стоит тревожная тишина. Никто даже не заметил, как она пришла на смену порывам ветра, сразу сделав все редкие звуки громче и гуще.

Потемневшее небо косо, от туч к морю, рассекает тонкая белесая полоса, и все на «Медузе» понимают, что вот-вот обрушится шторм на старое судно, и тогда вся надежда только на себя да на шаткое морское счастье.

Мертвая зыбь покачивает шхуну, и от этого даже старым матросам кажется, что их подташнивает и сосет под ложечкой.

— Всех наверх! — не оборачиваясь, говорит капитан Авдею Егорычу.

Боцман собирается подать сигнал, но замечает, что все матросы и так сбились на шканцах[44] и на их лицах написана решимость.

Боцман видит и другое: даже в этот грозный час люди остались сами собою. Евсей, одетый, как и остальные, в рокан и зюйдвестку[45], обнял длинными лапами Ваньку Лешего и басит:

— Готов ли ты приять страдание, Ванька?

— Иди к бесу, поп! — огрызается Леший, стараясь стряхнуть с плеч руки Евсея. — Кулаки-то у тебя каменные. Чистый вельзевул.

Федька Гремячев с безмятежным видом грызет трубку, пускает колечки дыма и тиранит Колю Спасите Наши Души, выскочившего из рубки «подышать воздухом»:

— Сбрил бы усишки, а? Неровен час — сметет с палубы. Как раз за моржа сойдешь. На дне-то...

Коля не отвечает на шутки. Он первый раз в открытом море, буря уже занесла крыло над ним, и радиста подташнивает от страха и от того, что жалко свою молодую короткую жизнь. Одно дело, когда ты на берегу — и тебе мерещится полузатопленная рубка, и сам ты, молодецки, до последнего дыхания, выбивающий на ключе сигнал бедствия «SOS». Совсем другое — вот сейчас, когда под тобой миллиард тонн воды, и может она взбеситься и оставить от шхуны одни щепки, и снова потом успокоиться уже без него, без Коли Спасите Наши Души.

Шхуна переваливается на волне, будто огромная заснувшая рыбина, не желающая погружаться в воду. Изредка в ее борта постукивают льдины, и судно тихо вздрагивает от их ударов.

Но вот ветер начинает свистеть в мачтах, воздух грузнеет, становится свинцовым, и людям кажется, что они чувствуют его тяжесть, когда дышат.

Команда задраивает люки, все становятся по местам, которые указал капитан. От носа к корме натянуты штормовые леера, чтоб можно было схватиться за эти тросы, если вода начнет перехлестывать через борт.

И все-таки, несмотря на то, что люди ждут его, шторм налетает внезапно Вой, свист, грохот заполняют собой вселенную. Вода, завиваясь в жгуты, хлещет по судну, швыряет его из стороны в сторону, и маленькая «Медуза» то и дело исчезает между темно-серыми громадами волн.

Взгляды-матросов тянутся к рулевому. Не дай бог, он поставит шхуну лагом[46] к волне, и море в бешенстве раздавит ветхое судно.

Мучительно тянется время, и никто не может сказать, сколько минуло минут или часов с той поры, как начался шторм.

Ветер уже ревет, а не свистит в пеньковых вантах[47], вахтенный на руле постоянно перекладывает штурвал, уберегая судно от таранных ударов океана.

«Совсем как во время бомбежки», — думает боцман.

Но вот, похоже, буря слабеет, — волны не кажутся такими высокими, как раньше.

Коля Спасите Наши Души отвязывается от мачты и бросается вверх, к рубке. Неожиданно для него палуба становится дыбом, «Медуза» почти ложится мачтами на волну, и многотонная глыба воды утаскивает радиста в море.

«Человек за бортом!»

Никто не слышит этого крика, разодравшего рот Ваньке Лешему, но все видят, что случилось несчастье.

Один за другим в море летят спасательные круги на линях[48], но вода отшибает их от радиста.

И внезапно, обвязав себя концом тонкой и длинной веревки и захлестнув второй ее конец за леер, бросается вниз Петя Чжу.

Веревка натягивается, ослабевает, и команда с замиранием сердца следит, как юноша пытается приблизиться к радисту и как волны растаскивают их в разные стороны.

Чуть побледневший капитан почти в ухо рулевому кричит команды, не позволяя шхуне отдалиться от клочка океана, где барахтается несчастный радист.

— Вяжи! — вдруг орет Евсей.

