32


Бой как бой.

Были перебежки, были атаки. И были минуты, когда казалось, что уже ничего не получится и батальон своими силами не прорвет кольца.

Стрелки поднялись еще раз. Поливаемые все таким же плотным огнем, роты каждое мгновение могли залечь. Но они все-таки проскочили еще десяток метров и не легли. Эта узкая полоска земли и оказалась тем рубежом, через который следовало перешагнуть, чтобы выиграть бой.

Дальше все произошло так же, как случалось во многих предыдущих схватках.

Вначале не выдерживает один. Он выскакивает из окопа, но еще не бежит. Оглядывается, кидает взгляды по сторонам, боком повертывается к атакующим. Тут же, рядом, вырастают над бруствером еще двое. Они более решительны и обращены лицами в тыл. Стоит увидеть их остальным, как поднимаются и бегут все. И нет больше линии обороны. Кто-то еще стреляет, но других уже не остановишь. В своих треугольных плащ-палатках, стелющихся по ветру у самой земли, немцы напоминают птиц с переломанными крыльями, которым уже никогда не взлететь.

Это всегда придает силы. Когда они бегут, ты не чувствуешь усталости. Ноги стремительно несут тебя по полю, через кочки и рытвины, руки сами делают свое дело. Стреляешь и не видишь ничего, кроме согнутых спин, и вкладываешь в автоматные очереди всю злость, которая накопилась в тебе, когда ты полз под огнем к рубежу атаки, пахал лицом грязь, выплевывал ее, глотал, чтобы она не скрипела на зубах. А они бегут, похожие на уродливых, хищных птиц — когда-то ты видел их на картинках, в книжке о древнем мире, — бегут, и ты не можешь, не имеешь права допустить, чтобы они ушли, ибо завтра снова встретишься с ними лицом к лицу.

Бой как бой.

С ходу батальон ворвался в населенный пункт и вышел на его западную окраину. А через час он соединился с полком.

Ветер разорвал тучи, и в неширокое голубое окно заглянуло солнце. Слишком долго ходило оно за черной и серой завесой, так долго, что можно было подумать: заблудилось и свернуло с привычной дороги. Но солнце было на своем месте — на востоке. И солдаты смотрели на него, мягко щурились:

— Солнце... Скажи ты!

— Так ить утро.

— Что ты понимаешь?!

А сбоку звучала команда:

— Первая рота, подтянись.

И стрелки подтягивались: торопливо догоняли передних, одной рукой придерживали автоматы, другой оправляли лямки промокших, засмальцованных вещевых мешков. Мягкость на лицах быстро сменялась тем простым и твердым выражением, за которым живет постоянная настороженность окопного солдата.

Бой выигран. Но ведь на войне нет выходных, нет даже короткого часового перерыва. Сейчас они выйдут за деревню, и им снова придется разворачиваться в цепь, перебегать, с разгона падать в жидкое тесто размокшей земли, разгребать его руками, добираясь до твердого грунта, на котором можно пустить в дело малую саперную...

Потом атака...

Потом новый бой...

Для окопного солдата вся война — это один большой бой. От раны до раны. От первого дня — до последнего. Этот последний для многих наступил раньше, чем закончилась война. Но они уже не знали об этом. И никогда не узнают. Знают только живые.


* * *

Возле кирхи — в этой деревне была своя — Груздев разыскал штаб полка и взвод разведки. Майор Барабаш выслушал рапорт, кивнул головой и по витой лестнице пошел наверх, где ему устраивали наблюдательный пункт. На четвертой ступеньке обернулся:

— Будь здесь. Скоро понадобишься.

И пошел дальше, держась рукой за перила. О том, что было ночью, ни слова. Для Груздева это понятно. Майора обступили новые заботы, и они начисто отодвинули все вчерашнее. Было — и было! Трудное, очень трудное. Но оно пройдено. А то, что ждет впереди, еще надо преодолеть. Так всегда. Каждый новый бой, как ступенька лестницы. И чем выше, тем труднее.

Алябьев стоял тут же и все порывался что-то сказать:

— Рассказывай.

