Говорят, что каждый город имеет свое лицо. Как человек. Но тогда у каждого из них может быть и свое выражение.
Эти польские города были похожи друг на друга. Узкие улицы, кирпичные дома под черепичными крышами, островерхие костелы, башни, башенки и флаги... Над каждым балконом огромное полотнище: белое с красным. Это — черты лица. А выражение... В нем что-то от неуверенной улыбки, которая может и погаснуть и превратиться в широкую и радостную. Долго, слишком долго стучали по каменным мостовым кованые ботинки немецких солдат. Долго, слишком долго грохотали, подминая под себя улицы, нескончаемые колонны бронированных чудовищ с крестами на боках. И много, очень много раз были обмануты надежды. И теперь, наверное, трудно было поверить, что этому пришел конец. Навсегда.
У каждого города было, разумеется, и нечто свое. А эта неуверенная улыбка оставалась общей.
Город за городом, местечко за местечком. И снова дорога, твердое полотно автострады. А по сторонам то звонкий, насквозь промерзший лес, то голая степь. Солнце туманное, в морозной дымке.
Несколько часов разведчики шли, не встречая врага. В полдень услышали отдаленный грохот артиллерийской канонады. Младший лейтенант на ходу подтянул планшетку, глянул на карту.
— Это в Познани.
Артиллерийская пальба была глухой, но частой. Они шли все дальше, но она не приближалась, а как бы передвигалась в сторону.
Груздев спросил:
— Обходим?
— Мы должны пройти правее.
Ефрейтор Лукашов, замыкавший ядро взвода, крикнул:
— Из полка сигналят: привал на обед.
Они сошли в кювет, сели на сугроб, закурили. Полковая колонна была хорошо видна на белом снегу, и Груздев подумал: хорошо, что нет самолетов. Их они не видели вот уже два дня. Не появлялись даже воздушные разведчики. Неужели это все? В последние сутки полк прошел почти шестьдесят километров. Сегодня будет еще столько же. Опыт подсказывал ему: нет, это еще не все. Такое уже случалось.
Но то было на своей земле. А здесь... Германия совсем рядом, а немцы ничего не могут сделать. Тугая волна подпирала сердце. Опыт снова предостерегал: до Германии не так уж близко, а это только начало наступления.
— Как рука? — спросил Семиренко.
Третий день Груздев нес ее на повязке. Рана, полученная в том ночном бою, оказалась не такой уж пустячной. Хуже всего, что на ней образовался нарыв. Ладонь дергало.
— Пока ничего.
— Остановимся на ночевку — сходишь в санчасть.
Как странно приходят воспоминания. Иногда достаточно одного слова, и они тут как тут.
Санчасть... Наверное, Оля совсем близко. Когда они встретятся, обязательно заговорят о доме... И он должен найти такие выражения, чтобы... Главное, не растревожить боль. Она у них общая и у каждого своя. А вдруг Оля знает не все. Вдруг...
И вот оно, прошлое... Вначале дорога. Та самая, по которой они тогда часто ездили с Олей на велосипедах. И тот же бугор. Когда рота, в которой служил Груздев, вышла на гребень степного переката, он глянул вниз и не увидел улиц. Все заволок дым. Позже узнал: немцы три дня бомбили станицу.
Дым и серые развалины. Ему казалось, что и деревьев нет. До этого он видел такое в других местах и оно уже как-то не замечалось. А здесь... кричать хотелось.
На мосту подошел к командиру роты:
— Разрешите отлучиться. Домой заглянуть. Тут недалеко.
Командир роты посмотрел на него из-под мохнатых от пыли бровей:
— А может, отпустить тебя насовсем?
Без улыбки и без злости. Спросил ровно, буднично. Но в голосе было что-то такое, от чего сердце Груздева сжалось, точно по нему — голому и чувствительному — стеганули плетью. Накануне, когда проходили через село Алексеевское, один солдат зашел домой и не вернулся.
Скрипнул зубами:
— Разрешите стать в строй.
И тогда командир роты неожиданно сказал:
— Не разрешаю.
Глянул на часы:
— Даю тебе два часа. Догонишь в 14.00. Отходим в сторону станицы Шкуринской.