Его быстро обвязывают веревкой Федька Гремячев и подоспевший Гуркин, и старик, облапив спасательный круг, кидается в воду.

Короткими саженками он пробивается к радисту, то исчезая из глаз, то снова появляясь на поверхности моря. К счастью, высокая волна внезапно подтаскивает полумертвого молодого человека к борту «Медузы», и Евсей вцепляется обеими руками в Колю Спасите Наши Души.

— Шторм-трап — за борт! — кричит капитан и жестами показывает, что́ надо делать.

Волны грозят разбить людей о борт. Вниз по шторм-трапу кошкой скатывается Гуркин и, захлестываемый волной, ловит руки плывущих матросов.

Всех троих вытаскивают на борт, и Ванька Леший относит радиста в кубрик.

Леший хотел было перевязать Колю, которому во время падения разбило лицо, но вдруг опрометью несется наверх.

— Беда, капитан! — тычет он пальцем вниз, — Пропадем...

Не то в борт с размаху ударила льдина, не то виной была неистовая свирепость волн, но только на корабле разошлись швы обшивки, и вода стала проникать в кормовой трюм.

Капитан подзывает к себе помощника — и вместе с ним посылает матросов вниз. Люди ставят помпы и молча качают насосами воду. Работать очень трудно оттого, что шхуну мотает из стороны в сторону, почти окуная такелажем в воду.

Палубу по-прежнему захлестывают волны.

В это время из машинного отделения прибегает механик и что-то кричит на ухо капитану.

Фрол Нилыч пытается скрыть свое крайне скверное настроение, но это ему плохо удается. В двигателе обнаружилась серьезная неполадка.

«На парусах придется идти, — думает капитан, — может, выкрутимся из беды».

Боцман старается не смотреть на капитана. Не опасность мучает старого моряка, а уязвленное самолюбие. Даже если удастся вернуться домой, весь порт будет им перемывать косточки и соленой матросской шуткой посыпать душу. Еще бы! Первый же рейс в открытое море, и вот — без мотора и без радиста.

Авдей Егорыч совсем мрачнеет. Больше никто на «Медузе» не знает радиодела. Значит, некому послать в эфир «SOS», чтобы завернул сюда какой-нибудь ближний траулер и взял на буксир беспомощную шхуну.

Море еще ходит крупной серо-зеленой волной, однако всем уже ясно, что буря скоро кончится.

Но в море беда гнездом живет. К капитану снова является механик и, глядя в сторону, сообщает, что ремонт займет, пожалуй, никак не меньше пяти суток.

«Спишу на берег», — думает молча Фрол Нилыч, хотя понимает, что механик тут ни при чем.

Остается одна надежда на радиста. Поправится он, — и тогда можно будет вызвать помощь.

Но и это — слабое утешение. Коля Спасите Наши Души сильно разбился и не приходит в сознание. Он мечется на постели Ваньки Лешего, бредит какими-то странными куцыми словами, из которых ясно только одно, что он никак не хочет умирать.

Капитан распорядился поставить пластырь на борт. Боцмана сразу обступают добровольцы, и каждый предлагает свои услуги, дает советы.

Через несколько часов, закончив работу, старый моряк спускается в кубрик, к радисту. Поправив подушку под головой Коли, Авдей Егорыч говорит так, будто радист может его слышать:

— Кто в море не бывал, тот и горя не видал, парень. Это уж непременно.

— Он умом, никак, обносился, — сообщает Ванька Леший. — С перепугу, видно.

— Чего ж бояться? — вслух думает Авдей Егорыч. — Море — наше поле. А в поле не страшно.

* * *

Третьи сутки — штиль. «Медуза» дремлет на воде, и Федька Гремячев проглядел все глаза, пытаясь увидеть в безбрежной дали дымок или мачты судна.

Пусто!

— Эх, как бы сейчас бутылочка ваша пригодилась! — тоскливо говорит Ванька боцману и облизывает пересохшие губы.

Авдей Егорыч свирепо взглядывает на Лешего, и тот, сразу съежившись, торопливо машет рукой:

— Не о себе ж я, Авдей Егорыч. Коле-радисту надо бы...

— Радиста и без нас уже спиртом натерли, ему водка ни к чему....

Никто из матросов не думал никогда, что можно вдруг остаться без радиосвязи, как не думают о том, что можно плыть без руля или с дырой в борту.

И теперь, жалея радиста, все вместе с тем злились на него за трусость во время шторма, за то, что оставил шхуну без связи.