— Приходила. А ты только ушел. Каких-нибудь пять минут — и встретились бы. Сказал, что вызвали на передок и ты до утра не вернешься. Думал, что будет плакать, — девчонка все-таки, а она ничего. Говорит: «Покажите, где вы живете». На шинель твою долго смотрела, начала ее чистить. Я ей: «Не надо», а она: «Сейчас и за вашу возьмусь. А ну, несите». Булавин — бухгалтерская душа, все сразу рассчитал: «Мы шинелей не носим. Спим только на них. У нас маскхалаты». Ну, а они из обоза, чистые. Крючков каких не хватало, пришила, с собой принесла. Подворотнички попросила передать. Штук десять приготовила. Все белые, как снег. Потом глянула на этого интеллигента — на Бухгалтера, а у него вместо подворотничка какая-то серая тряпка. И еще торчит на целый палец. Все раздала — тебе один оставила. Говорит: «А ну-ка пришивайте. Сейчас же». Пришили. А когда ушла, так еще и побрились.

— Долго пробыла?

— Часа два. Мы ее проводили до самого фольварка. Сказала, что утром придет, а мы на рассвете двинулись. Теперь, наверное, не скоро... Закуришь?


* * *

Не скоро... Живые тоже знают не все. Они готовы к самому неожиданному, к последнему, к тому, где темным-темно. А жизнь вдруг возьмет и повернет их лицом к солнцу. Не всех. Одному — это, другому — то.

... Сидоренко, сам не зная для чего, толкнул железную дверь, ведущую в подвалы кирхи. Наверное, он что-то заметил в полумраке. Шагнул вниз и тотчас гулко прозвучала автоматная очередь. Сидоренко упал навзничь, откинув голову на порог. Булавин первым метнулся к двери, подхватил его под мышки, вытащил наверх. Алябьев тоже бросился к подвалу, на ходу снимая с пояса гранату.

Груздев крикнул:

— Отставить!

Но было уже поздно. Так же гулко, как очередь, грохнул разрыв. И тотчас Алябьев скрылся в черном проеме двери. Груздев прыгнул вслед за сержантом. Скатился по стертым ступенькам и в темноте уперся руками в плечи Алябьева.


— Один... Один захудалый Ганс.

Но он оказался далеко не захудалым. На плечах резинового плаща были полковничьи погоны. В стороне валялась фуражка с высокой тульей.

Груздев огорченно вздохнул:

— Испортил такого «языка».

Алябьев глухо и раздельно сказал:

— Не могу я смотреть на них... на живых... когда они убивают.

Лукашов осветил фонариком углы:

— Тут вот портфель...

Они осмотрели его содержимое уже наверху. Карта, покрытая стрелами и условными значками, бумаги с большими рыжими печатями. На одном из документов стояла подпись Гитлера.


* * *

Майор Барабаш долго разглядывал карту и бумаги, потом аккуратно уложил их в портфель.

— С Запада на Восточный фронт немцами передвинуто одиннадцать дивизий, из них четыре танковых. Понимаешь, разведчик?

Усмехнулся:

— Ты-то понимаешь. Поймут ли союзники?

Протянул портфель:

— Доставить в штаб дивизии. Отправляйся сейчас же.

Но тут же остановил Груздева:

— Как его фамилия?

— Полковник Вагнер.

— Не того... Разведчика нашего.

— Сидоренко.

— Тот, что из медсанбата? Сидоренко... Ну, иди.

Когда Груздев спустился вниз, Сидоренко лежал возле стены, уже наглухо укрытый плащ-палаткой. Из-под ее края виднелись туго зашнурованные ботинки. Они были еще крепкими, их бы вполне хватило, чтобы дойти до Берлина. Не дошел.

— Алябьев, останешься за меня. Я в штаб дивизии.


* * *

А в полдень, когда он возвращался в полк, дорога привела его к перекрестку. Сбоку из леска, мягко покачиваясь, выбирался на магистраль санитарный автобус.

Они увидели друг друга одновременно. Наверное, автобус еще не остановился, и Оля выпрыгнула на ходу — ничего этого он не заметил. Увидел как-то сразу, прямо перед собой ее глаза. Зеленые, искрящиеся. Прежние-прежние. Свои-свои.

— Вот мы и встретились.

Это были ее первые слова. Она говорила еще что-то, но он не понимал, стоял, бессильно уронив руки, и смотрел на нее, и смотрел... И тогда Оля придвинулась к нему вплотную и положила голову на автомат, висевший у него на груди. Наверное, ей было неудобно, и она отстранилась и сама передвинула автомат ему за спину, и прижалась к Груздеву всем телом.

