Случилось так, как думала Азеб. Викч пошептал что-то экзаменатору по имени Адам, в песне и с козлиной бородкой, ленинский стипендиат Ян получил третью двойку и был отчислен. Козлобородый Адам читал курс по НЭПу голосом ватиканского кастрата, аналогичным электромагнитному колебанию спинного мозга во время оргазма, так что на лекциях позвоночники студентов по-вороньи каркали, а у студенток росли мясистые языки, когда-то регулярно обрезавшиеся в гаремах.
Когда фаринелли обратился к экзаменуемому, тот не заметил у него ни пенсне, ни бородки. Адам вначале был безлик. Позже грех запечатан был лицом.
Сердце, как отбойный молоток, уминало Яна в мраморный пол. На выходе из института командору вдруг бросился в глаза остаток монастырской скульптуры над карнизом. Переплетающиеся толстые серые ветви тернового венца были похожи на мозговые извилины с шипами. Снаружи снежная слякоть, посыпанная солью дворников, скрипели крупинки, отражающие весь мир, напоминая о хоре ангелов, единственная задача которых ведать, как падает волосок. У всех встреченных прохожих напруженные глаза. Пустынная аллея, парочка. Девица как раз целует парня, загибает ножку. Попадает толстенным каблуком-платформой Яну в голень. Молча смотрят вслед.
Ян вспомнил, недавно Черенкова рассказывала, что пиит Пророченко, до того как стать щербатым человеком с блуждающими по телу ягодицами, пытался откосить oн Гиндукуша в Кащенко, куда явился с библией и дореволюционным учебником скорбноглавия. Любителя беккетовских пьесок поразило название тамошнего, затопившего татарскими заморские дачи, труда Бекет, что, как сообщил ему лечащий полиглот, по-татарски означает воспитателя, а на заморских языках дозор и цель пилигрима. Отчисленный студент поехал к сестре Ноте. Проходя мимо встроенной в её сталинку стеклянной панели домовой кухни, он увидел оттопыренный мизинчик, чашку общепитского кофе и шляпку, осенённую вуалькой — крылом ангела справа или слева. Шею Ноты грузил амулет — камень из верхнего мира.
Дверь, как всегда, была не заперта и Жур, с высунутым языком крутившийся в квартирной центрифуге, которую он по частям перенес из своего института космической медицины, не заметил Яна, вытащившего из верхней полки справочник по неврологии. В парах журова языка вилось несколько мошек.
Ян, восхищённый сложной орбитой, решил попробовать получить белый билет в Южной Мангазее, наивном краю, где папа работал первым замминистра. Для это надо была сняться с учёта в районном военном комиссариате на Английской набережной. И хотя Яна отчислили зимой, в промежуток между осенним и весенним призывами, два прапорщика-амбала, сверив его паспорт, моментально взяли бывшего студента под белы ручки, так что Яну, которому срочно приспичило позвонить по уличному таксофону, пришлось не только оторваться от правого и левого аггелов, но, кажется, подобно жуку вскрыть обе половины грудной клетки и, оставив у атлантов все свои оболочки, вырваться из свивающегося по обе стороны, истонченного мира во что-то вроде вакуума, где у него началась кессонная болезнь, так что слабоагрегатный Ян, прострачиваемый милицейскими свистками прапоров, побежал туда, где был гуще воздух, в кривоколенные переулки, где слежались за века торгаши и товары, коммуналки и погреба, так что он не только пропитался огородными запахами, но и само его тело стало походить на велок капусты, готовое вести растительную жизнь.
