Ночью из верховьев Вислы скатились мягкие волны тумана. Они прихлынули к Сандомиру и тут остановились. Молочная зыбь дышала, как живая, росла, набирала силу, бесшумно выплеснулась на плацдарм, и в ней утонул весь лес — ели и осины, орешник и мачтовые сосны.
Потом волны продвинулись еще дальше — вниз по реке к Пулавам, Магнушеву, Радому и докатились до самой Варшавы... Кипенно-белые, сказочно-причудливые.
Может быть, и в самом деле они были красивыми. Только в ту ночь этого никто не заметил. На лесных просеках ездовые наезжали на пни, крепким словом поминали и небо, и туман, и того, кто придумал такую погоду. Стоя на коленях, они руками шарили под колесами и лишь на ощупь находили колею.
Стрелки в первой траншее до боли в глазах вглядывались во мглу и, ничего не видя, тоже кляли в душе это белое наваждение, так некстати напущенное небом на землю.
— Скажи ты, как вроде наколдовал кто-то.
— А ты перекрести нейтралку, гляди, развеется.
— И то дело.
И крестил стрелок ничейное поле очередями из автомата.
В другой ячейке — свой разговор:
— Плевал я на этот туман. Подморозит, и он свернется.
— Если продержится до утра, считай, что нам не повезло. По такому туману ИЛы не полетят.
— «Юнкерсы» тоже не поднимутся. Так на так и выйдет.
— Не скажи. Это тебе не сорок первый и не сорок второй. У немца авиации теперь меньше. Опять же и передвинуть ее нужно сюда. Нет, не скажи. Не повезло. ИЛы, они как проутюжат, так уж проутюжат. А теперь что ж...
— Значит, артиллерии и танков тебе мало. Мед ему, да еще и ложку. Гранаты и автомат у тебя для чего? Или ты хочешь в атаку сходить так, вроде бы на прогулку, по чистой дорожке?
— Я за то, чтобы меня поддержали. Огнем!
— А ты не беспокойся. Насчет этого в штабах, небось, обдумали. Твое дело — автомат и гранаты. Тут и пораскинь мозгами. А то будешь оглядываться да на небо посматривать: где вы там? Поддержите Васькову штаны. На дядю надейся, а сам не плошай. Тут у каждого свой маневр.
— А ты не учи. У них, знаешь, какие доты?
— Плевал я на ихние доты.
— А это утречком посмотрим.
— Нечего смотреть! Иждивенец!..
— Чего такое? Это почему ж ты меня таким... малолетним словом?! Да я сам сколько дотов блокировал! Десять, а...
— Может, пятнадцать?
— А и пятнадцать! Не считал я их. Иждивенец! Скажет же... Плевал я на доты! И на туман тоже плевал...
— Вот теперь ты мне нравишься. А за это давай табачку.
— А свой где?
— У тебя вроде покрепче.
— У меня всегда... Постой, так он же из одной пачки!
— Из одной, а разный. Бывает! Не веришь?
— Нет, я ничего. Бывает. Бывает, что и слон летает. Держи кисет.
— А ты, может, сухаря погрызешь? Поджаристый, рассыпчатый. Бери!
— Не хочу.
— Бери!
— А ты, я смотрю, агитатор.
— Знали, кого назначали. Жуй, Васьков, да мотай на ус.
Было далеко за полночь, когда Груздева разбудил капитан Шмелев.
— Возьми еще кого-нибудь, сходим в штаб полка.
Груздев тронул за плечо Кирсанова.
— Собирайся.
Глаза у Кирсанова совсем сонные. Он где-то там, в другом мире. Что ж ему снилось, этому Кирсанову? Спросить — расскажет. Только застесняется, зарумянится. Но все-таки расскажет.
Глаза совсем сонные, а руки знают свое дело. Коротки солдатские сборы: ощупал на ногах обмотки — не раскрутились; подтянул пояс, передвинул на ремне нож, чехлы с дисками, гранатную сумку — все на свое место; взял автомат и готов. И в ближний путь и в дальний. Разве вот еще вещевой мешок. Только разведчики носят их не всегда.
— Пошли.
Туман чуть приподнялся. Через низкий и широкий проем — между мглистой пеленой и землею, — как через гигантскую амбразуру, просматривалось почти все нейтральное поле. Безмолвное, белое, пустынное. Оно доживало свой последний час. Пройдет совсем немного времени, и не станет этого поля. Будет другое — грохочущее и черное.
Но поле останется полем. Оно бесчувственное и вынесет все. Сколько же примут на себя люди, которые пройдут по нему! Живые, остро воспринимающие боль. Но они вынесут. Все вытерпят! Потому, что они не просто люди, — солдаты. И им надо идти в атаку. Непременно надо. Их ничто не остановит. Ничто!