Он наклонился и поцеловал ее в голову, в жесткое сукно ушанки.


— Оля, ты?

Он поднял ее на руки.

— Оля, мне нужно сказать тебе так много...

И снова поцеловал — опять в сукно ушанки, и посмотрел на автобус.

— Не надо.

— Что?

— Не надо.

— Что?

— Не надо смотреть на автобус.

Но туда нужно было смотреть. Задние дверцы распахнулись, высунулся солдат с рыжими прокуренными усами, уже немолодой, в смятой, насунувшейся на самые глаза шапке. Наверное, санитар:

— Сестра! У сержанта... ранение плеча... Кровь пошла.

Она еще смотрела на него, но уже сделала какое-то движение, и он опустил ее на землю. Оля быстро пошла к автобусу, не оглядываясь, и только у самой дверцы, обернулась:

— Подожди... Я сейчас.

Она не возвращалась долго, и он подошел к автобусу. Из кабины на него внимательно глядел такой же, как санитар, уже немолодой солдат.

— Встретились?

Спросил приветливо, а лицо было серьезным и даже немного сердитым.

Груздев спросил:

— А вы что... знаете?

— Знаю. Все знаю.

Протер перчаткой переднее стекло и совсем тихо повторил:

— Все знаю.

И еще тише:

— Ты, парень, ее... береги. Всем нам теперь друг друга беречь надо. А она... Жизнь у нее трудная, тяжелых возит. Всех подбадривает, смеется, а сядет в кабину... Один я знаю, да теперь ты... Вернется в кабину — плачет. За чужую боль. И своих всех потеряла. Да это тебе известно. У самого такое... дело, сам понимаешь...

Он понимал, он все помнил. И за себя и за нее. Были, были эти три года, и их не забыть, не вычеркнуть из жизни.

А она уже спрыгнула с лесенки и звала его. В глазах искорки, точно солнце играет на зеленой речной ряби. Но вдруг они потемнели. Прошло облако по небу и заслонило свет. И погасли веселые огоньки. Но облако было все-таки ни при чем. Тени всплыли из глубины. И тогда глаза сказали: «Все, что я знаю, знаешь и ты. Но об этом не надо. Это забыть нельзя, но говорить не надо».

Он кивнул, точно подтверждал: «Не надо», но Оля снова позвала его:

— Толь...

Это было новым. Раньше она так его не называла.

— Толь... Мы сейчас поедем. Сержанту плохо и нужно быстрее... Толь, я знала, что мы встретимся. Но мы всегда были вместе. Правда? Толь... ты приходи почаще. И я буду приходить.

И тихо подвигалась к кабине и вела его, взяв за обе руки.

— Толь.. И еще пиши. И я буду писать.

Открыла дверцу.

— Толь... Теперь уже скоро. Но нам нужно ехать.

Сдавила своими маленькими ладонями его руки и легонько оттолкнула.

Хлопнула дверца. Она говорила еще что-то, уже из-за стекла, но он слышал лишь одно слово:

— Толь...

Взревел мотор, и автобус тронулся. И только тут Груздев понял, что так ничего ей и не сказал. Колеса вертелись все быстрее. Груздев побежал и догнал автобус, и даже прикоснулся к его задней стенке.

— Оля! Оля!

Наверное, она не слышала, и он остановился и стоял, пока автобус не скрылся с глаз.

А сердце билось и распирало ему грудь и поднимало его к голубому, уже почти сплошь чистому небу.

Он ждал этого три года. Ждал с тех пор, как ушел из дому. Ждал и верил: будет, будет!

Война увела их за тридевять земель. Но они все-таки встретились. Это должно было произойти.

Они встретились за тридевять земель, чтобы снова разойтись. Но теперь уже не надолго... Ими отдано слишком многое, и у них не может быть взято последнее. Не может!

На западе, у горизонта, там, где еще ползли над землею тучи, громыхала артиллерийская канонада. В небе вспыхивали черные дымы шрапнели. Война оставалась войной. У нее нет ни выходных, ни даже часовых перерывов. Один большой бой. И свои законы, которые очень часто нельзя уложить в человеческие понятия. Свои! Железные, беспощадные, грубые, как рваные осколки.

Груздев шел на запад. По твердой, еще зимней дороге. Строго на запад. Если шагать и шагать — за день можно дойти до Берлина.


Загрузка...