Однако вегетировать в сыром хычовом полуподвале не получилось. Пока Яна не было дома, а Хыч лежал в отключке в камере с фекалиями — у подъезда в безличном числе — заволновались, поклаксонили, поездили по Строченовскому переулку. Подрожали босховские лубки над яновой кроватью. Наконец во входную дверь позвонил участковый. Он уже как-то производил проверку янова, действительного тогда, студенческого билета, сидя на стуле под кирпичом, который Ян повесил вместо люстры. Теперь участковый так долго стучал, ломился, пинал ногами, пока не отлетела половина петель, а дверной замок остался держаться на последнем гвоздочке. Но последний гвоздочек остался, потому что полностью вышибать дверь не положено. Ян понял, что означала такая дверь, когда в сумерки вернулся домой. Почти сразу же в его окно условным стуком постучала заметившая огонёк Черенкова. — К юмейским баранам больше никогда не вернусь! — радостно закричала она с порога. — Виктор Иваныч сделал мне предложение! — Впрочем, её припухшие губы едва заметно дрожали. "Ублажила его, наверно, по-интернатски, набрав в рот водки, чтоб мучитель быстрее кончил и на основную девственность не покушался" — подумал Ян. — Адью, чингизиды в тулупах! — продолжала ёрничать Черенкова. Кровь с медовухой, сахарны уста. Сладка и млеет. Ян посмотрел на полосатый зипунчик, в котором гостья ёжилась, как декабристка. — Васильчикова оставила, — пояснила Черенкова: — в Европу уехала эфиопская гражданка! Хоть и чёрная, а на западном небосклоне она — как солнце, все природные мерки укорачивает. Вот, почитай её письмо. — От письма тянулась зыбкая струйка бикфордовых духов, от которых шевелюра адресата могла воспламениться:
"Амазонетта! Дело в том, что Германия — по инфра-страна. Вроде не так трудно до неё добраться, но это только благодаря сложной системе оптических обманов кажется, что ты рядом, в на ней, на самом деле между тобой и Германией дистанция огромного размера. Германия глубоко внизу, под тобой, в неимоверной глубине. Сила притяжения здесь, как на Сатурне, а немцы — многотонные существа из жидкого металла. Но стоит такому немцу сжать тебя в объятиях, как он утянет тебя на дно, где воздух, как пиво, и ты очутишься вверх тормашками — лёгкой попой, как поплавком, всплывёшь вверх, а твоя голова, более тяжелая, опустится вниз. Там она увидит борхесовский инсектариум — настоящих эмигрантов, скукоженных придонной силой тяжести в невообразимых жучков и червячков приземлённо мыкающихся и что-то нечленораздельно, будто ломит кости, помыкивающих. В Германии была одна область разреженного давления, окольцованная труднопроницаемой стеной в один город и даже, может быть, сохранившаяся лишь в пределах одной возвышенности — валгаллиной лысой, крестовой горы. На горе жили вверхтормашечные клоуны и клоунессы вроде тебя, взмывали воздушными шарами в небо над Регесбургом. Но постепенно их сносило в страну багровых туч или район красных фонарей Мюнхена, с причудливой, ошеломившей русских писателей, живностью. В этом месте утягивает в ещё большую глубину, где обретаются бывшие возлюбленные, ставшие воронками в иные миры. Похожие на громадные плотоядные цветы без листьев и стеблей."
Черенкова посмотрелась в зеркало. На её веки уже прыгнули тени — с московского, с вечным фонарным румянцем, ландшафта, где рыскали бухгалтерские мерки жениха со столичной пропиской. Лицемерие узило лоб и щёки Черенковой волчий расчёт — поджарые бёдра и бока.
— В тулупном духе мои внутренности уже перепрели, — она распахнула зековский тулупчик, в котором недавно, со своим пиитом, ездила на переделкинскую дачу. Вчетвером, вместе с тремя поэтическими поповнами, когда мимо насыпи шёл скорый, они поворачивались и, вначале приспустив кое-что, вспархивали короткими юбками. Затем девицы, дрожа от холода и гогоча, бежали на дачную веранду, где ждал их пиит, и занимались столоверчением. Зимние бабочки некоторое время летели за поездом, в его окнах мелькали блики, подобные незагорелым духам, с перекошенными, на рожках, глазами.
— Жажду московской духовности! — бурлила юмейская блудная дочь, пока Ян, как пограничник, не принял её на грудь, орденское гнездовье стойких духом родимых недр. "Я вылюбила тебя себе". Это сразу же учуял очнувшийся хыч, обойдённый домохозяин с богатым опытом.
— Я не хочу, чтобы здесь была явочная квартира! — диссидентски заорал осмелевший хыч в замочную скважину. — Чтобы московская духовность проблемы по зековскому ведомству напрямую решала! Минуя нас, гнилых интеллигентов!
Так как только яновы, египетской выделки фибры ещё подстанывали елеуловимым московским вздохам прекрасного далёка (пленённой Западом Азеб), до обычных москвичей доходил только трубный глас или «Маяк», поэтому Лубянское ведомство, жадное до стонов, решило обойтись без перепева гнилой интеллигенции и обложило Яна неуступчивыми потрохами преданной ему лазутчицы, что и вызвало диссидентскую реакцию сублимировавшего за стенкой квартирохозяина, да к тому же недовольного вышибленной ментом дверью.