Вот они, в траншее. Не спят не только наблюдатели. Поднялись уже все стрелки. Для них этот час тоже последний — перед боем, перед тяжким испытанием. Об ином не думается. Но он — этот час — может быть последним и в жизни. Может! Только тут не угадаешь. И не нужно растравлять душу. Не нужно! Твой отец не гадал. И братья тоже. Ну, а ты, каков ты? Задумался? Что ж, это нужно понять. Ты тоже солдат и должен делать свое дело. Буднично, просто и исправно. До самой последней минуты. Это и есть жизнь. Когда она кончается, ее называют подвигом. И тогда ты остаешься среди людей. Входишь в вечность. И неважно, если будешь безымянным. Ты тоже не знал всех, кто проложил тебе дорогу. Но ты всегда был им благодарен. И тебе тоже будут отдавать тепло сердец. Если даже не узнают имени. Безымянному и до боли родному...
Возле одного из блиндажей Груздев услышал мягкий, с хрипотцой голос. Очень знакомый. В блиндаже кто-то читал:
— Боевые друзья, настал великий час! Пришло время нанести врагу последний сокрушительный удар...
Это были слова из обращения Военного совета фронта.
В полумраке блиндажа Груздев рассмотрел белый полушубок. Узнал: читает парторг полка, капитан Михеев. Он всегда вместе с солдатами. Вечером приходил к разведчикам.
Чуть дальше читали обращение в круглом пулеметном окопе.
— Мы сильнее врага, так как бьемся за правое дело... Нас воспитывает... вдохновляет на подвиги наша партия...
Прошли еще дальше, и Груздев из другого блиндажа услышал:
— Дни гитлеровской Германии сочтены. Ключи победы в наших руках. В последний и решительный бой, славные богатыри...
В последний... И тут все буднично и просто. Но для этого нужно было пройти через три суровых года.
Груздев посторонился, потому что навстречу ему шли стрелки с термосами за спиной и с котелками в руках. Да, все буднично и просто. Сейчас будет завтрак, потом начнется артиллерийская подготовка и вслед за ней атака.
По ходу сообщения сновали связные. Легкие на ногу, знающие очень секретное, и оттого подчеркнуто серьезные, неразговорчивые — не подступись. Они были такими же, как вчера и десять дней назад. Разве только сегодня их, кажется, больше.
Когда вышли на лесную дорогу, Кирсанов спросил:
— Который час?
— Почти три.
— Значит, уже начался новый день.
Капитан Шмелев сказал:
— Запомни, Кирсанов, этот день — 14 января. Он войдет в историю.
— Я его помню всегда, товарищ капитан. Это день рождения моей матери.
— Сколько же ей?
— Тридцать семь.
— А тебе?
— Восемнадцать, товарищ капитан.
— Счастливый.
Груздев обнял его за плечи:
— А ну-ка, скажи, что снилось?
— Мама... В этот день я всегда что-нибудь дарил ей. То, что делал своими руками, — рамку для фотографии, шкатулку, фигурку из дерева. У нее уже целая коллекция. А сегодня... странный какой-то сон. Вижу маму и протягиваю ей гранату, Эф-один. А она взяла и даже не удивилась. И положила ее в свою коллекцию.
Капитан Шмелев без улыбки сказал:
— Подарок вполне солдатский. Впрочем, это не все. Можешь считать, что твоей матери будет салютовать артиллерия целого фронта.
Наклонился к Кирсанову, тихо закончил:
— Сотни стволов на километр.
Это происходит всегда неожиданно. Ты смотришь на часы, следишь за стрелками, говоришь себе: «Вот сейчас. Осталось три секунды... Сейчас»... И все-таки, когда оно начинается, вздрагиваешь, весь сжимаешься и чувствуешь себя беспомощным перед лавиной грохота, который обрушивается на землю. В первое мгновение кажется: произошло совсем не то, что ожидалось, и оно уже непоправимое, неподвластное разуму, подобное катаклизму. Как если бы какая-то неведомая сила остановила весь земной шар и заставила его вертеться в обратную сторону. Все гудит, скрежещет и разваливается.
Потом это быстро проходит, и тогда хочется кричать — от неуемного восторга и ярости, потому что вся лавина огня обрушивается на голову врага. И люди не молчат: ведь это и есть начало жесточайшей схватки — наступления. Но их голоса тонут в плотном и широком гуле металла. Человек, который находится даже в ближнем тылу, может уловить ритм огня, различить калибры. А здесь, в первой траншее, выстрелы и разрывы сливаются и превращаются в один грохочущий и всеподавляющий рев.
Черные дымы в первые же минуты слились с низким туманным небом и впереди уже ничего нельзя было различить. И люди присели на корточки и молча закурили, словно то, что происходило на земле, уже их не касалось. Машина была пущена, и ей ничто не могло помешать. Огонь бушевал и бушевал. Но он был подвластен человеку.
