Следующие «уроки» стали ритуалом, странным и интимным танцем, в котором боль и облегчение были неразрывно сплетены. Каждый день или то, что они условились считать днём, Илэйн приходила в круглую комнату с текучими стенами. И каждый раз Сомнус встречал её там в своей более собранной, контролируемой форме. Он стал для неё не безликим монстром, а существом с поведением, почти что настроением.
Иногда его щупальца были вялыми и тяжёлыми, а голос глухим, будто доносящимся со дна океана, это бывало после особенно мощных выбросов страха из города. В такие дни они начинали с малого: Сомнус посылал ей лишь отголоски, лёгкие кошмары, которые Илэйн училась удерживать на ладони своего сознания, как капли ртути, прежде чем отпустить.
— Концентрация определяет глубину поглощения, — говорил он, его голос был ровным, педагогичным, но Илэйн научилась улавливать в нём лёгкую дрожь напряжения. — Ты не должна тонуть в этом. Дай страху обтекать тебя, но не наполнять.
В другие дни он был более собранным, почти оживлённым. После успешных сеансов, когда Илэйн удавалось «очистить» особенно ядовитый сгусток, его форма становилась чуть чётче, а сияющая рана на груди пульсировала ровнее, теряя свои багровые, болезненные всполохи.
— Сегодня, — объявил он однажды, и в его тоне прозвучала решимость, — мы попробуем не образ. Мы попробуем эмоцию. Чистую, без оболочки.
Илэйн, уже стоявшая в привычной позе в центре комнаты, почувствовала, как по спине пробежал холодок.
— Какую? — спросила она, стараясь, чтобы голос не дрогнул.
— Самую частую, — ответил он. Ту, что составляет основу моего существования, отчаяние.
Тонкое, почти прозрачное щупальце, похожее на застывшую слезу, коснулось её лба. Илэйн зажмурилась, готовясь к удару.
Но его не было. Вместо этого её накрыло чувство тягучее, гнетущее, бесконечно глубокое. Это была не боль, а полное отсутствие надежды. Ощущение вечной ловушки, из которой нет выхода, потому что стены этой ловушки это ты сам. Тысячелетняя усталость, приговорённость к роли, которую ненавидишь, но без которой всё рухнет. Потеря счёта времени, потому что впереди лишь бесконечная вереница одинаковых, мучительных моментов.
Слёзы сами потекли по её щекам. Это было невыносимо печально. Это была смерть души, растянутая на вечность.
— Видишь? — его голос прозвучал очень близко, и в нём не было злорадства, лишь разделённая боль. — Это не злоба. Не жажда власти. Просто… отчаяние.
Илэйн не смогла «отпустить» это сразу. Эмоция прилипла к ней, как смола. Она стояла, беззвучно плача, чувствуя, как её собственная воля к чему бы то ни было растворяется в этом океане безнадёжности.
И тогда она почувствовала другое прикосновение. Твёрдое, прохладное. Другое щупальце, покрытое бархатистыми шипами, обвило её запястье. Оно не было частью урока. Оно было… жестом утешения.
— Выдохни, Илэйн, — мягко сказал он. — Это моё бремя, не твоё. Ты лишь гость в моей тьме. Не позволяй ей стать твоей.
Она сделала глубокий, срывающийся вдох и с огромным усилием оттолкнула от себя это чувство. Оно ушло, оставив после себя леденящую пустоту и странную, обоюдную уязвимость. Они стояли в тишине, связанные невидимой нитью разделённой агонии.
— Зачем? — прошептала она, вытирая слёзы тыльной стороной ладони. — Зачем показывать мне это?
— Потому что ты должна понять, что я не наслаждаюсь этим, — ответил он. Его щупальце всё ещё обвивало её запястье, но теперь его прикосновение казалась не цепью, а якорем в бушующем море его собственного отчаяния. — Ты должна знать вкус яда, который фильтруешь и видеть, что за ним нет злого умысла. Только… необходимость.