Думаете, Ян лишился дома? Ничуть. Дом — это место, где стены целуют тебя, будто шершавые губы любимой, пока ты не станешь на них чем-то вроде ещё одного слоя штукатурки, сохраняя свои известковые фибры для новых поколений. Если эти фибры будут продолжать что-то улавливать, тебя будут считать фреской. Если же хозяин — труп за стенкой, то присохнешь сиротским слоем обоев, который заменит следующий брезгливый арендатор. Поэтому уютная Черенкова без труда содрала Яна с насиженного места, а когда хыч выставил её за дверь и она принялась помадить губы, то Ян был сщёлкнут с них, как кожаная корочка, в замусоренное Замоскворечье арендатором закоулков, помоек и придорожных камней. Всяческие рытвины и кирпичные царапины стали укоренять его нервы, как будто вырванные из этих рытвин да царапин. Столько забытых бесхозных мертвецов распускали янову объеденную нервную систему в свои жаждущие груди, что она истончилась, Ян стал понимать птичий язык и чах, как сумрачный цветок, из которого земля стала забирать соки назад, — пока его не накрыла живительная капля — рюриковичева слеза, павшая когда-то многопудовой тяжестью царя-колокола на Ивановскую площадь.
Ивановские соборы походили на заварочные чайники. Зеваки мечтали налезть на них фигурными грелками, волн хранителей культуры? Соборы ещё звенели и к концу рабочего дня хранителей начинало корчить, они ходили по Ивановской площади как по Лубянской. От царь-колокола отломился кусок, образовав небольшой лаз в медном боку, куда Ян, отодвинув фанерную заслонку, залезал холодной ночи в надежде, что искусствоведы в лубянских корчах наденут грелку и на колокол.
Когда Ян ночевал в этой слёзной обители, вокруг раздавался вой кремлёвского некрополя, оголодавшего беспамята. Скупые слёзы лишают воспоминания, связанные пуповиной с какой- нибудь возвышенной чкаловкой, невыносимой тяжести. Любая девушка, попавшая в память — лубянская секретарша (Икса). Заполняет её питательным даже для кремлёвского некрополя содержанием. Составляет протоколы совместных с небожителем чкаловских полётов. Воздужных мытарств заоблачных тавров. С последствиями, ложащимися на нижестоящие до Абакана головы подведомственными ватными ушанками. Несмотря на ушанки, Рюрикович ронял свои слёзы не сразу на землю, но — на человечную высоту, туда, где умильно ждут ангельских слёз — росою колоколов. Горькая медь поглощала тяжёлый гривку с тусклых воспоминаний небожителя. Слегка сумбурно они возносились с высоких колоколен назад, малиновым звоном в рассеянное московское небо.
Ивановский колокол — в древности закопченная ангельская слеза, всплеснувшая вокруг себя старинные Кремлёвские соборы. Обеспокоенная нежить Ивановской площади сумела бусурманским пожаром сбросить колокол с великой колокольни. Но он такой громадный, что ещё дрожит с того времени, играя на самых мёртвых нервах. На ночлежке Яну казалось, что он на станции метро Маяковского, внедрившего небо с поющими парашютистами промеж клацанья костей археологического слоя Ивана Великого.
Полно, товарищ. Подай-ка мне руку. Что? Крепко чересчур за стебелек схватился? Скажи хоть здравствуй. И выплюнь эти корни. Ведь рот твой не горшок цветочный. Не можешь? Земляною брагой ты наполнен до предела и кайф словил? Что ж. Попробуй эту жидкость (Ян писает).
Однако штатские искусствоведы — сами задержавшийся на земле отголосок чьих-то воспоминаний, вскоре расслышали инородную примесь к медному боку камертона и Яну пришлось покинуть территорию Кремля.
Ян вышел из-под колокола, как из-под батискафа. Под куполом колокола содержалась атмосфера седьмого неба. Пронизанные ею яновы косточки бесплотно фехтовали с низменным клацанием, отпугивали низменное окружение, как органные трубки. На Манежной площади за кремлёвской оградой на них полился из райского, босхового будущего сталинский расплав им. Ццеретели, Яну, грешному и одинокому, стало нехватать воздуха и аз из глубины воззвах: «Москва — Амстердам пяти морей! Порт сталинского расплава! В портовом городе, как в Амстердаме, существа с кромешного дна помещаются в сияющих аквариумах, как в хитиновых панцирях. А где треснет хитиновый панцирь какой-нибудь девочки с кромешной подноготной? Если расплав поцелуев на моём диване- Амстердаме был ей как гусю вода?
В сухопутной босховой деревушке под Амстердамом!
Или на жарком седьмом небе — будто в горнем рак свистнет! Весь архив подноготный, так проявится, что некрасного места на девочке не останется».
Итак, на Манежной площади в сталинском расплаве было сжато яново сердце-архивариус подноготный и по закону Архимеда было выдавлено прочь, мимо аквариумных, амстердамских огоньков ресторана «Седьмое небо» в гостинице «Москва», прочь из центра, в скользкую слякоть, к Плешке, трём вокзалам, где без паспорта (остался в военкомате), с терпимой доплатой, можно было купить место в юмейском вагоне прямо у проводников.