Чжу температурит. Его красивое тонкое лицо портят сейчас красные пятна жара, но юноша не хочет лежать. Он подвигается ближе к боцману и говорит задумчиво:

— Мы все равно уйдем домой, Авдей Егорыч...

— Уйдешь! — смеется Евсей. — К рыбам во чрево.

Внезапно старик бухается на колени, начинает кланяться и невесть что бормотать.

— Ты что дуришь? — мрачно интересуется боцман. Евсей не отвечает.

— Помяни, господи, — бормочет он, стукаясь лбом об пол, — души раб своих, пострадавших во Студеном море, гладом и жаждою истаявшихся, и многоразличне и многоскорбне от жития сего отошедших... Аминь!

— Не паясничай! — хмурится Авдей Егорыч. — Рано хоронишь...

— Не рано, — подмигивает старик. — Нам на том свете уже паек идет.

Впрочем, Евсей тут же забывает о своих словах и вместе со всеми поднимается на палубу — осматривать лодки и приводить судно в порядок.

Матросы ставят на носу стаксель, крепят ванты, и шхуна медленно начинает продвигаться по еле ощутимому ветру. На запад, а не на юг.

Фрол Нилыч машет рукой, и парус убирают.

— Может, норд задует, — говорит капитан боцману. — Ждать надо, Авдей Егорыч.

Механик, злой на себя и на весь свет, копается в машинном отделении. В двигателе сломалась важная деталь, запасной нет, и приходится ее делать самому. А условия совсем не подходящие.

Механику энергично помогает группа матросов. Федька Гремячев, стараясь облегчить ему настроение, говорит твердо:

— Каждая страна потерпевших из беды спасает. А про нашу и говорить нечего. Потому — народ дружный.

— Дружный-то — дружный, — вздыхает Гуркин. — Да вот сорвет пластырь, и поминай, как звали.

И тут Лешему приходит в голову внезапный план. Матрос быстро поднимается на палубу и, найдя каюту Авдея Егорыча, толкает дверь.

— Чего ты? — спрашивает боцман.

— Голуби... эти, как их... Мотка-губа.... — бормочет Ванька.

— Говори толком, — прерывает боцман.

Ванька, торопясь и сбиваясь, объясняет, что голубей надо выпустить в воздух, и они, как говорил Авдей Егорыч, полетят домой. Только прежде чем выпустить, надо привязать к лапкам записки, и тогда на берегу будут знать, что́ с «Медузой» и в каком квадрате она болтается.

Леший ожидал, что Авдей Егорыч сильно обрадуется, что он сразу простит Ваньке все его изъяны и промахи за такую веру в голубей. Но боцман о чем-го думает и, выбивая трубку, кивает ему на дверь:

— Ладно, иди. Я капитана спрошу.

Авдею Егорычу и самому, конечно, приходила в голову такая мысль, но он всякий раз выставлял себе доводы против нее. Не было никаких надежд, что хоть одна из четырех птиц доберется до берега, покрыв около четырехсот миль над водой. А принять на себя позор, обманув надежды людей, попавших в беду, Авдей Егорыч не мог.

«Подожду еще сутки, — думает боцман. — Может, радист оклемается или траулер какой возьмет на буксир. А там видно будет...»

Однако новые сутки не приносят никаких изменений. Теперь уже нельзя ждать, и Авдей Егорыч идет к капитану.

— Вот разве голубей пустить... — тихо говорит боцман и вопросительно смотрит на капитана. Старику надо, чтобы Фрол Нилыч тоже принял такое решение. Тогда легче будет пойти на жертву, на верную потерю птиц.

Капитан, немного подумав, соглашается:

— Что ж, попытайте. Авось доберутся...

Команда, услышав о том, что боцман решился пустить голубей, высыпает на палубу. Даже старый кот Нептун не желает оставаться в кубрике. Он трется между людьми, выгибает спину, радуясь свежему влажному воздуху.

Горизонт — в дымке тумана, и Авдей Егорыч, вынесший на палубу ящик с птицами, долго и тревожно вглядывается в небо, шевелит губами, и людям кажется, что неверующий боцман творит молитву.

Наконец он достает голубей, привязывает к лапкам заготовленные записки и, сильно замахиваясь, швыряет птиц, одну за другой, в мутное неприветливое небо.

Первой, почти вертикально вверх, уходит Мотка-губа. Сильными длинными махами она набирает высоту и, сделав неполный круг над шхуной, поворачивает на юг.

Утес не делает и половины дуги — и во все крылья мчится за голубкой.