Илэйн смотрела на него, на это колеблющееся воплощение тьмы и видела не Повелителя Кошмаров, а существо, прикованное к трону из собственной боли. И её дар, её проклятие, было единственным ключом, который на время отпирал его цепи.
Именно в тот день что-то изменилось в ней. Страх не исчез, но трансформировался. Теперь, когда она смотрела на его щупальца, она видела не орудия пытки, а проводники его муки. Когда она слышала его многоголосый шёпот, она улавливала не угрозу, а мольбу.
Однажды вечером или утра, кто знал, они не проводили урок. Она сидела в нише с бассейном, бессмысленно водя пальцами по воде, в которой не было отражения. Его присутствие было лёгким, ненавязчивым фоном.
— О чём ты думаешь? — спросил он. Его голос донёсся из угла, где тень была особенно густой.
— Я думаю о городе, — призналась она. — О булочнике. Его дочь боится Твари с осколками вместо глаз. Это… один из твоих?
Он помолчал, словно перебирая в памяти бесчисленные архивы страхов.
— Да. Один из самых старых. Рождён из страха быть ослеплённым правдой.
— Ты знаешь источник каждого кошмара? — с изумлением спросила Илэйн.
— Они все часть меня, — прозвучал ответ. — Как пальцы на твоей руке. Я чувствую их рождение, их рост, их угасание.
Она замолчала, осмысливая это. Он был не просто сеятелем. Он был садом страхов, и каждый кошмар был уникальным, ядовитым цветком.
— Когда-нибудь… — начала она, подбирая слова. — Когда-нибудь ты сможешь показать мне их? Не чтобы поглотить. Просто… чтобы понять.
Щупальце с бархатистыми шипами медленно выплыло из тени и зависло рядом с ней.
— Это опасное любопытство, Илэйн.
— Моя жизнь это опасное любопытство, — парировала она, глядя на него. — Я уже не боюсь боли, я боюсь непонимания.
Он снова замолчал. Затем щупальце плавно опустилось и коснулось поверхности воды в бассейне. Вода, до этого неподвижная, вдруг пошла рябью. И в ней, как в туманном зеркале, проступили образы. Не ядовитые всплески ужаса, а приглушённые, почти что красивые видения: тени, танцующие в свете ущербной луны; шепчущие коридоры, стены которых были сложены из забытых воспоминаний; сады из чёрного стекла, где цвели цветы, лепестки которых были сотканы из тихого безумия.
Он показывал ей не кошмары, а… свою коллекцию. Своё творчество.
Илэйн смотрела, заворожённая. Это было ужасно, но в этом была своя, извращённая эстетика. Своя мрачная поэзия.
— Ты… художник, — прошептала она, не в силах отвести взгляд.
Щупальце дёрнулось, словно от неожиданности.
— Художник? — он произнёс это слово так, будто впервые слышал его. — Нет, я ремесленник. Я беру бесформенный ужас и даю ему форму, чтобы он не сжёг разум тех, кого я… защищаю.
— Но форма… она твоя, — настаивала Илэйн. — Ты выбираешь, как он будет выглядеть. В этом и есть искусство. Даже если его цель пугать.
Впервые за всё время она услышала нечто, отдалённо напоминающее смущённое молчание. Затем щупальце убралось из бассейна, и вода снова стала неподвижной и пустой.
— Возможно, — наконец сказал он, и его голос звучал приглушённо и задумчиво. — Никто никогда не смотрел на это под таким углом.
В ту ночь Илэйн долго не могла уснуть. Она лежала на прохладной кровати и думала о художнике, прикованном к мольберту, на котором он был вынужден вечно рисовать картины ужаса, чтобы мир не увидел того хаоса, что кипел за холстом. И о себе, о дегустаторе, который пробовал его краски и находил в них не только яд, но и горечь, и печаль, и странную, исковерканную красоту.
Их странная зависимость друг от друга больше не была просто симбиозом необходимости. Она начинала превращаться в нечто более глубокое, более опасное. В понимание.