Не шел, а бежал он по улицам. Винтовку то закладывал за спину, то нес в руках. Пересек полстаницы и никого не встретил. Где-то гудели самолеты, слышались отдаленные взрывы. Не было только человеческих голосов.
Он бежал и чувствовал, как пустота и мертвое молчание разрушают что-то в нем, куда-то уносят по частям и делают как бы несуществующим.
Еще издали увидел развалины Олиного дома. Остановился. Перед глазами плыли круги. Но это, наверное, оттого, что долго бежал. Пошатываясь, дошел до своей калитки. Дом был на замке. Покинутый, пустой и как будто уже не принадлежащий ему.
Он сел на крыльцо и долго сидел, глядя в землю и ничего не понимая. В небе послышался тяжелый гул самолетов. Бомбы падали неподалеку. Они обрушивались на землю с тяжелым всеподавляющим грохотом. Но он так и сидел, бездумно глядя на утоптанную дорожку. Разрывы бомб утратили для него свой устрашающий смысл: здесь, у порога родного дома, он почувствовал всем своим существом, что рушилось и катилось в бездну самое большое. Вся жизнь, весь мир. И оттого, что это было непоправимым, остальное уже не имело значения.
Но в нем уже жил солдат. Откуда-то из подсознания прозвучал голос командира роты: «Догонишь в 14.00».
И он встал, взял винтовку на ремень и вышел на улицу. И тотчас увидел старушку Тимофеевну, живущую напротив.
— Где наши? Живы?
— И-и... Хведор, шо ж воно робыця?
Она приняла его почему-то за Федора.
— Где бабушка и Симочка, живы?
— Живы воны. За станицей ховаются. Уси там. В бугелах.
Бугелы — овраги у реки. Но до них далеко. Он метнулся к переулку, но его остановила Тимофеевна:
— А Краевым бумага пришла. Вбыто...
— Кто убит?
— Маты. А дочки тут нема и ны чуть, де вона.
Он снова бросился к переулку и уже издали крикнул:
— Бабушка, я не Федор, а Анатолий. Если не найду своих, так вы им передайте, что заходил. Скажите, Анатолий заходил, Анатолий...
А ночью, врубываясь в землю лопатой, в кровь разбивая ладони, звал пересохшими губами: «Оля, где ты? Оля, ты слышишь? Что же это? Что?»
Он спрашивал у ночи. Она была многоголосой, но у нее не нашлось для него ни одного слова. Ни одного. И он затих. Вытянулся в окопе во весь рост и до утра смотрел в пустую темень.
Где-то там, в ночи, вступал в станицу Вилли Мюллер. Тысячи Мюллеров. Но Груздев не видел никого. И ничего. Перед ним была пустота.
На рассвете немцы вошли в соприкосновение с ротой. Густой цепью выткнулись они из балки, веером рассыпая автоматные очереди и горланя во всю глотку. Груздев не стрелял. Примкнул к винтовке штык и ждал. И когда послышалась команда: «Встать! В контратаку, вперед!» — оттолкнулся руками от бруствера и ринулся вниз. Он сразу же увидел этого немца. Может быть, даже наметил его, когда был еще в окопе. У него широкая грудь и автомат, пляшущий на животе. Огненная струя опалила щеку. Груздев рывком ушел в сторону, сделал скачок вперед и сразу оказался от немца в двух шагах, точно перенесся по воздуху. Он хотел колоть в грудь, но в самое последнее мгновение левая рука сама собою потянула винтовку вниз — в ребрах штык может застрять. Об этом ему говорил кто-то. Немец выпустил автомат, заслоняя ладонями живот. Штык вошел в тело с мягким хрустом. И еще Груздев заметил: глаза у немца выпученные.
Это произошло в четырех километрах от станицы. Тот немец был первым, которого он увидел вот так близко и убил. И потом, чтобы освободить штык, оттолкнул ногой.
— У меня кончился табак.
Булавин протянул кисет.
— Бумага внутри. Но может быть, не стоит. Поешь, а потом закуришь.
Булавин подвинул к нему котелок.