Грохот — великий хаос. А марш огня — точный расчет. Спросите у того чубатого лейтенанта-минометчика, что сидит сейчас спиной к стереотрубе, и он вам скажет, сколько мин падает в эту минуту на каждый квадратный метр. И на карте покажет полосу, по которой ведет огонь его батарея. Заинтересуетесь, объяснит:
— Пятнадцать мин в минуту. Но это наших. Соседняя батарея бьет по той же площади. Кроме того, полковые пушки кладут ежеминутно на каждый метр по снаряду. Да еще дивизионные...
Это и есть стрельба не по целям, а по площадям. Бушует, бушует огонь. И все рассчитано на минуты и метры.
А стрелки уже вошли в ячейки. Нетерпеливо переступают с ноги на ногу, примериваются, как лучше вспрыгнуть на бруствер. Все, что пережито накануне, передумано за ночь и особенно в последний час перед артподготовкой, теперь отступило, осело на самое дно сердца. Там, там ему место, в глубинных, в дальних закоулках, из которых многое потом совсем не возвращается. А наверху — одно нетерпение: быстрей бы... И глаза ищут красное пламя ракет. Где же этот сигнал? Многое собрано в этом неуемном нетерпении. Оно вбирает в себя и ярость бойца, и боль утрат, и огонь мщения, и обиду за то, что, может, вот сейчас придется сделать на этой земле свой последний шаг в жизни. Оно растет, клокочет у самого горла, наполняет руки и ноги тугой силой. Где же они, эти ракеты?
Над головой с глухим и могучим ревом, разрывающим общий грохот артиллерийской подготовки, проносятся огненные хвостатые снаряды. Младший лейтенант, тот самый, что сидит возле стереотрубы, вскидывает руку к козырьку, вскакивает и застывает по стойке смирно. Стреляют «катюши»!
Из лесу стремительно выносятся танки. Кажется, на такой скорости они еще никогда не ходили. Точно снаряды, выпущенные из гигантской мортиры. И тотчас гул артподготовки обрывается. Нет, он не умолкает — переходит на новый голос. Огонь переносится в глубину обороны.
А мутное, почти черное небо уже залито светом сигнальных ракет, и дым поглощает стрелков, ринувшихся в атаку. И сразу же из мглы вырывается светящаяся трасса пуль. Одна, другая. Они проносятся над самой землей. Вначале клокочет только пулемет. Потом ему вторят автоматы. Часто-часто. Скороговоркой. Немцев, наверное, немного. Но они стреляют и стреляют. Это те, что уцелели в смерче артиллерийского огня.
Капитан Шмелев поднимается на бруствер. Он машет рукой: пошли. Делает шаг и... падает на бок. Груздев бросается к капитану. Пуля попала в бедро, на белом маскхалате проступает кровь. Капитан ругается, закусывает губу и откидывается на спину. Его можно понять: пуля шальная, случайная. И хуже всего, что в самом начале наступления. Шмелева окружают разведчики. Груздев разрывает пакет.
Капитан резко поднимается, очки сваливаются в снег. Он не замечает этого, показывает глазами на запад: идите! Что-то говорит, но из-за грохота нельзя ничего разобрать. Протягивает руку к пакету, идите! Груздев ловит его взгляд. В нем что-то непривычное. Изменилось все лицо. Нет очков, и оно стало другим. Глаза — то круглые, то щелочками. Он совсем близорукий.
Теперь машет рукой младшей лейтенант Семиренко: пошли! Взвод должен заниматься своим делом. Это называется разведка наблюдением. Ведь они — глаза и уши полка. И в обороне, и в наступлении.
Дым все еще стелется над землей. Но в просветы теперь уже можно рассмотреть нейтральное поле и первую траншею. Всюду воронки и черные глыбы. «Колючка» разорвана и разметана.
Бой быстро откатывается к виднеющемуся вдали лесу, и младший лейтенант торопит. Они ускоряют шаг, почти бегут.
Неожиданно в дыму вырисовывается спираль Бруно. Уцелел огромный кусок. Не менее двадцати метров. Возле проволоки стоит стрелок. Спиной к разведчикам. Что он там делает?
Груздев приближается к нему первым. Солдат держится руками за кол заграждения, свесив голову на грудь. На виске запеклась кровь. Глаза открыты и уже застекленели. В них застыло какое-то выражение. Груздев давно заметил: у убитых всегда так. И у каждого свое выражение. Глаза стрелка рассматривают колючие кольца спирали и будто говорят: «Сейчас, сейчас я через нее, проклятую, переберусь».
— Убит, — говорит Алябьев. — Это Васьков. Я его знаю, из первой роты.
Младший лейтенант Семиренко снова машет рукой. Они обходят «колючку», перепрыгивают через разрушенную траншею. Груздев оглядывается: стрелок все стоит. Уходят еще дальше, а он стоит. Стоит, наклонившись к проволоке, будто собирается через нее перешагнуть. Перешагнуть, догнать роту и занять свое место в цепи.