С Метелью неладно. Она свечой взмывает вверх, но тут же складывает крылья и садится на палубу. К ней мгновенно кидается сразу помолодевший Нептун. Матросы кричат на кота, наперебой бегут к птице и приносят ее боцману.

— Засиделась, — страдая, бормочет Авдей Егорыч.

Выждав с полчаса, боцман берет в одну руку Метель, в другую — ее голубя Сёмку и одновременно швыряет их в воздух.

Птицы долго кружат над шхуной, забираясь все выше и выше и, наконец, скрываются из глаз.

Команда толпится на палубе, задрав головы. Люди торжественно молчат.

Фрол Нилыч стоит на мостике и, щуря глаза, присматривается к морю, к облакам, к недалекому горизонту. Никто не замечает тревогу капитана, но Фрол Нилыч беспокоится. Он видит, как мертвая зыбь покачивает судно: шторм еще может вернуться. Справится ли тогда с ним старая шхуна?

Капитана отвлекает от размышлений крик на баке[49]. Там, жестикулируя, что-то говорит матросам Федька Гремячев. Оказывается, он заметил живую точку в небе, на западе.

Вскоре все матросы тоже видят летящую птицу.

Через несколько минут Метель со свистом садится на палубу и, открыв клюв, тяжело дыша, втягивает голову в плечи.

— Так она же просто боится! — догадывается Леший.

Все молчат.

«Не может быть, чтоб Семка бросил жену», — думает Авдей Егорыч, до боли в глазах всматриваясь в бездонье неба.

И старому моряку уже кажется, что он видит, как плывет на серо-зеленых волнах Атлантики холодный, безжизненный комочек мяса и пуха — все, что осталось от его неудачливого Семки.

* * *

Предчувствие не изменило Авдею Егорычу. Синий почтарь не вернулся к «Медузе», но и не смог взять верного направления. Он резко забрал на восток и уже на пятом часу лета стал терять силы. Иногда Семка снижался так, что до него долетали редкие брызги, и тогда голубь, сильно работая крыльями, снова набирал высоту, уходя от смертельной опасности. Так он пролетел еще около пяти часов.

Возьми он верное направление, Семка находился бы уже вблизи земли и, вероятно, дотянул бы до нее. Но голубь шел в трехстах милях от суши, параллельно берегу — и ничто уже не могло спасти его от смерти.

Тяжело взмахивая крыльями, он все терял и терял высоту, пока не оказался в опасной близости от воды.

Одна из высоких пенистых волн ударила его холодной лапой, — и поплыл на серо-зеленых волнах Атлантики безжизненный комочек мяса и пуха — все, что осталось от бедного несмышленого Семки...

* * *

Примерно в ста милях от «Медузы» Мотка-губа и Утес разлетелись в разные стороны. То ли более острая на глаз голубка увидела вдали что-то, то ли Утес решил, что жена ошиблась и потом догонит его, только голубь продолжал лететь прямо на юг, а Мотка-губа почти под прямым углом от него пошла к востоку.

Утес был сильный тренированный голубь, и три часа лету почти не убавили его сил. Он стремительно шел туда, где должен был стоять его дом и его голубятня, и властная сила влекла его все вперед и вперед.

Чем больше высота, тем шире обзор. Поэтому Утес старался подняться выше и не погиб, как Семка, которому изменили чутье и силы.

И в это время, находясь почти под облаками, он разглядел берег. Утес сильно обрадовался и живее зачастил крыльями.

Вот он уже миновал маяк на Рыбачьем, потом наискось пересек скалистые высотки и появился над Большим перевалом.

Голубь сбавил высоту, но продолжал упорно лететь вперед над вершинами гор, источенных ветрами и дождями.

И наконец Утес увидел в котловине, со всех сторон окруженной высотами, город, дымивший трубами и кричавший гудками.

Это был Мурманск, и вот уже заметен в его восточной части, на склоне горы, небольшой домик, и возле домика — голубятня. На ней шевелятся птицы.

И Утес, почти сложив крылья, камнем пошел вниз. Перед самой землей сделал полкруга и тяжело сел возле тазика с водой, что стоял у дверки. Но он даже не сделал движения, чтобы подойти к воде и напиться, — так устал. Зажмурив глаза, широко открыв клюв, Утес почти лежал на земле, и его уставшее сердце выбивало частую дробь.

В это время из дома выбежал мальчишка, приблизился к голубятне и, увидев птицу, взял ее в руки. Потом закричал и бросился к двери, призывая братьев и мать.

* * *

Первым заметил дым на горизонте Чжу. Приплясывая, сверкая белыми зубами, он тыкал пальцем на восток, откуда на всех парах шло к ним спасение.

Вскоре уже можно было заметить в бинокль плоский корпус траулера, быстро шедшего на сближение с «Медузой».

Вся команда незнакомого рыбачьего судна сбилась на носу, махала руками и что-то кричала, подбодряя товарищей, попавших в беду

Через полчаса траулер остановился в кабельтове[50] от «Медузы» и лег в дрейф. Рыбаки спустили на воду шлюпку. Уже в середине пути один из моряков поднял над головой руку, в которой затрепыхал крыльями синий голубь.

Авдей Егорыч, увидев это, торжествующе оглядел матросов, и, достав из кармана платок, стал вытирать сразу вспотевшие шею и лицо.

Рыбаки поднялись на борт, тискали в объятиях команду «Медузы» и говорили наперебой.

У боцмана сразу отлегло от сердца. Он сообразил, что никому, видно, в голову не придет насмехаться над их неудачей, и от этого лицо старого моряка сразу стало мягче и приветливей.

Он подошел к матросу с траулера и взял у него птицу. Это оказалась Мотка-губа. Мягко держа ее в одной ладони, а другой поглаживая голубку по тугому блестящему перу, Авдей Егорыч что-то бормотал про себя и не заметил, как его плотным кольцом окружили люди «Медузы».

Ванька Леший толкает Евсея в бок и с укором говорит старику:

— Болтал, поп: птица-де — глупая тварь. Вот и оконфузился, расстрига!

Леший твердо помнит, что он первый предложил выпустить птиц, и ему уже кажется: он всю жизнь был верным почитателем голубей. От этого Ванька немного свысока посматривает на товарищей.

— И болтал... — топорщится Евсей. — И болтать буду...

Но его уже никто не слушает, и все ближе подвигаются к боцману, чтобы взглянуть на Мотку-губу и погладить ее перья.

Боцман над чем-то вдруг задумывается.

— Слышь-ка, — обращается он к матросу, у которого взял голубку, — вы что же ее — из Мурманска везли или как?

— Зачем — из Мурманска? — удивляется рыбак. — Она к нам на палубу села.

— А-а, — сразу поскучнев, бормочет Авдей Егорыч и тяжелыми шагами направляется к капитану. Но внезапно он застывает на месте, прикладывает свободную ладонь к уху и накрывает глаза густыми бровями.

Где-то в глубине неба нарастает длинный непрерывный звук. Через несколько секунд ни у кого не остается сомнений: над морем с большой скоростью несется самолет. Вот он уже появился над кораблями, делает один, второй, третий круги, сбрасывает вымпел и быстро исчезает из глаз.

Капитан, прочитав записку, сброшенную летчиком, передает ее Авдею Егорычу.

В бумажке сказано, что из Мурманска на помощь «Медузе» вышли быстроходные суда. Ниже прыгающими буквами добавлено: «Добро!». Летчик, конечно, увидел, что «Медуза» не одна.

— Вот это хорошо, — пощипывая усы, говорит боцман. — Мы их на полпути встретим и перегрузим соль и тару. Пусть везут их «Глобусу» и «Сигналу». Там заждались нас, верно.

Взяв на буксир «Медузу», траулер разворачивается и тихим ходом идет на юг.

...Боцман Авдей Егорыч сидит у себя в каюте и кормит с руки Мотку-губу и Метель.

Всем кажется, что Авдей Егорыч думает сейчас только об этих птицах и гордится ими. А на самом деле — все мысли боцмана летят к голубятне из просмоленных досок, где отдыхает теперь после тяжкой дороги молодчина Утес. «Не подвел старика, — думает боцман. — Не сбился. Рыбочка ты моя!».

Рядом со старым моряком стоят Ванька Леший, Евсей и Чжу, а Федька Гремячев ругается в коридорчике потому, что ему некуда втереться. Будто сочувствуя Федьке, у его ног мяукает, выгибая спину дугой, Нептун.

Капитан Фрол Нилыч посмеивается и успокаивает Гремячева.

— Радист просит показать ему голубку, — говорит Фрол Нилыч. — Вот тогда и ты наглядишься, Федор. А приедем — и на Утеса налюбуешься...

И боцман, слыша эти слова, улыбается скупой улыбкой человека, немало повидавшего на своем веку.

Загрузка...